14 ЛИМОЖ (январь — июнь 1944)

В лице дяди Леона я увидел печальное подтверждение безвозвратного распада моей семьи. В утешение по пути в Шалю я рисовал себе встречу с Анни и ее родными. Я смогу взять Анни за руки. Там же увижу ее отца — он обнимет меня так, как никто не обнимал меня с детства. Ее мать тоже там. Я нуждался в матери. Пять лет назад началось мое бегство, и сейчас я выдохся. Когда я смотрел на себя в зеркало, я видел отражение дяди Леона в состоянии разрушения. А мне было только двадцать два года.

Когда поезд скользил по провинции Лимузен с ее предгорьями, холмистыми полями и густыми лесами, я думал о Фрайермауерах. Восемнадцать месяцев прошло с момента, как мы виделись последний раз. У нас были новые имена и новые адреса. Я был Анри Лефэвром, Фрайермауеры были теперь Лабатю. Наша встреча представлялась мне счастливой, но оказалось, мы отдалились дальше, чем наши имена.

— Почему ты не искал меня в Ницце? — спросила Анни вскоре после моего приезда.

Ее тон показался мне слишком жестким. В то время, когда она была в Ницце, я или прятался, или был в тюрьме. Находясь в Ницце, она жила в монастыре под именем Мари Бенедетто. Визит в Ниццу был сродни катастрофе. Власти задерживали пассажиров на железнодорожном вокзале и приказывали спустить штаны. Ходили слухи, что обрезанных расстреливали на месте. Я попытался ослабить напряжение момента.

— Какая разница? — сказал я. — Теперь мы вместе.

Но атмосфера нервозности нависла над нашей встречей, пришло осознание, что прошло много времени и многих в нашем маленьком сообществе, скрывавшемся вместе в Котре, теперь недостает. Некоторые были депортированы в лагеря: кузены Анни Вилли и Йозеф, братья Йозефа Фрайермауера Ицик и Хиллел, Альберт Гершкович и брат Рашель Якоб. Сестра Рашель Ривка теперь пряталась под вымышленным именем в Викен-Бигоре, а ее муж Итцек, который скрывался на ферме, был обнаружен и отправлен в Дранси. Траурная пелена окутывала нашу встречу.

В Котре Йозеф Фрайермауер был уверенным в себе человеком и источником неизменной стойкости для нас. Мы все черпали у него силы. Теперь вместе с новым именем Лабатю он, казалось, приобрел и новый характер, утратив свою былую жизненную силу. Мне хотелось вновь войти в эту семью, но изменения ощущались во всем. Война растерзала каждого из нас. Возможно, я уже слишком обременял Фрайермауеров. А может быть, я сам нуждался в некоторой дистанции. Мне хотелось сделать что-нибудь для окончания войны, а не только для своего собственного спасения. В Шалю была, правда, местная организация движения Сопротивления, но более крупная находилась в Лиможе.

— Я собираюсь в Лимож, — сказал я Анни.

Я рассказал ей, что хочу вступить в Сопротивление, но не упомянул о том, что мне надоела ее раздражительность и я к ней охладел. К тому же я не хотел быть связанным ни с Анни, ни с кем-нибудь еще. В Дранси каждый, кто имел близких, оплачивал верность к ним ценой жизни. И в Сетфоне Вернер отказался прыгнуть со мной из поезда — решение, возможно стоившее ему жизни.

В апреле я попрощался с Фрайермауерами и отправился в Лимож, имея имя для контакта: раввин Абрахам Дойч. Рабби Дойч бежал из Страсбурга после немецкого вторжения. Ему было около тридцати пяти — высокий, худой, с небольшой бородой клинышком. Когда я пришел к нему в квартиру на третьем этаже дома, где квартиры сдавались внаем, я увидел там несколько молодых людей, едва распрощавшихся с юностью. Квартира гудела от живых дискуссий, люди приходили и уходили, все выглядело очень по-деловому. Итак, это была часть Сопротивления.

Мы с рабби Дойчем проговорили несколько часов. Я рассказывал ему о своем бегстве и к концу почувствовал, что почти задыхаюсь. Он медленно кивал головой, как бы пытаясь меня успокоить.

