Мне всю жизнь, вероятно, суждено оставаться в дураках. Я прекрасно видел: что-то произошло, Бруно ходит вокруг меня, ищет удобного случая заговорить, но в последнюю минуту отступает, отказывается от своего решения, действуя по принципу: отложи на завтра то, что трудно сделать сегодня. Мне даже показалось, что Одилия, влияние которой становилось все очевиднее, чегото от него требует или, во всяком случае, чего-то нервно ждет. И поскольку мне и самому трудно бывает первому начать разговор и я ненавижу в себе эту слабость, я совершенно не выношу, когда на меня начинают смотреть, как на палача, на неприступного вершителя чужих судеб, с которым нельзя быть откровенным.
Я даже подумал: «Уж не решили ли Лебле дать задний ход? И не явилось ли тому причиной то, что Бруно занимает такую незавидную должность? Но ведь фактически они дали свое согласие. Может быть, они надеются подыскать ей более блестящую партию? Но, дети мои, вы, видимо, просто смеетесь надо мной. Всему Шеллю известно, что дела конторы идут из рук вон плохо, что у нее есть по крайней мере четыре или пять очень опасных конкурентов. К тому же девушка в наших руках, мы ее держим крепко и не собираемся выпускать; я отнюдь не хочу, чтобы Бруно получил отставку, мне ведь совсем нелегко было примириться с существованием Одилии, и у меня нет никакого желания привыкать к другой девице, которая может оказаться куда более опасной похитительницей сыновей, чем эта в конечном счете милая и выдержанная девушка, которая в общем подходит нам и вряд ли должна разбить нашу семью».
Меня беспокоила еще одна мысль: «Не дошли ли до них какие-нибудь слухи о происхождении Бруно? Но ведь сам он ни в чем не виноват. И если его происхождение кого-то должно задевать, так только меня, меня одного, а я с этим давно примирился. К тому же трудно вообразить себе, что они о чем-то пронюхали. Об этом знали лишь три человека: один из них только что умер, а двое других уже пятнадцать лет хранят семейную тайну, и за них я могу головой поручиться. Никто не сможет опровергнуть того, что записано в свидетельстве о рождении Бруно!» Я не понимал. Я никогда ничего не понимаю. Но во всяком случае я готов был встать на защиту своего сына…
И вот как-то утром, опаздывая и обжигаясь какао, Бруно уронил свою кружку, которая чудом не разбилась, какао не попало ему даже на брюки. Однако Бруно выругался, наклонился, поднял кружку, тут же неловко снова выпустил ее из рук, и на этот, раз она разлетелась на мелкие куски. Лора, гладившая белье Луизы — Луиза приносит ей стирать свое грязное белье, — подобрала осколки и сказала со спокойствием куда более обидным, чем любой упрек:
— У тебя что-то не ладится, мой мальчик? Я добавил:
— Если у тебя и впрямь что-то случилось, мог бы, кажется, об этом сказать.
Арабское шествие. У дверей Бруно оглядывается.
— Извини меня, папа, — говорит он, — я боялся тебя огорчить. Поговорим об этом в обед.
Подождав, пока затихнет шум его шагов, Лора снова берется за утюг и ставит его на рукав кофточки, от которой поднимается пар.
— Каждый день или почти каждый день встречаться с девушкой и думать, что тебе придется ждать еще целых три года, — ясно, это его мучает.
— И вы думаете…
— Готова руку положить в огонь, что он попросит вас поторопиться со свадьбой.
— Даже не отслужив в армии! Пусть и не надеется, — бурчит мосье Астен.
Антракт. Ничего, отыграюсь на своих лентяях. Бруно, который работает всего в трех километрах от дома и приезжает обедать с теткой, видимо, забыл, что я обычно возвращаюсь только вечером. Но сегодня я нарочно постараюсь приехать к обеду. Бруно уже расправляется с эскалопом.
— Ну, так что же? — спрашивает мосье Астен.
— Подожди, папа, дай мне хоть пообедать, — отвечает Бруно с полным ртом.
Четыре взмаха вилкой, Бруно вытирает губы, пьет, снова вытирает салфеткой рот — ничего не скажешь, мальчик хорошо воспитан.
— Послушай, папа…
Я давно готов его слушать, так же как и Лора, которая жует, почти не двигая челюстями. Наконец пробка вылетает и наружу вырывается незатейливая речь, обдуманная между двумя почтовыми операциями.
