С началом Первой мировой войны, считал Бердяев, окончательно завершился век девятнадцатый и начался двадцатый. Тот самый, который в предсказаниях средневекового астролога Агриппы Неттесгеймского обозначен был страшным знаком владычества Офиеля: людей, сведущих в чернокнижии, охватывал ужас в ожидании неотвратимой череды бед. Пророчество, увы, исполнилось…
Осенью 1914 года Сергей — уже студент филологического факультета Московского университета.
Молодая семья живет теперь в квартире на втором этаже дома № 6 по Борисоглебскому переулку. Эта странная квартира очень понравилась Марине своей ни на что не похожей, чисто московской планировкой. Она была как бы трехъярусной, с неожиданными поворотами и лесенками. В столовой, находившейся внизу, в потолке было квадратное окно, а на самом верху квартиры находилась комната, из которой можно было выйти прямо на крышу, чем в теплую погоду охотно пользовались друзья молодой семьи.
Неподалеку, на Малой Молчановке, 8, в доме с двумя львами по обе стороны тяжелой парадной двери, оказался и «обормотник», уже в третий раз сменивший адрес. Он сохранил прежний костяк своих жильцов (сестры Эфрон и Елена Оттобальдовна) и широкий круг друзей.
Сергей и Марина заходят сюда чуть не каждый день. Здесь любят слушать, как она читает свои стихи. Но, кроме того, она замечательно рассказывает о своей маленькой дочери, воспроизводя смешные и трогательные их беседы и споры. Это оказалось настолько заразительным, что на какое-то время все увлеклись подслушиванием детских разговоров и весело пересказывали их потом за вечерним столом.
Естественно, друзья «обормотника» — это друзья и Марины с Сережей. Между тем содружество расширяется. В одной из комнат поселяется молодой профессор истории искусств Борис Грифцов; к тому времени он уже автор получившей признание работы «Три мыслителя» — о Бердяеве, Шестове и Розанове. Следом за Вячеславом Ивановым и Алексеем Толстым Бердяев и Шестов перебрались в эти годы из Петербурга в Москву. И с обитателями «обормотника» у всех у них — в той или иной степени — самые теплые дружеские связи.
В общий круг «обормотов» вливаются и молодые актеры открывшегося Камерного театра А. Я. Таирова, и художники — Фальк, Бруни, Лентулов, Сарьян, Добужинский, Кругликова, Ларионов, Гончарова… Квартирка совсем небольшая, но гости не переводятся. «Маленькая комнатка при кухне, — вспоминала Мария Кузнецова, — это наша столовая и гостиная, куда вечером, постепенно, один за другим, собирались мы после работы. Кто-нибудь из друзей уже ждал нас тут. Наши друзья приводили с собой своих друзей, и каким-то чудом мы все усаживались за одним узким, длинным столом. С одной стороны — вдоль стола — служил диваном огромный сундук… С другой — стулья, табуретка и старое уютное кресло для нашей любимой Пра. На столе всегда стояло огромное блюдо с винегретом. Раздавались новые звонки, приходили старые и новые друзья, и чаще всех приходили Марина с Сережей. Бывали у нас поэты, актеры, музыканты, художники. Всегда не хватало стульев. Мы бежали за ними в свои комнаты, боясь пропустить чью-нибудь интересную новость или остроумную шутку. Володя Соколов, тоже актер Камерного театра… своим неисчерпаемым юмором доводил всех до упаду, до изнеможенья <…> Пра в своем уютном кресле, покуривая тонкую папиросу, слушая, улыбалась, а часто, услышав удачную остроту, тоже громко, по-молодому хохотала, откинув назад седую голову, подстриженную в скобку. Я помню, как меня охватил однажды ужас от бессилия, от полной невозможности остановить свой смех…
В этом же доме, на шестом этаже, снимал квартиру Алексей Толстой. Он приходил всегда “на минутку”, быстро заражался общим весельем, начинал каламбурить, всегда по-своему озоровать, забывая, зачем пришел. И вдруг спохватывался: “А ну вас! Меня работа ждет!” И тут же убегал. Звали мы его Алехан…»
Есть, впрочем, у этого сообщества и недоброжелатели; иначе, наверное, и не бывает. Писательница Хин-Гольдовская, мать Михаила Фельдштейна (в недалеком будущем ставшего мужем Веры Эфрон), записывает в эти годы в своем дневнике: «В Обормотнике выбросили за борт все “условности”, то есть всякий порядок — всякую дисциплину. Но, как и во всякой коммуне, там создался свой устав — в корне фальшивый и карикатурный. Взаимные восторги красотой, свободой и “лирической насыщенностью” каждого момента. Все любуются друг другом, собой, все на “ты”…»
Молодежь, заполнявшая «обормотник», души не чаяла в своей Пра, наперебой посвящая ее в свои радости и конфликты, в том числе, конечно, и любовные. Недаром же и жилетка Макса постоянно была увлажнена слезами признаний и излияний — не от матери ли он унаследовал это притяжение доверия? С неизменной нежностью и пониманием Елена Оттобальдовна принимает исповеди, пытаясь сгладить недоразумения, страдания, измены. Одна Майя с ее неиссякаемой чередой бурных влюбленностей чего стоит! Соперничать с ней может только Алехан. Он то женится, то расходится с художницей Соней Дымшиц, то категорически решает предпочесть всем балерину Маргариту Кандаурову, то, чуть не плача, признается Пра, вызвав ее среди ночи в коридор, что лучше Туси Крандиевской, чужой жены, никого нет и не может быть на свете…
Открытие на Тверском бульваре Камерного театра, преобразованного Таировым из «синтетического» Свободного театра, состоялось 12 декабря 1914 года и стало событием в культурной жизни Москвы. «В наши дни, — писал Николай Евреинов в книге «Театр для себя», вышедшей в 1915 году, — театр занял исключительное положение среди других видов искусств».