— Анри, — сказал он, — твое бегство уже позади.

— Раз вы так говорите, — обессиленно сказал я, — значит, это правда.

Рабби написал на клочке бумаги имя: мадам Маргерита Бержо, владелица дома 13 по улице Рошшуар.

Мадам Бержо сдавала комнаты и являла собой фигуру матери-защитницы; теперь такие люди известны как праведники мира. Вдова в свои пятьдесят, седоволосая, она была полна сострадания и каждый день заботилась о своих подопечных. Брак ее был коротким. Ее молодой муж погиб в последней войне, сражаясь под французскими флагами. Больше она не выходила замуж. Любовь, затаенную в сердце, она щедро расточала на тех, кто теперь пытался пережить эту войну в ее доме. Она встретила меня с распростертыми объятиями и поселила в комнате вместе с двадцатилетним парнем, конопатым, с рыжими вьющимися волосами, по имени Бастине.

— Раньше Басс, — засмеялся он. — Эжен Басс.

Он доверял мне, так как работал у рабби Дойча, пославшего меня сюда. Я оценил его откровенность, и мы быстро стали друзьями. Бастине был из Саарлуиса в Сааре, немецкой федеральной земле, что граничит с Францией. Его овдовевшая мать находилась в убежище в маленьком городке Сен-Жюньен на западе от Лиможа.

— У тебя есть семья? — спросил он в первый вечер.

Я пожал плечами, я просто этого больше не знал.

Утром я снова встретился с рабби Дойчем и Бланш Александер, его кузиной и ближайшей сотрудницей, чтобы познакомиться с нашей работой в Сопротивлении. Иногда необходимо было доставить фальшивые удостоверения личности; иногда отнести какие-нибудь вещи по удаленным адресам; в другой раз доставлялась целая пачка документов в сиротский дом или какое-нибудь убежище, где ожидали дети. Глядя на них, я видел лица своих сестер. Я шептал короткие молитвы далекому, занятому, очевидно, другими делами Богу в надежде, что они достигнут чьих-нибудь ушей, пока еще есть время.

Бланш координировала основную часть нашей деятельности. Иногда она вызывала такси, и мы ехали вместе. Всегда один и тот же таксист в пежо. Беккер тоже водил пежо. Пежо, река Сауэр, жандармы в Люксембурге — все это казалось теперь частью ушедшей в далекое прошлое эры. Переплывал ли я действительно эту реку? Действительно ли я без конца убегал? У меня больше не было энергии для таких подвигов, и я надеялся, что в этом никогда не возникнет необходимость.

То там, то здесь можно было услышать термин La Sixi me — «Шестая». Он упоминался редко, иногда только шепотом, но «Шестая» — это были мы, осуществлявшие связь с органами управления, с жандармерией, с сочувствовавшими людьми, желавшими, как и мы, победы над фашистами. Мы доставляли фальшивые документы, изготовленные людьми, которых никогда не встречали, людям, чьи имена и предыдущие биографии мы изменяли до конца войны. Термин «Шестая» происходил от выражения «Пятая колонна», которым называли предателей, сотрудничающих с фашистами. Это выражение было написано на вагонах поезда, везущего нас из Бельгии, и послужило причиной большого презрения к нам.

Предатели были «Пятой», а мы — «Шестой». Мы пытались блокировать их деятельность фальшивыми документами или тем, что подкупали чиновников, покупали пломбы и печати, подбирали новые подходящие имена и биографии людям, имеющим иностранный акцент. Целая акция могла быть поставлена под угрозу, если кому-то с явно выраженным акцентом неверно подобрать фальсифицированное происхождение. Я понял теперь, что мое собственное фальшивое свидетельство о рождении, полученное от Манфреда Зильбервассера, по всей вероятности, было изготовлено «Шестой».

В спокойные дни я гулял по улицам Лиможа. Иногда на выходных я ездил на автобусе в Шалю повидаться с Лабатю. Время от времени приезжали ко мне Анни и Нетти. Однако моя любовь к Анни перешла в дружеские чувства. Я находил теперь удовлетворение в помощи Сопротивлению.

