ГЛАВА XXIII

В сущности, Бруно скрыл от меня только свои намерения, свои встречи, которые не имели ничего общего с любовными свиданиями, и то, что его дела не очень-то быстро продвигались вперед. Никаких деталей я от него и не требовал. Меня, как старую лошадь, надо подстегнуть кнутом, чтобы я преодолел препятствия, но когда подъем взят, сразу же сказывается напряжение. Несносный ворчун снова просыпается во мне и начинает свои рассуждения: «Пожалуй, лучше помолчим, чтоб не раззадоривать Бруно. Запретный плод слаще. Лучшее средство против старой любви — новая любовь. На факультете столько соблазнов. Не следует заострять его внимание на этой девочке, одобрять его выбор, кто знает, может быть, скоро он и сам разочаруется в ней. Действовать надо очень, очень тонко».

Сам Бруно недели две не заговаривал со мной об Одилии. Он, вероятно, воздерживался заводить о ней речь при тетке и сестре, так как меньше всего рассчитывал на их поддержку, и только время от времени удостаивал меня в разговоре каким-нибудь коротеньким замечанием:

— Кстати, эта знаменитая корь кончилась.

— Кстати, она снова ходит на занятия.

Все эти «кстати», унаследованные от меня, употреблялись очень сдержанно, отнюдь не навязчиво. Никогда еще Бруно не был так мил и предупредителен. Если в его поведении и была какая-то доля расчета, расчет этот совсем не чувствовался (гораздо меньше, чем мой). Я надеялся, что этот период продлится довольно долго, и меня бы вполне устроило создавшееся положение; однако после того, как девица Лебле («девица Лебле» — типичный стиль старого брюзги) оправилась от своей болезни, Бруно стал возвращаться домой по четвергам и субботам какой-то взвинченный, а иногда просто в убийственном настроении, которое я тут же про себя комментировал. Один внутренний голос шептал: «Она явно неглупа». Второй: «Чего еще надо этой ломаке?»

Только однажды он вернулся домой по-настоящему счастливым. «Ну, все, — похолодев, сказал себе ворчун. — Не иначе, как они скрепили свой контакт поцелуем где-нибудь в темном коридоре». Но Бруно тут же сообщил:

— Ну так вот, результаты конкурса объявлены. Я прошел двести восьмым. Хорошо, что было триста мест!

Он посмеивался над собой, и у меня не хватило жестокости ответить ему, что пройти двести восьмым на конкурсе, где совсем не требовалось образования, которое он получил, — победа далеко не блестящая. Но он не был создан для того, чтобы сделать себе карьеру, даже ту скромную карьеру, о которой я для него мечтал.

— Ну что же, — сказал я. — Приятная новость для Одилии.

— Не думаю, чтобы это произвело на нее впечатление, так же как и на тебя, — ответил он, словно через силу выговаривая слова.

Я тут же упрекнул себя за то, что омрачил его радость. Бруно действительно поник, видя, как мало воодушевили меня его «успехи». Он сделал несколько шагов по комнате, остановился. Покачал головой. Старая привычка, полученная мной в наследство от матери и заимствованная у меня Бруно, которую я называл «арабским шествием». Он собирается уйти, он направляется к двери, но вдруг, повернувшись, пускает стрелу:

— Да ведь и мои отношения с Одилией не вызывают у тебя большого восторга. Ты находишь, что это слишком рано?

— Но это действительно слишком рано, Бруно.

— Я знаю, ты уже не «против», но ты пока и не «за», — снова проговорил Бруно, еще больше растягивая слова.

— А как бы ты вел себя на моем месте?

— Не знаю, — ответил он. — И потом я не на твоем, я на своем месте, со мной все еще обращаются как с мальчишкой; ты считаешь, что я слишком рано полюбил девушку, так же как, вероятно, думает и она сама, если она вообще об этом думает. Я на своем месте, я совсем один, и я, как раз наоборот, боюсь, что уже слишком поздно. Все это совсем не так весело.

На этот раз он действительно собирался уйти. Но нет, снова вернулся.

— Я совсем один, и только потому, что ты боишься остаться в одиночестве.

Я так и замер. Эта подсказанная интуицией откровенность говорила о твердости Бруно и о том, какими чувствами эта твердость вызвана. Мне стало страшно, что я не совладаю со своим голосом, что он задрожит, и от этого у меня пересохло в горле. Когда Бруно был уже в дверях, я смог только выдавить из себя:

— Ну, если хочешь, мы поговорим об этом еще раз, на свежую голову.

