Воскресенье. На этот раз вся семья в сборе. Широколобый, широкоплечий Мишель сидит очень прямо, со стороны можно подумать, что он заглянул к людям, занимающим куда более скромное, чем он, положение. С презрительной гримасой, которая у него появляется всякий раз, когда он имеет дело с чем-то, с его точки зрения, несерьезным (а в его глазах литература уж никак не заслуживает внимания), он листает роман Камю, забытый на столе Лорой: она читает мало из-за недостатка времени, но в отличие от большинства домохозяек предпочитает серьезную литературу. Не успев переступить порог, он сообщил:
— Буйвол был против того, чтобы я сдавал вступительные экзамены в этом году. Но в конце концов согласился, я могу попытать счастья. Представляешь себе, я выиграю целый год!
Он не сказал мне ничего нового. «Буйвол» был студентом математического факультета, когда я учился на филологическом; иногда он снисходит до того, что вспоминает об этом и звонит мне по телефону. Вчера он промычал мне в трубку: «На мой взгляд, твоему сыну следовало подождать. На будущий год он прошел бы с блеском». Мишель добавил:
— У меня нет никаких планов на сегодня. Хочу весь день провести с вами.
Смиренно выслушав его полное смирения решение, чувствуя, что я навсегда останусь для него лишь отцом, который платит за пансион, дает в случае необходимости свою подпись и принимает из его рук похвальные листы, я пробормотал, как и полагается в таких случаях:
— Чудесно.
Луиза, по крайней мере, старается сохранить видимость. Она ласкова от природы и расточает нам свои ласки, как и многим другим, а потому, когда она дома, создается полная иллюзия взаимной любви. Правда, ее ремесло уже дает себя знать, у Луизы слишком профессиональная осанка, удивительно гладкая кожа на лице, она боится лишний раз улыбнуться, чтобы, не дай бог, не наметилась где-нибудь морщинка, а блестящие глаза ее напоминают драгоценные камни в искусной оправе. И все-таки, когда она проходит мимо, отрабатывая каждое свое движение, следя за безукоризненностью своих певучих жестов, я, право, не жалею, что она моя дочь.
Бруно откровенно восхищается и братом и сестрой.
— Ты запросто пройдешь, нечего и думать, — говорит он Мишелю.
Поворачивается к Луизе, дотрагивается до ее платья и не может сдержать восторга.
— Ну и платье ты себе оторвала!
Затем, вспомнив, что он правая рука отца, объявляет:
— Сегодня мы не обедаем у бабушки. У нее давление двести сорок. Лора дала ей слабительное и теперь сидит под домашним арестом, таскает горшки.
— Довольно, Бруно, — обрывает его Мишель.
— Бедняжка Лора, — бормочет Луиза и морщит нос (на минуту позабыв о строжайших указаниях своих наставников), однако ей и в голову не приходит помочь своей тетке в этом малоприятном занятии, а ведь Лора должна одна поднимать тяжелую, полупарализованную старуху.
— Она приготовила нам холодную закуску, — как всегда, без всякой последовательности продолжает Бруно. — Где мы ее срубаем? Папа предлагает устроить пикник на песках, неподалеку от Эрменонвиля.
— А, это те самые пески, те самые дюны, откуда торчат скалы и где производили натурные съемки Сахары? Тогда нет, с меня хватит фильма, — заявляет Луиза, которая только и может похвастаться что своей кинематографической эрудицией.