— Не убаюкивайте себя чувством ложной безопасности, — внушал нам рабби Дойч в дни, когда выпадало мало работы.

Главное региональное отделение гестапо располагалось в отеле возле Жардин де Шамп де Жюлье, недалеко от вокзала. Я много раз проходил мимо вместе с Бастине, когда мы встречали молодых людей, проезжавших через Лимож. Мы отвозили их в дом мадам Бержо, где они ночевали на чердаке: они спали в старом мягком кресле или стелили себе на полу.

По пятницам мы часто собирались вечером в доме рабби Дойча. Его жена готовила сладкие угощения, и мы пели песни на иврите. Последним всегда был Hatikvah, еврейский гимн надежды. Это связывало нас и напоминало о тех, чья надежда уже угасла. Часто я едва сдерживал слезы. Очень давно, всего за несколько часов до вступления Гитлера в Вену, я пел там эти песни с друзьями.

В пятницу 28 апреля 1944 года рабби послал меня на местную железнодорожную станцию. Из надежных источников мы узнали, что на восток будут перевозить заключенных. Одних забрали из тюрьмы, других из больницы, остальные были схвачены во время облав. Рабби Дойч хотел, чтобы я по лицам определил, нет ли среди заключенных членов «Шестой». Он надеялся, что в моей униформе члена Compagnons de France я не возбужу особого подозрения.

— Будь осторожен, — предостерег он.

Только месяц назад немцы казнили в Лиможе около тридцати человек, подозреваемых в партизанских действиях или в торговле на черном рынке. Многие другие были арестованы. Теперь предстояло узнать, эти ли люди будут перевезены поездами.

Добравшись до вокзала, я прошел через большие открытые металлические ворота на товарный двор и увидел лишь железнодорожного рабочего, складирующего грузы. И ничего больше. Товарный поезд ожидал на запасном пути. Я знал этот вокзал достаточно хорошо. На одном из верхних этажей был туалет с окнами, выходящими прямо на товарный двор. Через них я мог все наблюдать, оставаясь сам незамеченным. Прячась за рамой одного из окон, я дожидался знакомого зрелища: немцев в униформах, апатичных заключенных, ощущение еле сдерживаемой жестокости в воздухе.

Через короткое время подошли грузовики и зазвучали приказы. Заключенных вывели на товарный двор. Стоя в нескольких шагах от окна туалета, я сосчитал заключенных — их было около сорока. Офицер СС в черной форме был ответственным, а шесть немецких солдат с оружием наготове стояли в охране.

Перед глазами опять возникло промозглое утро в Дранси: маленький мальчик, разлученный со своими родителями, женщины с младенцами в картонных коробках, старики на носилках. Здесь в Лиможе мы уже слышали, что немцы близки к поражению, что у них недостаточно рабочей силы, не хватает транспортных средств, чтобы перевозить войска на фронт. Но для перевозки евреев в лагеря смерти поездов все еще хватало.

Я приблизился к окну и стал искать знакомые лица. Кованые железные ворота на товарный двор были все еще широко открыты. Я увидел провиант, предназначенный для заключенных, и вспомнил сыр и сардины, полученные нами на вокзале в Дранси. И ни капли питья. Снова я должен был со стороны бессильно наблюдать людей в критической ситуации. В памяти всплыло: мама, пытающаяся защитить моих сестер во время моего бегства; Анни на лестнице вместе с мокрым от пота жандармом и я, затаивший дыхание, на полу на чердаке; поезд, полный невиновных, на пути в Аушвиц, и мы с Манфредом, выпрыгнувшие из него в темноту и, полные ужаса, прячущиеся в траве.

Тут я увидел, что офицер СС указал на меня. Вдруг я оказался не «со стороны», не вне критической ситуации, а в центре ее.

— Там, наверху, — крикнул офицер и указал на мое лицо в окне туалета.

Времени убежать не было — два солдата быстро поднимались по лестнице. Я подошел к ближайшему писсуару и сказал себе, я должен вести себя так, как будто у меня нет причин прятаться. Что может быть нормальнее, чем человек, отправляющий естественные потребности в туалете? Когда солдаты вошли в туалет, я, непринужденно как мог, писал.

