Урсуле оставалось проучиться в школе лишь два семестра. Она готовилась к выпускным экзаменам. Это было скучно и утомительно, потому что в отсутствие счастья она обычно словно глупела. Но упрямство и сознание неотвратимости судьбы заставляли ее нехотя усердствовать. Она понимала, что вскоре ей захочется самостоятельности и ответственности, и она боялась, что это окажется невозможно. И всепоглощающее желание полной независимости, независимости социальной, независимости от всех авторитетов толкало ее тупо сидеть за уроками. Хотя она и знала, что для нее существует и выкуп — ее женственность. Она навсегда останется женщиной, и все, что окажется недоступным ей как человеку, такому же, как все другие, члену человеческого сообщества, она добудет как женщина, существо иной породы, чем мужчина. В ее женственности, она это ощущала, таилась ее сила, ее клад, которым можно было оплатить свободу. Однако насчет этого клада она благоразумно помалкивала. Существовал таинственный мужской мир, в котором можно было попытаться освоиться, мир повседневного труда и повседневных обязанностей, мир, где надо было трудиться на благо общества. Последнее восторга у нее не вызывало. Но ей хотелось победы также и в этом мире.
И она корпела над уроками, не позволяя себе сдаться. Кое-что из них ей нравилось. Ее предметами были английский, латынь, французский, математика и история. Но едва научившись читать по-французски и латыни, она начала дремать над синтаксисом. Углубляться в английскую литературу ей также показалось скучным.
Зачем помнить прочитанное? Кое-что в математике с ее холодными абстракциями привлекало Урсулу, хотя конкретные упражнения и наводили скуку. Некоторые исторические фигуры ее озадачивали, заставляя размышлять над их действиями, но политика ее возмущала, а церковников она ненавидела. Лишь урывками, в минуты прозрения, рождалось у нее острое понимание того, что занятия обогащают ее и образовывают, — так поняла она это, например, прочитав «Как вам это понравится» или в другой раз, когда ее пронзил латинский текст и ей показалось, что кожей своей она ощутила ток латинской крови, поняла, как билось сердце у римлян, — с тех пор римляне стали ей особенно близки. Ее восхищали нелепые капризы английской грамматики, дарившие ей наслаждение следить за переменчивостью слова и фразы, а математика, даже самый вид алгебраических формул, так просто пленили ее.
Одолевавшие ее в то время чувства были так разнообразны и путаны, что лицо ее приобрело даже странное, удивленное и немного испуганное выражение, словно она не ведала, что в любую минуту может выпрыгнуть на нее из глубин неведомого и ее одолеть.
Какие-то клочки и обрывки знания вызывали у нее ни с чем не сообразное восхищение. Узнав, например, что в почках осенних растений уже содержатся свернутые, но целостные и развитые цветы, которым после девяти месяцев ожидания предстоит распуститься, она просияла в триумфе радости. «Будь я деревом, я была бы бессмертна», — с жаром, но нравоучительно говорила она, в благоговении останавливаясь возле гигантского ясеня.
Но настоящую, неприкрытую угрозу для нее являли собой люди. Жизнь ее в этот период была аморфной, трепетной, казалось, избегавшей любого прикосновения. Она могла отдавать себя людям, но, отдавая, она не была самой собой, ибо себя еще не имела. Она не боялась и не стеснялась деревьев, птиц или неба. Но она всеми силами избегала людей, сжималась от соприкосновений с ними, стыдясь своей непохожести на них, таких устойчивых, явных, представляя собой колеблющееся нечто, наделенное лишь странной чувствительностью, но не имеющее ни формы, ни определенности существования.
В этот период огромным утешением и щитом для нее стала Гудрун. Младшая сестренка была грациозным зверьком, чуравшимся любого прикосновения, девчоночьих секретов и ревности, сопряженной с тесной школьной дружбой. С прирученными домашними кошками, будь они хоть сама ласковость, этот зверек не желал иметь ничего общего, подозревая в них все ту же дикость, лишь слегка прикрытую ненадежной и фальшивой маской покорности.
Это было камнем преткновения и для Урсулы, мучительно страдавшей при мысли, что кому-то она не нравится, даже если этого «кого-то» сама она презирала. Разве может она, Урсула Брэнгуэн, кому-то не нравиться? Вопрос оставался без ответа, но перспектива ее ужасала. И она искала спасения у Гудрун, такой естественной и безразличной в своей гордыне.
Выяснилось, что у Гудрун имелся талант к рисованию. Это решало проблему откровенного безразличия девочки к учению. О ней стали говорить: «Зато она чудесно рисует».
Внезапно Урсула обнаружила, что между ней и ее учительницей, мисс Ингер, возникло странное взаимопонимание. Учительница была привлекательной двадцативосьмилетней женщиной, чья видимая бесшабашность изобличала в ней чистейший тип женщины современной, сама независимость которой может скрывать потаенную печаль. Она была умницей, хорошо знавшей свое дело, которое и исполняла аккуратно, споро и властно.
Урсуле было неизменно приятно глядеть на нее — ясную, решительную и при этом изящную. Голову учительница держала высоко и чуть-чуть откидывала ее назад, а то, как она укладывала на голове свои темно-русые волосы, Урсуле казалось верхом благородного достоинства. Одета мисс Ингер всегда была в хорошо сшитую юбку и чистую, приятную, ладно сидевшую на ней блузку. Все в ней настолько дышало порядком, чистотой и безмятежностью, что сидеть в ее классе было истинным удовольствием.
