Жизнь чужеземцев в Хартуме

Видеть отвратно, клянусь, мне бывает порой человека!

Яростный зверь — даже тот благородней по виду,

Пусть бы не хвастал, что может собой управлять он.

Мигом всплывает, лишь только исчезнет преграда,

Все то дурное, что загнано в угол Законом.


У самой границы османских владений в Центральной Африке представители различных национальностей снова сосредоточиваются в одном месте, подобно тому как мы это видели в главных городах этого обширного государства, распространившего свои владения в трех частях света. Хартум, этот самый южный из значительных городов в странах, подвластных турецкому скипетру, носит еще вполне турецкий отпечаток. Последователи трех религий уживаются здесь между собой так же мирно, как в настоящее время, — не то было прежде, — и в остальной Турции. Да, именно в далеком Судане все более и более уничтожаются преграды, разделяющие их повсюду. Христианин и турок не смотрят здесь друг на друга с тем презрением, как в Египте или Сирии. Они оба чувствуют, что живут на чужбине; а на чужбине, более чем где-либо, один человек нуждается в другом. Тут обоих разделяет только язык; что касается нравов, то они предписываются господствующей партией. Оба они до того снисходительны, что готовы очистить рядом с собой почти равное место даже глубоко презираемому ими египтянину. Исключенными из их союза остаются одни туземцы.

Европейцы, турки и египтяне — вот те чужеземцы, о жизни и занятиях которых я намерен поговорить. Другие же чужеземцы в Судане, как, например, абиссинцы, арабы, нубийцы и различные негритянские племена, мало или даже вовсе не отличаются от суданцев, нравы и обычаи которых они вполне приняли, лишь только освоились со страной.

Начну с наших соотечественников. Я придаю здесь слову «соотечественник» не то узкое значение, которое привыкли соединять с ним у нас в Германии. Уже в Египте начинают расширяться пределы этого понятия об отечестве. Уже в Египте немец радуется, встречая другого немца, и не спрашивает своего земляка, уроженец ли он севера или юга, рейнских или остзейских провинций. Лишь только очутишься в Хартуме, как не нуждаешься уже более ни в рекомендательных письмах, ни в коротких знакомствах, чтобы попасть в круг тамошних европейцев. Трех слов: «Господа, я европеец», произнесенных на языке, понятном кому-нибудь из присутствующих, совершенно достаточно для новоприбывшего, чтобы получить право входа в каждый европейский дом. Итальянский и французский языки самые употребительные между европейцами в Хартуме; кто может сказать хотя бы несколько слов на одном из этих языков, тот признается всеми за соотечественника. Только уже после более или менее продолжительной беседы спрашивают: «Какой же вы нации?»

Европейцы в Хартуме невольно образуют как бы одну большую семью. Почти каждый вечер они собираются где-нибудь, чтобы побеседовать, покурить, выпить. Ежемесячно поступает в их распоряжение стопка французских газет. Один за другим, все прилежно и внимательно перечитывают ее, желая знать о событиях, совершающихся в отечестве. Это дает потом материал для разговоров на многие вечера. Тут иногда возникают партии, в особенности между французами. Одни защищают монархию, другие республику. И вот в Хартуме вспыхивают горячие споры, разрешаются современные великие вопросы. Каждый кружок считает себя чуть ли не целой нацией. Спорящим кружит головы вино и воспламеняет дух. Те, которые только что не сходились в одних лишь политических взглядах, становятся враждебными и в других отношениях. Представитель республики должен выслушивать, как роялист обрушивает теперь всю брань, направленную им когда-то против сущности республики, на его собственную голову. Спор угрожает сделаться серьезным. Но тут встает с дивана д-р Пеннэ, берет бутылку с воодушевляющим питьем, наливает его немного в широкую чашу, смешивая со свежей водой, подходит к сильно разгорячившимся и говорит успокаивающим голосом: «Mais, messieurs, laissez donc la politique; allons, buvez»[119]. Все следуют приглашению, успокаиваются, мирятся, смеются, шутят и в заключение расходятся по домам с отяжелевшими головами.

