За неожиданностью последовал кризис: это было неизбежно. Какой толк в том, что ты дошел до стены, если не знаешь, как через нее перелезть? К тому же вблизи ты видишь, что вся она ощетинилась битым стеклом. Проработав двадцать лет преподавателем, я научился вести уроки, находить четкие определения, изрекать неопровержимые истины. Но стоит мне сойти с кафедры, как я теряю всякую уверенность и не умею поддержать разговор на самые обыкновенные житейские темы, и уж тем более я чувствую себя совершенно беспомощным в сложных ситуациях.
Неделя была тяжелой. В воскресенье утром, за завтраком, я увидел перед собой три довольных, спокойных лица, они беззаботно улыбались мне, и я тут же подумал, что должен буду сейчас погасить их улыбки. Только улыбка Луизы показалась мне немного натянутой. Меня ни о чем не спросили; не поинтересовались даже, на каком собрании я был, но почтенный папаша не увидел в этом знаков особого почтения: есть люди, которые действительно выше всяких подозрений, но есть и другие — и их гораздо больше, — которые только слывут таковыми, а на самом деле они ниже всяких подозрений, они даже не заслуживают их. Лишь Луиза, чтобы скрыть свое беспокойство, сказала:
— А я даже не слышала вчера, как ты вернулся.
Я ответил:
— Какой фильм ты смотрела?
Пробормотав какое-то название, она уткнулась носом в чашку с кофе. Мой полный снисходительности взгляд скользнул по фигурке этой маленькой женщины, задержался на ее груди, вырисовывающейся из-под свитера, и обтянутых брюками бедрах. После сегодняшней ночи я уже не чувствовал в себе мужества, да и едва ли считал себя вправе упрекнуть ее в чем-либо. И все-таки я обязан был поговорить с ней. Я подождал час, другой. Лора была в церкви, мальчики в своей комнате, я заглянул к дочери. Луиза как раз переодевалась, готовясь к неизбежному воскресному обеду у бабушки — непримиримого врага женских брюк.
— Я должен тебе сказать два слова, — начал я прямо. — Кто этот мальчик, с которым ты гуляла вчера по набережной Марны?
— Этот мальчик… — повторила Луиза, не решаясь отрицать, но и нисколько не смутившись.
Она следила за мной уголком глаз, хитрюга, стараясь понять, действительно ли я очень сержусь, она поправляла платье, делая вид, что пробует, хорошо ли закрывается молния, которая тихонько пощелкивала, как будто Луиза своими накрашенными ногтями давила блох. «Вылитая мать», — подумал я вдруг раздраженно и в то же время растроганно и продолжал:
— Я увидел тебя случайно. И не захотел устраивать сцены на улице. Не собираюсь устраивать ее и сейчас. Но ты должна мне объяснить…
Что, собственно говоря, объяснить? Не то ли, что в семнадцать лет кокетливые девушки стараются доказать себе, что им действительно исполнилось семнадцать?
— Мы ничего плохого не делали, — жалобно протянула Луиза.
С чего, по ее мнению, начиналось плохое? С чрезмерного увлечения косметикой, с поцелуев и объятий, при первом или последнем оскорблении? Ее, наверное, еще даже не целовали, только слегка опалили жарким дыханием да разожгли взглядами. Прошли уже времена Мамули с их суровой моралью, дающей столь же суровые рецепты: «Или все, или ничего. Девственностью не торгуют в розницу». Вполне возможно, что Луиза, как и все ее сверстники, которых наше поколение так строго судит и за которых мы все-таки в ответе, допускала мысль о торговле в розницу. Я пробурчал:
— Кто же он?
— Андре Руи, из нашего лицея. Он в том же классе, что и Мишель.
— Тогда незачем прятаться. Я тебе не запрещаю дружить с мальчиками. Но я не хочу, чтобы вы встречались тайком.
Луиза подняла голову, явно в восторге оттого, что легко отделалась, а ее современный отец, который так Хорошо понимал своих детей, отец, который умел вовремя пойти на некоторые уступки, чтобы спасти остальное, покраснев от смущения, спустился по лестнице. По правде говоря, сейчас не стоило восстанавливать против себя свою дочь. Я чуть было даже не сказал ей: «Да, кстати, я хотел еще сообщить тебе, что собираюсь жениться на мадемуазель Жермен», — я чуть было не потребовал от нее снисходительности в обмен на свою снисходительность. Современный отец!
