И вот десять дней назад наступила и наша с тобой очередь, Лора; все произошло так незаметно, что половина соседей еще ни о чем не догадывается и даже почтальон то и дело ошибается и опускает адресованные мне письма и газеты в почтовый ящик моего бывшего дома, а, увидев тебя в саду, кричит:
— Вам ничего нет, мадемуазель.
Он-то, впрочем, знает. Но ему трудно сразу привыкнуть. Даже я сам, возвращаясь из лицея с портфелем под мышкой, завернув за угол, нередко забываю перейти улицу. Два или три раза я спохватывался только в саду, услышав, как скрипит гравий под моими ногами, — ведь у тебя во дворе, Лора, дорожки посыпаны песком, — и тут же поворачивал обратно. Однажды вечером я даже вошел в гостиную и, усевшись в своем кресле, уже протянул было руку за газетой, которая обычно лежала на медном подносе. Подняв глаза, я увидел располневшую Одилию, которая, словно синица, напуганная приближением кошки, с тревогой смотрела на меня. Она прощебетала:
— Бруно работает сегодня во второй смене, папа.
За спиной Одилии стояла мадам Лебле, которая заглянула сюда по пути, но она заглянула к своей дочери, а потому чувствовала себя здесь как дома и могла любезно предложить гостю:
— Стаканчик аперитива, мосье Астен?
Бруно еще не вернулся, и я тут же ушел, но если бы даже он был дома, я все равно не стал бы задерживаться. После работы ему приходится заниматься да и по хозяйству всегда найдутся дела: то приколотить что-нибудь, то починить; к тому же для его молодой жены нет более уютного местечка, чем его колени. Мы не имели права на будний день. Мы сохранили за собой священное право на традиционные воскресные обеды в доме Мамули. У нас есть и нововведение — воскресный ужин у молодых, явное свидетельство сыновней любви. Кроме того, мы имеем право на короткие набеги: «Нет ли у вас, мама, петрушки?», «Не одолжите ли вы мне маленькую кастрюлю?» Мы можем рассчитывать на подобные услуги и с их стороны. А также на короткое «Как дела?». Бруно, который по дороге домой иногда забегает к нам перекинуться словечком, но при этом все время поглядывает на часы. Я сам пошел на этот митоз, разделивший нашу семью на две смежные клетки. Но никак не могу к нему привыкнуть.
В своем изгнании, в тридцати метрах от родного дома, я все время держусь у окна. Но даже из глубины комнаты я различаю отдельные звуки, которые я всегда уловлю среди множества других, они возвращают меня к моему наблюдательному пункту. Пусть от громкого скрежета и стонов пилы на лесопилке вздрагивает туман и с деревьев падают листья, пусть воет сирена кондитерской фабрики, пусть несутся протяжные гудки с сортировочной станции, пусть пронзительно сигналят на реке баржи, а на шоссе грохочут грузовики, я все равно различу среди всех этих звуков слабый скрип нашей калитки; стоит ей пропеть своим тоненьким голосом — моя рука уже тянется к занавеске. А Лора, хоть она и не подверглась, подобно мне, изгнанию, хоть у нее только изъяли пропуск, шепчет, приподнимая другой ее конец:
— Смотри-ка, это маляры.
В тот же вечер я спросил у Бруно, почему приходили маляры.
— Решили отремонтировать спальню, — ответил он.
Меня задело, что они не только не спросили моего согласия, но даже не предупредили меня; чтобы забыть о своем королевстве, недостаточно отречься от престола. Обычно из своего окна я вижу одни и те же картины. Вот выходит Одилия с Кашу. Одилия с корзинкой. Бруно, задевая столбы, выезжает и въезжает на своей малолитражке. Мадам Лебле. Угольщик. Одилия и Бруно. Глядя на них, можно сразу понять, куда они собрались: они идут не спеша, он слегка раскачивается на ходу, она крутит бедрами и держится за его мизинец — ясно, они вышли погулять; а вот они идут уверенным деловым шагом, Бруно держит корзинку, а Одилия, подчиняясь законам своего поколения, которое с удивительной быстротой переходит от восторгов любви к повседневным заботам, посматривает то на своего супруга, то на свой кошелек, — можно не сомневаться, что они вместе отправились за покупками; и, наконец, они торжественно выходят из дому (Поправь свой галстук. У тебя видна нижняя юбка) и, направляясь к нам, пересекают улицу.
Ты видишь, Лора, я только наполовину с тобой. Позавчера Бруно шепнул мне:
— Нас двое, вас двое, теперь жизнь пойдет как по маслу!
И жизнь идет. «Жениться на Лоре, — говорил я когда-то, — значило бы окончательно принять эту тусклую жизнь». Я не любил эту жизнь. А теперь я принял ее. Но уж если говорить всю правду, речь сейчас идет всего: лишь о существовании; и существование это напоминает скорее устойчивый, крепко сбитый остов, чем живое горячее тело. Ошибаются те, кто говорит: «Она наконец добилась своего, взяла его измором». Ошибаются и те, кто думает, что я с трудом принудил себя сделать этот шаг. И, пожалуй, меньше ошибаются те, кто считает: «Мосье Астен — человек долга».