Они встали по обе стороны от меня.

— Заканчивайте и пойдем с нами, — сказал один. Я почувствовал, как меня крепко схватили за плечо.

— Я делаю только то, что тут делают, — ответил я, указывая на писсуар и надеясь, что меня не будут осматривать.

— Это вы расскажете внизу.

Они повели меня вниз, один впереди, другой сзади. Я быстро нарисовал себе картину побега через ворота терминала не только от солдат, но и от их пуль и от судьбы, что ожидает заключенных, как раз сейчас поднимающихся в товарный поезд.

Внезапно я побежал. Я слышал их окрики за спиной, но продолжал бежать к кованым железным воротам товарного двора. Но там меня ожидал страшный сюрприз, чуть не стоивший мне жизни: кто-то закрыл ворота и запер их.

Я карабкался, цепляясь за вертикальные прутья. Солдаты орали. Я слышал их позади себя. Через мгновение они со своим оружием были прямо подо мной.

— Вниз! — крикнул один из них. — Немедленно! Или стреляем!

Я свалился на землю и почувствовал пронизывающую боль при ударе о твердый асфальт. Моя грыжа снова вспыхнула и запульсировала. Чувствовалось, что на этот раз повреждение было серьезным. Солдаты схватили меня под руки и потащили к своему командиру.

— Документы, — сказал он.

Я открыл бумажник и протянул ему мое французское удостоверение личности. Он бегло взглянул на него. Я подумал: «Он не понимает язык». Но потом мне пришло в голову, что язык тут не играет роли — он хочет убить меня просто за мою наглость, за то, что его солдаты потеряли контроль.

— Что вы делаете на этом вокзале? — спросил он на ломаном французском.

— Ожидаю приезда друга. Я поднялся наверх в туалет. Услышав шум во дворе, выглянул, чтобы увидеть, что случилось.

Он передал мои документы одному из своих солдат. Без этих документов я был «ничто». Без них для меня существовала опасность быть опять депортированным. Я подумал, на этот раз они убьют меня, но сначала накажут.

— Вы говорите, что просто выглянули, — сказал офицер, — а я уверен, что вы наблюдали за нами.

— Нет, месье, мне было просто любопытно.

Он был лет сорока, с золотой коронкой на переднем зубе.

— Почему же вы тогда бросились убегать?

— Я испугался, месье.

Тут я воспрянул духом. Он говорил со мной и давал мне возможность отвечать — это хороший знак. Он мог бы просто депортировать меня вместе с заключенными. Офицер шагал взад и вперед, и я чувствовал, как боль в такт пульсировала в моем паху.

— Вы лжете! — воскликнул офицер. — Кто вас послал сюда?

Он с трудом говорил по-французски, и мне показалось, что он из-за этого чувствует себя неловко. Он не мог адекватно общаться и начал раздражаться. Ситуация ухудшается, подумал я. Меня убьют, потому что у этого офицера проблемы с французским языком.

— Я могу говорить по-немецки, месье, — рискнул я.

— Ах так? — сказал он чуть более удовлетворенно. — Откуда вы знаете немецкий?

— Я родился в Сен-Жуин. Моя мать родом из Мюлуз в Эльзасе. Когда я был ребенком, мы несколько лет жили там и я учил немецкий в школе. Кое-что у меня осталось. Надеюсь, вы можете меня понимать?

— Вы говорите вполне хорошо, — ответил он.

Вдруг прорвалась другая интонация — интонация офицера СС.

— Du bist doch ein Jude! — «Да ты же еврей», — воскликнул он тоном, не терпящим возражений.

Мускулы моего лица расслабились; этим я пытался показать, что это «обвинение» — последнее, чего я мог ожидать.

— Этого мне только не хватало! — сказал я с презрением.

Он или рассмеется, подумал я, или сейчас, простым приказом спустить штаны, чтобы он сам смог убедиться, кто я, положит конец моей жизни. Но он не сделал ни того, ни другого. Он повернулся к солдату, держащему мои документы, и приказал вернуть их мне.

