Два часа дня, я сижу в пустой гостиной, проверяю последние сочинения за этот год и жду. В короне из пластмассовых бигуди в комнату входит Лора. Она спрашивает:
— Ну как, результаты уже известны?
— Нет, Мишель еще не звонил.
Она выходит. Будь на голове Лоры даже золотая корона, ее, вероятно, не меньше ужасала бы мысль, что в ней самой причина всех моих неприятностей. Надо отдать ей справедливость: она держится лучше всех нас. Эти три месяца она всем своим видом словно просит прощения за то, что существует; она старается избегать тайных совещаний, на которых куются планы ее защиты, отсиживаясь то в одной, то в другой кухне. Она выводит из себя Луизу, которая черпает законченные представления о правах своего пола в женских еженедельниках и, глядя, как Лора до блеска начищает плиту, кричит ей, вызывающе выставив грудь:
— Смотреть на тебя больно. Пойми ты, что Золушки теперь не в моде.
Может быть, Лора все-таки надеется, что рано или поздно зола пригодится, чтобы дописать серую картину моей жизни. К тому же не велик риск приносить себя в жертву, когда твердо знаешь, что твои защитники не отдадут тебя на заклание. И все-таки однажды после очередного замечания Мамули в адрес некоторых чрезвычайно навязчивых, хотя далеко уже не первой свежести дам (Родальф наконец с большим опозданием женился на одной из них), Лора, задержавшись на минуту в дверях, решительно сказала мне скороговоркой:
— Не сердитесь, Даниэль. Вы должны понять, что я не одобряю поведения мамы. Вы вольны в своих чувствах.
Конечно, я волен в своих чувствах, но что-то уж очень часто стараюсь я себя в этом убедить, и, видимо, только эта мысль позволяет мне еще держаться. Ведь до сих пор мое продвижение вперед равнялось нулю, а потери были понесены серьезные. После третьего визита Мари надоело ощущать вокруг себя пустоту, и теперь я по четвергам отправлялся в Вильмомбль, где ждали меня то нежность, то упреки Мари. Она не отказывала мне в любви, но с каждым разом наши отношения все больше напоминали скучные супружеские обязанности. Мари страдала от этого гораздо больше, чем я, меня даже устраивала подобная покорность судьбе. Она постоянно напоминала мне об установленном нами сроке: «Полгода, Даниэль, полгода. Я1 не хочу превращаться в твою привычку». Мари словно перепутала роли — из моей старой и верной наперсницы она превратилась в одну из тех одиноких женщин, которые яростно пытаются реабилитировать себя с помощью обручального кольца, причем особенно пылко этого добиваются зрелые женщины, ведь молоденьким девушкам могут еще подвернуться другие возможности; она без конца возвращалась к этому больному для нее вопросу, мягко, но неотступно, донимала меня своими разговорами, делая это весьма неловко, не понимая, что вместо того, чтобы придать мне сил, она только подтачива мою решимость. Горячее железо от воды закаливается, холодное — ржавеет. Бесконечное пережевывание одно и того же оказывало подобное же действие на наше решение.
Дела в Шелле шли и того хуже. Мамуля или злобно молчала, или изощрялась в намеках. Заметив, например, что кожа на лице у меня раздражена, как часто бывает после бритья, она многозначительно спрашивала: «Сыпь все еще не прошла?» Лора обезоруживала меня своим видом перепуганной курицы, на которую даже не поднимается рука. Мишель все больше утверждался в своем отнюдь не лестном мнении об отце. Луиза, воспользовавшись моим примером, теперь уже не скрывала своего романа с Руи, а я, надеясь сделать из своей дочери союзницу, закрывал на это глаза и внушал себе, что ее кокетство носит вполне невинный характер. Бруно казался подавленным. Счастье еще, что он окончательно не отошел от меня, хотя, конечно, и ближе за это время я ему не стал; сам же Бруно, напротив, с каждым днем становился мне все дороже, особенно сейчас, когда он все с большим интересом присматривался ко мне, к своему отцу, который так было сблизился с ним, а теперь снова отдаляется, бросает неоконченной партию, где, как он теперь понимает, ставкой была сыновняя любовь. Я уже не говорю о тайных совещаниях. У меня нет привычки подслушивать под дверью, но двери слишком тонки. В разговорах детей снова появляется ненавистное мне местоимение: «Он что, снова отправился туда?» А как-то в воскресенье, в доме тещи, мне довелось услышать и такое: «Лоре надо бы уехать на месяц, — предлагает Мишель. — Тогда бы он понял, легко ли ее заменить». Мамуля не очень уверенно отвечает: «Да, конечно… Но кто место покидает, тот его теряет». А потом, словно из глубины колодца, доносится голос Лоры, которая, как бы выдавливая из себя слова (они для меня точно глоток свежей воды), глухо произносит: «Нет, он волен в своих чувствах. И все это походило бы на шантаж». Легко было догадаться, что следовало за этим, хотя ее слова потонули в осторожном шепоте: «Ваша тетя… она слишком добра… С этим надо кончать…»
С этим действительно надо было кончать. Я не мог думать ни о чем другом, жизнь становилась просто невыносимой. Уже четыре часа, а я все еще жду. Ни Мишель, ни Луиза не позвонили по телефону. Ни Мишель, ни Луиза не бросились ко мне в гостиную. Хотя они уже вернулись. Я видел в окно, как они прошли в дом Мамули.