Голос мисс Ингер был ей под стать — чистый, звонкий, с уверенными красивыми модуляциями. Глаза у нее были голубые, ясные, взгляд полон достоинства. Она производила впечатление человека, превосходно воспитанного, исполненного благородства самой высокой пробы, неизменно разумного в своих действиях. И все же в облике ее сквозила бесконечная горечь, и что-то жалобное виднелось в высокомерно сжатом рту.
Это странное взаимопонимание и взаимотяготение между девушкой и ее учительницей стало особенно явно после отъезда Скребенского — возникла невысказанная, непередаваемая близость, которая подчас может связывать людей, даже вовсе не знакомых друг с другом. Раньше отношения их были вполне дружескими и вполне безличными, как это часто бывает в школе, где всегда ощущается, кто учительница, а кто ученица. Теперь же, однако, их связывало нечто другое. В классе они чувствовали друг друга так, словно других рядом и вовсе не было. Присутствие Урсулы на ее уроках доставляло Уинифред Ингер горячую радость, для Урсулы же жизнь теперь начиналась с приходом в класс мисс Ингер. Находясь рядом с любимой, такой непонятно-близкой учительницей, Урсула словно нежилась в благодатных лучах солнца, чье тепло пьянило, проливаясь прямо в душу.
Блаженство от присутствия мисс Ингер, которое испытывала Урсула, было сильнейшим и очень жадным. Отправляясь домой, она мечтала об учительнице, без конца придумывала, что бы она могла ей подарить, дабы заставить ее кумира воспылать к ней любовью.
Мисс Ингер была бакалавром искусств и училась в Ньюнхеме. Она была из семьи священника, хорошего происхождения. Но что больше всего нравилось в ней Урсуле, это ее красивая стать, прямая спортивная фигура и ее неизменная, неумолимая гордость. Гордая, вольная, как мужчина, она была по-женски изысканна.
По утрам девочка отправлялась в школу, пылая от волнения. Таким жадным нетерпением было охвачено сердце, так радостно спешили ноги на встречу с любимой! Ах, мисс Ингер, мисс Ингер, — какой прямой и стройной казалась ее спина, какими крепкими — чресла, как спокойны, свободны были движения ее рук и ног!
Урсуле непрестанно и жадно хотелось знать, любит ли ее мисс Ингер. До сих пор прямых свидетельств этому не было. Но конечно, разумеется, мисс Ингер ее любила, ей нравилась Урсула, и она предпочитала ее всем другим ученикам. И все же ее не оставляла неуверенность. И все время, все время, пылая сердцем, Урсула мечтала заговорить с учительницей, коснуться ее, увериться.
Наступил летний семестр, а с ним пришел черед занятий по плаванью. Их должна была проводить мисс Ингер. Урсула дрожала в нетерпении, изнемогая от страстного желания. Скоро, скоро мечтам ее предстояло воплотиться в жизнь: она увидит мисс Ингер в купальном костюме.
И вот настал тот день. Вода в большом бассейне мерцала бледными изумрудами, изумительно и цветисто сверкая внутри своих беловатых мраморных пределов. Падавший сверху мягкий свет освещал зеленую и чистую толщу воды, приходившую в движение всякий раз, когда кто-нибудь нырял с кромки бассейна.
Дрожа от возбуждения, которое ей почти не удавалось скрыть, Урсула стянула с себя одежду и, облачившись в тесный купальный костюм, открыла дверцу кабинки. В воде плавали лишь две девочки. Учительницы не было, Урсула ждала. Дверь открылась, и появилась мисс Ингер. В тускло-красной своей тунике, стянутой на талии, с волосами, закрученными красным шелковым платком, она была похожа на гречанку. Как очаровательно она выглядела! Колени у нее были белые, крепкие, гордые, а тело было упругим, как у Дианы. Подойдя прямиком к краю бассейна, она небрежным движением кинулась в воду. С минуту Урсула глядела на нее, видя крепкие белые плечи, свободные взмахи рук. А потом и она нырнула в воду.
Вот она наконец-то плывет в той же воде, что и ее дорогая учительница. Сладострастно двигая руками и ногами, девушка плыла в одиночестве, наслаждаясь, но с чувством неполной удовлетворенности. Ей хотелось касаться другого тела, трогать ее, ощущать.
— Давай наперегонки, Урсула! — донесся до нее красивый, с поставленными модуляциями голос.
Урсула вздрогнула, как от удара. Обернувшись, она увидела теплую улыбку и открытое лицо учительницы, глядевшей на нее, на нее! Ее признали! Засмеявшись своим милым коротким взволнованным смешком, она поплыла. Учительница опережала ее, легкими движениями разрезая воду. Урсула видела поворот головы и как кипит вода вокруг белых плеч, как призрачно шевелятся в глубине сильные ноги. И она плыла вперед, ослепленная страстью. Ах, как прекрасна эта крепкая, белая, прохладная плоть! Как удивительны эти крепкие изящные члены! Если б только обхватить их, обнять, сжать в объятиях между маленьких своих грудей! Как презирала она свое тонкое, невнятное, неразвитое тело, как мечтала о том, чтобы и ей стать такой же бесстрашной и ловкой!
Она старалась изо всех сил, стремясь не к победе, а лишь к тому, чтобы очутиться рядом с наставницей, чтобы плыть с нею вместе. Мисс Ингер коснулась борта, перевернулась и, обхватив в воде Урсулу за талию, на секунду прижала ее к себе. Тела двух женщин соприкоснулись, на мгновенье водой их качнуло друг к другу и тут же отдалило.