Доктор Пеннэ — это ангел мира для живущих в Хартуме европейцев; после духовенства миссии и австрийского консула это единственный франк, к которому следует относиться с полным уважением. Он француз, в котором соединены все преимущества его нации. Д-р Пеннэ патриархально гостеприимен, любезен в обхождении, приветлив с каждым. Он не обидел ни разу ни одного из своих земляков; но я не думаю, чтобы в Хартуме нашелся хотя один европеец, которому Пеннэ не простил бы даже какого-нибудь оскорбления. У Пеннэ нет врагов в Судане.

Этот-то человек и собирает в своем гостеприимном доме, прозванном нами в шутку «Hotel du Cartoum», всех остальных, к сожалению, не похожих на него европейцев. Дом его находится в центре города и обладает всеми приятностями хартумского жилища. Вот под навесом, на открытом воздухе, сидят несколько человек и прислушиваются к монотонному визгу водоподъемного колеса в соседнем саду. Этот звук, не совсем лишенный мелодии, пробуждает в сердцах общества другие звуки. Сегодняшний вечер — предположим, что это один из тех прохладных и свежих вечеров дождливого времени, которые приносят с того берега благоухание цветов мимозы, — решено посвятить музыке. Хозяин заиграл на гитаре. Со струн раздались звуки «Allons enfants de la patrie». Все поют «Марсельезу» — французы, итальянцы, немцы, поляки — словом, все европейцы, оказавшиеся на этот раз в Хартуме. Voila, messieurs, une belle chancon de Beranger: «Mes jours sont condamnes etc.»[120]. Все молчат, все воодушевлены — песнею ли, водкою ли, не все ли равно?

Затем дается большая опера, то есть каждый поет что знает. Ни от кого не требуется, чтобы он был артистом — он должен только петь. Баркарола из «Фенеллы» исполнена хором всех мужчин под аккомпанемент гитары, одновременно на трех языках. И еще вопрос, вызывала ли она когда-нибудь, хоть раз, на первой европейской сцене, большее воодушевление, чем в Хартуме, спетая в одну из тамошних чудных тропических ночей…

Я очень любил бывать на этих вечерах. Суровость жизни во Внутренней Африке настойчиво преследует путешественника при всех его утомительных переездах, поэтому ему необходима поэзия для поддержания бодрости духа, подавленного всякого рода лишениями, болезнями и одиночеством, которая помогает переносить все трудное и непривычное. Ощущаешь что-то совершенно особенное, очутившись так далеко от всех родных нравов и обычаев. Нелегкая задача отказаться от дорогих звуков родного языка, лишить себя всех телесных и душевных удовольствий своего отечества. Если в таком случае прозвучит напев родины, как отрадно становится тогда сердцу!..

Вот путник останавливается на ночь в пустыне. Наступает тот покой, та торжественная тишина, которая дает духу беспредельный простор для самых разнообразных мыслей. Невольно вырывается из груди песня родины, а ласковая, заботливая фантазия развертывает перед путником, отрадно успокоенным им самим пропетой песней, образы этих песен. Как-то раз мы в совершенном одиночестве, я и один мой спутник, пели немецкие любовные песни (Minnelieder). И вот возник перед нами образ любви — милый, очаровательный образ в нашей фантазии, который доставлял нам такое наслаждение. Что в том, что он померкнет перед ярким светом действительности — мы удовлетворены уже и тем, что вызвали его.

Только там, на далекой чужбине, становишься ценителем поэзии, только там ощущаешь всю ее силу. Кто хочет вполне понять песни наших поэтов, тот должен читать их в совершенном уединении, читать там, где он не может сообщить их никому, кроме самого себя. Тогда их влияние и достоинство всего ощутительнее. Мы слишком привязаны к тому, к чему привыкли с детства, чтобы разом отказаться от всего, решительно от всего. Мы иногда только воображаем, что совершенно избавились от тоски по родине; часто одного слова родного языка достаточно, чтобы перенести нас всем сердцем в область детства.