Это было частью их заговора: подчеркнутое внимание к бабушке в ущерб отцу. Но вот открывается калитка. Лора, на этот раз уже причесанная (обычно она причесывается в самое неподходящее время, она вспоминает об этом, когда у нее переделаны все дела по дому, а это чаще всего случается к вечеру), медленно переходит улицу. Даже гравий не хрустнет под ее ногой, даже калитка не скрипнет от ее прикосновения.
— У Мишеля все благополучно, — говорит она. — Идемте туда.
Весьма краткое сообщение. Понимать его следует так: Луиза провалилась, и мадам Омбур вызывает мосье Астена отнюдь не для того, чтобы высказать ему свой восторг. Я тянусь за Лорой, как на буксире; едва мы выходим за калитку, как на меня обрушивается ураган истерических криков моей тещи, разносящихся по всему кварталу.
— Какой толк от того, что ваш отец преподаватель! — надрывается Мамуля (моя профессия никогда не вызывала у нее особого восхищения). — Ведь стоило ему серьезно позаниматься с Луизой, и она, конечно, набрала бы эти пять несчастных недостающих ей баллов. Но в этом доме что отец, что дочь гуляют во всю мочь.
Когда я вхожу, она, однако, сбавляет тон.
— Результаты великолепны! — восклицает Мамуля. — Если бы не Мишель…
И обращает к Мишелю красноречивый взгляд. Он упивается этим фимиамом, к которому я прибавляю лишь жалкую крупицу:
— За Мишеля я всегда был спокоен.
Хватит с него. Меня раздражает этот самоуверенный юнец, стоящий по правую руку от своей достопочтенной бабушки, словно он временно исполняет мои обязанности. Луиза в сторонке покусывает ногти. Она сегодня в новом, очень миленьком платье, в котором она в свои семнадцать лет кажется совсем взрослой очаровательной девушкой; совершенно очевидно, что провал на экзамене ее мало трогает, ведь он никак не может отразиться на том будущем, которое она себе рисует и где основную роль должны будут сыграть ее женские чары. А Мамуля тем временем продолжает распекать нас, она все круче замешивает тесто: что ж, каждому по заслугам, ведь смотреть противно на современных девиц, только и знают свое проклятое кино, ходят в брюках, курят, горланят, а за ними хвостом их вздыхатели; дома баклуши бьют, о родителях я уж и не говорю: смотрят на все это сквозь пальцы. А впрочем, теперь хоть говори, хоть нет — дочка ваша, милый мой, провалилась.
Луиза слушает ее с чуть заметной иронической улыбкой. Но ей начинает это надоедать, она поглядывает по сторонам, стараясь отыскать себе союзника. Враг делает неосторожный шаг, великолепный случай: воспользуемся им. И вот, пока Мамуля дает контрпар и возносит хвалы Мишелю, я касаюсь локтя Луизы и шепчу ей:
— Идем-ка, малыш.
И мы отчаливаем, вновь чувствуя себя сообщниками. Вот мы уже в передней.
— Ты сердишься на меня? — вкрадчиво спрашивает Луиза. — Это все из-за англичанина…
— Англичанина? Ты что-то путаешь. По-моему, он чистокровный француз.
Луиза краснеет, я тоже. Некрасиво, до чего же некрасиво. Я уже однажды зарекался действовать подобным образом; но ничего не поделаешь, у меня нет выбора: снисходительность за снисходительность. Луиза сейчас так нуждается в ней.
— Я не сержусь на тебя, моя девочка…
Она сияет, она вздыхает; ее раскаяние покоряет меня; опущенная головка подымается, и быстрый, как уклейка, взгляд проскальзывает сквозь волны волос. Теперь можно подсечь рыбку.
