4 БРЮССЕЛЬ, АНТВЕРПЕН (ноябрь — декабрь 1938)

Хрустальная ночь явилась воплощением варварства Гитлера. Ничтожный предлог — поступок юного Гершла Гриншпана, который, услышав о мучениях отца и желая отомстить, отправился в немецкое посольство в Париже, — был Гитлеру как нельзя более кстати. Эрнст фон Рат, убитый Гриншпаном, уже через несколько часов после смерти был со всеми почестями, как герой, похоронен в Дюссельдорфе в присутствии Гитлера и его ближайшего окружения. Затем, этой же ночью, девятого ноября, в 23:55, из штаб-квартиры гестапо в Берлине всем офицерам была разослана депеша:

«Срочно по всей Германии будут проведены акции против евреев, особенно против их синагог. Никто не имеет право этому препятствовать…

Подготовить арест двадцати или тридцати тысяч евреев, прежде всего выбрать состоятельных… Против евреев, имеющих оружие, действовать со всей строгостью».

Подпись — «Гестапо II, Мюллер» следовала за словами «Телетайп разослать секретно».

Всем известный секрет.

Мы оказались свидетелями катастрофы, последовавшей за этим указом гестапо, когда по пути в Бельгию остановились на дороге и глядели на зловеще пылающий горизонт. В городах и деревнях немцы были разбужены звоном бьющегося стекла, вспышками факелов, которыми поджигались синагоги, и запахом пылающих молельных домов, в то время как полиция и пожарные безучастно наблюдали за происходящим. Офицеры гестапо руководили нападавшими, и тысячи добровольцев из гражданского населения помогали им рушить магазины и вдребезги разбивать витрины. Были слышны и другие звуки: крики беззащитных евреев, жестоко избиваемых их недавними соотечественниками. Затем тысячи евреев были проведены перед горланящим сбродом.

Когда мы приехали в гостиницу в Брюсселе и услышали первые сообщения, мы еще не могли оценить весь размах террора. Была ли моя мать одной из жертв Хрустальной ночи в Австрии, ставшей теперь частью Германии? Тысячи евреев были вытащены из своих квартир и арестованы. Были ли среди них мои сестры? При поддержке и одобрении со стороны немцев были разграблены, а затем стерты с лица земли почти триста синагог. Моя тоже? Стал ли наш раввин, который как раз четыре года назад благословил меня при моей Бар-мицве, одной из жертв? Кто благословлял теперь его? В эту ночь было уничтожено около семи тысяч еврейских магазинов и фирм. В течение лишь нескольких часов, когда улицы сверкали от осколков, обе стороны получили важный урок: евреи поняли, что нацисты не остановятся ни перед чем, а нацисты убедились, что мир позволяет им делать почти все что угодно.

В холле гостиницы, измученный бессонной ночью, я вспомнил день, когда Гитлер вошел в Вену. Как далеко все зашло! Я вспомнил, как коричневорубашечники хотели забрать мою кузину Марту и при этом разгромили магазин дяди Морица, а вся семья, сжавшись от страха, недоумевала, почему никто не пришел к нам на помощь. Сейчас существовало несметное множество таких семей, тысячи их были согнаны в такие места, как Дахау, где находился и мой дядя. Смогут ли они выжить? Никто этого не знал, и наш страх вспыхнул вновь от жара Хрустальной ночи.

В маленьком холле гостиницы незнакомые мне люди, с утренними газетами в руках, бродили среди нескольких мягких кресел и диванов и старались понять смысл тех ужасных событий, о которых читали.

— Подождите здесь все вместе, — сказал нам Беккер.

Он подошел к ближайшему окошку и передал служащему какие-то бумаги. Беккер был балагур, он часто паясничал, но его кривлянье было лишь уловкой, попыткой отвлечь нас от тяжелых раздумий об опасностях, сгущающихся вокруг. За клоунадой угадывалась сила, которая передавалась и нам.