Для нас, немцев, в Хартуме самый плохой роман доставил бы большое наслаждение. Мы с интересом перечитывали по нескольку раз всякий клочок печатной бумаги. Нас привлекало не достоинство того, что мы читали, а только воспоминание об отечестве. Его ничем не заглушишь! Тоска по родине охватывает часто самый сильный дух, и, хотя он иногда счастливо побеждает ее, она возвращается опять и опять, и в еще более сильной степени. Покуда нас еще окружают знакомые образы, может быть, это чувство и не имеет над нами власти. Но когда мы очутимся в одиночестве, оно начинает вызывать в нас потребность в отечественном языке и привычках в более и более привлекательных красках и в конце концов все-таки одолевает.

Воспоминание о родине — это та связующая сила, которая соединяет европейцев в Хартуме. Такие противоположные друг другу и большей частью испорченные характеры не могли бы сойтись нигде на родине. Только всемогущество родственного языка, нравов и обычаев принуждает их жить вместе довольно согласно. Потому и разговоры их вращаются около отечества и отечественного. Только в подобные часы и нравится каждому из нас «франк» Судана.

Европеец, живущий в Хартуме, кажется вновь прибывшему в высшей степени любезным человеком. Он делает ему самые заманчивые, дружественные предложения, гостеприимен и предупредителен; но скоро начинаешь замечать, что он действует таким образом только из эгоистического расчета. Днем и узнать нельзя веселую вечернюю компанию. Но произнести окончательный приговор о европейце мы сумеем лишь тогда, когда бросим проницательный взгляд во внутренность какого-нибудь европейского дома. Только тут мы заметим разорванность тех самых уз, которые казались нам столь крепкими: мы откроем все беззаконие, среди которого живут здешние европейцы, заметим, что это отверженцы своих наций, мы увидим, что все европейское общество здесь состоит почти без исключения из негодяев, плутов, мошенников, убийц.

Никто, пожалуй, не поверит справедливости моих резких слов, так как в Хартуме сидит теперь европейский консул, старающийся всеми силами противодействовать анархии, при которой жили «франки». Все это так, но, для того чтобы вполне поверить моим словам, стоит только раз побывать на одном каком-нибудь вечернем собрании, когда чрезмерно выпитое вино развязывает язык и омрачает разум европейцев. Здесь нередко услышишь, как они упрекают друг друга в самых позорных поступках; тут можно узнать, что аптекарь Лумелло, с помощью какого-то французского врача, отравил несколько человек; что сардинец Ролле избил своего невольника до такой степени, что этот несчастный испустил дух; что призванный недавно в камеру верховного судьи Никола Уливи, не говоря уже о его бесчисленных мошенничествах, обманах, кражах и открытых убийствах, до того тиранил свою родную дочь, что та с отчаяния обратилась к помощи турецкого суда с просьбой защитить ее от отца… Вот они начинают рассказывать, нисколько не подозревая, что этим самым открывают свои собственные преступления, о том, сколько невольниц надоело одному, сколько раз другой делался счастливым отцом в «своем гареме, состоящем из четырех или пяти прелестных абиссинок»; как кто-нибудь продал свою невольницу, после того как она родила уже ему ребенка, и т. п.

Торговля невольниками в их глазах совершенно невинное ремесло! Не позор ли для европейца, что те, кто носит это имя, не колеблясь усваивают себе турецкие злоупотребления, с которыми так долго и тщетно борются их правительства? Многоженство и торговля невольниками находят в Хартуме пламенных защитников. Чувство справедливости европейца из Восточного Судана упало так низко, что он нисколько этим не возмущается. Все, что удовлетворяет его страстям, все, что потворствует его желаниям, кажется ему справедливым и законным. Николу Уливи, который был всегда первым во всевозможных порочных поступках, перещеголял в торговле невольниками какой-то француз Вессье. Этот Вессье вел свою выгодную торговлю оптом. Он посылал в Каир под французским флагом целые корабли, нагруженные этим «товаром», а впоследствии ходатайствовал о получении места французского консульского агента в Центральной Африке.