Я очень гордился этим, но, хотя я отказался от всяких табу, я в то же время сохранял чрезмерную стыдливость добропорядочных прихожан, наших дедов, и дрожал при одной мысли, что мне придется заговорить и открыть своим детям глаза на те вещи, которые извечно вызывают у подростков страх, смешанный с любопытством. Только полная искренность между старшими и младшими в семье может помочь правильному половому воспитанию детей. Предполагалось, что Лора, при всей своей неопытности, все же подготовила Луизу к тому, что у нее должны были начаться регулы; не знаю, когда именно это произошло, так как сам я не спросил, а мне не сочли нужным сказать об этом. Мишелю я дал прочесть «Что должен знать молодой человек», когда ему исполнилось пятнадцать лет. Он засунул книгу между двумя словарями, и я надеялся, что Бруно отыскал ее там. Вот и все. В остальном я полагался на их невинность, — святой Иосиф, раздающий лилии, отец, решивший позабыть, что его сыновья тоже становятся мужчинами, наивно вообразивший, что его дети сделаны из мрамора и плоть их еще молчит.
В ожидании, когда все соберутся в гостиной, я снова и снова с досадой возвращался к этим вопросам еще и потому, что ночь, проведенная у Мари, заставила меня многое увидеть в новом свете, У Луизы был слегка виноватый вид, и она ласкалась ко мне, словно кошечка, стащившая кусок мяса. Мы перешли улицу, нас ждала Мамуля, сегодня она была не такая, как всегда, она словно потеряла все свои шипы. Лора казалась почти веселой, Мишель был приветлив, Бруно оживленно болтал. Ну прямо как нарочно! Настоящий заговор, который я и сам поддержал, стараясь быть ко всем бесконечно внимательным, мило улыбаясь с лицемерием зубного врача, собирающегося вырвать вам зуб. Наступил вечер, но и он не принес ничего нового, затем ночь, понедельник; опять лицей, опять шляпка и портфель Мари, ожидавшей меня у входа.
— Ну как? — спросила она меня. — Все обошлось?
Я поцеловал ее на глазах у трех учеников, которые с туго набитыми ранцами тащились на занятия. Не слишком большая компенсация: мне было куда легче проявлять свои чувства в Вильмомбле, чем в Шелле. Потом я признался:
— Мне не хотелось портить им воскресенье.
— Ты предпочел испортить его мне. На всех не угодишь, — сказала Мари, явно задетая.
В тот же вечер я попытался очертя голову броситься в воду. За ужином (я всегда стараюсь использовать семейные вечери, я даже злоупотребляю ими, хочешь не хочешь, вся семья в сборе, с вилкой в руках чувствуешь себя увереннее, а чтобы заполнить томительные паузы — жуешь…), за ужином я объявил, стараясь подчеркнуть значительность своих слов.
— Кстати, я должен сообщить вам нечто важное… «Кстати» — наречие, к которому всегда прибегают
застенчивые люди, чтобы сообщить отнюдь некстати какую-нибудь неприятную новость. Четыре пары ушей, привыкшие к этому, переводят: «Внимание, сейчас я вам скажу что-то неприятное». Четыре пары глаз впиваются в меня. Мне трудно вынести взгляд холодных серых глаз Бруно, в которых, когда он возбужден, вспыхивают блестящие искорки. Я не могу продолжать и выпаливаю первое, что мне приходит в голову:
— В этом году вместо нашего неизменного Анетца, хотя, заметьте, лично я его очень люблю, мы, возможно, поедем на море.
— Что за мысль! — удивляется Лора. — Это обойдется, по крайней мере, в сто тысяч франков.
— Ну что ты, душечка, — отвечает ей Луиза. — А мне бы так хотелось поехать в Ле-Пулиган.