Рождению Камерного театра энергично способствовали литераторы. Брюсов помог молодой студии получить субсидию от Литературно-художественного кружка, Бальмонт перевел специально для открытия театрального сезона древнюю индийскую «Сакунталу», горячо поддержали Таирова Вячеслав Иванов, Андрей Белый, Балтрушайтис, Сологуб. «Московская газета» 27 октября 1914 года писала о Камерном: «Театр изгнал из репертуара серые будни, его репертуар говорит о высоких стремлениях и борениях, зовет к бодрости, вере и активности, что особенно ценно в переживаемые дни…» Охотно работали для театра художники — Павел Кузнецов, Судейкин, Гончарова; «…здесь они могли пробовать то, что им не было позволено на маститых сценах», — писала в своих воспоминаниях Алиса Коонен, бессменная прима Камерного театра. Театральная жизнь кипит в диспутах, чествованиях, обсуждениях — они всегда проходят необычайно оживленно.
В первом же спектакле получила роль и Вера Эфрон…
Увлечение «обормотов» театром оказалось стойким. Через год, в декабре 1915-го, и Сергею Эфрону дадут возможность проверить в Камерном театре свои актерские способности. Актерские данные у него были безусловно, но подвела смешливость: однажды на сцене он в самый неподходящий момент расхохотался и чуть было не сорвал спектакль. На том его театральная карьера и закончилась… И все же он успел сыграть там несколько маленьких ролей: в спектаклях «Духов день в Толедо» и «Сирано де Бержерак».
Несколько забегая вперед, воспользуемся воспоминаниями Николая Еленева. Они приоткрывают занавес над одним прелестным вечером театральной Москвы военных лет.
Александр Яковлевич Таиров время от времени устраивал закрытые вечера для друзей театра. В 1916 году в спектакле «Сирано де Бержерак» в театральную труппу вошел знаменитый драматический актер Мариус Мариусович Петипа, сын еще более знаменитого балетмейстера, и очередная вечеринка была устроена в его честь. Семидесятилетний Петипа, подтянутый и ироничный, держался великолепно и скороговоркой рассыпал остроты направо и налево. Артисты и приглашенные друзья театра сидели на сцене за столиками, а внизу зиял пустотой неосвещенный зал — настоящая пещера ночи. Царила легкая веселая беседа, шутки, флирт, еле ощутимый аромат духов наполнял воздух…
Молодую Марину Цветаеву — ей в ту пору еще не исполнилось и двадцати четырех лет — окружали мужчины в черных смокингах. Среди них был и ее муж, Сергей Эфрон; у молодых супругов здесь немало друзей среди актеров…
Облик Марины напомнил тогда Николаю Еленеву пажа на ватиканской фреске: русые легкие волосы коротко подстрижены в скобку, четкие очертания тонкого носа, на лице печать одухотворенности.
И вот — торжественные речи-поздравления уже произнесены, и хозяин празднества, облаченный в визитку, подходит к столику Цветаевой. Он о чем-то перешептывается с ней. А затем громко требует внимания гостей.
Он объявляет, что Марина Цветаева хочет прочесть экспромт, написанный в честь Мариуса Мариусовича.
Шум голосов сразу стихает. Таиров занимает место за столиком Петипа и отчеканивает:
— Марина Ивановна, мы вас слушаем!