Завязывается спор. Бруно не прочь поехать в Орли. «Посмотреть на большие-большие самолеты», — издевается Мишель. Бруно с удовольствием расположился бы поблизости от трассы велогонки Париж — Бордо. «Что ж, мчись туда, Бобе», — бросает Мишель, а Луиза, которую не слишком прельщает завтрак на траве, предлагает оставить еду на вечер и пообедать просто в «Летающей рыбе», на том берегу. А после, пусть кто хочет потанцует, а кому это не слишком улыбается, пусть возьмет напрокат речной велосипед или лодку. «Это, пожалуй, подойдет», — одобряет Мишель. Выражение лица Бруно, который уже заранее уверен, что он останется в стороне. Выражение лица мосье Астена, по мнению которого остаться в стороне, когда с тобой рядом отец, не такая уж катастрофа и который быстро подсчитывает в уме свои ресурсы. Конец месяца был нелегким. Мосье Астен никогда никому не говорит об этом, но он делает буквально невозможное, чтобы дети ни в чем не нуждались, чтобы вовремя заплатить за учебу Мишеля и платья Луизы. Ради этого он уже давно расправился с ценными бумагами, которые полагается иметь главе семьи и которые теряют свою ценность еще быстрее, чем свою притягательную силу. До тридцатого он без денег. Не говоря ни слова, он красноречиво потирает большим пальцем указательный, показывая, что сидит на мели, и, как хороший преподаватель, чтобы скрыть свое смущение, произносит:
— Non licet omnibus adire Corinthum[4].
— Не расстраивайся, папа, — утешает Луиза.
— Конечно, не стоит из-за этого, — говорит Мишель.
В их молчании мой приговор. Бедный папа, он делает все, что может; правда, может-то он немного. Тсс!.. Не будем огорчать его. Но мы — я, Мишель, из породы сильных, и я, Луиза, из породы прекрасных, — мы добьемся большего. Сильный встает, Прекрасная вертится на своих каблучках. Они уходят в вестибюль, совещаются, снимают телефонную трубку. Я уже давно заметил, что, хотя между ними нет почти ничего общего, если не считать беспредельной веры в будущее и сознания собственной силы, которая у одного сосредоточена в упрямом бычьем лбу, а у другой — в стройных ножках газели, они прекрасно понимают друг друга. Когда Мишель обращается к Луизе: «Эй, сестренка», — тем особым тоном, каким он разговаривает только с ней, приятно сознавать, что и ему ведомы нежные чувства, что и он не такой уж сухарь. Правда, куда менее приятно сознавать, что они сейчас сговариваются за твоей спиной. Вот они уже набирают номер телефона, кричат, передают друг другу трубку, перебивают друг друга, я слышу то низкий, то высокий голос.
— Мари?.. Это близнецы… Близнецы Астены, конечно! Как будто есть еще другие в этих краях… Мы тоже как раз не знали, что делать, и подумали… Ну что же, это очень здорово, мы согласны… Пластинки? У нас тут целый винегрет: Беше, Берклей, Лафитт, Остервальд, Джилеспи, Доджет, Холидей — всего штук тридцать, но из них десять, имей в виду, совсем заиграны… Мы что-нибудь прихватим с собой перекусить… Ну, порядок, заезжайте за нами.
И наши близнецы, немного смущенные, появляются в гостиной.
— Лебле сейчас заедут за нами, — сообщает Луиза. — У них вся компания в сборе. Ты дашь нам половину курицы?
— Я захвачу пластинки с джазом! — заявляет Мишель.
Выражение лица Бруно снова меняется. Теперь сомнений нет — он остался за бортом. Выражение лица мосье Астена выдает его неприкрытое разочарование, но он тут же берет себя в руки и говорит:
— Идите, идите!
Они целуют меня. Бросаются к холодильнику, к шкафу с пластинками. Не надо расстраиваться, Бруно со мной. Да и, по правде говоря, среди моря песков я был бы похож на усталого верблюда. Ничего не поделаешь, два разных поколения; даже братья и сестры, если между ними разница в несколько лет, не могут развлекаться вместе — это старая, неопровержимая истина. Вот почему многие добропорядочные семьи, вместо того чтобы развлекаться, раз в неделю мужественно скучают вместе и в утешение себе называют этот день воскресеньем. Пусть уж лучше мои птенцы веселятся так, как им нравится. Растерзав курицу, близнецы возвращаются с промасленным пакетом. Кажется, они прихватили и бутылку вина. И вот звонок.
— Уже, — мрачно говорит Бруно.
Две, три, четыре, шесть голов выглядывают из-за прутьев решетки (из-за прутьев клетки, думаю я совсем не так спокойно, как мне бы хотелось).
— А что это за девочка в голубом платье? — спрашивает Бруно, ему безумно хочется увязаться за старшими, и он потому петушится, стараясь показать, что уже не маленький, хотя в обществе девушек он немеет.