Мяч пролетел мимо ворот. Прошли вторник, среда. Я всячески избегал Мари, приходил в лицей с опозданием на пять минут и уходил на пять минут раньше. Я мечтал, чтобы в это дело вмешался кто-то третий; но, кроме моего кузена Родольфа, к посредничеству которого я не отваживался прибегнуть, я не знал никого, кто вместо меня решился бы вступить в переговоры с моей тещей. У меня возникали самые нелепые, самые бесчестные планы. Например, спровоцировать столь необходимое мне объяснение могло бы анонимное письмо: «Мадам, ваш зять собирается жениться. Защитите свою дочь». Разговор, возможно, и состоялся бы, но мадам Омбур могла также просто сжечь письмо. Лучше было прямо поговорить с ней.
Собрав все свое мужество, я решился наконец в четверг утром переступить порог ее дома. И, поскольку я никогда не навещал ее один, вполне понятно, что моя теща сразу же пришла в боевую готовность и втайне наслаждалась, ловко отражая все мои попытки повернуть беседу в нужном мне направлении. Прошел час, мы все еще болтали о пустяках, у меня во рту уже пересохло, а моя теща трещала без умолку. Наконец она сжалилась надо мной и вопреки всем ожиданиям протянула мне руку помощи.
— Хватит с нас холодной закуски, перейдем к жаркому. У вас кость застряла в горле, друг мой. Я же вижу. Откашляйтесь и выкладывайте, что у вас там случилось.
Я откашлялся, Мамуля в ответ хихикнула и предложила мне мятную конфету. Но слово было сказано.
— Вы не раз советовали мне жениться.
— Я? — спросила мадам Омбур невинным голосом.
Приоткрыв рот, она обдумывала подходящий ответ.
Но, видимо, испугавшись, что я могу сказать что-то непоправимое, она изменила золотому правилу: семь раз отмерь, один раз отрежь. Она живо прикинулась чистосердечной.
— Я действительно вас очень люблю и охотно выдала бы за вас свою Лорочку. — Помолчав какую-то долю секунды, она продолжала: — Вероятно, вы пришли мне сказать, что это невозможно, а потому вы не можете больше пользоваться ее услугами.
Я кивнул головой. Она тоже понимающе кивнула головой, сама доброта, само участие. Но не тут-то было, она продолжала вкрадчиво:
— Нет, нет, пусть она по-прежнему остается у вас. Пусть вас не мучают ложные угрызения совести. Она все поняла. У нее есть Мишель, Луиза, Бруно, это не так уж мало. Может быть, она в свое время могла бы выбрать и лучшую участь, но сейчас, во всяком случае, такая жизнь ее устраивает, и любовь детей у нее не отнять. Я знаю вас, Даниэль, вы хороший отец. Мне известно, что вы одно время подумывали жениться на своей сослуживице, этой калеке, мадемуазель Жермен, которую когда-то отвергла ваша мать. Мне известно также, почему вы отказались от этой мысли: нельзя лишать детей матери, пусть даже приемной.
Эти слова пригвоздили меня к месту. Мне оставалось только поздравить ее с таким ловким ходом. Но на всякий случай Мамуля перевела разговор на другую тему.
— Не ломайте себе голову, есть куда более серьезные вопросы. Раз уж вы здесь, поговорим о Луизе. Мне не по душе, что ее каждый день провожают домой сопливые обожатели. Может быть, я напрасно тревожусь, но иногда такие ласковые лисоньки вырастают в опасных обольстительниц. С ними никогда не угадаешь. Вчера она еще сама играла в куклы, а завтра, смотришь, принесет вам живую куклу.
Я ушел от нее совершенно обескураженный и тут же принял единственно возможное для себя решение: отправиться в Вильмомбль и признаться Мари, которая уже три дня напрасно ждала моего прихода, в своем полном бессилии что-либо сделать. Она не стала меня упрекать за долгое отсутствие, но и не пощадила меня.
— Бдительная Мамуля, молчаливая Лора, полный гордыни Мишель, слишком хорошенькая Луиза и всегда недоверчивый Бруно, — воскликнула она, — держатся заодно. Они, как листья капусты, тесно прижались друг к другу. Ты оберегаешь этот кочан капусты, а я та страшная коза, которая может его съесть, и меня ты оберегаешь куда меньше. Меня просто с ума сводит мысль, что ты до такой степени раб своей семьи. Я тоже люблю своих родных, но я не стала бы из-за них портить себе жизнь.