Ты знаешь меня настолько, насколько мы вообще можем знать своих близких; их отделяет от нас придуманный нами двойник, раскрашенный, скалькированный с них транспарант, который преображает их так же, как лучи заходящего солнца преображают лики святых на витражах. Ты видишь во мне совсем другого человека — того непогрешимого Даниэля Астена, которым я никогда не был и который нашел в твоих объятиях чистилище.
Здесь я попытался показать, каков я на самом деле. Заметила ли ты, что до сих пор, если я и говорил о тебе — что случалось очень не часто, — то только в третьем лице, я не мог преодолеть разделяющее нас расстояние. Мы никогда не говорим всего до конца, мы говорим лишь то, что можем сказать. Обнаженными мы предстаем лишь ночью, но и под ее покровом мы обнажаем тело, а не душу.
И все-таки постараюсь быть предельно искренним. Малодушные недомолвки не спасут семьи. И если мы хотим с тобой, Лора, прямо смотреть друг другу в глаза, мы должны уяснить себе, что стоит между нами.
Тебе, вероятно, тяжелее всего сознавать, что ты для меня тихая пристань. Мое примирение с серыми буднями. Подпорка под основную балку. Все эти определения отводят тебе весьма благородную роль, но они превращают меня в своего рода калеку, а калеки так ненавидят свои увечья, что порой переносят неприязнь и на тех, кто за ними ухаживает.
Впрочем, твой самый большой недостаток в том, что у тебя нет недостатков, и именно это гнетет и мучит меня, я все время чувствую себя палачом, бросающим в огонь невинную жертву. Я не очень верю в порочность человеческой природы и в ответственность человека за свои поступки. Я верю в то, что все определяется характером человека, его врожденными свойствами, средой, социальной несправедливостью — они делают человека тем, что он есть: честным или бесчестным, корыстным или великодушным, слабым или сильным. Я верю в то, что служит людям путеводной звездой, а еще чаще сбивает их с пути. Вот почему я не столько восхищаюсь людьми, сколько снисхожу к их слабостям, вот почему я так нетерпим к лицемерию, вот почему в любви я предпочитаю давать, а не получать.
Должен ли я сказать еще и это? Мне поздно начинать жизнь сначала. Мне поздно отдавать свое сердце — оно уже отдано. Я не хочу от тебя ребенка. Ты никогда не будешь носить его в своем чреве, а значит, не станешь полноценной женщиной. Супружеские отношения, если они не включают в себя радость дарования новой жизни, которая облагораживает половой акт, превращаются в простое отправление физиологической потребности. Я отнюдь не являюсь сторонником перенаселения земли. Но в девяти случаях из десяти люди, проповедующие стерильность, утверждая, что не следует наводнять напрасно землю, сами напрасно живут на земле, и когда они говорят: «Нечего производить на свет еще одного несчастного», они всякий раз говорят о самих себе.
Трое детей оправдывают твое существование, ведь ты заменила им мать, тебе дано то, чем не могу похвастаться я, — у всех у них в жилах течет твоя кровь. Но они оправдывают твое существование лишь наполовину, и потому я колеблюсь, когда гляжу в окно на нашего сына, который не так уж и виноват, поскольку он не покривил душой.
А всем нам, к сожалению, приходится частенько кривить душой. Даже в самом для нас священном. Заглянем хотя бы в мою душу. Разве не пользовался я сам иногда недозволенными приемами, чтобы завоевать Бруно? Разве не принес я в жертву ему одному своих старших детей и тебя, да и себя самого, подчиняясь той «железной» логике, которая заставляет нас в случае необходимости разбить чью-то судьбу, разрушить семью, — а сильных мира сего разрушить жизнь на земле — во имя какой-то придуманной нами справедливости.
Я самый заурядный человек, Лора. Правда, это не так уж важно. Но я к тому же человек ограниченный. И самое худшее — я только с виду мягок и покладист. «Не очень-то вас согнешь», — говорила Мамуля. А негибкие ветки легко сломать. Я это хорошо понимаю. Я думаю, что тот, кто любит всех, по-настоящему не любит никого, и многочисленные привязанности, на мой взгляд, такая же нелепость, как любвеобилие филантропов, которые готовы расточать свою доброту на всех людей.
Я одинокий человек по натуре, Лора. И что еще хуже, я одинок, но не приемлю одиночества. Желая спасти меня от него, меня заставили принять брюзжащие радости запоздалого семейного очага. Это правда, что меня спасли от одиночества, но правда и то, что теперь мне его недостает. В наши дни, когда благодаря радио, телевидению, газетам человек ни на минуту не может остаться наедине с самим собой, и в то же время у наших наделенных стадным инстинктом современников одиночество становится модной темой, когда так удобно жалобными сетованиями на одиночество прикрывать эгоизм, передо мной встает совсем иная проблема. Кто любит только самого себя — а таких, как я убеждаюсь, немало, — тот никого не видит вокруг, кроме собственной персоны, и потому наш перенаселенный мир очень скоро начинает ему казаться столь пустынным, что его охватывает боязнь пространства. Тому же, кто считает, что у него есть все основания не любить самого себя, достаточно одного слова, чтобы в своем уединении задохнуться от нахлынувших на него сомнений и противоречий. Моя мать говорила: «Бывают пасынки судьбы, виною этому их характер, они всегда чувствуют себя неудовлетворенными и замыкаются в себе». Может не повезти с женой. Может не повезти с сыном. Может не повезти с самим собой. Мы с тобой две тени, и эти две тени теперь связали свою судьбу.