— Я победила! — смеясь, воскликнула мисс Ингер. Момент был тревожный. Сердце Урсулы колотилось, она цеплялась за поручень, не в силах сдвинуться с места. Разгоряченное, теплое, открытое, сияющее лицо ее с широко распахнутыми глазами было обращено к учительнице, словно та была самим солнцем.
— До свидания, — сказала мисс Ингер и поплыла прочь, к другим ученицам, чтобы заняться их обучением.
Урсула была как в тумане. Она все еще чувствовала тело учительницы, касавшееся ее тела, — и это, только это она и чувствовала. Как прошел остаток урока, она не помнила. После того как раздался сигнал вылезать из воды, мисс Ингер подошла к Урсуле. Тонкая тускло-красная туника облепила ее тело, и очертания его были отчетливы, четки и, как показалось девушке, восхитительны.
— Мне понравилось, как мы плавали наперегонки, Урсула, — сказала мисс Ингер. — А тебе?
Девушка могла лишь засмеяться, сияя лицом, неприкрыто и откровенно.
Молчаливое признание в любви состоялось, но события стали развиваться не сразу. Урсула пребывала в блаженном волнении.
Потом, в один прекрасный день, когда Урсула оставалась одна, учительница подошла к ней и проговорила с некоторым смущением:
— Хочешь, мы устроим с тобой чай в субботу, Урсула? Лицо девушки вспыхнуло благодарностью.
— Мы отправимся в маленькую хижину на Со, хорошо? Я там иногда провожу выходные.
Урсула была вне себя от восторга. Она не могла дождаться субботы, голова была как в огне. Скорей бы суббота, только бы скорее!
Наступила суббота, и они отправились. Мисс Ингер встретила ее в Соли, после чего они прошли пешком примерно три мили до хижины. День был сырой, теплый и облачный.
Хижина оказалась крохотным двухкомнатным строением на высоком крутом берегу. Внутри все было изящно-утонченно. В восхитительном уединении девушки приготовили чай и затем завели разговор. Домой Урсуле надо было только к десяти вечера.
Разговор как по волшебству мгновенно свелся к любви. Мисс Ингер рассказывала Урсуле о своей подруге, о том, как она умерла в родах и что пережила она сама; потом она говорила о какой-то проститутке, о своем опыте общения с мужчинами.
Беседуя так на маленькой терраске, они не заметили, как наступил вечер и начал накрапывать теплый дождик.
— Как душно, — сказала мисс Ингер.
Они видели, как прошел поезд — он прошумел вдали, и огни его в сумерках казались бледными.
— Гроза собирается, — сказала Урсула. Электрическое напряжение все сгущалось, наступила тьма, которая поглотила их обеих.
— Мне хочется пойти искупаться, — послышалось из грозовой тьмы.
— В темноте? — сказала Урсула.
— В темноте приятнее всего. Пойдешь со мной?
— Хорошо бы.
— Это совершенно безопасно. Земля здесь в частном владении. Раздеваться нам лучше в хижине, потому что дождь вот-вот пойдет. Разденемся — и бегом!
Неловко, застенчиво Урсула прошла в хижину и стала снимать с себя одежду. Прикрученная лампа светила тускло, и она оставалась в полумраке. Уинифред раздевалась возле другого стула.
Вскоре неясная обнаженная фигура старшей из девушек подошла к младшей.
— Готова? — спросила учительница.
— Минуточку.
Урсула с трудом выговорила это. Ее приятельница, обнаженная, стояла рядом, близко, и молчала. Урсула была готова.
Они нырнули в темноту, чувствуя, как овевает кожу мягкое вечернее дуновение.
— Я не вижу тропы, — сказала Урсула.
— Вот она, — произнес голос, и зыбкая бледная тень, приблизившись, сжала ее руку. Старшая крепко прижимала младшую к себе, прильнув к ней, пока они спускались вниз, а на берегу она обвила ее руками и поцеловала. Потом, приподняв ее в своих объятиях, она негромко сказала:
— Я отнесу тебя в воду.
Урсула тихо лежала на руках у учительницы, прижавшись лбом к любимой, до безумия любимой груди.
— Сейчас отпущу, — сказала Уинифред.
Но Урсула обвилась всем телом вокруг тела учительницы.
И вскоре на их разгоряченные тела пролился дождь — пугающе неожиданный и сладостный. Они с наслаждением подставляли себя под его струи. Дождь лил на грудь Урсулы, заливал ее руки и ноги. Ей стало холодно, и глубокая бездонная тишина охватила сердце, словно оно вновь окунулось в бездонный мрак.
Жар остыл, ей было зябко, как при пробуждении. Она бросилась в хижину, холодный мертвенный призрак, стремящийся исчезнуть. Хотелось света, присутствия других людей, каких-то внешних и легких связей с ними. А больше всего ей хотелось затеряться в естественном своем окружении.
Она рассталась с учительницей и вернулась домой. Она была рада вновь очутиться на станции, в субботней толпе вечерних пассажиров, сесть в освещенный переполненный вагон. Единственное, что было бы некстати, это встретить знакомых. Она не была расположена к разговору. Она была одинока и безответна.
Вся эта сутолока, мельканье света и людей было лишь внешним ободком, внешней границей огромной внутренней тьмы, бездонной пустоты. Ей хотелось удержаться в этой сутолоке, на этой освещенной стороне границы, потому что в ней самой царила пустота истинного мрака.
На какое-то время ее учительница, мисс Ингер, исчезла, став пустым и темным пространством, а Урсула была вольна тенью бродить в нереальности небытия, забвения. И Урсула была рада недвижной безжизненной радостью, что учительница исчезла, покинула ее.