К счастью, теперь его так и тянуло говорить об этом. Мало-помалу он осмелел; он, видимо, даже не столько стремился убедить меня, сколько сам хотел лучше во всем разобраться. Я выслушивал его, иногда задавал какой-нибудь вопрос или вставлял коротенькое замечание. Он не строил никаких иллюзий и смотрел на вещи очень здраво.

— Ты считаешь, что я слишком тороплюсь. Но в восемнадцать лет девушка совсем уже взрослая. Весь вопрос в том: или я не стану торопиться и у меня уведут ее из-под носа, или же я поспешу и в таком случае рискую наделать глупостей. — Он не оставляет мне времени подсчитать, сколько девушек можно найти хотя бы в одном только Шелле. — Ты мне, конечно, можешь сказать, что есть другие девушки. Но когда потеряешь голову из-за одной, другие уже не существуют. Глупо, конечно. Прямо как в песенке.

Когда-то я и сам думал так же.

— В конце концов, такая любовь — мечта моралистов, и если она встречается не так уж часто, как они об этом говорят, то все-таки гораздо чаще, чем это принято думать. Вот я смотрю на своих приятелей. Не больше трети из них ждут, когда настанет их время, другие живут в свое удовольствие, а третьи уже обзавелись семьей. Ты не обращал внимание на статистику? Никогда еще не женились так рано. Мы торопимся, мы не хотим отстать от времени, а оно с бешеной быстротой несется вперед. Но мне кажется, что все эти разновидности существовали во все времена и в общем пропорция не так уж изменилась. Однако почему-то принято говорить только о самой беспечной части молодежи.

У меня в семье было по представителю каждой такой разновидности. Сейчас я снисходительно смотрел на своего младшего сына, представлявшего третью подгруппу.

— В наши дни, — продолжал он, — именно нотариус утратил свое значение, а не мэр и не священник.

Но отвлеченные рассуждения были непривычны для Бруно, его скорее интересовал самый итог. Он то терял веру в себя:

— Покорить девушку куда труднее, чем сдать экзамен.

То вновь приободрялся:

— Плохо ли, хорошо ли, но обычно я сдавал свои экзамены.

То посмеивался над своим постоянством:

— Я как верная собачонка…

И в то же время считал, что это его единственный шанс.

— Сейчас главное — чтобы она привыкла. И добавлял:

— Так же, как и ты…

Можно было подумать, что ему угрожает целая армия соперников. Но стоило мне произнести имя какого-нибудь юноши, как он тут же с улыбкой отклонял его. Однажды я даже упомянул имя Мишеля.

— Она виделась с ним?

— Да, раза два, кажется. Успокойся; сначала ее, как и многих других, притягивал к себе его блестящий мундир. Но теперь она первая смеется над этим. Она поняла, что из себя представляет мой брат. Она говорит, что этот egoaste[12] далеко пойдет.

— Ну а если бы их отношения далеко зашли, как бы ты поступил, Бруно?

— Я иногда сам задаю себе этот вопрос… Во всяком случае, можешь не сомневаться, Мишель бросил бы ее даже с ребенком.

Его глаза потемнели, он замолчал. И я вдруг понял, что мой сын способен даже на большее, чем его отец, который, вероятно, не стал бы его удерживать от такого безумного шага и убедил бы себя, что для него это единственная возможность иметь кровного внука от Бруно.

Проходили дни. Однажды вечером, в четверг, вернувшись домой более мрачный, чем обычно, он спросил меня:

— Скажи, что бы ты стал делать на моем месте? Я ей ни о чем не говорю, боюсь нарваться на отказ. Я все пытаюсь приучить ее к себе. Но если так будет долго продолжаться, у меня не останется никаких шансов: приятельские отношения — гибель для любви.

Я не стал ему напоминать, что еще совсем недавно он не захотел поставить себя на мое место. Я не слишком был заинтересован в успехах Бруно. Но меня начинали задевать за живое его неудачи, да просто тяжело было смотреть, как мучается парень. Я предложил:

— Попробуй-ка не показываться ей на глаза некоторое время. Отсутствие обычно замечают.

— Или им пользуются. Хорошо тебе сейчас говорить, а во времена Мари ты без конца пропадал у нее.

Он покраснел, замялся.

