Глава XIV Круг расширяется

Родные Мэгги, Шофилды, жили в просторном домике садовника, представлявшем, по существу, нечто вроде фермы на задах поместья Белькот-Холл. Сам усадебный дом был слишком сырой для проживания, и Шофилды стали не то хранителями поместья, не то арендаторами, не то егерями — всего понемножку. Отец был егерем и разводил скот, старший сын занимался цветами и овощами на продажу, используя для этой цели обширные сады и огороды поместья, второй сын был фермером и садовником. Семья у них была большая, не меньше, чем у обитателей Коссетея.

Урсуле нравилось гостить в Белькоте, ей нравилось, что братья Мэгги обращались с ней почтительно, как со знатной барышней. Молодые люди обладали приятной внешностью. Старшему было двадцать шесть лет. Молодой садовник был невысок ростом, но крепок и хорошо сложен, карие живые глаза его лучились, а загорелое, с правильными чертами лицо украшали длинные светлые усы, которые он, разговаривая с Урсулой, имел привычку тянуть и подергивать.

Девушку возбуждало то, как эти молодые люди чутко реагировали на ее присутствие. Она всегда могла заставить их глаза загореться, а их самих — взволнованно вздрогнуть, она умела сделать так, чтобы старший из них, Энтони, все подкручивал и теребил свои усы. Каким-нибудь смешком или болтовней она могла подчинить их своей воле. Им нравилось то, как она рассуждала, они любили смотреть, как она горячится, заводя речь о политике, экономике. И, говоря, она всегда видела, как лучистые карие глаза Энтони, которые он не сводил с нее, начинают поблескивать, как у фавна. Он не вслушивался в ее слова, просто слушал ее. И это горячило ей кровь.

А каким счастливым фавном он выглядел, когда брал ее осмотреть теплицы, показывал ей там разные растения и цветы — розовые примулы покачивали головками среди зелени, цинерарии гордо высились в своем пышном лиловом, малиновом и белом цветении. Она расспрашивала его обо всем, и он отвечал ей точно и подробно, с педантизмом, который вызывал у нее плохо скрытую улыбку. Однако то, чем он занимался, ей было интересно. Как был интересен и этот огонек, которым загорались его глаза, — вот таким же огнем горели глаза у козлика, привязанного к столбу у ворот фермы.

Раз она спустилась с ним в тепловатый погреб, где в темноте проклевывались желтые шишечки ревеня. Он приблизил фонарь к темной земле, и она увидела, как из блестящего кончика шишечки тянется вверх красный стебель, словно огненным фитилем прорезая рыхлую почву. Его лицо было обращено к ней, и когда он смеялся, его глаза и зубы начинали блестеть и раздавался тихий мелодичный звук, похожий на негромкое ржанье. Он был очень красив, и приятен был этот новый для ее ушей звук — это тихое, мелодичное ржанье, приятен был вид Энтони, его лихо подкрученные усы, его глаза, блестевшие горделивым смехом и пристальным вниманием. В его движениях был легкий налет высокомерия, но она не могла не отвечать ему симпатией, приятием. Ведь он был так покорен, такой лаской звучал его голос. Он подал ей руку, когда надо было перелезать через изгородь, и она оперлась на живую крепость его тела, чуть дрогнувшую под ее тяжестью.

Как загипнотизированная, она все время чувствовала его рядом. Здраво рассуждая, она имела с ним мало общего. Но та легкость и ненавязчивость, с которой он появлялся в доме, неодолимая холодная притягательность его глаз, загоравшихся блеском, когда он глядел на нее, были как наваждение. В его глазах, как и в бледно-серых глазах того козлика, ей чудилось ровное и тяжкое лунное горение, не имевшее никакого касательства к дневному свету. Это горение заставляло ее быть настороже, в то же время гася, как свечу, ее разум. Она вся была голым чувством, и лишь чувства жили в ней.

А потом она увидела его в воскресенье, одетого в воскресный костюм, которым он хотел ее поразить. И вид у него был смешной. Она цеплялась за это впечатление от его воскресного костюма, желая видеть его смешным.

И она стыдилась своей измены Мэгги, о дружбе с которой забывала ради Энтони. Бедняжка Мэгги оставалась в стороне, преданная. И инстинктивно они с братом чувствовали враждебность друг к другу. Урсуле приходилось кидаться к Мэгги, выливать на нее поток нежности и острой, пронзительной жалости. Что Мэгги принимала с некоторой чопорностью, холодноватостью. И тогда Энтони с его козлиными движениями и холодным сиянием уступал место поэзии, книгам и их ученым занятиям.