Говорят, что, по сделанным наблюдениям, невольники более надежные слуги, чем свободные люди, и стараются этим оправдать отвратительную торговлю людьми; утверждают также, что в Судане даже нельзя не держать рабов, потому что того требуют совершенно особенные местные условия… Ни то, ни другое неосновательно. У меня в услужении были только свободные люди, и их качествами и исполнительностью я всегда был гораздо более доволен, чем мои хартумские соотечественники качествами и исполнительностью своих невольников. Если бы даже действительно справедливы были причины, извиняющие покупку рабов, во всяком случае, они не могут оправдывать их продажи.

Я мог бы открыть еще много страниц из так называемой нами «Большой книги» или Chronique scandaleuse Хартума и попросить моих читателей взглянуть на них; но мне кажется, что и этого немногого, что я только сообщил, слишком достаточно. Лучше обратим наши взоры на деятельность австрийского консула в настоящее время; тут мы с благодарностью увидим, что прежняя анархия сдерживается этим уполномоченным лицом. Немцу должно быть приятно, что немецкое правительство первое учредило консульство в Хартуме.

Честные европейцы по возможности удаляются от остальной мошеннической шайки. Но изолироваться совершенно, к несчастью, невозможно. Старая привычка слишком сильна и волей-неволей увлекает нас в их среду. Даже миссионеры, живущие вообще совершенно уединенно в собственном доме, примешивались иногда в дикий кружок своих духовных чад. Мы, немцы, хотя нас было и немного, всегда составляли свой отдельный круг. Другие жили так, как им позволяли их разнообразные занятия. Одни купцы, другие правительственные должностные лица. Последние делают очень мало или даже не делают ничего. Предоставляя дела своим подчиненным, сами они живут в полное свое удовольствие; за тех, в свою очередь, трудятся их невольники; только изредка совершают они торговую поездку в Каир.

Ролле много раз посещал верхний Бахр-эль-Абиад для меновых сделок с неграми; Никола Уливи торговал по большей части с Кордофаном и в качестве оптового торговца с мелкими купцами Хартума. Духовенство служило по воскресеньям обедни в своих небольших капеллах, а в будни обучало христианское юношество. Иные не имели в Хартуме никаких занятий, а все-таки там жили. Я попытаюсь обрисовать одного подобного господина, и делаю это тем охотнее, что предмет моего описания, Контарини, человек довольно сносный, правда, в высшей степени беспечный, но в то же время добродушный и незлобный, а главное, это своеобразная личность Хартума.

Контарини родился на одном из греческих островов от родителей-французов, обладает point d’honneur, «amour de sa patrie»[121], под которой разумеет Францию, и говорит на семи языках. Он начал свое жизненное поприще юнгой на военном корабле, но в Константинополе[122] дезертировал с него «от побоев, которыми его наделяли без всякой меры», попытал свое счастье купцом, но это ему не удалось. Поэтому он сделался толмачом и, побывавши в этой должности во всевозможных странах, очутился наконец в Хартуме. Здесь он живет уже довольно долго и занимается винокурением. Но его занятие приносит ему мало дохода, и он принужден блюдолизничать, что ему легко удается, как человеку, знающему все, что только может заинтересовать европейцев, турок, греков, арабов и суданцев.

Он первый европеец, приветствующий вновь прибывшего земляка. С удивительной ловкостью и искусством умеет он войти со всяким в дружеские отношения и охотно принимает на себя всякие поручения. Вследствие этого он бывает то посредником, то ветошником, то маклером или толмачом, шутником, распространителем новостей и т. п. Никто не понимает, каким образом существует Контарини с двумя невольницами и их детьми, а между тем он беспечен с утра до вечера. Он нежно любит детей своих невольниц, хотя одно из них родилось от безобразной негритянки, вследствие чего Контарини не всегда охотно признает себя отцом.

В своей убогой обители он очень гостеприимен, но зато также весьма бесцеремонно пользуется чужим гостеприимством и еще больше вином. Знакомство со всеми интересными личностями Хартума для него как нельзя более кстати; оно дает ему возможность и втираться в любой дом, и пребывать в нем к полному удовольствию хозяина. Всякую новость он неутомимо старается распространить как можно скорее и не способен замешкаться нигде, до тех пор пока не обегает всех и не облегчит своего сердца вполне.