— Теперь, когда я об этом думаю, я понимаю, что мы вели себя как последние эгоисты. Нелегко тебе тогда приходилось,

В этот же вечер, надеясь, что он будет чувствовать себя увереннее на четырех колесах, я предложил ему по четвергам и субботам брать мою машину (дав себе слово при первой же возможности купить новую).

Недели три спустя Бруно, прежде чем отвезти Одилию домой, заехал с ней к нам. Мне понравилось, как они запросто говорили друг другу «ты», и я был доволен, что в их взглядах не было ничего сообщнического. Одилия была хорошо причесана, в элегантном платье, в ней почти ничего не осталось от непоседливой прелестной девочки с распущенными густыми волосами. Теперь глаза ее смотрели серьезней, грудь оформилась, и только по-прежнему забавно морщился нос. Всем своим поведением она подчеркивала, что ее с Бруно не связывают никакие обязательства, а сам Бруно, видимо, ни в коем случае не хотел показаться мне самоуверенным. Они не пробыли у нас и трех минут, не сказали и трех фраз; я почувствовал, что у меня защемило сердце лишь в тот момент, когда они садились в машину: Бруно на мое место, Одилия на обычное место Бруно — с уверенностью пары, которая не в первый раз едет вместе и у которой уже появились свои узаконенные места, свои привычки.

— Однако он у нас становится предприимчив! — бросила Луиза, которая в тот день случайно оказалась в это время дома.

— По-моему, не очень удачно сказано.

— Не станешь же ты утверждать, что здесь дело пахнет флердоранжем? Надеюсь, ты все-таки не позволил бы ему сделать такую глупость, — почти строго сказала Луиза.

В этот момент мимо проходила Лора с ведром угля.

— Ты могла бы помочь тете, — сухо заметил я.

— Оставьте ее, — вступилась за нее Лора. — При ее профессии надо беречь руки.

Но на следующий день, застав меня одного, Лора, правда, не сразу, но все-таки решилась поговорить со мной.

— Вы не ответили на вопрос Луизы, Даниэль.

— Об этом пока рано думать.

Я почувствовал, что Лора обиделась, и, конечно, у нее были на то свои основания. Мой ответ как бы ставил ее вне обсуждения этой проблемы. А ведь пятнадцать лет самоотверженной материнской любви к Бруно давали ей право хотя бы на совещательный голос. Мне бы следовало оказывать ей по крайней мере внешнее уважение. Меня хватало на то, чтоб предложить своей дочери помочь Лоре донести тяжелое ведро с углем, но я никогда не делал этого сам. Я относился к Лоре с тем уважением, какое питаешь к отличной стиральной машине. Но, однако, в тот день, когда я обнаружил донорскую карточку Бруно, ее поведение живо тронуло меня. Она словно на мгновение отделилась от стены, где до сих пор в течение стольких лет я видел только ее тень. Мне захотелось искупить свою вину.

— А что вы сами думаете, Лора, по этому поводу?

— Их молодость не пугает меня, Даниэль. Все зависит от девочки. Бруно — это плющ. А плющ может обвиться только вокруг чего-то устойчивого. И мне очень не хотелось бы…

Она тут же осеклась — слишком непривычным был для нее глагол «хотеть», даже в условном наклонении.

— Вы знаете лучше, чем кто-либо другой, вы доказали это всем своим поведением, что этот мальчик имеет особое право на счастье.

Лора не назвала вещи своими именами, и все-таки она нашла нужные слова, которые в женских устах прозвучали мягко, но весомо. Грудь ее от волнения подымалась. Вот так проживешь всю жизнь рядом с человеком и даже не узнаешь, что он думает, что чувствует. Оказывается, свою беззаветную любовь, которую она, впрочем, никогда не подчеркивала, Лора отдавала не самому младшему ребенку в семье, а ребенку подкинутому. И я, право, не знал, радоваться ли, что нам с ней одинаково дорог этот мальчик, или досадовать, что она покушается на мои права. Лора добавила:

— Я не задумываясь дам согласие, если Одилия принесет ему счастье.

Согласие, положим, должен был дать я. Но Лора по крайней мере думала только о счастье Бруно.