Однако утром любовь была тут как тут, она пылала и жгла. Урсула вспомнила вчерашний день и захотела продолжения, захотела большего. Ей хотелось быть с учительницей. Всякая разлука с ней виделась отлучением от жизни, утратой ее. Почему не пойти к ней сегодня, сейчас же? Зачем, как потерянная, слоняться по Коссетею, если учительницы в нем нет? Она села и написала ей горячее и полное страсти любовное послание: не смогла удержаться.
Между двумя молодыми женщинами родилась близость. Их жизни внезапно слились в одну, став чем-то нераздельным. Урсула приходила в дом к Уинифред, проводя там часы, которые только и можно было считать жизнью. Уинифред была большой любительницей воды — плаванья, гребли. Она была членом нескольких спортивных клубов. Не один чудесный день провели девушки на реке в легкой лодочке. Уинифред всегда сидела на веслах. Казалось, ей доставляло истинное удовольствие опекать Урсулу, заботиться о ней, делать подарки, наполняя и украшая ее жизнь.
И за эти несколько месяцев дружбы с учительницей Урсула очень развилась, делая быстрые успехи. Уинифред изучала науки. У нее было много умных знакомых. И ей хотелось довести Урсулу до своего уровня.
Они говорили о религии, очищая ее от догм и фальши. В представлении Уинифред религия была гораздо человечнее. Постепенно Урсула осознала, что все известные ей религии — это лишь разные одежды, в которые рядится мечта человеческая. Мечта и была реальностью, а одежда зависела, в общем, от национальных пристрастий либо была продиктована необходимостью. У греков имелся обнаженный Аполлон, у христиан облаченный в белое Христос, у буддистов — их царственный отпрыск, у египтян — их Осирис. Религии были делом местным, вера же была универсальна. Христианство являлось лишь ее ответвлением, частностью. Но до сих пор местно обусловленные религии еще не ассимилировались в единую веру.
В религии явственно звучали две сквозные темы — страха и любви И тема страха в величии своем не уступала теме любви. Христианство использовало распятие, дабы избавиться от страха; «Соверши со мной худшее, чтобы уничтожить во мне страх этого худшего». Но то, что страшит, необязательно есть зло, как то, что любишь, необязательно есть добро. Страх может преобразоваться в преклонение, а преклонение тождественно покорности; любовь же может преобразоваться в триумф, тождественный восторгу.
Они часто говорили и о философии, пытаясь пробиться к сути многих сочинений. В результате ее склонили к мысли о том, что единственным критерием как добра, так и истины служит желание человека. Истина — не запредельна и не надмирна, она сама — производное человеческого ума и ощущения. И бояться на самом деле ничего не надо. Тему страха как основу религии следует оставить в прошлом, отдав ее на откуп древним почитателям силы, поклонявшимся Молоху. В наш век просвещения мы не поклоняемся силе. Она стала прерогативой сферы финансов, где действует тупая наполеоновская гордыня.
Но Урсула тяготела к Молоху. Ее бог не был кротким и смиренным, с Агнцем или Голубем в качестве символа. Он был львом и орлом. Но не потому, что и лев, и орел обладали силой, а потому, что они были горды и неодолимы; они были тем, чем они были, а не покорными рабами пастуха, не питомцами нежной дамы или жертвами на алтарь священнослужителя. Урсуле до смерти наскучили кроткие и покорные агнцы и унылые голуби. Если агнец ляжет вместе со львом, возможно, для агнца это и будет большой честью, но силы льву это не убавит. Самообладание и достоинство львов вызывали у нее восхищение.
Было непонятно, как агнец может любить. Агнцы были созданы лишь для того, чтобы быть любимыми. Они умели только бояться — дрожа, предаваться страху и становиться жертвой; или же предаваться любви, чтобы быть любимыми. В обоих случаях они были смиренны и пассивны. Яростные разрушительные любовники, стремящиеся к моменту наивысшего страха и наибольшего триумфа, когда и страх, и триумф равны, были не из породы агнцев, а также голубей. Она напрягала свои члены подобно львице, подобно необъезженной лошади, и сердце ее терзали неумолимые желания. И пусть ему тысячу раз суждена была гибель, все равно оно было и оставалось сердцем львицы, даже тысячный раз возрождаясь к жизни после очередной гибели, возрождаясь еще более яростным, не ведающим сомнений, сознающим свою непохожесть и отделенность от целостности противоречивой вселенной, от всего, что не есть она.
Среди прочего Уинифред Ингер интересовалась и женским движением.
«Мужчины больше ничего не создадут, они утратили способность создавать, — говорила старшая из подруг. — Они много суетятся и болтают, но, в конечном счете, они попросту глупы. Они подгоняют все под обветшавшие и косные абстракции. Любовь для них — это мертвая абстракция. Они ищут к тебе подход не для того чтобы полюбить тебя, они ищут в тебе свою идею, говоря: «Вот она, моя идея», и таким образом воспринимают лишь себя и избирают лишь себя. Как будто я — это выдумка мужчины! Как будто я и существую только потому, что какой-то мужчина выдумал идею меня! Как будто я могу стать его открытием, отдав свое тело для воплощения его идеи, предоставив инструмент, чтобы он мог претворить в жизнь мертворожденную теорию! Но они слишком суетливы и привередливы для творчества; все они импотенты — не могут захватить женщину. И всякий раз получают лишь идею, чем и довольствуются. Они похожи на змею, кусающую свой хвост, потому что голодна».