— Мне даже кажется, что последнее время ты сама сердишься на меня. А ведь речь идет о гораздо, гораздо более серьезных вещах…
Ироническая улыбка снова мелькает на губах Луизы. Она появляется у нее всякий раз, когда речь заходит о сердечных делах стариков, то есть тех, кому перевалило за двадцать пять и кто своими телячьими восторгами только позорит само слово «любовь», тогда как по праву исследовать карту Страны нежности надлежит следопытам ее поколения. Но улыбка мгновенно исчезает, выщипанные брови Луизы сдвигаются, выражая досаду. С чисто женской беззастенчивой непосредственностью она обращает против меня мое же оружие:
— Да, папа, это действительно серьезно. — И тут же поправляется: — Я хочу сказать, это действительно очень важно, это перевернуло вверх дном всю нашу жизнь.
Теперь уже речь идет не о Луизе; она понимает, что наши роли переменились, и мрачнеет с каждой минутой. Мне, пожалуй, не так-то легко будет с ней договориться.
— Почему вы все так настроены против Мари? Что она вам сделала?
— Ничего, — отвечает Луиза. — Ты же сам все понимаешь. У нас есть Лора, и мы совсем не хотим, чтобы у нас была мачеха.
И, понизив голос, скороговоркой, с досадой добавила:
— Бывай у нее, я ничего не имею против, в конце концов, ты не женат и это вполне нормально. Но зачем тебе жениться на ней?
Я не верил своим ушам. Моя дочь, моя девочка, это воплощение невинности, не моргнув глазом, говорит мне, что у меня есть любовница, что это ее ничуть не шокирует, но ее явно оскорбило бы, если бы у меня не хватило благоразумия и я решил бы жениться на этой женщине. Мосье Астен, ваша дочь скроена не по вашей мерке, а по стандартному образцу ее поколения. «Порочна ли наша молодежь? — восклицал директор лицея, у которого была мания произносить речи. — Нет, она просто логична. Наша мораль, которая противостоит их взглядам, кажется ей лицемерной. Зло они видят лишь в том, что может принести им вред». Луиза, как видно, не слишком нуждается в моей снисходительности, а тем более не хочет получать ее в обмен на свою. Снисходительность, по ее мнению, так же как и любовь, должна доставаться юности, юности, которую старики, ссылаясь на свои ошибки, вечно корят за отсутствие опыта.
— Ну, не переживай так. Я все равно тебя очень люблю…
Она чмокнула меня в висок и упорхнула. И вот она снова около бабушки, которая, конечно, сумеет прибрать ее к рукам.
И все-таки с этим надо кончать. Эта фраза не давала мне покоя. Сделаем шаг назад, чтобы затем рвануться на три шага вперед; нет, Мишеля лучше не трогать. Подобно тому как я пытался извлечь для себя выгоду из провала Луизы, я мог бы воспользоваться успехом ее брата, который сегодня, возможно, оказался бы более сговорчивым, чем обычно. Впрочем, Мишеля трудно застать врасплох, его почти невозможно растрогать. Когда мне единственный раз удалось вызвать своего старшего сына на откровенный разговор, он решительно заявил:
— Скажу тебе прямо, папа, лично я — против. Для тебя этот брак — попытка заново устроить свою жизнь, но, кроме тебя, это никого не устраивает.
И он даже добавил:
— И потом, мне кажется, ты сам об этом пожалел бы. Хуже всего то, что он прав. Мари сказала мне
однажды: «На всех не угодишь». И она тоже была права: угождать всем — значит не угодить никому.
Я выхожу из дому и иду куда глаза глядят, чувствуя себя бесконечно одиноким. Ну что ж, подведем итог. Я — глава семьи, я мог бы жениться на Мари, не посчитавшись с мнением детей, поставить их перед свершившимся фактом. Я мог бы в случае необходимости переехать в Вильмомбль, оставив Лору в Шелле, как если бы я развелся с ней. Но зачем мне раззадоривать себя этими «бы»? Я мог бы… я мог бы… Я ничего не могу. Я прошел всю улицу и сейчас, погруженный в свои мысли, медленно, почти машинально иду по набережной в направлении моста Гурнэ. Около самой остановки меня догоняет двести тринадцатый автобус.
— Папа! — слышится срывающийся голос.
И Бруно, который сегодня возвращается из лицея на два часа раньше обычного, спрыгивает с подножки.
— У нас отменили вечерние занятия, — объясняет он. — Я видел списки. Их вывесили во дворе. Луизу срезали?
— Да, срезали, если можно так сказать… Хотя мне кажется, она цветет ярче прежнего.
Бруно смущенно улыбается, обнажая ряд ровных, белых, почти прозрачных зубов.
— В ее возрасте это нормально.
Он произносит слова с какой-то особой, неуловимой интонацией, мне слышится в них и презрительное отпущение грехов, и братское сочувствие, и безмятежность. Бруно, видимо, унаследовал от своей бабушки склонность к двусмысленным фразам. Конечно, цвести и любить полагается в возрасте Луизы, но не в моем. Бруно, вероятно, и в голову не приходило сказать нечто подобное, но, когда вас гнетет какая-то мысль, вам поневоле всюду чудятся намеки. Бруно спрашивает, и опять я приписываю его словам особый смысл:
— Ты снова уходишь?
