Вода заговорила, заплескалась и зашипела, будто газированная. Упруго оттолкнул решетку борта и отплыл назад дощатый причал. А город еще долго вставал справа, не терялись из виду чертежные линии его микрорайонов, верхи старого собора, игла телевышки. Шедший навстречу пассажирский теплоход предупреждающе, трубно гукнул, звук отдался эхом — и укатился в луговые заречные низины.
«Что там, чего там колеса судачат? Ведь дом еще близок и путь только начат…»
Колес у трамвайчика нет, и все-таки песня права. Туристские дороги неразлучны с ней, как и с молодостью, наверно. Всем хорошо, есть даже собственный гитарист. Он нужен всем. За ним пришли лазутчики с нижней палубы, схватили его и нахально унесли туда на руках. Но вскоре он вырвался из плена, слегка потрепанный. И еще бодрее ударил по струнам — про крокодилов, пальмы, баобабы и жену французского посла в Сенегале.
Комсомольский клуб «Эра» давно планировал участие в областном слете. Зойку, с ее карпатским и байкальским опытом, выдвинули в командиры отряда. Несколько месяцев назад она окончила институт и работает начальником смены на машзаводе. Там одиннадцать мужиков от нее плачут, а уж с нами она управится запросто. Замужних и женатых в поход не взяли — пусть греют свои старые кости на печи!
И вот мы с грохотом прошли по шатким мосткам на трамвайчик до Валов, пропуская вперед бабок с пустыми корзинами и бидончиками. Эти ранние пташки уже возвращаются с базара, а мы пропустили самый удобный рейс, дожидаясь двух Свет и одну Таню. Они явились прифранченные, будто на танцы. И отмахнулись от Зойкиных выговоров, заявив, что точность является свойством ограниченных натур. А опоздания, выходит, признак широкой души?
Неспешно и ровно стучит сердце крохотного суденышка. Горой свалены рюкзаки возле спасательных кругов на корме. Вздрагивают под ногами раскаленные солнцем и машинным теплом листы обшивки. За кормой остается неспокойный пенный след.
Наперерез пронесся красноперый катерок, обдав невидимой водяной пылью. Даже бабки на палубе оживились, залопотали, приняв этот нежданный отрадный душ.
Подняв голову и оглядевшись, Зойка говорит протяжно:
— Какая жара…
Она всегда права, причем настолько, что с ней хочется поспорить. Простейшие слова она произносит с претензией на значимость. Поначалу невольно ищешь в них потаенный смысл — и недоумеваешь, обманываясь.
В суженные зрачки — как бездонны любопытствующие глаза! — врывается сияющий майский день.
Сумасшедшая встала весна. Черемуха обычно зацветает позже яблонь, а на этот раз она даже чуть раньше вспыхнула живым пламенем. И яблони торопливо заневестились, обрядились в подвенечные уборы. Расхудожничался май: начав робкими мазками, вошел в творческий раж, и вот уже на полотнищах его все буйствует и бушует.
Зойка решительно заявила, что мы едем на слет — или никакой мы не клуб, а так, черт-те что и сбоку бантик. У нас не все клеилось. На «Час поэзии» в малом зале машзаводского Дворца культуры забрели две подружки, три старушки. Вечер в кафе «Юность» тоже вышел скучноватым, хотя ни в чем не отклонился от сценария, да и не ко двору пришлась там наша лимонадная компания.
Привставая со скамьи, Зойка пытается перекричать всю «Эру».
Где-то близ Валов, по ее рассказам, действительно есть земляные валы, которыми Чингисхан помечал границы своих владений. Иногда в размывинах оврагов находят обломки нашественных времен. А в селе открыт даже музейчик с неплохими древностями. Она, Зойка, однажды примеряла в нем бронзовый шлем.
На водохранилище у трамвайчика нет удобной пристани, часть пути придется проделать пешком. Перед высадкой вся наша компания с дружным нетерпением столпилась у выхода, как десантники в ожидании сигнала, — рюкзаки отчетливо напоминают парашютные ранцы и темнота за бортом бездонна. С визгом захрустел щебень под ногами.
— Темп, темп! — голосит Зойка. Фельдмаршал, ей-богу, фельдмаршал. Достанется же кому-то сокровище…
У наших песен солдатский ритм. Так бы идти и идти бесконечно, врубаясь каблуками в траву, в глинистую пашню. Но обе Светы с Таней утомились и просят привала.