Подруга познакомила Урсулу со своими друзьями — женщинами и мужчинами, образованными, но не удовлетворенными жизнью, беспокойными, казавшимися в чопорном провинциальном обществе такими же кроткими, каким было их внешнее поведение, несмотря на бешенство страстей, кипевших у них внутри.
Девушку влекло в странный хаотичный мир, мир запредельный. Она была слишком молода, чтобы до конца это понимать, и при этом от всего дурного ее оберегала прививка — любовь к учительнице.
Подошли экзамены, после которых со школой было покончено. Предстояли долгие каникулы. Уинифред Ингер уехала в Лондон. Урсула осталась в Коссетее одна. Ею овладело ужасное отчаяние отверженной, отчаяние, способное совершенно отравить жизнь. Всякое дело ей казалось бесполезным, всякое стремление — тщетным. Все равно она отрезана от остального мира. Ее удел — одиночество, страшное, убийственное. И будущее не принесет ничего, кроме черного кошмара распада, разложения. Но, несмотря на эту страшную угрозу разложения, она оставалась самой собой. Что и являлось сердцевиной всех ее страданий: она была не в силах убежать от себя, перестать быть собой.
Она все еще была привязана к Уинифред Ингер. Но накатывала и тошнота. Она любила свою учительницу, но чем дальше, тем больше в ней накапливалось чувство какой-то мертвечины, которую несла в себе эта женщина. И временами она даже считала ее безобразной и слишком плотской. Ее женственные бедра казались Урсуле излишне широкими, грубыми, а щиколотки и плечи — толстыми. Ей хотелось изящества и стремительного напора, а не этой тяжелой и липнущей влажной плоти, липнущей оттого, что лишена собственной жизни.
А Уинифред все еще любила Урсулу. Красота и пыл девушки вызывали в ней страсть, она беспрестанно угождала Урсуле, готова была ради нее на все.
— Поедем со мной в Лондон! — молила она девушку. — Тебе будет там хорошо. Там ведь столько удовольствий.
— Нет, — упрямо и хмуро отвечала Урсула. — Нет. Не хочу я ехать в Лондон. Хочу остаться сама по себе.
Уинифред понимала, что это значит. Она понимала, что Урсула начинает ее отвергать. Горевший в ее юной подруге жар, прекрасный и неутолимый, не желал больше мешаться с ее исковерканной, извращенной жизнью. Уинифред это предвидела. Но она была слишком горда. Хотя в глубине ее души разверзалась черная бездна отчаяния.
Казалось, жизнь ее кончена. Но бушевать и яриться ей мешала безнадежность. И предусмотрительно оберегая и расходуя остаток чувства, которое все еще питала к ней Урсула, она отправилась в Лондон, оставив возлюбленную в одиночестве.
И после двух недель разлуки письма Урсулы вновь стали нежными и полными любви. Дядя Том пригласил ее пожить с ним. Он был теперь управляющим новой большой шахтой в Йоркшире. Может быть, и Уинифред тоже с ней поедет?
Ибо Урсула облюбовала теперь перспективу брака для Уинифред. Она хотела, чтобы та вышла за ее дядю Тома. Уинифред понимала это — она ответила, что приедет в Уиггистон. Понимая, что делать нечего, она предоставила все воле судьбы. Том Брэнгуэн тоже разгадал замысел Урсулы. Он тоже испытал крах всех желаний. Раньше он делал что хотел. Но привело это лишь к душевному разладу и полному упадку всех жизненных сил, скрываемому им под маской терпимости и добродушного юмора. Теперь он никого на свете не любил — ни единого мужчину, ни единую женщину, ни Господа, ни человечество в целом. Он пришел к устойчивости полного отказа от всех стремлений. Ни собственное тело, ни собственная душа не заботили его больше. Единственное, чего он хотел, это чтобы его оставили в покое, не лезли в его жизнь. Лишь за это — простой факт его существования в мире — он еще держался. Здоровье еще не изменяло ему. Он жил. И наполнял жизнью каждое мгновение. Таким и раньше было его кредо. Легкость и непринужденность не были ему присущи от природы, но какой-то выход в этом он для себя нашел. Когда его не тревожили в его одиночестве, он поступал как ему заблагорассудится, очертя голову и не думая о последствиях. Ни добро, ни зло его больше не волновали. Каждое мгновение жизни превратилось в крохотный отдельный островок, пустынный, не обусловленный.
Он жил в большом новом доме из красного кирпича, стоявшем на отшибе и выбивавшемся из однородной массы красно-кирпичных домов, звавшихся Уиггистоном. Городку было всего семь лет. Ранее же это была деревенька в одиннадцать дворов на краю полураспаханной вересковой пустоши. Потом в земле обнаружили пласт угля, и через год возник Уиггистон — ряды и ряды розоватых, хлипких и словно призрачных строений по пять комнат каждое. Улицы были чистейшим воплощением уродства: темно-серая щебенчатая мостовая, тротуары с асфальтовым покрытием, удерживающие все ту же унылую череду домов — стена, окно, дверь, и так без конца, — краснокирпичная искусственная река, текущая в никуда из ниоткуда. Бесформенное нечто, повторявшееся вновь и вновь. Лишь время от времени однообразие нарушали какие-нибудь овощи или скудные бакалейные припасы, выставленные в витрине.
В центре городка расположилось пустое бесформенное незастроенное пространство базарной площади — черная, убитая многими ногами земля, окруженная со всех сторон все теми же унылыми строениями, только красный кирпич здесь уже был грязным, узкие окна — закопченными, но длились они все так же бесконечно, вместе с узкими дверями, и лишь на одном углу — трактир, и где-то затерянная на другом краю площади — почта с ее тусклой темно-зеленой вывеской. От городка веяло унынием разрухи. Шахтеры слонялись группами или компаниями или же понуро шли по асфальтовым тротуарам, направляясь на работу, — они казались не живыми людьми, а призраками.