Из мест и стран, в которых ему удалось побывать во время своих путешествий, назову лишь следующие: Константинополь, Триест, Афины и вообще все города Греции материковой и островов, Тулон, Марсель, Смирну[123], Бейрут, Египет, Аравию, Йемен, Кордофан и Абиссинию. В последней стране, кажется, пришлось ему особенно плохо. Там верхом на быке совершил он решительно без всего трехмесячное путешествие и добрался таким образом до города Суакина, находящегося на берегу Красного моря. Тут изнуренное животное пало под ним. Кроме него, у Контарини не было ничего, и он не мог продолжать своего путешествия.

Но губернатор Суакина полюбил этого чудака, одел его, снабдил на дорогу деньгами и отправил в Йемен, откуда он после многих приключений прибыл снова в Каир. Его приключения так разнообразны, что для описания их потребовался бы целый том. И действительно, надо пройти самые различные житейские положения, чтобы признать постоянное пребывание в Хартуме за приятное. Знания Контарини заслуживают лучшей участи, но едва ли он желает ее; конечная цель его стремлений никогда не шла далее обладания двумястами талеров на наши деньги.

Что касается одежды, пищи и питья европейцев, то в этом отношении они живут вполне по-турецки. Они превосходят турок в одном беспутстве. Турки и в Хартуме не отступают от своих обычаев. Многоженство, которое эти неверные исповедники христианской религии чтут все без исключения, привело между ними также и к турецкой системе затворничества жен. Прелестные невольницы Николая Уливи были, подобно первым красавицам турецкого гарема, недоступны взорам прочих европейцев. Даже бледная, подобная луне, дочь Уливи, Женевьева, которую я видел впоследствии в Каире, не смела в отцовском доме выходить из женских комнат.

Вообще европейцы приняли очень много турецких обычаев и между ними — нельзя этого не признать — несколько хороших; но зато они отказались от такого множества добродетелей своих соотечественников, что нельзя сказать, что они стали лучше. Они погибли для своего отечества! Они никогда не действуют ради общественной пользы, а только ради личной выгоды. От них нечего ожидать научных наблюдений. Все их стремления сводятся к тому, чтобы упрочить свое существование и сделать свою жизнь по возможности приятнее. Благородные наслаждения им вовсе не знакомы, а потому они предаются самым грубым. Если мы подчас и встречаем в них влечение к чему-нибудь возвышенному, то должны смотреть на это влечение как на последнее дыхание прежней лучшей жизни, занесенной ими с родины.

Жизнь их в Хартуме — это жизнь людей, оторвавшихся от всяких уз общественности, дружбы и любви; она в высшей степени печальна! Если даже они подчас и сознают это, если порой и оглядываются на процветающие земли родины, во всяком случае, они неразрывно связаны со своим теперешним существованием. Отвыкнув от всех обычаев, они уже не могли бы быть счастливыми в своем отечестве. Вот почему они остаются на невеселой чужбине и там доживают свой век. Если кто-нибудь из них умрет от лихорадки, то остальные зарывают его в песках степи и отправляются в его жилище, чтобы там, под звон стаканов, поделить между собою его имущество[124]. Нет друга, который оплакал бы умершего, не прольется над ним ни одной слезинки. Кто не сумел заслужить уважение при жизни, тому нечего ждать его после смерти. Пройдет несколько лет, и самое имя его будет забыто. Вот какова жизнь европейцев в Хартуме!

Набросанная мною картина жизни христиан в Судане далеко не отрадна. Отвернемся же от нее и взглянем теперь на жизнь поселившихся в Хартуме мусульман.