— Никогда больше не попадайся мне на глаза, — сказал он.

И совершенно неожиданно он дал мне две сильные пощечины, одну ладонью, другую — тыльной стороной кисти. Моя голова дернулась сначала в одну сторону, потом в другую. Я ушел с лицом в кровоподтеках и с болью в паху, но счастливый, что остался живым.

Этим вечером во время встречи Шаббата рабби Дойч произнес благодарственную молитву за спасение моей жизни и, будучи мудрым, добавил к ней благодарность офицеру СС.

— Возможно, он не хотел тебя задерживать, — сказал рабби. — Но он не мог терять свой авторитет перед подчиненными. Твое лицо пострадало, зато он сохранил свое лицо. Если и бывает хороший офицер СС, то тебе встретился именно он.

Этой ночью, поднимаясь по лестнице в свою комнату в доме мадам Бержо, я почувствовал, что боли в паховой области становятся все сильнее. Перед тем как идти спать, я приложил самодельный бандаж и подумал, как долго еще можно жить с нелеченной грыжей. Я срочно нуждался в операции, но кто бы сейчас отважился на это? Мои документы были фальшивыми, я был еврей, и моя тайна сразу бы открылась под больничной одеждой.

Стали распространяться слухи о планируемом нападении стран антигитлеровской коалиции, о конце немецкой чумы. Однако пока еще присутствие немцев было подавляющим, и без документов лучше всего было спрятаться в какой-нибудь уголок и ждать. «Шестая» работала совместно с Organisation de Secours aux Enfants (Организацией помощи детям), которая управляла детским домом вблизи Лиможа. Восьмого мая 1944 года после обеда я должен был встретиться с Бланш Александер у нее в квартире: нужно было забрать удостоверения личностей для детского дома и отдать фотографии, чтобы дети могли быть незаметно переправлены из страны.

По пути к Бланш я вдруг почувствовал жгучую боль в правой стороне паха. Я попробовал поправить бандаж. При этом я ощутил пальцами опухоль и попытался вправить ее назад. Ничего не вышло. Я присел на скамейку, ожидая, что боль немного утихнет. Бланш была лишь в нескольких кварталах, но я не мог даже встать. Боль нарастала, и меня затошнило. Я вытянулся и закрыл глаза. Тошнило все сильнее. Меня начало рвать, и с каждым позывом боль становилась все хуже.

Это было ущемление грыжи, опасное для жизни. Может быть, мне нужно просто умереть здесь, думал я, и избавить больничный персонал от возможности мучить меня за то, что я еврей, прежде чем убить во время хирургической операции извращенным арийским способом. Я откинулся на спинку скамейки и услышал голос: женщина в накидке, склонившись надо мной, сказала, что я выгляжу больным. Я попытался отмахнуться от нее. Она настаивала, что мне нужно в больницу. Я ответил, что это невозможно. Однако, вопреки моему желанию, моя жизнь снова оказалась в руках постороннего человека.

Через несколько минут подъехала скорая помощь. Эта женщина работала в Красном Кресте. В машине мне дали наркоз — сознание покинуло меня; на следующее утро я очнулся в отделении Centre Hospitalier Régional de Limoges (Центральной областной больницы Лиможа).

В больнице работали монахини. Я почувствовал дренажную трубку в паху и горячий кирпич у ступней. Лежа в дремоте, я задавался вопросом, что они знают обо мне. Безусловно, они видели, что я обрезанный. Не ясно было, передадут ли они меня теперь властям. Я открыл глаза, и снова закрыл, и опять уснул. Открыв их снова, я увидел два больших черных глаза, пристально вглядывающихся в меня, — лицо монахини в белой одежде. Я опять закрыл глаза. Монахиня протянула руки под одеяло и поправила кирпич у моих ног. Я старался прикрыть руками паховую область.

— Я сестра Жанна д’Арк, — сказала монахиня.

Орлеанская дева? Теперь я был уверен, что это сон. Это анестезия и война сделали со мной то же, что и с дядей Леоном. Я попытался сфокусировать свое сознание.

— Пока я нахожусь в этом отделении, — тихо добавила она, — вы можете ничего не бояться.