— Это Одилия, кузина Мари, ей шестнадцать лет, она живет в Старом Шелле, — торопливо объясняет Луиза.
— Стозан!
«Стозан», что сокращенно значит: «стоило бы заняться», — словечко, распространенное среди местной молодежи, выражающее откровенное восхищение. Отметим еще: употребляя его, Бруно как бы дает понять, что он далеко не младенец. Но Луиза даже не расслышала, что он сказал, она уже открывает дверь, машет друзьям рукой. Мишель идет им навстречу, но он гораздо более сдержан. Бруно с отчаянием смотрит на меня. Ему, как и Одилии, шестнадцать лет, и я мог бы сказать: «Почему бы вам не взять с собой Бруно?» Но я молчу. И они не берут с собой Бруно. Близнецы присоединяются к этой шумной компании, и до нас доносятся радостные крики и смех. Луиза пожимает руку Руи (это с ним я тогда видел ее на набережной Марны) с той дружеской небрежностью, которая меня сразу же успокаивает. Она уже переросла его и знает себе цену. Мишеля тут же окружают со всех сторон. Он на целую голову выше девушек, несмотря на их высокие прически; он плывет среди них, словно пловец среди водорослей. Он тоже себя не продешевит. Шаги, шум голосов удаляются куда-то направо. Вот мы и одни. Бруно, который не может даже и вообразить себе, что, промолчав, я согрешил сознательно, этот невинный ягненок, который думает, что я согрешил по неведению, грустно блеет:
— Что же мы теперь будем делать?
Все, что он пожелает. Меня уже мучают угрызения совести. Но не ослышался ли я? Снова звонят? Кто этот толстощекий гномик, который просовывает в дверь свой круглый нос?
— Мосье Астен?
Видимо, пришли ко мне. Я узнаю «Ксавье из дома 65».
— Мосье Астен, папа спрашивает, не отпустите ли вы с нами Бруно. Мы едем на экскурсию, ее устраивают для молодежи нашего департамента, а моего брата наказали, он сегодня целый день в школе, так что у нас оказался лишний билет.
Что мне ответить на это? Мне остается только повернуться в сторону Бруно и неуверенно спросить:
— Это тебе улыбается?
— Еще бы!
Никаких колебаний, ни ложного стыда. Он принимает это предложение, принимает каждую его букву от «а» до «я». Глаза его блестят сквозь дрожащие ресницы, он умоляет:
— Послушай, папа, я ведь всегда с тобой, я никогда нигде не бываю.
Искуситель торопит нас. Он кричит:
— Ну, решай же скорей. Через четверть часа мы уезжаем. Захвати с собой что-нибудь из еды и давай топай.
— Мне, конечно, немного жалко, что ты остаешься один, — шепчет Бруно.
Вы слышите, ему, конечно, немного жалко. Только немного, как это мило с его стороны! Ну, раз ему так хочется поехать, пусть он, как сказал этот гномик, топает, пока еще не заметил, что у меня горят уши. Скажу ему то же, что и старшим:
— Иди, иди.
Бруно целует меня, как Мишель и Луиза. Правда, горячей. Он тоже бросается к холодильнику и тоже возвращается с промасленным пакетом. Быстро пробегает через покрытый гравием двор, хлопает калиткой. Поворачивает налево и исчезает. Черт возьми, теперь можно взорваться, выругаться последними словами ore non rotundo[5], не слишком заботясь о приличиях, оскорбить эти стены и самого господа бога, который, не сделав меня всемогущим, дал мне в удел одиночество. Черт возьми, ведь родился же на свет такой человек, которого не причислишь ни к породе сильных, ни к породе прекрасных, который принадлежит просто к породе дураков. Доброта никогда не ценилась на этом свете. Чего же ты ждешь, безвольный кретин? Перейди улицу и отправляйся благоговейно выносить горшки за своей тещей! Но подкрепи свои слабые силы, прежде чем заняться этим благородным делом, пойди обглодай оставшиеся тебе куриные кости, перемазанные в желе, которое одно только и может задрожать от твоего гнева.