Мы сидели все вместе и пытались понять, о чем говорят люди в холле. Какой погром? Какой террор? После бессонной ночи в дороге все вокруг казалось нереальным.

Это была для меня четвертая страна за десять дней. Бельгия была оазисом, в то время как вся Европа вокруг уже сотрясалась. Беккер жестами призвал нас к спокойствию. Мы полностью зависели от доброй воли посторонних людей, которые говорили нам, куда идти и что необходимо делать, чтобы выжить. Нашей родиной стала теперь Бельгия. Но как надолго? До тех пор, пока мир не вернется к здравомыслию? Беккер взглянул на меня и почувствовал, что мои нервы напряжены до предела. Всего за десять дней он, с его кожаной кепкой, открытой улыбкой, шельмовскими ужимками, стал мне близким другом.

— Лео, — посмеиваясь, сказал он, — прошедшая ночь была довольно сухой.

— Да, — ответил я, — даже деньги у меня в кошельке сухие.

— Ну что ты все о деньгах?! — засмеялся он.

В этот момент через вращающуюся дверь в холл вошла молодая женщина. Увидев Беккера, она радостно поздоровалась с ним. Был ли хоть один человек в Европе, который не знал Беккера?! Женщину звали Мириам, на ней был хорошо сшитый костюм и в руке портфель. Она была приветлива, но сразу же деловито прошла к бюро регистрации. Беккер, повернувшись к нам, неожиданно сказал, что ему пора идти.

— Когда разбогатеешь в Америке, — сказал он, обращаясь ко мне, — пришли мне билет для проезда туда!

И хотя Беккер сказал это шутя, за этим угадывалось: «Не забывай меня!»

Я чувствовал, что мы больше никогда не увидимся, и мне не хватало нужных слов, чтобы выразить ему свою благодарность. На прощание мы пожали друг другу руки, и он сказал:

— Выше нос! Я поговорю с Миной и Сэмом и расскажу им все.

Я был слишком взволнован, чтобы что-то сказать. Лучше всего поменьше думать о прошлом, о тете Мине и дяде Сэме, обо всех других, оставленных мной. Мужчина, который сидел в машине позади меня, схватил Беккера трясущимися руками.

— A dank’ eich, — сказал он просто, вытирая слезы, появившиеся из-под очков. — «Благодарю».

После отъезда Беккера Мириам взяла управление на себя. Она сообщила нам, что следующие двадцать четыре часа мы должны оставаться в отеле, так как у нас нет пока документов. Мы получили талоны на еду. В Эзра-Комитете продумали все до мельчайших деталей. На следующее утро нас отведут в местное отделение Эзра-Комитета, где мы получим дальнейшие инструкции, упорядочивающие наше положение. Мы не имели представления, что это означает.

Я взял газету и пошел в свой номер. Мне еще ни разу не приходилось бывать в гостиничном номере. За запертой дверью я ощутил себя в безопасности, и сразу же пришло чувство вины: моя мать в мудром предвидении отослала меня из Вены, но сама осталась там, беззащитная перед ужасом происходящего.

Я мучился, стараясь понять, что написано в газете. Она была на французском, и я переводил предложение тут, абзац там, пока не стала вырисовываться картина чудовищного разорения и жестокости. Немцы называли это возмездием за убийство секретаря их посольства. Устанавливалась система: за каждого из нас мы убьем многих из вас; не пытайтесь взять реванш.

Я раздвинул кружевные шторы и выглянул из своего окна на четвертом этаже. Внизу простиралась оживленная улица: люди шли на работу, встречались с друзьями, что-то покупали, гуляли с детьми. Разъезжали машины и автобусы, и казалось, никто не прятался от полиции. Был вполне обычный день… для мирного времени. И лишь несколько часов отделяло нас от страны, где были сожжены синагоги. Отреагировал ли мир на произошедшее? Если немцы не остановились перед домами Бога, не могут ли они поджечь и больницы, в которых дети стоят у окон и храбро машут на прощание своим родным?