Я слабо улыбнулся. Когда я погрузился в сон, ее голос, голос ангела-хранителя, вернулся эхом: ничего не бояться, ничего не бояться. Проснувшись, я был поражен, что все это действительно правда, что я оказался в безопасном месте, чтобы прооперировать грыжу, и могу некоторое время побыть в покое.

Мне было интересно, на самом ли деле существует эта сестра. Я думал о Бланш Александер и детях, ожидающих бумаги, которые я им не принес. Я думал о мадам Бержо, ждущей моего возвращения. Я снова уснул.

Вечером сестра Жанна д’Арк опять подошла к моей постели. Она вновь заверила меня, что я в безопасности, пока она здесь. Очаровательно улыбнувшись, она ушла легкой танцующей походкой. Проходя по большому отделению, мимо кроватей с больными и ранеными, Жанна д’Арк счастливо насвистывала.

Поздно вечером в больницу пришла Бланш Александер. Она вспомнила о моих неприятностях с грыжей, о жалобах на боль после происшествия на товарной станции и пришла сюда по наитию.

— Слухи о войне хорошие, — сказала она.

По радио намекали о предстоящем вторжении союзников.

— Бланш, — сказал я, — в этот день мне хочется быть не в больнице.

Это было девятое мая, ровно четыре года с момента, как я лег в бельгийскую больницу на операцию грыжи. Немцы напали на следующее утро. Теперь позади было бегство длиной в сотни километров, изношено несколько самодельных бандажей — освобождение я хотел встретить на своих ногах.

— Отдохни, — сказала Бланш.

— Хорошо, — ответил я.

Здесь было безопасно. Так сказала мне хорошая сестра, парящая по отделению успокоительно посвистывая.

Этой ночью, лежа в постели, я думал о друзьях, собиравшихся в квартире рабби Дойча. Вечерами по пятницам мы пели «Chant des Camps», в память о невзгодах и страданиях депортированных на восток.

Loin dans l’infini s’étendent

Les grands prés marécageux…

(«Далеко в бесконечность простираются безбрежные болота…»)

Я лежал на этих заболоченных полях рядом с рельсами, ведущими в Аушвиц.

Pas un seul oiseau

Ne chante dans les arbres

Secs et creux…

(«Ни одна птица не поет в этих чахлых искореженных деревьях…»)

Но охранники здесь, они ищут Манфреда и меня, в то время как товарный состав катится дальше на восток, полный ни в чем не повинных людей в последние часы их жизни. В момент исполнения этой песни у меня все вставало перед глазами: депортированные с согнутыми спинами; полные презрения охранники; приговоренные к смерти узники, которых принудили самим себе копать могилы.

Я спрашивал себя, что такого совершили моя мама и сестры, чтобы испытывать такие страдания, и не мог найти никакой вины в их жизнях.

Mais un jour dans notre vie

Le printemps refleurirera…

(«Но однажды в нашей жизни снова расцветет весна…»)

…Пение продолжалось:

«Однажды, однажды… однажды страшный враг исчезнет».

О terre enfin libre

Ou nous pourrons revivre,

Aimer, aimer.

(«О, земля наконец свободна, где мы можем снова жить и любить, любить».)

В больнице у меня был рюкзак, а в нем дневник, который я время от времени заполнял, пока шла война. Лежа в больнице, я написал: «Анни сегодня не пришла. Может быть, завтра». Но она больше вообще не пришла.

В конце мая я оставил больницу и сестру Жанну д’Арк и вернулся в свою комнату у мадам Бержо. Вечерами мы с Эженом Бастине слушали радиопередачи из Лондона. Новости наполняли нас надеждой. Хотя все еще продолжались убийства и депортации в лагеря, вести о высадке союзников становились все более правдоподобными.

Наша комната всегда была полна беженцев. Бывали ночи, когда более дюжины спало на полу и четыре или пять — сбоку на кроватях.