Турки Восточного Судана — это представители высших почетных должностей. Другие османы, живущие в Хартуме, купцы и, наконец, ссыльные. Аббас-паша ссылал всех, становившихся ему в тягость, на золотые прииски Хассана или в Хартум. Здесь, как и в Египте, под именем турок известны кавказцы, и притом не только мусульмане родом из Константинополя или вообще из Европейской или Азиатской Турции, а скорее смесь всевозможных, преданных исламу белых наций, которые, покинув свою родину, долгое время проживали в Турции и усвоили обычаи этой страны. Поэтому мы находим между ними черкесов, грузин, курдов, греков, босняков, валахов и других славян, сделавшихся ренегатами. От всех этих национальностей резко отделяются и отличаются персы.

Большая часть турок прислана в Судан египетским правительством для исполнения каких-нибудь должностей. Только купцов привлекло сюда корыстолюбие.

Характерная особенность турецкого образа жизни мало выделяется в Судане, почему я и буду говорить только о их гостеприимстве, которое обнаруживается здесь более, чем где-либо. Здесь, в самом центре, где турки живут разъединенно, они часто ведут весьма патриархальную жизнь. Какой-нибудь кашеф или каймакан живет часто в течение целого года совершенно уединенно в деревушке, нередко окруженной первобытными лесами или находящейся среди пустынной степи. Однако немногочисленная прислуга перестает наконец удовлетворять его своими рассказами: ему нужно общество. Поэтому, когда под его кров приходит чужеземец, то его радость здесь искреннее, чем бы можно было ожидать от него среди городской суеты. Он с удовольствием исполняет все обязанности «тиафа» и старается всеми средствами, находящимися в его распоряжении, помешать или, по крайней мере, отдалить отъезд своего гостя. Он всячески хлопочет угодить ему, подает на стол, что только может предложить его кухня; он умеет различать по глазам своего гостя все его желания и отпускает его не иначе, как с сожалением.

Подъезжая на своем верблюде к воротам турецкого дома, путешественник заставляет животное опуститься на колени, соскакивает с седла и входит в приемные покои хозяина дома. «Эль салам аалейкум!» — Мир с вами! — говорит он, направляясь к дивану. Хозяин встает и отвечает: «Аалейкум эль салам ву рахмет лилляхи ву барахту, или варакату!» — Да будет с тобой благодать и милость Господня и его благословение![125] — «Мархабаабкум!» — Добро пожаловать! — Этих немногих слов вполне достаточно, чтобы доставить гостю (кто бы он ни был, только не простой феллах или суданец) все права гостеприимства и обеспечить дружелюбный прием.

Лишь только иностранец прибудет на пароходе или на верблюде в какой-нибудь маленький городок, тотчас являются турецкие должностные лица и начинают его приветствовать. Иногда эти посещения бывают в тягость, но избежать их невозможно. Нельзя также осуждать этих отшельников за примешивающееся сюда любопытство и желание познакомиться с вновь прибывшим. Принужденный ограничиваться в течение целого года одной и той же обстановкой, турок ждет не дождется хоть какой-нибудь перемены в своей скучной жизни. Он отправляется на барку, пьет кофе, обходится очень любезно и приветливо и наконец просит чужеземца посетить также и его. Приглашение это принимается ради разнообразия тоже очень охотно: выкуриваешь несколько трубок у нового знакомого, между прочим узнаешь кое-что о самой местности и, удовлетворенный, возвращаешься в свой лагерь или на корабль. Я говорю «удовлетворенный» — потому что чего же еще и желать, чего еще нужно?

Мне незачем объяснять, как приятен для путешествующего по стране, не имеющей вовсе гостиниц, турецкий обычай оказывать самый радушный прием даже незнакомцам, словом, их гостеприимство. Даже при уходе путешественник получает доказательство этого гостеприимства: хозяин не отпустит своего гостя в дорогу, не снабдив его бараном, хлебом или другой какой-нибудь провизией для кухни; затем он провожает его до прямого пути или до тех пор, пока ему угрожает какая-нибудь опасность, и на прощанье желает незнакомцу благословения Аллаха.