Меня охватило раздражение. Мне хотелось крикнуть ей: «Тебе-то легко говорить. У тебя только одна семья, данная тебе судьбой. Против этой семьи в крайнем случае можно взбунтоваться, ведь при рождении человек не связывает себя никакими обязательствами. Другое дело — семья, которую создал ты сам! У тебя перед ней такие же обязательства, что и у господа бога (если только он существует) перед нами, поскольку он нас сотворил». Но эти слова, как и многие другие, так и не были произнесены. Я лишь попытался защититься.
— Постарайся меня понять! Многого ли мы с тобой добьемся, если перевернем все вверх дном. Я вижу лишь один выход — постепенно приучить их к твоему присутствию. Приезжай к нам, например, по четвергам. Потом станешь бывать два или три раза в неделю.
— Я и сама уже подумывала об этом, — ответила Мари, — но мне не хотелось навязываться.
Она сразу успокоилась (как мало ей надо было, чтобы приободриться), и я провел у нее весь день. Когда я вернулся, испытывая облегчение при мысли, что у меня впереди целая неделя передышки и что у нас с Мари за это время не будет горьких объяснений, стол уже был накрыт. Меня терпеливо ждали. Лора, прямая, как статуя, стояла в облюбованном ею темном углу гостиной и, не желая терять ни минуты, хотя уже потеряла столько лет в моем доме, вязала, вязала, быстро двигая пальцами. Она улыбнулась мне. Луиза чмокнула меня в обе щеки. В воздухе царила атмосфера дружелюбия. Я перехватил лишь быстрый взгляд Бруно, брошенный на часы.
Первый визит Мари прошел благополучно. Уже много месяцев она не появлялась в нашем доме, и ее отсутствие, вероятно, было истолковано как отказ от всех посягательств. Ее приход мог бы даже служить подтверждением этого. «Мы и думать позабыли о былых своих планах, и предосторожности нам уже ни к чему… Будем теперь друзьями». Лора превзошла себя: она была сама любезность, да и утка удалась ей на славу. Мамуля, как всегда, осталась у себя в своем кресле, Мишель держался равнодушно, Луиза кокетничала, а мы с Мари были только несколько сдержаннее обычного и взвешивали каждое слово. И опять один Бруно показался мне настороженным. Он почти не слушал наших разговоров, но ловил каждый мой взгляд. «Как он привязан к Лоре! Любовь делает его проницательнее других», — подумал я даже с некоторой завистью. Мари была почти удивлена.
— Твои звери не такие уж кровожадные, — прошептала она мне, прощаясь.
Второй визит, последовавший слишком быстро за первым, чтобы счесть его простым проявлением дружеских чувств, разочаровал ее. Все держались в рамках приличия, но не больше. На этот раз ее визит был понят так: снова вспыхнула старая страсть.
Подчеркнуто сухое «здравствуйте, мадемуазель» сразу сковало разговор. Мари должна была пробиваться сквозь заросли заговорщических взглядов. Она пришла после обеда, в три часа, ее ничем не угостили, я вынужден был сам отыскивать в буфете бутылку портвейна, тогда как Лора с почтительной уверенностью служанки, вышедшей замуж за своего хозяина, извинилась и покинула нас, сославшись на то, что ей нужно приготовить ужин. Вслед за ней ушла и Луиза, затем удалился Мишель, вооружившись великолепным предлогом: ему необходимо готовиться к экзамену на бакалавра, до которого оставалось чуть ли не целых три месяца. Дольше всех выдержал Бруно, он сидел, сжавшись в комок, точно собачонка, на которую никто не обращает внимания. Наконец нехотя, с кислым видом ушел и он. Но еще несколько раз заходил в комнату то за книгой, то за ручкой, и по его лицу, которым он никогда не умел владеть, я понимал, о чем он думает. Потом и он отступился от нас, и мы с Мари остались одни в полной изоляции, словно в карантине.
— Священный союз! — с досадой пробормотала озадаченная Мари.
Это было даже нечто более стихийное: молчаливое, мгновенно возникшее согласие.
— В обычное время, — проговорил я тихо, — они совершенно не считаются со своей теткой, не обращают на нее внимания, смотрят как на служанку. Но стоит им только почувствовать, что ей угрожает опасность, как они тут же стеной встают на ее защиту.
— Честное слово, ты готов их оправдать! — возмутилась Мари.
— Но не могу же я упрекать их за то, что они ее любят.