Может быть, я слишком мрачно смотрю на жизнь? Это еще один из моих недостатков. Но давай взвесим наши шансы. Я вспоминаю ледяные заторы на Луаре, когда в суровые долгие зимы уровень воды в ней понижается и вдоль берегов над пустотой повисает широкая кромка голубоватого льда. Как-то раз, когда я отправился охотиться на уток и шел с ружьем у этих причудливых ледяных обрывов, папаша Корнавель сказал мне пророческие слова:
— Уж будьте уверены, только подует южный ветер, — вода сразу же поднимется. Луара непременно вернется и растопит свои льды.
То же может произойти и с моей холодностью. Мне уже совестно за то, что я посмел тогда подумать: «Это будет не так уж плохо». Я гоню прочь насмешки. Женщина, которая принадлежит вам, приобретает особые права над вами. Нет таких серьезных людей, которые не оттаивали бы в постели. Пусть эта нежность не столь уж безгрешная, но это все-таки нежность, и она может породить другие нежные чувства. Мы всегда признательны тем, кто дарит нам удовольствия (по крайней мере у меня это так, даже с продажными женщинами, с которыми мне изредка приходилось иметь дело: я чувствовал себя растроганным, и это раздражало их).
Наконец, долгая и верная любовь невольно подкупает. Не бойся я сравнения, которое, оскорбив тебя, оскорбило бы и меня, я повторил бы слова твоей матери о шпинате, когда она намекала на Бруно. Я предпочитаю сказать то, что когда-то говорил я сам о навязанном нам выборе и о случайных встречах, ставших нашей судьбой. Я не выбирал своей матери, я не выбирал Жизели. Я не выбирал Бруно! И тебя тоже я не выбирал. Так пусть моя любовь к ним послужит тебе залогом.
А кроме того, у нас с тобой — общие дети и общий любимец. Мы не станем вмешиваться в их дела или поучать их, но если нас позовут, мы будем готовы взять на себя свои прежние обязанности. Неужели ты думаешь, что станешь теперь птичницей без цыплят, не узнаешь новых привязанностей? В доме напротив собираются тебе их вскоре преподнести.
И снова начнутся, хотя, может быть, и не такие уж частые, хождения взад и вперед. Появится ребенок, наступит время нянчиться с ним. Вязание розово-бело-голубых кофточек и чепчиков, мобилизация пузырьков и советов против коклюша, присыпание тальком попочки, мокрые пеленки — вот что станет для тебя в скором времени неистощимым источником радостей и восторгов!
Я же буду следовать у тебя в фарватере и буду осторожно и бдительно следить — не знаю как, но ведь всегда находишь пути — за тем, чтобы ничто не сделало тусклой их жизнь. Чтобы Бруно не стал в своей семье (единственной области, где он может преуспеть) тем незаметным служащим, каким он является у себя в конторе. Чтобы в этой семье никогда не было… Помолчим лучше. Не надо искушать судьбу, накликая несчастья, ведь мне оставалось бы тогда только стиснуть зубы. Ты здесь, и я здесь — это главное. Мы оба на посту. Знаешь ли ты, что порой бывает и такой счастливый период, возникает редкое (потому что чаще всего они окончательно расходятся) согласие, между еще бодрым шестидесятилетним отцом и уже вполне зрелым тридцатипятилетним сыном, которого отягощенная детьми невестка не может держать, как прежде, на коротком поводке.
Нам до этого далеко. Я еще не раз приподниму на окне занавеску, я буду всегда настороже, я постараюсь скрыть свои поражения под личиной добродушного юмора. Не обращай на это внимания и, главное, не подражай мне. Я не хочу их тревожить. Я хочу, чтобы они были спокойны. Сын, считающий, что его приемная мать и его отец хорошо устроены, что они вполне довольны, чувствует себя вдвойне счастливым оттого, что его родные тоже счастливы!
И, наконец, вот твой самый верный козырь, Лора. Бывает и так: у того, кто, любя одного, принимает любовь другого, у того, кто вынужден притворяться в своих чувствах, чувства эти со временем (согласно методу самовнушения Куэ) становятся искренними. Отцы родились слишком рано, сыновья родились слишком поздно, чтобы вместе идти одной дорогой. С тобой же мы можем идти одним путем, и если ты позволишь мне, шагая рядом и говоря о тебе, говорить о нем, то наступит день, когда ни ты, ни я, может быть, уже не будем знать, где в этой старой песне поется о жене, а где о сыне.
Шелль — Квебек — Монреаль — Энгеранд — Париж — Анетц-сюр-Луар
Апрель 1959 — сентябрь 1960