— Послушай, папа, я уже поступил на службу. Теперь я зарабатываю себе на жизнь. Конечно, это не золотое дно, особенно хвалиться нечем, но через несколько лет, если я смогу окончить юридический факультет и поступить в высшую школу ведомства связи, я получу приличную должность…
Это только вступление. О главном ни слова; ничего нового. Пока я ковыряюсь в салатнице, он все убеждает и убеждает меня. Передо мной проходит длинный ряд блестящих должностей, которые ярко сверкают над миром серых блуз, пыльных тюков с корреспонденцией, ящиков с бесчисленными отделениями и лежащих навалом посылок и бандеролей: контролеры, инспекторы, экспедиторы, приемщики и другие почтовые служащие и в заключение, — почему бы и нет, раз таковые существуют, — начальники.
Но Бруно скромен и в своей скромности практичен.
— Во всяком случае, если я приложу достаточно усилий, то, став старшим служащим, я смогу просить, чтобы мне доверили приходную кассу, и тогда с процентными отчислениями это уже кое-что даст…
— Ну а короче? — говорит отец.
— Короче, — повторяет Бруно без всякой иронии, — раз уж я на правильном пути, то я не понимаю, чего ради мы с Одилией должны ждать.
Лора напряженно молчит. Так же, как и я. Бруно буквально из кожи вон лезет.
— Поженимся мы или нет — ну что от этого изменится? Мы могли бы жить здесь, с тобой, Одилия работала бы…
— А хозяйство вы свалили бы на Лору? — вдруг язвительно спрашивает мосье Астен.
— Бог мой, — откликается Лора, — если бы все дело было в этом!
— И вы жили бы паразитами за счет семьи, — продолжает сурово мосье Астен, — вы жили бы, ни о чем не беспокоясь. Это вполне естественно, когда речь идет о ребенке, но так не имеет права поступать мужчина, который, создавая семью, берет на себя определенные обязательства. Однако и это еще не самое главное, я не изверг и не скупец. Но неужели ты и впрямь думаешь, что, обзаведясь семьей, ты с твоими данными кончишь юридический факультет и твою высшую школу или что-то там еще? Видел я таких слишком быстрых молодых людей, которые, влюбившись в чересчур благоразумных девиц, женились очертя голову, обещая себе заниматься усерднее прежнего, но сразу же увязали в своей кровати, в своей работе, в домашних делах, в заботах о том, как дотянуть до получки, в тысячах каждодневных неприятностей. Не говоря уж о семейных скандалах. Молодые пары, которые боятся подождать со своей великой любовью, так спешат, что и оглянуться не успеют, как уже оказываются среди кучи грязных пеленок!
Бруно — этот ребенок — вспыхивает. Он окончательно теряется и лишь бормочет…
— Папа…
— Нет, Бруно, я и так пошел на слишком большие уступки. Я не могу своими руками толкать тебя в пропасть. А подумал ли ты о том, что будет с Одилией, если тебя пошлют на два года в Алжир защищать французскую нефть? Мало ли как могут сложиться обстоятельства. А она останется здесь, да еще с ребенком на руках!
Снова арабское шествие. Бруно отодвигает нетронутый десерт, отбрасывает салфетку и, так же как и утром, бросается к двери. У самого порога он снова обретает мужество.
— Извини меня, папа, — говорит он очень быстро, — но ребенок скоро должен будет появиться.
И уже совсем не так мужественно устремляется к своей малолитражке, оставив Лору на этот раз подбирать осколки отцовского гнева.
Но я даже не был разгневан. Мы оба с Лорой, которая очень старательно снимала спиралью кожуру с яблока, подавлены и смущены.
— Мы такого не заслужили, — шепчет Лора, впервые в жизни сетуя на судьбу.
Ее счастье, что она не может сидеть без дела, и потому ее растерянность не так бросается в глаза.
— Бруно! Я просто отказываюсь верить. И как только это у него получилось? — продолжает она наивно.
— Так же, как и у всех, — отвечает мосье Астен, которому хотелось бы, чтобы она помолчала.
К его блистательной судьбе прибавилось еще одно великолепное звено. Этот милый добрый мальчик, такой ласковый, каких теперь и не встретишь, продолжает славную семейную традицию, осчастливливая нас еще одним незаконным ребенком. О слепая любовь отцов! Как она помогает верить в невинность своих детей! Я как сейчас вижу Бруно, сидящего на каменной ограде рядом с девицей Лебле, я вижу, как он несмело прижимается к ее виску, прижимается так осторожно, что наивный папаша даже подумал: его Бруно еще и пальцем до нее не дотронулся. Ну что ж, вы, как всегда, ошибались, все было гораздо проще: тут не было страха показаться размазней или слюнтяем. Они просто пресытились и могли себе позволить роскошь быть сдержанными. К чему им были первые несмелые ласки, когда для них не существовало никаких запретов!
— Кушайте, Даниэль, — говорит мне Лора. — Вы можете опоздать. Мы обсудим все это вечером.