Я забылся беспокойным сном и, проснувшись следующим утром, за завтраком стал узнавать о последних новостях из Германии. Сообщалось обо всем только в общих чертах. Страны, занятые своими собственными проблемами, считали инцидент исчерпанным. Евреи — те, чьи голоса еще могли быть услышаны, — протестовали. Но кто слушал евреев?!

Йозеф Геббельс, гитлеровский министр пропаганды, хвастался: «Мы можем делать с евреями все что захотим». Военный лексикон он дополнил новым словом «Kristallnacht» — «Хрустальная ночь». Этим он хотел описать блеск как символ праздничного настроения от биллионов стеклянных осколков, сверкающих в огне горящих синагог.

С Мириам мы встретились в холле гостиницы. Она была в пальто и темной шапке. Мы вышли на улицу. Здесь не жгли синагог и на тротуарах не было осколков стекла. Через несколько минут мы подошли к двери бюро Эзра, где на латунной табличке было выгравировано: EZRA — СОМIТÉ D'AIDE JUIF. Эти слова не нужно было прятать, и это поразило нас. В то время пока Мириам собирала пятерых моих попутчиков в одно место, несколько сотрудников бюро занимались текущей работой. Эти пятеро оставались в Брюсселе. Я же через несколько часов должен был переехать в Антверпен. Я не спрашивал почему. Я знал, что Антверпен — портовый город, ворота в дальние края. Безопасность этих далей влекла меня.

Я получил от Мириам официальную бумагу с печатью, разрешающую мне, как временно находящемуся в стране иностранцу, доехать до расположенного километрах в пятидесяти Антверпена. Мне вручили билет на поезд и две бельгийские десятифранковые купюры. Было позднее утро. Поезда на Антверпен шли каждые двадцать минут.

— Как только приедете в Антверпен, — сказала Мириам, — обратитесь в бюро Эзра. Они работают до шести.

Я решил не задерживаться в Брюсселе. Город был безукоризненно чист, настроение повышенное, но мне хотелось добраться до места, где я мог бы остаться, не думая, что скоро нужно будет ехать дальше.

В Антверпене на улице Пеликаанстраат, вблизи улицы Меркаторстраат, я нашел бюро Эзра-Комитета. Молодой человек по фамилии Гиршфельд попросил мои документы. Мы оба были из Вены.

— Из какого района? — спросил он.

— Двадцатого, Бригиттенау, — ответил я.

Он был из первого. Это была особенность жителей Вены: узнав, из какого района человек, можно было понять его социальное положение. Я был из рабочего района с высоким процентом еврейского населения, он — из самого центра: с правительственными зданиями, оперой, музеями и достопримечательностями. Он принадлежал к более высокому общественному слою и уже пользовался авторитетом в этом маленьком бюро в чужой стране. Я был ребенком бедной вдовы из пролетарского района, и теперь все, что я мог, — это рассказать ему, как мне удалось добраться сюда.

— Ах, — сказал он, — сейчас многие рассказывают похожие истории. Вот увидишь, ты не один.

Я оглянулся и увидел, что есть и другие, которых опрашивали.

— У вас много работы, — заметил я.

— Я думаю, будет гораздо больше, — сказал он просто. — Из-за происходящего.

Новости о Хрустальной ночи и ситуации в Вене достигли Бельгии. В Вене из всех синагог уцелела лишь одна, многие были полностью сожжены. От моей синагоги, куда я в юности ходил на богослужения, где состоялась моя Бар-мицва, где до прихода Гитлера я встречался со своими друзьями-сверстниками и мы обсуждали, как однажды эмигрируем в Палестину, остался теперь лишь пепел. Весь мир позади меня был охвачен пламенем, и я не знал, уцелели ли мои родные.