Что ж, лежать в отсыревшей душной траве, раскинув руки, тоже недурно. А вредная Зойка поднимает и гонит вперед. На причале она не давала купить мороженого (у мороженщицы дымился сухой лед в коробке, словно там был разведен костер). Дождется, что мы ее разжалуем! Правда, когда у нее кончились нервы из-за опаздывающих подруг, она сдалась, и ей в знак признательности за чуткое руководство поднесли сразу три стаканчика пломбира. Съела все. И слегка оттаяла.
Давно зашедшее светило оставило смутное зарево. Над донским курганом восстает бледный венец, отчеркивая вершину от синевы майских небес. Содраны с плеч приросшие к ним рюкзаки. В сумерках забелели прямоугольники палаток на поляне.
Наконец-то мы вдали от дома, от автобусной толкотни и надоевшей праздничности городских огней. «Остался там пустой житейский хлам…» Готовы каша на березовом соке и чай, конечно же, с дымком.
Тона весенней ночи акварельны. Высоко, фантастично встают огни костров. Они разгораются мгновенно, бросая оранжевые отблески в зыбкое и знобкое пространство.
Лунный свет и звездный свет — как отвыкли мы от них…
И сами собой выговариваются песенные слова о дорогах и встречах и об ожидании встреч, о нашей веселой судьбе. «Мы молоды, мы молоды, по восемнадцать нам…» «На свете нет ни горестей, ни бед, есть только горы, только звездный свет…»
А совсем недавно тебе казалось, что весна у тебя никогда не наступит.
Зевая, раскрыли рты чугунные лягушки вокруг каменной чаши фонтана. В мертвом неоновом свете вздрагивали ветки акаций. Я сидел в сквере, и такое творилось со мной… Жизнь никогда мне не улыбалась, и не доводилось еще смеяться от полноты ощущения жизни, от предвкушения счастья. Найдется ли где на земле кто-либо, понимающий тебя и верящий в тебя или, по крайней мере, готовый понять и поверить?
Ночь обросла инеем, и казалось, что до рассвета недалеко. Мороз колкий, как елка. Деревья примерзли вершинами к небу.
«Явь или сказка, небыль иль быль? Сыплется с веток звездная пыль».
Пробежал трамвай, звенели голубые строчки рельсов, строчки из ненаписанной, почти гениальной лирической миниатюры.
«Я не знаю, вспомнил я о ком, — Родина, работа ли большая, марсианка ль, девочка ль простая, песнь свидания, пропетая тайком…»
Это из стихов, которые нравились Тимоше, единственному читателю их.
— Песня, — поправлял он.
— Нет, песнь.
— Ну, давай, — говорил он, — тебе разворот на все триста шестьдесят градусов.
Он уезжал в долгосрочную командировку. Общежитие, пронизанное то задумчивыми, то отчаянными, то вовсе непонятными магнитофонными мелодиями, гудит, покачиваясь рыбацким сейнером на волне.
Он мой друг, Тимоша. Он приходил со смены, сбрасывал до блеска заношенный ватник, отмывал руки, тер их, как хирург перед операцией. Рассказывал, как пацаном завербовался на стройку в Чистополь, как в армии служил. На Каспии четыре навигации провел (метафора насчет сейнера навеяна им). Видел там странный лед — не гладь, а рябь, точное подобие волн, словно им сказали: «замри»!
Моя биография втрое короче.
— А понятие — вчетверо, факт, а не реклама, — смеялся Тимоша. — Не в обиду тебе, но если поймешь, сможешь написать об этом. Настоящее. Для всех.
На руке у него синими буквами выведено: «Валя». Бывшую жену его зовут Варей. С орфографией не в ладах? Нет, была и Валя… Если он не приходит ночевать, значит, у него снова большая любовь. Брак с Варей допустил по молодости, не сразу поняв, что она за копейку с крыши на борону прыгнет…
Тимоша прост, как хозяйственное мыло. И, кажется, поэтому преклоняется перед всякими душевными тонкостями. Любит Есенина, хотя мало помнит его наизусть. То был поэт всея Руси!