Я ем. Ем вялую позднюю редиску. И, кажется, говядину. Нет, телятину. И безвкусную очищенную мягкую грушу с вырезанной серединкой, разделенную на четыре части. Мне казалось, что в нравственном отношении Бруно похож на меня. Какая же между нами оказалась невероятная разница; там, где я ждал слишком долго, он не стал и раздумывать; там, где я никогда не посмел бы сделать первый шаг, он пошел до конца; там, где я превозмогал себя, ему явно не хватало терпения. И к чему он пришел, бедный мальчик! Он загнан в угол. Словно крыса. Он вынужден спешно исправлять положение. И он это сделает, он уже с жаром принялся за дело. Сегодня. Исправлять, поправлять — уже одно это слово говорит о том, что тут не все ладно, что теперь придется строить жизнь по воле случая, придется все время об этом думать, тайком поглядывая на эту трещину, которая, конечно, целиком на твоей совести, и все время бояться, как бы и само твое счастье, сколоченное на скорую руку, еще где-нибудь не треснуло. У меня, очевидно, отсталые взгляды. Ничего не поделаешь, я безнадежно отстал. Моя мать говорила: «Тот себе не помогает, кто все время уступает».
Она говорила это мне, тому, кто часто уступал. Действительно, проклятия — не моя стихия. Впрочем, когда девушка уступает юноше, это значит, что и юноша уступает девушке и что он не уважает не только ее, но и самого себя. Можно было бы сказать: он изменяет самому себе. Или даже: он изменяет ей с ней же самой. Так же, как в свое время, вступив в связь с Мари, я изменил нашей любви.
— Нет, не судите — и не судимы будете, ведь и сами мы не безгрешны. «Кто из вас без греха, первый брось в нее камень», — сказано в Евангелии от Иоанна, который тут же добавляет (как видите, и Писание не лишено юмора): «И они стали уходить один за другим, начиная от старших до последних». Одилия, конечно, не Жизель, хоть я и делаю вид, что меня пугает якобы существующее между ними сходство. Она по крайней мере никому не изменяла. И как понять, какую роль в том, что произошло, сыграла любовь, а какую чувственность, которая нам кажется вполне естественной у сыновей и непростительной у девушек? Здесь не было и того предательства женщины, которая, оправдываясь своей неудовлетворенностью, заводит себе любовника. В ее поступке, в том, что она уступила Бруно, не задумываясь над тем, к чему это может привести, нет ничего похожего на слабости Луизы, которая никогда не забывает о соблюдении приличий. Тут была глупость, была греховность объятий, пробуждающих в нас инстинкты, эту приманку, на которую ловится несовершенная человеческая природа. Была сладостная капитуляция, белое полотно, полотнище белого знамени, а знамя следует держать в чистоте…
— Без двадцати два. У вас лекция, — говорит обеспокоенная Лора.
Когда-то человек в шелковых чулках, какой-то епископ, ошибся, составляя перечень человеческих грехов: это, конечно, проступок, но не преступление.
Второй антракт. В шесть часов я был уже дома, рассчитывая, что Бруно вернется в половине восьмого. Но он не появился ни в восемь, ни в девять. В десять Лора начала то и дело выбегать из дому, чтобы посмотреть, не появился ли он в конце улицы — этого безмолвного коридора с двойным сводом — лампочек и звезд. Наконец зазвонил телефон. Это Луиза.
— Бруно у меня, — сообщила она. — Вместе с Одилией. Вообрази, они не смеют вернуться домой. Это ловко! Колыбель не такой уж плохой подарок от жениха, веселая жизнь ждет Одилию.
И следом за этой тирадой нравоучительное замечание:
— Неужели они не могли быть поосторожнее?
Да простит мне святой Мальтус! Что мне до отягчающих обстоятельств, результат говорит сам за себя. К чему лишние слова!
— Скажи им, чтобы они немедленно возвращались. Я, кажется, никого еще не съел.
Они появились лишь в одиннадцать, гораздо менее смущенные, чем был бы я на их месте, но все-таки они шли гуськом. Бруно, который на этот раз вынужден был держаться храбро, шел впереди, прикрывая своей спиной, словно щитом, Одилию.
— Не усложняйте своего положения и не стройте из себя детей, — сказала Лора, взяв девочку за руку. — Садитесь, Одилия.
Она всегда обо всем подумает. И пока она усаживает будущую мать, у которой, теперь я понимаю почему, так развилась согласно моде грудь, я стараюсь придумать, как мне начать разговор, и, кажется, нахожу подходящую фразу.
— Признаюсь, Одилия, я больше вам доверял.
— Не обвиняй ее, — протестует Бруно. — Мне это далось не так просто.
Одилия даже подпрыгивает при этих словах.
— Не станешь же ты утверждать, что сознательно поступил так? — говорит Лора.