Нет, я шел, задумавшись, без всякой цели. Но это «снова» мне приятно. Я опускаю руку на его плечо. Несколько лет назад как раз где-то в этих местах я впервые опустил свою руку на плечо этого мальчика, в ту пору оно было куда ниже и слабее. А что, если солгать?
— Да, я шел в Вильмомбль.
Плечо Бруно как-то сразу сникает.
— Но раз уж мы с тобой встретились, давай-ка еще разок поговорим о Мари.
Мы идем рядом, сворачиваем к мосту — там никто не помешает нашему разговору. Я не спускаю взгляда с резиновой лодки, которая кружится на одном месте, попав в водоворот на середине Марны. Начать разговор мне сейчас не легче, чем гребцу справиться с течением.
— Отцу, когда он собирается жениться, не принято спрашивать разрешения у сына. Но я все-таки хотел бы узнать твое мнение.
Бруно останавливается, перевешивается через перила и отрывисто, на американский манер, свистит, показывая пальцем на воду, где медленно проплывает что-то черное.
— Видел? — спрашивает он. — Вот это да! И без всякого перехода:
— Я не могу тебе запретить. А жаль…
Рыба попадается на крючок. И лодку затягивает под арку.
— Жаль, — повторяет Бруно, — нам было так хорошо. Отрывистые, короткие фразы становятся его стилем.
Всего одно наречие, а я полностью вознагражден. «Ты любишь меня меньше…» Мальчик, который еще недавно считал себя обиженным, теперь говорит, что ему было хорошо с вами; мосье Астен, вы, кажется, преуспели. Преуспели… Но сейчас ваши завоевания снова под угрозой.
— Если б это была хотя бы Лора, — добавляет Бруно.
Снова короткая, неполная и в то же время такая многозначительная фраза: Бруно любит свою тетку, он настолько к ней привязан, что, если б это была она, он разрешил бы мне жениться. Для него Лора не единственный довод, как для Луизы и Мишеля. Он предпочел бы, чтобы отец принадлежал только своим детям. Страсть к самокопанию, из-за которой я терзаю всех медлительностью своих ответов, помешала мне вовремя сказать нужную фразу, и, пожимая плечами, я говорю ее сейчас:
— Я не могу приказывать своим чувствам.
— Представь себе, папа, я тоже, — с живостью откликается Бруно.
Он поднимает голову и старается перехватить мой взгляд, обращенный к Марне. Теперь уже не я пытаюсь в чем-то убедить Бруно, а он короткими, весомыми и в то же время совсем еще детскими фразами убеждает меня:
— Знаешь, мне очень хотелось бы сделать тебе приятное, папа, но я никак не могу себя перебороть. Мадемуазель Жермен, ну, как бы тебе сказать… Она бы заняла наше место, и потом, с тех пор как умерла мама, ты привык всегда быть с нами, и тебе ведь тоже будет нелегко…
Этот маленький плут решительно защищает свои интересы, хотя отстаивать свои права должен был бы я; он произносит целую речь, он раскрывает передо мной свою душу, он, кажется, впервые в жизни расшевелился так. На моих глазах ребенок становится зрелым юношей, встречающим во всеоружии опасность.
Наконец все прояснилось, прения закончились. Мари говорила о равных козырях, о партии вничью. Она ошиблась: козырной туз оказался не у нее. Если скрепя сердце я мог бы пренебречь сопротивлением всей семьи, то против воли Бруно я, вероятно, никогда не пошел бы.
Не ему, конечно, быть судьей в сложившейся ситуации, которая становилась просто невыносимой и близилась к развязке. Но один он воспримет эту развязку как некое испытание отцовской любви.
— Если бы ты мог, папа…
— Что, если бы я мог, Бруно?
Он колеблется, ему стыдно, наконец он шепчет:
— Если б ты мог все это забыть…
И сдержанно, без всяких нежностей, он выдавливает шесть решающих слов:
— Ты бы не пожалел об этом…
Он нашел нужные слова. Их мог бы сказать мне каждый из них, но сказал один Бруно. «Ты сам об этом пожалел бы», — в устах Мишеля это звучит, как угроза. «Ты бы не пожалел об этом», — звучит обещанием в устах Бруно. Всего одна отрицательная частица «не» — и вы уже слышите не голос разума, а голос сердца. Пожалуйста, не надо высоких слов, будем достойны этого ребенка. Моя рука слегка сжимает его плечо:
— Хорошо, Бруно.
Повторим еще раз, уже не так смиренно:
— Хорошо.
Стыдливо скроем свой выбор:
— Ну что ж, пойдем домой.