Когда Урсула гостила в Белькоте, выпал снег. Утром кусты рододендрона согнулись под его тяжестью.

— Пойдем, погуляем? — предложила Мэгги.

Она частично утратила свою былую уверенность и стала теперь робеть и немного чураться подруги.

Взяв ключ от калитки, они углубились в парк. Их окружал белый мир, на котором четко выделялись стволы деревьев и их купы с простершимся над ними морозно-колким небом. Девушки миновали усадебный дом, молчаливый, с замкнутыми ставнями, их шаги оставляли следы на белой подъездной аллее. За парком, вдали, по снежной равнине шел человек, несущий охапку сена. Маленькая темная фигурка, казалось, принадлежала какому-то зверю, вершащему свой смутный путь.

Урсула и Мэгги все брели, исследуя окрестности, пока не дошли до журчащего полузамерзшего ручья, пробивающегося сквозь комья снега и огибающего их своим темным извилистым током. На секунду на них остановила свой взгляд малиновка и тут же юркнула в живую изгородь, мелькнув серо-красным тельцем; потом в глаза им бросилось красивое оперение голубых синиц — птички затеяли какую-то свару. А ручей все продолжал свой холодный бег, напевая сам себе свою неумолчную песенку.

По заснеженной траве девушки прошли к искусственным прудам, затянутым тонким ледком. Над прудами почти горизонтально протянулся корявый и толстый, поросший плющом древесный ствол. Урсула весело вскарабкалась на него и села там среди яркой зелени кущ и пожухших ягод. Некоторые листочки вытягивались зелеными остриями, тоже покрытыми снегом. А внизу под ними виден был слой льда.

Мэгги достала книгу и, сев у основания ствола, стала читать «Кристабель» Кольриджа. Урсула слушала вполуха. Она была зачарована окружающей красотой. Потом она увидела Энтони; он шел по снегу своей уверенной, немного чопорной походкой. Лицо его на фоне белой пелены снега казалось очень смуглым и твердым, он улыбался чему-то своему напряженной уверенной улыбкой.

— Привет! — крикнула она ему.

На лице его отразилось узнавание, он вскинул голову в резком ответном отклике.

— Привет! — крикнул он. — Вы как птичка там уселись.

И Урсула звонко, раскатисто расхохоталась. Ее рассмешила его пронзительная звучная голосистость.

Не думая об Энтони, она жила, чувствуя какую-то связь с ним, жила в его мире. Однажды вечером она столкнулась с ним на тропинке, и они пошли рядом.

— По-моему, здесь просто чудесно! — воскликнула она.

— Правда? — отозвался он. — Я очень рад, что вам здесь нравится.

В голосе звучала замечательная уверенность.

— О, очень, очень нравится. О такой жизни можно только мечтать — прекрасное место, цветущий сад, а в нем — плоды рук твоих. Просто Эдем какой-то!

— Серьезно? — Он издал легкий смешок. — Да, наверное… Здесь неплохо… — Он замялся. Глаза его светились бледным светом, он глядел на нее упорно, пристально — так может смотреть зверь. И душа ее дрогнула. Она поняла, что вот сейчас он предложит ей разделить с ним эту жизнь.

— Хотите остаться здесь со мной? — осторожно спросил он.

Она побледнела от страха и острого чувства замаячившей впереди свободы.

Они подошли к калитке.

— Как это? — спросила она. — Вы же здесь не один.

— Мы могли бы пожениться, — ответил он странным холодно-вкрадчивым тоном, моментально превратившим солнечный свет в морозный блеск луны. И в лунном сумраке, как живые, заплясали тени — холодные, нездешние, сверкая ожиданием, предвкушением. С подобием ужаса сознавала она, что готова принять его предложение. Приятие неизбежно. Его рука потянулась к выросшей перед ними калитке. Она стояла неподвижно. Плоть его руки — такая смуглая, твердая, неукоснительная. И сердце сжала какая-то обида.

— Не могу, — вырвалось у нее невольно.

Он опять издал этот короткий, похожий на ржанье смешок, но на этот раз печальный, горький, и отодвинул щеколду калитки. Но не открыл ее. Секунду они стояли так, глядя на пожар заката, горевшего дрожащим пламенем среди ветвей. Она видела, как вспыхивает гневом, уничижением и покорностью его смуглое, с твердыми правильными чертами лицо. Это был зверь, осознавший, что волю его сломили. Ее сердце пылало, увлеченное им, захваченное его предложением и переполненное грустью и безутешным одиночеством. Душа рыдала, как ребенок в ночи. А у него души вовсе не было. О, почему, почему наделена душою она? Без души — оно чище!