Арабы, переселившиеся из Египта в Судан, живут только в городах этой страны, и если они не солдаты и не местные должностные лица, то занимаются ремеслами. В Хартуме они бывают башмачниками, седельными мастерами, красильщиками в синий цвет (потому что они умеют обращаться только с индиго), цирюльниками, кофейщиками, оружейниками, булочниками, купцами, духовными лицами и т. д. Они не всегда сохраняют свои туземные обычаи и нравы, но считают себя гораздо развитее нубийцев и суданцев. В Хартуме они имеют собственные квартиры, хотя бы и находящиеся между жилищами туземцев; а на базаре есть один кофейный дом, посещаемый исключительно ими — «Аулад — Массери», то есть «сынами Каира». Благодаря лишь им столица Судана сделалась более обитаемой. Они исполняют все необходимейшие работы и прежде всего устранили недостаток в насущном хлебе. До них в Хартуме все принуждены были есть отвратительное печиво туземцев, теперь же там можно достать великолепный пшеничный хлеб.

В домах знатных турок мы встречаем египтянина слугой, и в этом случае, хотя он сам подчинен турку, зато ему подчинены все темнокожие слуги и рабы его господина. Это зависит от его способностей. Вдали от своего отечества он очень надежный и верный слуга; он исполняет свои обязанности серьезно и усердно, особенно если уже вышел из юношеского возраста. Хотя в Египте часто предпочитают нубийских слуг египетским, но в Судане последними дорожат более, чем первыми. Египтяне и на чужбине носят свою одежду, которая так идет к ним, и резко отличаются от туземцев своей чистоплотностью.

Если египтянин намеревается основать в Судане свой семейный очаг и жениться, то строит дом вблизи жилищ своих земляков и высматривает невесту не между «дочерьми страны», а старается сохранить свою расу в чистоте. Взрослая дочь египетских родителей большая редкость в Хартуме. Найдя ее, египтянин считает себя вполне счастливым. Он учит своих детей читать и писать и вообще воспитывает их лучше суданцев, если только у последних вообще может быть речь о воспитании.

Как европейцы между собой, так и египтянин со своими земляками составляет тесный круг. Нет конца его радости, если ему удается воскресить в своем кругу что-нибудь родное. Надо слышать, как говорит египтянин о своем прекрасном Каире, чтобы понять всю глубину его тоски по родине. Надо видеть, с какой радостью толпятся они в кофейне вокруг своего певца, желая послушать родные песни; с каким напряжением внимают они речам медда, когда он переносит свои рассказы в пределы их родины. Они всегда полны хвалами своему отечеству, отечество для них

Дом, подобный блеском солнцу,

Земное небо с золотыми вратами.

А когда они говорят о своей юношеской жизни, то не находят слов для ее описания. Чтобы лучше изобразить тоску арабов по родине, я сошлюсь на одного арабского поэта и приведу его слова:

О, что за жизнь — которою жил я!

О, что за Рай — что вдруг я утратил —

Где я бродил исполнен счастья

Вином молодым любви опьяненный,

В садах земных таких тенистых,

Что источали мне ароматы

И зацветали, чуть улыбнусь я!

Когда бы скоро могла убивать нас,

Она б мгновенно мне сердце пронзила,

И если можно вернуть нам счастье,

Мои бы вздохи его вернули![126]

И для того собираются египтяне каждый вечер, чтобы в своих беседах вспоминать о Каире, чтобы обменяться своими чувствами. Прочитав ночную молитву, отец семейства берет свой чубук и отправляется на рынок. Рынок заменяет для него, так же как и для турка, все, к чему только может стремиться его сердце вне дома. Здесь остается он до поздней ночи. И тогда, освежившись телом и душою, сладкими речами и кофе, направляется он домой в свое убогое жилище и принимается на следующее утро за свое дело, в сладкой надежде провести вечер опять в близком кругу «сынов своего отечества». Так утешает он себя день за днем, год за годом и молит судьбу, чтобы она поскорее открыла ему путь на родину.

Быть может, также и чуждый негр, только что прибывший в Хартум, стремится на родину, в свои непроницаемые леса; но его тоске по родине не внемлет никто! И он также чужеземец в подвластных туркам странах; но о его жизни на чужбине я не могу здесь говорить.

Загрузка...