Мне казалось, что я слышу, как они зовут меня из горящих домов. Гиршфельд передал мне талоны на еду. Я видел свою бабушку, слишком старую, чтобы бежать, спасаясь от опасности. Гиршфельд упомянул близлежащую столовую. Я вспомнил реку Сауэр, и у меня возникла безумная мысль переплыть ее обратно и чудодейственным образом спасти свою семью. Гиршфельд предложил мне сначала пообедать, а уж потом решать с ним вопрос о ночлеге. Мир мог рушиться, но повседневные бытовые нужды требовали решения.

В нескольких кварталах от бюро в большом зале столовой за длинными столами обедали люди. Они оживленно разговаривали между собой. Стоя в короткой очереди, я вдруг услышал позади себя знакомый голос. Я обернулся и увидел дядю Давида, Швитцера, самого старшего маминого брата, короля жареной рыбы на рынке Ганновермаркт в Вене, который был теперь здесь, в общественной столовой в Антверпене!

Кто-то крикнул: «Не задерживайтесь!» и протянул мне поднос. Я громко окликнул дядю: «Дядя Давид! Давид Фишман!» Дядя взглянул в мою сторону, ошеломленно замер на миг и затем возбужденно сказал, обращаясь к сидящему рядом мужчине: «Смотри-ка, это же мой племянник!»

— Дядя Давид, боже мой! — воскликнул я.

Он покинул Вену за несколько дней до меня и безуспешно пытался добраться до Швейцарии. Он ничего не знал о моем отъезде, как и я о его. Мы держали все в секрете даже от своей собственной семьи: слишком легко планы могли достичь ненужных ушей. Только Ольга, жена дяди Давида, и его дети Хильде и Курт знали о его отъезде. Они собирались как можно скорее последовать за ним. Я обрадовался, увидев его. Это был потрясающий человек! Я вспомнил, как он, в слишком большом белом поварском колпаке, цветисто выражался, продавая жареную рыбу Фишмана. Дядя был небольшим плотным мужчиной с яркой склонностью к чрезмерности во всем. И, конечно, Швитцер — человек, чья избыточная живость выплескивалась из него ручьями пота.

В конце рабочего дня дядя на трехколесном велосипеде с прицепом доставлял рыбу на дом. Однажды на рынке к нему подошел мужчина и, прервав его разговор с покупателем, сказал, что дядя просрочил месячный платеж за велосипед. Дядя Давид поднял велосипед и швырнул его в мужчину. Дядя был очень сложным, темпераментным человеком, нередко несдержанным, доходящим до оскорблений. Своей внешности он уделял особое внимание, что казалось удивительным для человека, от которого всегда пахло рыбой. Мне вспомнился день похорон моего отца и тайны, витавшие вокруг. Другие тогда игнорировали дядю, поэтому он оказался в компании со мной. Но теперь я отмел все это в сторону, чрезвычайно взволнованный тем, что нашел его в этом чужом городе, где я никого не знал.

— Лео, что ты здесь делаешь? — недоверчиво спросил дядя Давид. — Твоя мама? Сестры?

Его вопросы сыпались один за другим, я едва успевал отвечать. Но когда я спросил его о пережитом им самим, он задумчиво затих. Он вместе с Гербертом, сыном сестры, попытался убежать в Швейцарию. Герберту это удалось, а дяде Давиду нет. Его вернули в Бельгию. В Вене ли его семья? Это никому не известно. Дядя Давид пожал плечами и переменил тему. Он спросил, где я сегодня буду ночевать.

— Мне нужно вернуться в Эзра-бюро, — ответил я. — Молодой человек…

— Гиршфельд из Вены?

— Да. Ты его знаешь?

— Славный парень, — сказал дядя Давид. — Но у меня есть место для тебя.

Он всегда был пронырой, человеком, мгновенно приспосабливающимся к обстоятельствам. Всего две недели в Антверпене — и у дяди уже были тут связи.