Весело, задорно поднимается из-за стола Цветаева. Взглянув на Петипа и тряхнув пушистой головой, ровным, слегка насмешливым голосом она читает стихи. Обращаясь к герою вечера на «ты», она бросает ему горделиво-игривый вызов и предлагает ему — рыцарю чести и шпаги — свое сердце и жизнь. Но ее сердце не служит прихоти! Ему нужен встречный обет: дар за дар, верность за верность — и смерть за вероломство!
Портрет работы М. Нахман, 1913 г.
То был сонет, в котором слились воедино мастерство, точный расчет и жаркое чувство. Поэтические архаизмы стихотворения отсылали слушателей к эпохе Людовика XIV — и к роли Сирано, только что столь блестяще сыгранной чествуемым мастером. «Никогда, ни раньше, ни позже, я не слышал столь откровенной эротики, — вспоминал Еленев. — Но удивительно было то, что эротическая тема была студена, целомудренна, лишена какого бы то ни было соблазна или чувственности… едва уловимый оттенок иронии сознательно, с расчетом, уничтожал его любовный смысл.
Счастливая, юношески гордая, Марина торжествовала. Тешили ли ее аплодисменты? Ни в коем случае. Она, можно быть уверенным, их не слышала. Позже, в беженстве, встречаясь с Цветаевой в течение нескольких лет чуть ли не ежедневно, я убедился, что единственной страстью… у Марины была любовь к слову и его тайне… она не ждала ни мзды славы, ни мзды почета или материальной награды. Божьей милостью творец, самый бескорыстный художник — такова была Марина…»
Бюст работы Н. Крандиевской, 1913 г.
Петипа принял вызов. Встав с места и отвесив глубокий учтивый поклон, он отвечал… тоже в стихах! Он посвящал своей даме шпагу — шпагу Сирано — и заверял ее в вечной преданности — в счастье и в беде. Поддерживая игривую ноту шутки, позируя и явно любуясь собой, актер вдохновенно играл в изысканно маскарадной тональности.
Было ли все это хорошо подготовленной режиссурой Таирова — или и в самом деле экспромтом? Присутствующие могли об этом только догадываться…
В записной книжке Цветаевой в 1920 году — запись: «Умер Петипа! — Хочется плакать. Любила. — Умер от сыпного тифа, где-то в Армавире, один. — О, Господи!»
Между тем шла война.
Патриотический энтузиазм, охвативший русское общество в первые ее месяцы, отражен во множестве мемуаров. Уличные манифестации, митинги, пение «Боже, царя храни!» возникали всюду, где только появлялась к тому возможность. Выкрики: «Ура русской армии!» — неслись по адресу чуть ли не каждого проходящего по улице запасного солдатика… Если кто-то и не разделял общего одушевления, отдававшего истерией, вслух не высказывался — слишком было некстати…
Спустя всего несколько дней после объявления Германией войны в московском Литературно-художественном кружке торжественно чествовали Валерия Брюсова, уезжавшего на фронт в качестве корреспондента «Русских ведомостей».
— Забудьте обо мне, — скромно говорил мэтр русского модернизма в благоговейно притихший зал, — я еду простым чернорабочим… Славянство призвано ныне отстаивать гуманные начала, культуру, свободу народов…
Следом за Брюсовым корреспондентом тех же «Русских ведомостей» отправился на театр военных действий и Алексей Толстой. И уже с августа в газете начали регулярно появляться патриотические статьи того и другого. Не прошло и месяца после начала войны, а Брюсов, подытоживая события, которые, вообще говоря, в такой итог не укладывались, уверенно сообщал читателю, что военная мощь Германии подорвана и осталось сделать всего несколько усилий, чтобы ее добить. В оптимизме Брюсов не одинок. В октябре 1914 года Федор Сологуб тоже убежденно пророчествует:
Прежде чем весна откроет
Ложе влажное долин,
Будет нашими войсками
Взят заносчивый Берлин!
Но и не перед публикой, а в частном письме Леонид Андреев признается: «Настроение чудесное, — истинно воскрес, как Лазарь… Подъем действительно огромный, высокий и небывалый: все горды тем, что — русские…»
Изредка звучат, правда, и другие голоса. «Война — это начало конца или, вернее, начало всех концов…» — дальновидно оценивает происходящее Дмитрий Мережковский в газете «Русское слово». Предостерегает от опасностей шовинистического угара и Николай Бердяев, уничижительно отзываясь о разговорах про «возрождение русского духа».