Одилия появлялась в нашем доме еще несколько раз, но чаще они с Бруно предпочитали встречаться где-то на стороне. Мы смотрели на них как на неразлучных друзей, но отнюдь не как на жениха с невестой. Я сказал Лоре: «Мне бы хотелось, чтоб это тянулось как можно дольше; мы по крайней мере присмотримся к ней». И Луизе: «Между ними ничего нет, и я не хочу, чтоб об этом болтали». Мишель, который за весь семестр лишь дважды осчастливил нас своим посещением, кажется, вообще ничего не знал об их дружбе, вернее, это просто не интересовало его. Я, как и прежде, при встречах раскланивался с моим соседом, отцом Мари. Но как-то на собрании бывших фронтовиков я встретил его брата — отца Одилии, агента по продаже недвижимого имущества, который отнюдь не был крупным дельцом, но зато, как говорили, предавался с чисто «шелльской» страстью изучению орудий каменного века.

— Вы отец Бруно? — обратился он ко мне.

И тут же в самой учтивой форме начал расхваливать моего сына. Если послушать этого человека, зрачки которого то расширялись, то сужались, прыгая на белом глазном яблоке, как пузырьки на поверхности воды, — точно он хотел установить, насколько тверды ваши принципы, — мой сын принадлежал к той редкой в наши дни категории порядочных молодых людей (редкой, не так ли, дорогой мосье Астен), с которыми можно спокойно отпустить свою дочь на танцы, на лодочную станцию или в кино на какой-нибудь приличный фильм, разрешенный для несовершеннолетних. Он, очевидно, не видел никакой угрозы в здоровой дружбе «наших детей». Целые четверть часа я упивался медом, пока в него не попала ложка дегтя.

— Ну, а как поживает мадемуазель Луиза? Все так же весела и беспечна?

Настораживающая вежливость: для семьи Лебле Луиза была, вероятно, той любительницей приключений, которая в семье Астен носила имя Мари. Этой фразой мне давали понять, что я чересчур легко примирился с образом жизни дочери, но я это слишком хорошо знал и без них. Разве не дал я своего согласия на то, чтобы Луиза подыскала себе небольшую квартиру, и она, совершив почти невозможное, тут же нашла помещение с помощью мосье Варанжа; его скромная опека проявилась и в том, что он предоставил в ее полное распоряжение машину и, как уверяли меня, даже собирался, пользуясь своими связями в промышленных кругах, пристроить после окончания института моего студента, ничего не прося взамен, даже руки моей дочери. Но что я мог поделать? Луиза была совершеннолетней, и решимости ей было не занимать. Если бы я активно вмешался в ее жизнь, произошел бы скандал, который каким-то образом отразился бы и на Бруно, и на Мишеле, да и самой Луизе было бы после этого труднее бросить гарпун, которым она в конце концов, несомненно, попадет в какую-нибудь крупную рыбу.

Wait and see[13] — основной припев моей жизни. Бруно готов был ждать сколько угодно. Пока все сводилось к бесконечным успокаивающим предварительным разговорам. В течение последних двух месяцев, не желая ударить лицом в грязь, Бруно приналег на науки и экзамены сдал в общем довольно сносно. Я посоветовал ему не ждать, пока для него подыщут должность в каком-то отделении ведомства связи, а добиваться работы в Париже или по крайней мере в его восточных предместьях. Но поскольку назначение зависело от места, занятого им на конкурсе, Бруно мог рассчитывать на работу не раньше чем через семестр. Теперь вставал вопрос о каникулах. Лора, у которой на руках была больная мать, не могла покинуть Шелль. Луиза отправлялась в турне по Италии. Мишель предпочел снова поехать в Прованс. Взять с собой в Эмеронс Одилию я не считал возможным — там не только не было для нее подруги, но и вообще никакой другой женщины, а поручить ей наши кастрюли, конечно, было немыслимо. Дядя снова пригласил ее в Овернь. Бруно, которому так не хотелось оставлять ее, рвал и метал, он пустился на какие-то интриги и не знаю как, каким образом, но добился того, что Лебле, якобы желая отплатить нам любезностью за любезность, предложил ему поехать с ними. Для него взяли палатку Одилии, которую он должен был разделить с каким-то приятелем. Я, конечно, дал ему свою машину. И вот я остался один, радостный, как лесная сова. Дважды в день я переходил улицу, отправляясь обедать и завтракать в дом своей тещи; я ждал писем из Италии, Прованса и Оверни. Письма из Оверни приходили сначала каждые три дня, потом раз в неделю. Затем их сменили редкие открытки. В последней открытке говорилось: «Мы вернемся в понедельник».

Чтобы не было сомнений, кто это мы, стояли подписи: Одилия и Бруно.

Загрузка...