Он встретил здесь дальнего родственника из Ченстоховы, своего родного города в Польше, и теперь хотел представить ему меня. Мы раньше не были знакомы с этой семьей, и я мог лишь смутно припомнить их имена.

— К тому же, — сказал он, — они родственники и твоей мамы.

Я почувствовал себя немного лучше и отдал себя в дядины сильные руки. Он сказал, что подружился с владельцем рыбного магазина, который знает женщину, сдающую комнату над бистро. Необходимо ответить немедля. На такие помещения был огромный спрос, и Эзра-Комитет проявлял к ним повышенный интерес. Комитет мог оказывать некоторое время финансовую помощь. Мы пошли назад, к Гиршфельду, который еще помнил дядю Давида.

— Мой племянник, — сказал дядя и положил руку мне на плечо.

— Одна из ваших шуточек, господин Фишман?

— Нет, нет. Я не шучу.

Гиршфельд пожал плечами. Такое будет происходить все чаще и чаще, сказал он, с Европой, находящейся в постоянном движении, с семьями, оторванными от корней и лишенными родины, с людьми, вынужденными бежать в поисках надежной пристани.

— У меня есть комната для моего племянника, — сказал дядя Давид. — Если это подходит для Эзра-Комитета. На улице Ламориниерестраат.

Гиршфельд просмотрел список адресов.

— Дом шестьдесят восемь, — сказал он.

— Откуда вы знаете? — спросил дядя Давид, у которого пот уже проступил сквозь одежду.

— Это единственная возможность на Ламориниерестраат. Все в порядке. Любой адрес из наших списков приемлем. Наверное, я и без того послал бы вашего племянника туда. Только…

— Что только?

— Только, — сказал Гиршфельд, — вам нужно заполнить этот талон.

Вечно эти талоны. Мы должны были заполнять формуляры на еду, ночлег, поездки, необходимую для выживания финансовую помощь. Я был бесконечно благодарен, но и обеспокоен. Мой желудок был полон, я чувствовал себя в безопасности, но моей жизнью управляли теперь события, на которые я не мог повлиять.

— Спасибо тебе за помощь, — сказал я Гиршфельду, когда мы уходили, надеясь, что он почувствует мою искренность.

— Не потеряй талон на еду, — ответил он, снова возвращаясь к работе.

Мы с дядей Давидом отправились в бистро на Ламориниерестраат, 68. Когда мы вошли, хозяйка квартиры с фламандской фамилией заговорила с дядей на ломаном немецком языке.

— Ваш сын? — спросила она.

— Племянник.

— Возраст?

— Семнадцать.

— Женщин не приводить, — предупредила она.

В тот момент это было последнее, что заботило меня, но я был польщен тем, что она предполагает такую возможность. Я хотел было сказать: «Не этой ночью, сегодня я устал. Может быть, завтра». Но ироническая нотка, скорее всего, потерялась бы при переводе. Кроме того, хозяйка выглядела очень занятой, и вряд ли имело смысл сейчас дурачиться.

По крутой лестнице, похожей на огромную стремянку, мы поднялись на третий этаж и вошли в комнату с двуспальной кроватью, ночным столиком с будильником, комодом с зеркалом, креслом, умывальником и еще одним зеркалом. Жалюзи закрывали окно, выходящее во двор позади бистро.

— Туалет? — спросил я.

— В конце коридора.

— И ванная?

— Мыться в общественной бане, — сказала она. — Вниз по улице.

Я кивнул, да и что тут можно ответить. В Германии дотла сожжены синагоги. В Антверпене я был счастлив, имея возможность купаться недалеко от жилья.

Эта комната стала моим домом вплоть до весны 1940 года, когда начали бомбить Бельгию и я был изгнан из страны, потеряв из виду принявшую меня семью и девочку по имени Анни, в которую я влюбился.

Загрузка...