— Ты опять за книжками? — осторожно вглядывался он в мою писанину. — Походил бы по деревням, поговорил со старухами… Вот обыкновенный человек, да ты слово найди, чтоб встал он тут, в натуре, мне будто бы родня. Побори плохого, подними хорошего! А то форсишь все, задаешься, как будто не нашенский.
Тимоше хотелось, чтобы жизнь после моих строк менялась, вскипала, и надо было ли спорить с ним? Но путь от утверждения желаемого до утверждения сущего оставался непройденным.
Я понимал, что еще не родился, и как бы впервые остро почувствовал холод зимы, от него не спасало тебя старое пальтецо. «Я, может, никакой поэт, слабак в реченьях стихотворных. Что толку о восторгах вздорных кричать на весь на белый свет».
— Вот-вот, — обрадовался Тимоша, — а дальше?
Что дальше, я не знал. Слесарю слесарево? Вглядывался в лица людей, пытаясь понять их, а детали не складывались в единую законченную картину и сам себе еще не был ясен. Ты, тот, грядущий, зависишь от каждого из этих людей, их судеб, настроений и поступков, они подспудно созидают тебя…
И Бушуев тоже созидает? Это есть у вас в бригаде труженик с такой фамилией. Трезвый тише воды, ниже травы. А поддаст — откуда что берется, клокочет инициативой. Его закрывают в вагончике, подпирая дверь ломом: пусть проспится. Недаром, ой недаром получил фамилию кто-то из его предков. Скорее всего по деревенскому прозвищу, в котором всегда есть смысл.
Народ у нас хороший. Работать умеют, под настроение ребята иногда могут за день выдать недельную норму. Недавно бригаду вызвали в управление и объявили, что ей присвоено звание комсомольско-молодежной.
— На виду теперь будем, наряды начнут закрывать получше, — сказал Бушуев.
И — это все? Раз комсомольско-молодежная, значит, должно быть в ней что-то особенное. Иначе кому голову морочим? Можно и нужно оправдать присвоенное бригаде красивое имя. Но снова по полдня приходится сидеть без дела. Ремонтируем старый каркасно-камышитовый дом, из щелей которого сыплется труха. Цемента в обрез, из каждых трех оконных переплетов заменяем два — больше рам не дали. Хозяйка просит поднять потолок в кухонной пристройке, а где взять материал? Глаза б не смотрели на эту бестолковщину.
В полутемном коридоре общежития, пахнущем жаренной с луком картошкой, взахлеб частил говорок:
— Шпарим в поезде ночью, места незнакомые. Рядом девчонки поют: «Быть может, до счастья осталось немного, быть может, один поворот». Жизнь, думаю, пошла ого-го!
Кто это? Подойти, поздороваться, сказать, что мы с ним одной группы крови — он и ты?
— А тебе до счастья нужно бы не только ехать вот так, но и чтобы песню пели, которую ты сочинил, и чтоб верили песне и тебе, — неожиданно сказал Тимоша, иногда бывающий жутко прозорливым и точным. — Места незнакомые — это еще не все. Ладно, отказался от покоя, воспел дорогу, но куда и зачем держишь путь? Для форса если, так все равно наружу вылезет. — И добавил: — Машины сегодня погрузили. В голодную степь уезжаем — слышал?
Слышал. Пустыня. Песок. Косые азиатские ветра. И канал. Семьсот совхозов получат воду для хлопка и Продовольственной программы. Не то что тут, в горремстрое, по мелочам ковыряться. Даже Бушуев понимает: кака́ така́ работа, цоб-цобе вокруг болота…
— Счастливо. А меня брать не хотят.
«Мы молоды, мы молоды, по восемнадцать нам, и путь-дорога надобна беспечным пацанам…» Слесари везде нарасхват, и где еще быстрее прибавлять в росте, как не у большого дела?
— Опять воображаешь? Правильно не берут, — сказал друг. — Ты все выдумал. А жизнь не выдумаешь, строчи хоть в три пера. И не в дороге, сто раз повторю, суть.
«У тебя еще глаза не открылись», — сказал он с трогательной заботой о моем таланте.
Стало грустно. Потому что возразить нечего. Банальность не мешает истинам оставаться истинами. Было как сон туманный, и понимал, что спишь, понимал, что наяву рискуешь остаться беспомощным и будешь беспощадно бит, встав и пойдя туда, где все сложнее и прекраснее! Но все равно, если бы жизнь походила на школьное сочинение, упрямо поставил бы эпиграфом к ней: да, я люблю высокие слова! Должно быть красиво, крупно, как в книгах и в кино, иначе чувствуешь себя обделенным. Иначе зачем все, если это не на высшем уровне?!