Жесткая неподвижность пустых улиц, их унылая бесформенная похожесть наводили мысль скорее о смерти, чем о жизни. В городке не было центра притяжения, артерии, стройности живого и естественного организма. Он раскинулся, давая почву всей этой красно-кирпичной сумятице, быстро разраставшейся, распространявшейся, как лишай.
И в стороне от всего этого на взгорке стоял большой красно-кирпичный дом Тома Брэнгуэна, из окон фасада хорошо была видна окраина городка — бессмысленное убожество терриконов, уборных, зады выстроившихся в неровные ряды домов и мелочная жизнь внутри каждого из них, становящаяся еще подлее из-за бесплодной сцепленности с другими мелочными жизнями Вдали была большая шахта, которая работала день и ночь, а вокруг нее луговой зеленый простор с двумя извилистыми ручьями, чьи берега поросли вереском и клочковатым утесником, с темной полоской леса на горизонте. Весь пейзаж был призрачным, совершенно призрачным. Даже прожив здесь целых два года, Том Брэнгуэн все не мог никак поверить в реальность этого места. Это было похоже на зловещий сон, когда безобразные, неясные и леденящие кровь предчувствия становятся явью.
Урсулу и Уинифред возле маленькой убогой станции встретил автомобиль, повезший их через то, что им обеим казалось убогим началом чего-то ужасного. Городок был воплощенным хаосом, упорным, устоявшимся, застывшим. Взгляд Урсулы завороженно провожал мужчин, бесцельно, кучками стоявших на улицах, четверо либо пятеро из них шли тесной группкой, а рядом не то впереди, не то сзади бежали их собаки. Мужчины были прилично одеты и очень тощие. Эти ужасные тощие фигуры почему-то привлекли ее внимание. Что-то безнадежное было в них, и вместе с тем они жили, сохранив страсть жить внутри своей мертвенной оболочки, влача бессмысленные свои дни с удивительной замкнутостью и достоинством. Казалось, жесткая и грубая оболочка, в которую они заключены, сковывает их тела.
Автомобиль подвез Урсулу, испуганную и ошеломленную, к дому дяди Тома Его там еще не было. Дом был обставлен простой хорошей мебелью. Том снял внутреннюю стену, превратив переднюю часть дома в просторную библиотеку с маленьким кабинетом в углу. Это была изящная комната — отведенная под лабораторию и одновременно читальню, но отдававшую все тем же жестким механическим бурлением, которым дышала безобразная конструкция городка, и это бурление в зачатках своих простиралось и далее — на зеленые луга и суровый пейзаж, на огромную симметричность шахты за ними, на другой стороне.
Они увидели шедшего по извилистой дорожке Тома Брэнгуэна, Он стал тяжелее, солиднее, но его котелок был по-прежнему лихо сдвинут на лоб, придавая ему вид мужественного, красивого и удивительно похожего на всех других людей действия человека. И цвет лица у него не изменился, свидетельствуя о прежнем превосходном здоровье; но шел он как будто задумчиво, сосредоточенной походкой.
Когда он вошел в библиотеку, Уинифред Ингер испуганно вздрогнула, таким неожиданным был его вид — аккуратный, наглухо застегнутый сюртук, на макушке лысина, но не поблескивающая, не явная, а словно привыкшая постоянно быть скрываемой обнаженность, темные глаза влажны и неопределенны. Он держался в тени, словно стеснялся. А рукопожатие его было мягким и в то же время таким сильным, властным, что по сердцу у нее пробежал холодок.
Одного взгляда на спортивную фигуру этой внешне такой бесстрашной девушки ему оказалось достаточно, чтобы уловить сходство с собственной своей темной и извращенной натурой. Он мгновенно понял их родство.
Манера речи у него была любезная, немного отчужденная и холодноватая. Он сохранил особенность своей улыбки, когда широкий нос его вдруг по-звериному морщился и обнажались острые зубы. Безупречность его гладкой, как воск, кожи и превосходный цвет лица маскировали странный и отталкивающий оттенок чего-то грубого и гнилостно-порочного, вульгарного, что проглядывало в полноватых бедрах и нижней части спины.
Уинифред сразу же заметила, как почтительно и даже с каким-то скрытым подобострастием глядит он на Урсулу, что, как было видно, тешило в девушке гордость и одновременно слегка смущало ее.
— Неужели это место и вправду так ужасно, как кажется? — спросила девушка, окинув его утомленным взглядом.
— Да, здесь все такое, каким кажется, — ответил он.
— А почему люди здесь такие грустные?
— А разве они грустные? — отозвался он.
— Вид у них ужасно, бесконечно грустный, — горячо вырвалось у Урсулы.
— Мне они грустными не кажутся. По-моему, они притерпелись.
— К чему они притерпелись?
— Ко всему — к шахтам и к этому месту.
— Почему же они не попытаются все это изменить? — запальчиво вскричала она.
— Считают, что это им следует измениться, приспосабливаясь к шахтам и к этому месту, а не место приспосабливать к себе. Первое и сделать легче, — сказал он.
— А вы с этим согласны! — не удержавшись, выпалила племянница. — Ты тоже считаешь, что человеку следует привыкать и приспосабливаться ко всяким ужасам. Зачем нам эти шахты? Можно ведь и без них обойтись!
