С декабря 1917 года Сергей Эфрон — в рядах Добровольческой армии. Человек ярко выраженного общественного темперамента, он на протяжении всей своей жизни постоянно оказывается в самых горячих точках социального кипения; для него невыносимо бездействие, пассивное наблюдение со стороны за судьбой России. Скорее всего, таким он был прирожденно, но еще и горячо любимая жена настойчиво лепила из него героя. «Вашего полка драгун, декабристы и версальцы!»— эти строки написаны еще тогда, когда юный Эфрон решительно ничем не успел проявить себя.
«Я был добровольцем с первого дня, — написал он спустя семь лет в статье «О добровольчестве», опубликованной в крупнейшем журнале русской эмиграции «Современные записки», — и если бы чудо перенесло меня снова в октябрь 1917 года, я бы и с теперешним моим опытом снова стал добровольцем». «Положительным началом, ради чего и поднималось оружие, — писал он там же, — была родина. Родина как идея — бесформенная, не завтрашний день ее, не “федеративная”, не “самодержавная” или “республиканская” или еще какая, а как не определимая ни одной формулой и не объемлемая ни одной формой. Та, за которую умирали на Калке, на Куликовом, под Полтавой, на Сенатской площади 14 декабря, в каторжной Сибири и во все времена на границах и внутри Державы российской — мужики и баре, монархисты и революционеры, благонадежные и Разины. С этим знаменем было легко умирать, и добровольцы это доказали, но победить было трудно».
Добровольческая армия формировалась генералом М. В. Алексеевым в Новочеркасске. Прапорщик Эфрон, едва появившись здесь и оглядевшись, составил и подал генералу «Записку», содержавшую проект ускорения процесса создания армии. Он предлагал формировать полки, батальоны, отряды, давая им названия крупных городов России. Таким образом, считал он, «создалась бы кровная связь со всей остальной Россией». План был принят, а Эфрон тут же отправлен в Москву — почти без средств — для добывания денег и упрочения необходимых связей.
Сведений об успехе или провале его плана не сохранилось.
Но в Москве Сергей действительно пробыл некоторое время инкогнито. И все же рискнул и появился-таки в одном не слишком ему знакомом доме — в Татьянин день. То был дом Татьяны Коншиной, с которой он познакомился прошлой осенью, незадолго до «октябрьской недели».
Сохранились ее воспоминания:
«Только сели за стол в уютной столовой, — звонок. Меня вызывают в переднюю. Стоит очень высокий человек в длинной дохе, с поднятым воротником, наполовину закрывающим лицо. Видны только огромные глаза. “Узнаете? Можно поздравить? Я всего на несколько дней в Москве”. Боже мой! Какая неожиданность, даже как будто таинственность…»
Этот вечер на всю жизнь запомнился имениннице, хотя больше она никогда уже не встречалась с Эфроном. Вечер не мог не запомниться и гостю — слишком многозначительным было стечение обстоятельств. Дело в том, что сидевшая за праздничным столом тетка Татьяны оказалась подругой молодости Лили Дурново — матери Сергея! Естественно, что она хорошо помнила красавицу Елизавету Петровну, из богатого дома бесповоротно ушедшую «в революцию». Много лет назад та самая тетушка Татьяны продала свое жемчужное ожерелье, чтобы народоволка Лиля на вырученные деньги могла уехать за границу, спасаясь от грозившего ей ареста. И вот ведь совпадение! Как раз сегодня имениннице был подарен фермуар от того самого ожерелья!
— И подумать только, — повторяла рассказчица, — через столько лет я рассказываю все это Лилечкину сыну! Какой случай!..
«Рассказ так сильно повлиял на гостя, — продолжает Коншина, — что он долго сидел молча и всё рассматривал фермуар.
— И эту вещь держала в руках моя мать…
Его, по-видимому, особенно поразило, что воспоминание о ней пришло, когда он этого совсем не ждал и в момент, когда он стоял перед решением важных для себя вопросов жизни. Он пробормотал что-то вроде: “Теперь, именно теперь!”
Он ушел. Никто не спросил, где он был эти два с половиной месяца, куда уезжает, что думает о происшедшем в октябре? Вопросы не предполагались. Сам же он об этом молчал. Оставались одни предположения, догадки. Юг? Белый? Красный? Никакой?
Что потянуло его, приехавшего, как он сказал, всего на несколько дней и, кажется, действительно инкогнито, в семью почти незнакомых сестер? Не магический ли магнит фермуара привел его? Неведомо. Пути неисповедимы… Сам он, по-видимому, воспринял рассказ тетушки как нечто мистическое, как протянутую к нему материнскую руку в такой решительный и значительный момент его жизни».