Стремление к совершенству убийственно, его можно удовлетворить лишь в искусстве, тайны которого, когда приближаешься к ним, открываются зияющей бездной. Что пред ними твоя ересь и околесица?..
Друг уехал. Ему путь на восток, день за днем вкруговорот и вперехлест. А тебе? Что тебе в свете дня и тьме страниц? Посмотришь в себя, а потом… потом оглядишься, потому что нужно понять, отчего тревожно, точно туча нависла, и неизвестно, теплым дождиком окропит или градом посечет. Не оттого что недоволен жизнью, просто хочется насыщенности тысячью жизней в ней. Если не хотелось бы, не имел бы цены в собственных глазах, плюнул бы, пошел в домино играть.
Это Тимоша достал тогда для тебя цветы, бледные, слабо пахнущие примулы, а ты уронил их в снег…
Я оцепенело вглядывался в темноту. Ветер кружил, бил в лицо, гнался за мелькнувшими в переулке тенями. Лампочка на столбе качалась и мигала, сигналя марсианам. Никогда не было в мире ничего, кроме этого бешеного ветра. Точно разогнался на мотоцикле — только та скорость еще и слезу вышибает, а тут обходится без слез.
Вахтерша в общежитии дремно подняла голову: а, свой парнишка…
Холодом потянуло от поскрипывающих ставен, так, как если бы они растворялись легким нажатием руки. Но разве ты ждешь кого-нибудь? Разве простительно вечное беспокойство, вечное недовольство собой… и невозможное для тебя не составляет трудности другим… Способен трамваем доехать до звезд, неспособен встать в очередь за колбасой — лучше голодным остаться.
Читал я запоем, ходил каждый день в трестовскую библиотеку, нагружаясь литературой, сколько мог унести, даже не верили, что успеваю прочитывать. Записался еще в одну библиотеку, чтобы разговоров лишних не было. Разве, знаешь, где, о какой огонь обожжешься…
Взял письма Чехова. Она увидела в формуляре воспоминания о Маяковском, бунинские стихи, посмотрела с улыбкой. Эта улыбка облила меня пламенем, заслонила вдруг все, что было прежде со мной.
Она выдавала книги, и только я не мог смотреть и не мог не смотреть на ее обтянутое платьем сильное тело и напрягшиеся под капроном ноги. У нее были такие глаза, точно она прислушивалась к чему-то, сокровенно происходящему в ней. Что обещало мне светом этих глаз неизмеримое «завтра»? Она во многом совпадала с той, которую издавна рисовало воображение, а там, где не совпадала, казалось, превосходила ее.
«И вот — нет времени опомниться, и вот — дни ожиданьем полнятся».
Твоя несбыточная женщина, имени которой ты не назовешь никогда никому… «Я пришла. Я пришла сказать вам, что надо мной и над вами, над нашей любовью будет вечно сиять солнце!»
Я уже знал — мне не спать ночь, писать поспешно и жадно в хранимой пуще глаза общей тетради. Не о том, что увидел, о том, что привиделось. Постоянный внутренний монолог сменится диалогом. Я буду говорить с ней — и так и не скажу ей ни одного с в о е г о слова.
Мне стало нужно быть выше высокого, сильнее сильного… купить галстук, позаботиться о складках на брюках.
«Если бы я был бессмертен, я бы любил тебя все мое бессмертие».
В свежей тишине падал снег. Снежинки вспыхивали звездочками, словно я скользил по Млечному Пути. Во мне все цвело и пело, будто наступила весна и прошлым становилось одиночество.
Шесть раз я поднимался по ступенькам в библиотеку. Шесть дней. Седьмой был выходной. А я забыл об этом и, задушив свою робость, нес ей цветы.
— Ходили Аленке пальто покупать, да не выбрали, непрактичные все попадались, дорогие и маркие, — сказала она шедшей с ней подруге или соседке. Аленка тянула ее за рукав, хныкала и ловила снежинки, а она говорила, не замечая меня, идущего следом.
«Я пришла. Я пришла сказать вам, что пальто попадались дорогие и маркие…»
Подойти к ней стало все равно что встать в очередь за колбасой.