— Конечно, сознательно! — откровенно признается Бруно.
Но он тут же поправляется:
— Я, конечно, говорю не о ребенке.
— Ты, право, огорчаешь меня, — замечает мосье Астен, — я тебе тоже очень доверял.
— Знаю, — отвечает Бруно, — но тебе-то легко говорить. А каково было мне! И потом Одилия — теперь-то я могу это сказать — в то время еще ничего не решила. И вот однажды вечером я воспользовался случаем…
— У тебя никто не спрашивает подробностей, — одергивает его Лора.
И медленно повернувшись к Одилии:
— Вы еще не решили для себя самого главного и все-таки пошли на это!
— Он просто ничего не понял, — отвечает Одилия.
И затем тише, с какой-то особой интонацией, от чего она сразу преображается, заканчивает:
— Он никогда ничего не может толком сказать, он всех боится, не верит в себя. А это по крайней мере было доказательством…
Словно ангел пролетел рядом с нами, и пусть его крылья потеряли свою белизну, от него повеяло теплом. Лора о чем-то сосредоточенно думает, что-то прикидывает в уме, даже шевелит губами.
— Если я правильно поняла, это случилось во время каникул и вы беременны уже три месяца?
Мосье Астена снова охватывает раздражение, его беспокоит совсем другое. Если она пошла на это по собственной воле, то такая искушенная девица стоит двух.
— И с тех пор вы продолжали в том же духе? — спрашивает он.
— Раз она моя жена, — невозмутимо отвечает Бруно.
Мы с ним говорим на разных языках. Ни ей, ни ему не стыдно; им только неприятно, да еще они побаиваются родителей, у которых сохранились отвлеченные, полумистические представления о чистоте, неприкосновенности, законности, тогда как в сердечных делах, так же, как и в вопросах плоти, вполне достаточно откровенности и простоты. За красивыми чувствами они не видят, как видели мы, первородное, звериное начало, страшного зверя, который только ненадолго притаился, чтобы удобнее напасть на них. Они приручили этого зверя, освоились с ним, сделали его безобидным, и когда наступает время пить, спать или любить, они дают ему насладиться, дают волю его инстинктам.
— Не будем говорить о том, что вы нас лишили многих радостей, — продолжал мосье Астен, — но и себя вы обеднили во многом.
Слова, сказанные лишь для того, чтобы я мог сохранить позу благородного отца. Бруно не сомневается в этом.
— Извини меня, — бормочет он.
В третий раз за сегодняшний день он произносит эту фразу, но не хочет употребить более сильного слова. Однако от того, извиню я его или прощу, ничего не изменится. Нас тут четверо, и нам суждено прожить нашу жизнь здесь, на этой улице, всем вместе. Для этой поспешной, но неизбежной свадьбы необходимо мое согласие. Я даже не могу показать, что даю свое согласие скрепя сердце, иначе в будущем мне грозит изгнание. Я тот добрый отец семейства, я должен быть тем добрым отцом семейства, который только в интересах молодой четы оттягивал свадьбу и, конечно, сожалеет, что события развернулись слишком быстро; но, если верить статистике, факт этот довольно распространенный, и не больше чем у тридцати процентов супругов бывает настоящая первая брачная ночь. Сдержанный, все еще огорченный — ведь я и опомниться не успел, а нам, хранителям принципов, надо держаться с достоинством, — но уже подобревший, полный христианского милосердия, готовый благословить виновных, я могу найти единственный выход из создавшегося положения — сделать вид, что я сам спешу больше всех.
— Ясно, что откладывать больше нельзя.
— Одилия, ваши родители о чем-нибудь догадываются? — тотчас же спрашивает Лора.
Одилия отрицательно качает головой. Ее лицо вытягивается. Она кажется в эту минуту совсем юной девочкой, хрупкой, беззащитной, она даже не представляет себе, как волнующе мила она сейчас, когда с ее ресниц готова скатиться слеза, и как трогает мысль, что в этой очаровательной согрешившей девчушке уже развивается новая жизнь. Ее собственные родители внушают ей гораздо больше страха, чем мы; что же, это ей будет зачтено. Лора касается моего рукава.
— Если хотите, Даниэль, я провожу ее и поговорю с матерью. Нам, женщинам, легче договориться.
— Передайте ей, что я готов принять мосье Лебле или же зайти к ним, как им будет угодно.
Лора надевает пальто. С тех пор как умерла ее мать и она стала по женской линии старшей в семье, ее молчаливость и покорность явно идут на убыль. У нее теперь не только есть свое мнение, но даже появилась какая-то решительность, словно она лишь сейчас начинает жить. Но у меня нет времени раздумывать об этом. Бруно целует Одилию в губы.
— Ничего, моя девочка, — говорит мосье Астен, отворачиваясь.