1 декабря 1914 года Марина пишет в стихотворении «Германии»:
Ты миру отдана на травлю,
И счета нет твоим врагам!
Ну, как же я тебя оставлю,
Ну, как же я тебя предам?
И где возьму благоразумье:
«За око — око, кровь — за кровь!», —
Германия — мое безумье!
Германия — моя любовь!
Ну, как же я тебя отвергну,
Мой столь гонимый Vaterland,[4]
Где всё еще по Кёнигсбергу
Проходит узколицый Кант…
Идут военные действия, но, по Цветаевой, это всего лишь царские и кайзеровские счеты друг с другом. Для Марины Германия остается страной Гёте и Канта, Фауста и Лорелей. Горячность ее признаний в немалой степени подогрета проклятиями, которые она слышит со всех сторон. Страстей толпы она сторонится; всю жизнь они будут ей подозрительны — если звучат слишком единодушно. Даже в детстве, в сказке о волке и ягненке, она больше жалела волка, потому что ягненка жалели все…
Как изменилась ее интонация! Как отлично она владеет ритмом, энергетикой поэтической речи! Ни следа расслабленной сентиментальности, портившей многие стихи «Вечернего альбома».
Но пафос стихотворения осудило все ближайшее цветаевское окружение. Елена Оттобальдовна радостно переживает оптимистические военные прогнозы, восторгается деловитостью и энергичностью Алехана (то есть Алексея Толстого), прощая ему все его легкомыслие за то, что он не только пишет свои военные корреспонденции, но и принимает участие в формировании санитарных поездов, курсирующих по Варшавской дороге.
Только через год, зимой 1915–1916 годов, когда от патриотического безумия осени 1914-го не останется и следа, Марина сможет прочесть «Германии» публично — в одном из литературных домов Петербурга. И прочесть уже с триумфом! Но это случится позже, а тогда из друзей Марины не осудил бы «Германии» только Волошин.
Буквально накануне начала военных действий, летом 1914 года, он пересек российскую границу. Некоторое время жил в Швейцарии, в Дорнахе, ставшем центром антропософов, собравшихся вокруг Рудольфа Штейнера; потом уехал во Францию, в Париж. Максимилиан Александрович и Марина далеко друг от друга, но их реакция на события войны во всяком случае родственна. «Я совсем не верю ни в освободительный, ни в очистительный смысл войны, — писал Волошин матери, — просто несколько осьминогов (промышленности) силятся пожрать друг друга… Идут на войну и мученики, и святые. Но для того, чтобы стать желудочным соком в пищеварении осьминога… Французы и англичане не лучше немцев». Он подготовит целый сборник антивоенных стихов «Anno mundi ardentis 1915», но ни в редакции «Аполлона», ни в редакции «Русской мысли» не найдет поддержки и в ближайшие месяцы не сможет опубликовать в России ни одного антивоенного стихотворения. Грустной оказалась и судьба его книги великолепных статей о литературе и искусстве «Лики творчества». Она вышла в неудачнейшее время — в самый канун войны; естественно, что на фоне развернувшихся событий книга прошла почти незамеченной; откликнулась только одна газета.
«Я неуютен в литературе», — с горечью констатировал Волошин.
При всем своем увлечении театром Вера Эфрон вместе с ближайшими подругами считает велением времени оставить актерские амбиции до лучших времен. Она отправляется на курсы медицинских сестер, работает в московских лазаретах и вскоре начинает хлопоты об устройстве на работу в санитарный поезд, который курсирует между Белостоком и Москвой, эвакуируя раненых.
Хлопоты увенчиваются успехом. Теперь она приезжает в «обормотник» лишь на недолгую побывку между рейсами поезда — в смазных сапогах и кожаной куртке. Она заведует хозяйственной частью поезда, бодра и полна энергии.
Глядя на сестру, Сергей Эфрон мучится совестью и жаждет разделить ее участь. Однако он уже учится в университете. И все же уйдет в санитарный поезд братом милосердия в марте 1915-го, вместе с Асей Жуковской, с которой он давно дружен. Марина провожала мужа на вокзале.
Работа в санитарном поезде займет несколько месяцев. Временами Сергей испытывает от нее подъем, временами — бесконечную усталость, но чаще всего терзается, считая, что место его — среди солдат и офицеров, а не среди всех этих «дармоедов», как он называет своих коллег, братьев милосердия. «Я знаю прекрасно, что буду бесстрашным офицером, что не буду совсем бояться смерти», — пишет он 14 июня 1915 года в письме к сестре Лиле.
Но к концу июля того же года Эфрон оставляет службу в поезде. Как и его сестра Вера.