Он криво улыбнулся цинической улыбкой, и Урсула вновь ощутила ненависть к нему.
— Я думаю, что условия жизни у них не такие уж плохие, — сказала Уинифред, вознесясь над всей этой трагедией в духе Золя.
Он повернулся к ней, любезный, рассеянно-отчужденный.
— Нет, условия жизни у них довольно плохие. Шахты здесь очень глубокие, душные, в некоторых из них сыро. Многие умирают от чахотки. Но заработки здесь высокие.
— Ужасно! — воскликнула Уинифред Ингер.
— Да, ужасно, — сурово согласился он. За эту суровую солидную сдержанность его и уважали на шахте.
Вошла служанка и спросила, куда подавать чай.
— Отнесите все в беседку, миссис Смит, — распорядился он.
Белокурая хорошенькая молодая служанка вышла.
— Она замужем, эта ваша служанка? — спросила Урсула.
— Она вдова. Муж ее не так давно умер от чахотки. — Брэнгуэн мрачно улыбнулся. — Слег с чахоткой в доме ее матери, а там еще пять-шесть человек жили, болел-болел, потом умер. Я спросил ее, очень ли она переживала. «Знаете, — сказала она, — он под конец таким капризным стал, все ему было не так, ничем не угодишь, не знаешь, бывало, как к нему и подступиться. Так что, когда все кончилось, это было даже в каком-то смысле и облегчением — для всех и для него». Замужем она пробыла всего два года, родила сына. Я поинтересовался, была ли она с ним счастлива. «О да, сэр, мы ведь поначалу так хорошо жили, пока он не подхватил заразу эту; мы очень, очень хорошо жили, но ведь, знаете, ко всему привыкаешь. У меня и отец, и два брата от этого же умерли. Привыкаешь».
— Как ужасна такая привычка, — сказала, содрогнувшись, Уинифред Ингер.
— Да, — ответил он все с той же улыбкой. — Но такие уж это люди. Скоро выскочит замуж, небось… Тот ли муж, этот ли — не такая уж разница. Все они шахтеры.
— В каком это смысле «не такая уж разница»? — спросила Урсула.
— Ее муж, Джон Смит, был грузчиком. Для нас он был грузчик, и для себя самого он был грузчик, так что и она знала, что в основном он представляет свою профессию. А брак, дом — все это вторично. Женщины вполне это сознают, воспринимая как должное. Тот мужчина либо этот — не так уж важно. Важна шахта. А вокруг нее и вдобавок всегда будут вещи менее важные. И их очень много, таких вещей.
Взгляд этот был устремлен на красно-кирпичную сумятицу, застылую невнятность Уиггистона.
— У каждого мужчины здесь имеется это вторичное — его дом, но принадлежит мужчина шахте. Женщины довольствуются остатком. А остаток этот — того ли мужчины, этого ли — значения не имеет. На самом деле значение имеет лишь шахта.
— То же самое везде, — вырвалось у Уинифред. — Мужчину берет в полон контора, либо завод, либо его дело, а женщине достается лишь то, что дело это не способно переварить. Каким мы видим мужчину дома? Бессмысленным, неодушевленным предметом, ходячей выключенной машиной.
— Все знают, что они придаток машины, — сказал Том Брэнгуэн. — Так уж повелось. Они винтики в машине. И если женщина будет вопить, надрывать глотку, — что изменится? Мужчина — придаток к своей работе. Вот женщины и не беспокоятся. Берут, что могут ухватить, — и vogue la galère.
— А очень они здесь строгих правил? — спросила мисс Ингер.
— О, вовсе нет. У миссис Смит есть две сестры, так те недавно мужей переменили. Не очень-то привередничая и без большого интереса. Здесь подбирают то, что плохо лежит, что шахты выплевывают. И развратничать им большого интереса нет — здесь все сводится к одному, к деньгам, а морально это или аморально, это уж от жалованья на шахте зависит. Высокоморальнейший английский герцог выколачивает двести тысяч в год с этих шахт, давая нам тем самым пример морали.
Урсула сидела мрачная и расстроенно слушала этот разговор. Было что-то извращенно-мерзкое даже в самих их сетованиях. Словно сокрушаясь, они наслаждались этим. Сама шахта казалась властной любовницей, повелевавшей всеми и вся. Глядя из окна, Урсула видела гордо высившиеся адские сооружения — посверкивающий в вышине раскрученный маховик и в стороне невнятное убожество городка. Вот она, убогость вторичного. Шахта была средоточием и смыслом всего здешнего уклада.
Какой ужас! Поистине ужасно это влечение, подчиняющее тело и саму жизнь, отдающую их в рабство этому симметричному чудовищу шахт! И какое головокружительное, извращенное наслаждение в этом рабстве! На секунду сознание ее помутилось.
И тут же она пришла в себя, ощутив большую пустоту, печаль, но зато и свободу. Она вырвалась. Никогда больше не будет она принадлежать этой страшной шахте, машине, колоссальному маховику, сокрушающему рабов своих Душа ее противилась, отказывая шахтам даже в силе. Ведь стоит только отринуть эту силу, и обнаружится вся глупость, бессмысленность ее Урсула знала, что это так. И тем не менее, от нее требовалось большое и напряженное волевое усилие, чтобы помнить об этой бессмысленности, продолжать удерживать это в памяти.