Сергей Эфрон оказался по-настоящему храбрым офицером.
В конце февраля 1918 года, когда Ростов-на-Дону был взят Красной армией, генерал Корнилов вывел добровольцев на Дон, в степи. План Корнилова состоял в том, чтобы, захватив Екатеринодар, отрезать от большевиков бакинскую и грозненскую нефть. На протяжении марта его армии, насчитывавшей всего три тысячи добровольцев, приходилось вести беспрерывные бои с численно превосходившим ее противником. Ветры, холода, снежная грязь были спутниками продвижения к Екатеринодару — недаром же впоследствии этот поход получил название «Ледяного». Ряды добровольцев таяли на глазах.
«Не осталось и одной десятой тех, с которыми я вышел из Ростова, — писал Сергей Эфрон Волошиным в Крым уже из Новочеркасска. — Нам пришлось около семисот верст пройти пешком по такой грязи, о которой я не имел до сих пор понятия. Переходы делались громадные — до 65 верст в сутки. И все это я делал, и как делал! Спать приходилось по 3–4 ч. — не раздевались мы три месяца — шли в большевистском кольце — под постоянным артиллерийским обстрелом. За это время было 46 больших боев. У нас израсходовались патроны и снаряды, приходилось и их брать с бою у большевиков».
Наконец 1 апреля начался штурм Екатеринодара. Вскоре безнадежность положения стала ясна всем, кроме упрямого Корнилова. Но 4 апреля Корнилов был убит. И в тот же день Эфрон потерял своего ближайшего друга — того самого Сергея Гольцева, с которым он уезжал из Москвы. Взявший на себя командование армией генерал Деникин дал приказ об отступлении.
Чудом добравшись до Новочеркасска, Эфрон 12 мая сообщает в Коктебель: «Я жив и даже не ранен, — это невероятная удача, потому что от ядра Корниловской Армии почти ничего не осталось. <…> что делать? Куда идти? Неужели все жертвы принесены даром?»
Поразительно, но в тот самый день, когда Сергей смог написать это письмо, Марина, уже почти три месяца не имевшая известий от мужа, создает стихотворение, воплотившее все напряжение ее боли:
Семь мечей пронзали сердце
Богородицы над Сыном.
Семь мечей пронзили сердце,
А мое — семижды семь.
Я не знаю, жив ли, нет ли
Тот, кто мне дороже сердца,
Тот, кто мне дороже Сына…
Этой песней — утешаюсь.
Если встретится — скажи.
Уцелевший в Ледяном походе Сергей чуть было не умер, заболев уже в Новочеркасске тифом. Но он верен себе: его дух ни на йоту не укрощен перенесенными испытаниями. Его надежды на успех Белого движения все еще не развеялись. Получив письма из Крыма, он возражает Волошину: «Не разделяю Вашего мрачного взгляда на будущее России. Сейчас намечается ее выздоровление и воссоединение, и в ближайшем будущем (два-три года) она будет снова великодержавной и необъятной…»
(В пророки Сергей Эфрон ни в молодости, ни в зрелые свои годы не годился. Он прекраснодушен, благороден и недальновиден, он рвется к активному участию в делах политических, но оценивать их трезво так и не научится. В конечном счете эти черты личности приведут его в застенки Лубянки. Ибо искренность, готовность к самопожертвованию, смелость, выносливость и даже героичность натуры — опасны, если ими не руководит трезвый и способный к критическому анализу разум. Не тут ли во многом исток всех революций: горячие эмоции, а то и безоглядная отвага, не руководимые выверенной мыслью?)
Выздоровев, Сергей приезжает в Коктебель к Волошиным.
Он пробудет в Крыму с начала июня до поздней осени. Тщетно пытается связаться с Москвой; его не покидает упрямая безрассудная надежда на то, что Марине с детьми все же удастся приехать в волошинский дом…
В Москве трудностей хватает с избытком, но еще шумит живая жизнь, это еще не чумной и страшный 1919-й.
Каждый день граждане с тревогой читают очередные листы бумаги, расклеенные на стенах домов: это декреты большевиков. В один из дней появился еще один — отпечатанный футуристами. Это поэтический текст Маяковского «Декрет по армии искусств». Еще в марте поэт устроил в Политехническом музее шумный вечер «Против всяческих королей». Мероприятие проведено явно «в пику»: незадолго до того в том же Политехническом музее увенчали лаврами «короля поэтов», не Маяковского, а Игоря Северянина. И даже на втором месте оказался не он, а Бальмонт!