В ночь на пятое июня мы услышали передачу о генерале Эйзенхауэре и метеорологической обстановке. Уклончиво упоминалось об «активности» в районе Ла-Манша. Всю предыдущую неделю передаваемые новости были недвусмысленно зашифрованными: «Бабушка на велосипеде объезжает вокруг сарая три раза. Повторяем, три раза». Или что-то, выглядящее абсолютно бессмысленным: «Если кролик опростоволосится, за дождем последует солнце».

Это были шифрованные сообщения, направляющие конкретные группы Сопротивления к определенным целям. Специально обученные подразделения декодировали эти сообщения. Некоторые из них просачивались к нам на нижние уровни. Мы слышали о парашютистах и сбрасываемом вооружении. В ночь на шестое июня 1944 года, перед днем «Д», одна из кодированных инструкций призывала к диверсионным действиям: выведению из строя железнодорожных путей, возведению дорожных заграждений, использованию всех возможных средств для замедления или полного блокирования движения немецких войск.

Утром шестого июня мы узнали о вторжении. Сначала нас охватила эйфория, но мы быстро вернулись к реальности. На улицах все еще были немецкие солдаты. От вокзалов поезда по-прежнему везли евреев в лагеря смерти.

Через три дня после высадки союзнических войск немецкая танковая дивизия СС «Райх», размещенная на юго-западе Франции, двинулась в направлении Нормандии навстречу высадившимся войскам антигитлеровской коалиции. По пути они понесли большие потери от нападавших бойцов Сопротивления. В ответ на это немцы учинили массовые карательные акции над гражданским населением. Так, командир дивизии приказал повесить в Туле девяносто девять французов. Их тела повесили на деревьях, балконах и фонарных столбах, заставляя семьи наблюдать это зверство.

В Лиможе мы с Бастине готовились к поездкам для передачи фальшивых документов евреям, прятавшимся у фермеров в близлежащих деревнях. Эжен должен был ехать в Шабане, поскольку рядом был Сен-Жюньен, где находилась в убежище его мать. Ранним утром в субботу, десятого июня, он поехал на пригородном поезде до станции Сен-Жюньен, где был арестован солдатами передовых подразделений дивизии «Райх». У них был приказ подавлять любое сопротивление в зародыше.

Я должен был ехать в Орадур. Как стало позже известно, немцы подозревали, что в Орадуре находятся бойцы Сопротивления и склад с оружием.

Орадур был идиллической деревней на берегу реки Глан и в обычные времена насчитывал едва ли шестьсот пятьдесят жителей. Вместе с семьями, которые скрывались теперь там, население возросло почти до девятисот человек. Я отправился из Лиможа на поезде тоже десятого июня. Было чуть больше двенадцати часов. Отъехав совсем немного от вокзала, я увидел на улице, идущей параллельно железнодорожным путям, немецкое моторизованное подразделение. Я не имел представления, куда они направляются, но у меня возникло предчувствие чего-то зловещего. Напротив меня сидел фермер.

— Не хочу ехать с ними в одном направлении, — сказал я, указывая на немцев.

— Да, — ответил он. — Особенно после вчерашнего в Туле.

Мы оба вышли из поезда, не доехав одну остановку до Орадура, и я поехал на попутных машинах назад в Лимож. На следующий день, в доме мадам Бержо, мы услышали новости: все пассажиры, прибывшие в Орадур, были убиты. Это было частью массовой расправы над жителями деревни. Мужчин согнали в сараи, женщин и детей в церковь. И все подожгли. Тех, кто пытался бежать, расстреливали с машин. Горстке людей, ужасно обожженных, удалось убежать из огня: лишь трое из них выжили. Мэр города, просивший пощадить людей, был публично казнен на площади Плас де Шамп де Фуар, куда собрали всех жителей перед тем, как они были убиты.

Новости ужаснули нас. Скоро пришли новые трагические вести. До конца недели Бастине не вернулся из Сен-Жюньена. У мадам Бержо мы узнали о его судьбе. В Сен-Жюньене, по дороге в убежище своей матери, он был задержан солдатами дивизии «Райх» и обыскан. В его рюкзаке были найдены уличающие его материалы. Он был убит на месте двумя пулями в голову.

Мы с мадам Бержо сидели на диване и плакали. Союзные войска уже высадились, но война еще не закончилась.

Загрузка...