— Прости меня, — сказала Мари, покраснев.
У нее дрожали руки. Она продолжала покорным голосом (и мне стало не по себе от этой ее покорности):
— Они по-своему правы, но и мы не виноваты. Я все время забываю, что выйти замуж за вдовца — значит выйти замуж за его семью, и до тех пор, пока тебе не удастся завоевать его семью, ты не завоюешь до конца и его — самого. Видно, партия закончится вничью: у нас с Лорой равные козыри. Прости мне мое малодушие. Надо отдать тебе справедливость: ты столько лет топчешься на одном месте и все-таки не падаешь духом.
Она уже натягивала перчатки. Она как-то сразу постарела, а главное сникла, странно не походила на самое себя. Может быть, я только потому и не падал духом, что благодаря ей в Вильмомбле я прикасался к какойто другой жизни, и это была та своеобразная вакцина, которая спасала меня от желания бежать от этой жизни. Но, может быть, здесь и кончалась ее власть. Теперь она стала моей любовницей и у меня появились обязательства по отношению к ней. Подобно тому как у меня были обязательства перед Мишелем, Луизой, Бруно, Лорой, Мамулей, своими учениками, — и они располагались в порядке их значимости. Одни из этих обязательств явно подчиняли себе другие.
— Бедная моя Мари, — пробормотал я, — как же нам с тобой не повезло!
Тому, кто вовремя не сумел схватить свое счастье, так никогда в жизни и не повезет. Я хотел было сжать ее запястье, где между перчаткой и рукавом поблескивал тоненький браслет черненого серебра. Но, увидев за стеклянной дверью галстук в горошек, упрямый подбородок и серые глаза Бруно, я тут же отдернул руку. В его глазах я прочел нечто большее, чем тревогу: только ревность могла так зажечь его взгляд. Ревность! Леденящая радость затопила меня.
— Держись! По крайней мере, вопрос поставлен, — прошептала Мари, взяв себя в руки.
Вопрос действительно был поставлен, создана соответствующая атмосфера, я сам этого желал; но теперь мне вдруг сделалось страшно. Я позвал детей, чтобы они попрощались с Мари. Из вежливости они выдавили из себя два-три слова, но, казалось, слова эти доставались им мучительно, словно им выдирали зубы. Мне пришлось одному провожать Мари, пересечь с ней посыпанный гравием двор, со смущенным видом пройти перед засевшей на своем наблюдательном пункте Мамулей, которая намеренно отодвинула горшок с цветами и кивнула нам с насмешливой улыбкой, слишком ясно говорившей, что она думает об этой интриганке и попавшемся ей на удочку простаке. Вернувшись, я увидел замершее в молчании, словно на смотру, все свое семейство. Они пытались скрыть неодобрение, но на их вытянутых лицах было написано «пронеси господи», — ну прямо беженцы сорокового года, заслышавшие вой сирены. Я прошел, задыхаясь от смущения, порылся в кармане и извлек оттуда совершенно ненужный мне платок.
— Прозевали матч Франция — Югославия, — наконец мрачно проговорил Мишель, обращаясь к Лоре, которая с непроницаемым лицом неподвижно застыла в своем бессменном фартуке.
Бруно подошел к телевизору.
— Может быть, еще успеем посмотреть конец второго тайма, — произнес он. — Ты ничего не имеешь против, папа?
Все взглянули на него с укором, словно, заговорив со мной, он предал остальную часть семьи. Я покачал головой, и Бруно уселся возле меня. На его лице по-прежнему была написана тревога, но тревога, полная участия и дружелюбия, действующая куда сильнее, чем суровость Мишеля и недовольная гримаска Луизы; и владевшая им тревога все сильнее завладевала и мной. Задернули занавеси, стадион в Коломб предстал перед нами как раз в ту минуту, когда нападающие югославской команды забили гол, но Бруно не крикнул как обычно: «Готов!» Он ерзал на стуле, посвистывал сквозь зубы. Он наклонялся ко мне, словно принюхивался, желая убедиться в моем присутствии, убедиться в том, что я дышу тем же воздухом, что и он. Он не мог скрыть свою боль; она радовала меня, хотя я знал, что она обернулась бы для меня настоящей опасностью, если бы он только понял, на что я готов пойти, чтобы избавить его от страданий.