1 мая столица проснулась изукрашенной футуристическими и супрематическими полотнами. Мимо молящихся в Иверской часовне, что совсем рядом с Красной площадью (в тот день как раз случилась Страстная пятница), проносились грузовики с актерами и художниками.
Любопытное свидетельство оставила в своих мемуарах Маргарита Сабашникова. Правда, она вспоминает уже осенний праздник этого года — праздник первой годовщины Октябрьской революции. Она вышла тогда на прогулку вместе с Андреем Белым: «В тот сияющий октябрьский день Москва походила на древнерусскую сказку. Не только все дома были украшены красной материей — хотя население ходило в лохмотьях, не только повсюду висели гигантские плакаты известных художников в футуристическом стиле, но и сами дома, целыми улицами, были пестро расписаны. Обширная Красная площадь полна народу — как прежде бывало в Вербное воскресенье. Но теперь на лицах не было тупой безнадежности, как раньше при царском режиме. Несмотря на голод, народ в эти первые месяцы революции уверенно и радостно смотрел в будущее. Он верил в свободу и чувствовал себя хозяином страны. Как дети, как счастливый сказочный народ, восхищались люди праздничной пестротой улиц…»
И все это — рядом с домом в Борисоглебском переулке!
Поводов для ликования у Марины мало, но пока еще ее спасает спартанский жизнелюбивый характер.
Ей двадцать шесть лет. Запас ее душевных сил далек от исчерпания, хотя с каждым днем все отчетливее она ощущает себя в тяжком капкане бытовых проблем. Где кухарки, экономки, бонны, среди которых она вырастала? Найти просто няню — уже без всяких «рекомендаций» — почти неразрешимая задача. Ежедневная необходимость добывания молока для младшей дочери разрастается до безысходности. И когда Лиля Эфрон, уезжая на лето в подмосковное Быково (где, по ее сведениям, условия жизни пока еще оставались сносными), предлагает взять с собой Ирину, Марина соглашается не раздумывая.
После отъезда младшей дочери мать особенно сближается со старшей. Але шесть лет, но с самого ее рождения Марина воспитывает девочку крайне требовательно. В этом она повторяет собственную мать — но только в этом! Душевно она близка и сердечна с дочерью и рано начинает говорить с ней почти как с наперсницей. С маленькой Алей всерьез обсуждаются даже темы любви! В тетрадях Марины записан диалог, относящийся к ноябрю 1918 года:
«— Аля, если люди друг другу очень нравятся — и все-таки не целуются — что это?
— По-моему, нелюбовь!
— Нет, они очень друг другу нравятся…
— Тогда они похожи на меня.
— Какие же они?
— Неразгадочные».
Аля-Ариадна наизусть знает множество стихов и под присмотром матери неукоснительно ведет дневник — пишет свою обязательную страничку в день!
Дневник этот свидетельствует, что дочь Цветаевой действительно была вундеркиндом, причем в редкой области: литературного слова. Когда потом — уже в преклонных годах — она вставляла в свои мемуары отрывки из этих давних записей, не все верили в их подлинность; легче было думать, что либо записи тогда же редактировала мать, либо их поправляла взрослая Ариадна Сергеевна. «Ну да, — говорила она мне года за два до смерти (я готовила тогда к публикации ее мемуары, опубликованные затем в журнале «Звезда»), — ребенок-вундеркинд, если он скрипач или певец, обнаруживает свои таланты на глазах присутствующих, тут ничего не возразишь… Литературное дело — другого сорта. Может быть, потом, когда возьмут в руки мои тетрадки тех лет…»
Кроме прозаических записей Аля пишет и стихи. И Марина включит их в один из своих сборников, вышедших в свет в Берлине. А Райнер Мария Рильке, немного знающий русский язык, восхитится, по крайней мере, одной строкой маленькой Али: «Марина, спасибо за мир!»
Марина как воспитатель неотступно строга. Но у нее есть свой особый крен: воспитание героического начала. Героика! Одно из высших качеств, какие Марина ценит в людях — и в самой себе. И девочка учится преодолевать себя, свои желания, страхи, страдания! На вопросы знакомых — не голодна ли она, Аля всегда отвечает с твердостью: «Нет!» И только в гостях, если нет рядом матери и вместо ненужных вопросов перед ней ставят миску с манной кашей, — она жадно ест, торопясь, захлебываясь, забыв обо всем на свете. А доев, робко просит тоненьким голоском: «Еще, пожалуйста!»
Один из уроков «героического» Аля тогда же записала в своей тетрадке и озаглавила: «Подвиг».