Жалкий пучок цветов — что мог значить он для нее, и к чему был здесь я…
Лицо окаменело. Мечты есть чистый дух, который в соприкосновении с действительностью материализуется и, следовательно, погибает. Но это несправедливо. Нужно проще, поэзия в жизни не все, и не все в жизни поэзия. Никто не питается цветочной пыльцой и не одевается в лепестки роз. Тебе тоже нужно пальто, и тоже недорогое, поскольку пока что ты примериваешь одежку не по плечу, а по карману.
Из боли тоже рождаются строки. Нужно докопаться до сути, рассказать, убедить, что ты не можешь иначе. К этому тиранически понуждает тебя врученный тебе судьбою дар. Но — ты сказал себе «нет», а кто скажет тебе «да»?
В газете промелькнуло объявление об открытии комсомольского клуба при райкоме — не податься ли туда? Надо же что-то искать. Из двух вариантов действий лучше тот, который активнее. В нем проявляешься ты сам, вопреки случайным посторонним силам.
Краски улицы глубоки и чисты, как перед большой переменой погоды. Завтра в следах по снегу проступит вода, торопливо всхлипнет капель. Разевают рты чугунные лягушки, и вздрагивают акации в ночи — никогда еще не видел таких лунных, пронизывающе ясных ночей.
Слава той зимней, некончающейся весне за улыбку, пусть обманувшую, за все, на миг осветившее твое бытие. И за примулы на снегу… Ты мог отдать их Аленке, она перестала бы хныкать. «Стало бы вас двое», — сказал Тимоша.
Свет режет открывающиеся глаза.
Ведь была улыбка, ты не выдумал ее, она грела тебя — разве этого мало?
На слет собралось несколько сот человек. Самодеятельные барды провели свой конкурс и объявили антракт до генерального костра. Сложенная на поляне огромная пирамида из сучьев и стволов полыхнула будь здоров!
В безумствующей возле огня толпе я потерял команду «Эры». И сразу заскучалось среди общего веселья, хотя какие-то незнакомцы пытались втолкнуть в круг. Там, где шумят, ничего не слышно.
Я пробирался между палатками, обходя их стороной, — возле одной веселятся, возле другой выясняют отношения, возле третьей уже целуются. Разгреб золу брошенного костерка, набросал веток на угли. Ничего, терпи, все воздастся. Одиночество есть форма суверенитета души. Она страшит лишь того, кто сам себе не интересен.
Как ни странно, думалось о работе. Превратить бы час сдача очередного объектика в своеобразный торжественный ритуал. Собирать всю бригаду, выслушивать благодарности хозяев обновленного дома или детсада за добросовестный труд. Праздника хочется. А то ведь ушли втихомолку — и прощай, опять будни заедают…
Послышался разбойный хруст, кто-то ломился сквозь кусты, словно спасаясь бегством. Зойка… Явилась она случайно, почему-то тоже удалившись от общества, и очень удивилась, увидев меня. Вернуть отшельника в компанию ей не удалось. Мы обменялись любезностями относительно некоторых индивидуалистов и некоторых слишком уж воинственных предводительниц.
Перебеги огня изумительно повторялись в блестках Зойкиных глаз. «Но я — бывалый костровой, не проведешь меня!»
Накануне, рубя сухостой, умудрился загнать себе под локоть приличный сучок. Никому ничего не сказав, ушел в медицинскую палатку. Ее хозяин — студент — ковырялся в ране швейной иглой — лучшего инструмента у него не нашлось — и признавал, что его профессор, увидя ученика за такой первобытной операцией, упал бы в обморок. Или счел это народной медициной.
Сучок он все же выколупнул. Я вернулся к своим, надев рубашку с длинным рукавом, чтобы не бросался в глаза бинт. Но Зойка о происшествии пронюхала и долго зудела незадачливому дровосеку насчет безопасности в походах.
А сейчас она спросила:
— Как у тебя рука?
— Ничего, терпимо.
— Лучше б я сама пострадала, — сказала она сварливо.
— Зачем тебе?
— Вдруг пожалел бы кто-нибудь…
Зойка, взывающая к милосердию? Это было что-то новенькое.
«Порой до боли хочется участья, внимания иль жалости чуть-чуть», — процитировал я себя. И неожиданно прочитал полностью стихотворение, в котором участье, конечно же, рифмовалось со счастьем и утверждалось, что порою доброта нужнее хлеба.