А вот ее дядя Том и ее учительница не выделялись из общей массы — цинично понося здешнюю жизнь, они все-таки были к ней привязаны; так мужчина, проклиная свою любовницу, может продолжать любить ее. Урсуле было известно, что дядя Том отлично видит все, что происходит. Но ей было известно и нечто большее — что, несмотря на весь свой критицизм и все ругательства в адрес машины, он все еще любил ее и тяготел к ней. Единственно, когда он был счастлив, когда испытывал минуты чистейшей свободы, это служа и подчиняясь машине. Лишь с ней, лишь захваченный ею, он не чувствовал ненависти к себе и мог действовать как цельный человек, не мучимый ни призраками, ни цинизмом.
Его истинной любовью была машина, как и у Уинифред, которая тоже по-настоящему любила только машину. Как и он, Уинифред поклонялась нечистой абстракции, механической материи. Здесь, и только здесь, служа машине, высвобождалась она из унизительных теней чувства. Здесь, подчиняя свою жизнь чудовищному маховику материи, связующему воедино все, живое и мертвое, и властвующему надо всем, достигала она завершенности и прекрасной целостности, достигала бессмертия.
И в сердце Урсулы заклокотала ненависть. Если б такое было возможно, она разрушила бы эту машину. Разбив гигантский маховик, она совершила бы благое дело и тем спасла свою душу. Хорошо бы разрушить уиггистонские шахты, лишив работы мужское население городка. Пусть голодают, пусть роются в земле, собирая коренья, только бы не это рабство у Молоха.
Она ненавидела дядю Тома, ненавидела Уинифред Ингер.
Они прошли в беседку выпить чаю. Место было уютное, среди зеленых деревьев в глубине садика, откуда видны были луга. Дядя Том и Уинифред словно издевались над ней, раня ее достоинство. Она чувствовала себя несчастной, брошенной… Но сдаваться не собиралась.
К Уинифред она охладела, и, должно быть, навеки. Она знала, что между ними все кончено. Она подмечала теперь грубые безобразные жесты учительницы, видела ее тяжелую, неподвижную, неповоротливую плоть, чем-то напоминавшую тела доисторических ящеров. Однажды дядя Том вернулся домой с солнцепека, разгоряченный пешей прогулкой. На голове и лбу у него выступил пот, а ладонь, когда он пожал ей руку, была горячей, влажной и душной. В нем тоже было что-то засасывающе топкое — сочащаяся влагой сырость, опухлая вздутость, тошнотворно-солоноватый дух трясины, вся жизнь которой — гниение.
Он был отвратителен ей, горящей сухим и прекрасным пламенем. Всем существом своим она, казалось, молила его не приближаться.
Для Урсулы это были недели взросления. Она провела в Уиггистоне две недели, хотя и ненавидела этот городок. Здесь все было серым, словно присыпанным сухим пеплом, холодным, мертвым, безобразным. Но она оставалась. Оставалась и для того, чтобы избавиться от Уинифред. Ненависть девушки и то отвращение, которое вызывали в ней дядя и учительница, словно сблизили их, соединив воедино.
В горьком ожесточении своем Урсула понимала, что Уинифред суждено стать возлюбленной дяди. И она была рада этому. Некогда она любила их обоих. Теперь же ей хотелось от обоих избавиться. Их волглая, горько-сладостная порочность заползала в ноздри и болезненно застревала там. Все что угодно, лишь бы вырваться из этой мерзкой вони! Она навсегда расстанется с обоими, забудет эту их странную, мягкую и чуть подгнившую суть. Все что угодно — лишь бы выбраться.
Однажды вечером взволнованная Уинифред влезла в постель к Урсуле и, обняв девушку и прижав ее к себе, несмотря на нежелание подруги, сказала:
— Милая моя, голубчик, выходить мне за мистера Брэнгуэна, а?
Этот тяжкий, путаный и нечистый вопрос, казалось, повис на девушке липкой и невыносимой тяжестью.
— Он сделал предложение? — спросила она, всеми силами пытаясь оказать сопротивление.
— Сделал! — сказала Уинифред. — Ты хочешь, чтобы я вышла за него, Урсула?
— Да, — ответила Урсула.
И руки еще крепче сжали ее.
— Я так и знала, милая. И я за него выйду. Тебе ведь он нравится, не правда ли.
— Мне он всегда ужасно нравился, с самого детства.
— Знаю, знаю. И понимаю, чем он тебе так нравился. Он человек совершенно особый, не похожий на других мужчин.
— Да, — сказала Урсула.
— Но и на тебя он не похож, дорогая. Ха! Он хуже. В нем есть даже что-то неприятное — эти толстые ляжки..
Урсула молчала.
— Но я выйду за него — так будет лучше. А теперь скажи, что любишь меня.
Итак, слова признания у Урсулы были вырваны. Но несмотря на это, учительница, вздыхая, ушла от нее, чтобы поплакать у себя в комнате.
Через два дня Урсула уехала из Уиггистона. Мисс Ингер отправилась в Ноттингем. С Томом Брэнгуэном они обручились, и дядя, казалось, кичился этим, словно то было доказательством его надежности.
Помолвка длилась полгода. После чего они поженились. Том Брэнгуэн достиг того возраста, когда хотят детей. И он захотел их. Ни брак, ни устройство собственного дома его особенно не занимали. Он хотел размножаться. Он знал, что делает. Он нутром чувствовал, как растет в нем инерция, вот-вот готовая угнездиться и превратиться в апатию, полнейшее и глубочайшее безразличие. Он позволит машине подхватить и нести себя — мужа, отца, управляющего шахтой, теплая плоть будет двигаться монотонно, день за днем приводимая в движение машиной, научившей ее этому движению. Что же до Уинифред, она была женщиной образованной и под стать ему. Из нее выйдет хорошая спутница жизни. И она стала его супругой.