«Я записывала что-то в этой тетрадке и вдруг услыхала голос Марины: “Аля, Аля, иди скорей сюда!” Я иду к ней и вижу — на кухонной тряпке лежит мокрый червяк. А я больше всего боюсь червяков. Она сказала: “Аля, если ты меня любишь, ты должна поднять этого червя”. Я говорю: “Я же люблю Вас всей душой”. А Марина говорит: “Докажи это на деле!” Я сижу перед червем на корточках и все время думаю: взять его или нет. И вдруг вижу, что у него есть мокрый селедочный хвост. Говорю: “Марина, можно я его возьму за селедочный хвост?” А она отвечает: “Бери его, где хочешь. Если ты его подымешь, ты будешь героиня, и потом я скажу тебе одну вещь”.
Сначала я ничем не ободрялась, но потом взяла его за хвост и приподняла, а Марина говорила: “Вот молодец, молодец, клади его сюда на стол, вот так. Клади его сюда, только не на меня!” (Потому что Марина тоже очень боится червяков.) Я кладу его на стол и говорю: “Теперь Вы правда поверили, что я Вас люблю?” — “Да, теперь я это знаю. Аля, ведь это был не червяк, а внутренность от пайковой селедки. Это было испытание”. Я обиделась и говорю: “Марина, я Вам тоже скажу правду. Чтоб не взять червя, я готова была сказать, что я Вас ненавижу”».
На самом деле Аля обожает, почти боготворит мать. И Марина отвечает ей горячей взаимностью. Вдвоем они ходят по унылым, пустынным бульварам — это называется «продовольственные мытарства». Но случается и другое.
Этим летом они посещают и кинематограф. Сильнейшее впечатление производит на них американский фильм о Жанне д’Арк. Героиня внешне напоминает юную Марину: круглолицая, с ясными глазами и сложением мальчика, со смущенногордой повадкой. Цветаева записала, вернувшись домой: «Когда — в 1-й картине — Иоанна с знаменем в руке входила вслед за Королем в Реймский собор — и все знамена кланялись, я плакала. Когда зажгли свет, у меня все лицо было в слезах… Иоанна д’Арк — вот мой дом и мое дело в мире, “все остальное — ничто!”»
Еще в апреле 1918-го она написала цикл «Андрей Шенье» — с этой строфой:
Андрей Шенье взошел на эшафот.
А я живу — и это страшный грех.
Есть времена — желанные для всех.
И не певец, кто в порохе поет…
Июльским днем того же года мать с дочерью стояли на какой-то площади под моросящим дождем, когда вдруг услышали петушиный крик мальчишки-газетчика:
— Расстрел Николая Романова! Расстрел Николая Романова! Николай Романов расстрелян рабочим Белобородовым!
«Смотрю на людей… тоже (то же!) слышащих, — записывает Марина вечером в дневнике. — Рабочие, рваная интеллигенция, солдаты, женщины с детьми. Ничего. Хоть бы кто! Хоть бы что! Покупают газету, проглядывают мельком, снова отводят глаза — куда? Да так, в пустоту. А может, трамвай выколдовывают.
Тогда я Але, сдавленным, ровным и громким голосом (кто таким говорил — знает): “Аля, убили русского царя, Николая II. Помолись за упокой его души!”
И Алин тщательный, с глубоким поклоном, троекратный крест. (Сопутствующая мысль: “Жаль, что не мальчик. Сняла бы шляпу”.)»
Отметим это «помолись!». Молитвы давно уже в неукоснительном обиходе цветаевского дома. Ежевечерне Марина и Аля молятся о здравии ближних и дальних; бывают в церкви, ставят свечи «перед оскорбленным Богом», как называет это Цветаева, чтут праздники церковного календаря… Одна из Алиных молитв зафиксирована в записной книжке Марины: «Спаси, Господи, и помилуй: Марину, Сережу, Ирину, Любу, Асю, Андрюшу, офицеров и не офицеров, русских и не русских, французских и не французских, раненых и не раненых, здоровых и нездоровых, — всех знакомых и незнакомых».
В конце лета — 30 августа — стук в дверь цветаевской квартиры… За дверью стоял незнакомый человек в папахе, с лицом, потемневшим от южного загара.
— Вы — Марина Ивановна Цветаева?
— Я.
— Ленин убит!
— О!!
— Я к вам с Дону…
Так наконец дошла до Марины весть о том, что муж ее жив. Остался в живых и вождь пролетарской революции — в тот день, когда Фанни Каплан стреляла в него на заводском митинге.
В ответ на это покушение советская республика объявила красный террор.