Поразить ее более и глубже я бы не смог при всем желании. Она с начальственной безоговорочностью потребовала еще стихов. И слушала, слушала их, хотя они уже не затрагивали столь милые ей темы некоммуникабельности и дефицита доброты.
Во тьме вставали чудные видения. Проза то звучала или стихи? «Медлительная торжественность заката… Постепенно гаснет синева. Скользит по облакам луч далекой звезды. И надо, чтобы сердце дрожало в этом зыбком блеске, полнясь запахом немыслимых трав, чтобы просилось далеко-далеко, в золотую страну небылиц. Оно зовет в простор, полный поэзии, легкой как паруса, и небывалой, как дерзновенный путь кораблей. Бушует белопенный океан садов, сладко мучая памятью о неслучившемся. И томишься ощущением красоты, которую обязан назвать по имени, познакомить с нею всех…»
Ничего не происходило. Она просто слушала, и все. Угарно дымили угольки. С поляны доносились взрывы хохота, там продолжалось веселье.
Она очень поняла меня в том, что ты проклянешь себя, если произнесешь протискиваясь в автобус: «Проходите вперед, там свободно!» Хоть, похоже, не отступит перед самым переполненным общественным транспортом. Абсолютно согласна, что искусству должны быть присущи неожиданность и даже алогичность, иначе в нем процветали бы чиновники. У нее щиплет в глазах, когда она видит маленьких ребятишек (обижали ее, что ли, в детстве?). И вообще целыми днями стоят у глаз слезы. Достаточно незначащей, крохотной обиды, чтобы они вылились, не стихая долго-долго… Она, пока в институте училась, душ пятнадцать проводила «в последний путь» — свидетелем в загсе была.
Почти касался моего лица заколдованный клад ее золотых волос. Но стоило приласкать бедное дитя, погладив ее по голове, как она вскочила — и ушла. Возглавлять, руководить, обеспечивать. Не забыла напомнить, что палатка ей дома понадобится срочно, ее нужно сдавать на склад.
…И вот уже «утро красит нежным светом» подножие Чалдонки. Вьются дымки над просыпающейся поляной. Посвист налетающего с моря ветерка мешается с гулом по-цыгански пестрого табора, с хлопаньем полупиратских ярких флагов.
Солнце высветило зелень горных склонов, морскую голубизну. Его тонкие струйки просачиваются сквозь наклоненную над вами хвою. По палаткам ходят тени сосен, по морю — тени облаков.
Это была дерзкая идея — надеть Зойке на время парада-алле к вершине кургана мотоциклетную каску наподобие шлема полководца. Черта с два она смутилась, шла подбоченясь горделиво. От вчерашней ее открытости не осталось ни малейшего следа.
Вернувшись с парада, команда начала выкладывать тур на берегу, где в прошлом году, спеша на такой же слет, в шторм разбилась шлюпка со всем экипажем. Зойка хваталась за неподъемные камни и не сразу принимала твою помощь.
Так цветет все и жадно дышит в это ознобно-свежее утро, словно мы, волшебным образом уменьшившись в росте, вошли вовнутрь калейдоскопа. Или попали в радугу, не успевшую убежать от вас. Так взрывчато звучит Дебюсси на одном из семи диапазонов «Спидолы», вскипает звонкая листва, что приходит необоримое ощущение: это наилучший год, наилучший месяц. Столько солнца, ветра и песен, столько весны вмещает день, столько любви и удачи, спутников мая, светит в нем…
Кокетливо горюет гитарист:
Эх, туризм, зараза и неволя,
Эх, туризм, моя собачья доля.
Эх, туризм, будь проклят ты навек.
Самый я несчастный в мире человек!
А хор дружно подтверждает:
Самый я счастливый в мире человек!
Горы перебрасывают, словно мячик, ваше «до сви-да-ния!» И не верится, что дороги когда-нибудь кончаются, что одинаково призрачны и надежды и отчаяние.
И не знаю, что ждет меня, и этого не надо, потому что, если бы человек знал все наперед, жизнь остановилась бы. Пусть настают минуты, в которые покажется исполненным яви все то, чем томился, чего жаждал, — не поверить им хуже, чем обмануться!
Вечером я должен занести Зойке палатку.