Она отвернулась, поглядела в противоположную от него сторону и увидела странный розовый свет на востоке — луну, желтую, прекрасную на фоне розового неба под потемневшим и синеватым снежным покровом. Как все это прекрасно, как восхитительно! Но он не видел этого. Он был с этим слит воедино — и не видел. Она же, слитая, видела. И ее способность видеть бесконечно разделяла их.

Они шли в молчании по тропинке, следуя предначертанными им разными путями. Чернота деревьев становилась все гуще, а снег превращался в туманный призрак нездешнего мира. И промелькнувшей тенью дневной свет скользнул в снежный вечер с его легким поблескиванием, а она все говорила с ним, бесцельно, удерживая его на расстоянии, но так, чтобы он был рядом, и он шел с ней рядом, шел тяжелыми шагами, и она направлялась к новым радостям, оставляя его за калиткой.

И в то время, как она освобождалась или же пыталась освободиться от боли, Мэгги на следующий день заявила ей:

— Не надо было влюблять в себя Энтони, Урсула, если тебе он не нужен. Нехорошо это.

— Но, Мэгги, я вовсе не влюбляла его в себя! — вскричала Урсула, охваченная мучительным смущением и чувствуя себя так, словно позволила себе какую-то низость.

Но симпатию к Энтони она все-таки сохранила. Всю жизнь она возвращалась к мыслям о нем и о его предложении. Но она была странницей, скиталицей, бороздившей зеленые просторы, он же был одиночкой, жившим в полном согласии со своими чувствами.

Измениться и бросить скитания она не могла. И понимала, что Энтони не таков. Ну, а ей всегда и вечно предопределено стремиться к некой цели, идти, приближаясь к ней все ближе и ближе.

Она завершала свой второй и последний год в школе Святого Филиппа. Месяцы шли один за другим, и она отмечала их убывание — сперва октябрь, затем ноябрь, декабрь, январь. Она аккуратно вычеркивала их в календаре, готовясь к летним каникулам. Ей казалось, что она идет по кругу, который должен сомкнуться, чтобы путь был пройден. И тогда она окажется на свободе, как птичка, брошенная в пространство, птичка, кое-как освоившая полет.

Впереди был колледж — пространство неведомое, обширное. Наступит колледж, и она порвет путы жизни, известной ей до сих пор. Потому что ее отец тоже готовился к переезду. Они покидали Коссетей.

Брэнгуэна по-прежнему не очень волновало материальное благополучие. Работа художником на кружевной фабрике мало что давала его сердцу — его удерживал на ней только заработок. Что же требуется самому ему, он не знал. Постоянная близость Анны Брэнгуэн обдавала его душу постоянным жаром, он жил интуицией, вечно стремясь нащупать что-то.

Когда ему предложили написать заявление и попросить себе место преподавателя ручного труда — ряд таких мест собирался выделить ноттингемский Комитет образования, перед ним словно приоткрыли простор, куда он мог ринуться из тесного и душного своего заточения. Он послал заявление и уверенно стал ждать ответа. Он верил, что ему уготована необычная судьба. Неизбежная усталость от каждодневной рутинной работы несколько ослабила подвижность его мускулов, покрыла налетом бледности его румяное живое лицо. Теперь он мог освободиться.

Его переполняла радость от открывшихся вновь возможностей, и жена была с ним заодно. Теперь она тоже желала перемены. Она тоже устала от Коссетея. Дом был слишком мал для подрастающих детей. А она, которой было уже почти сорок лет, начала просыпаться от долгой спячки материнства и направлять силы вовне. Шум молодых жизней заставлял стряхнуть с себя апатию. Она тоже чувствовала теперь потребность включиться в созидание. Она готова была двинуться в путь, прихватив с собой свое потомство. Им тоже будет лучше на новом месте. Там она и будет растить последнего из ее детей.

И с еще не угасшей в ней живостью она строила планы и обсуждала их с мужем, не очень задумываясь над тем, как именно произойдет перемена — лишь бы произошла, не так, так эдак.

В доме все кипело. Урсула была вне себя от возбуждения. Наконец-то ее отец займет какое-то место на общественной лестнице. До сих пор в общественном смысле он был нуль, был чем-то вне классов, не имел положения. Теперь он станет педагогом по изобразительному искусству и ручному труду при ноттингемском Комитете образования. Это пост. Это определенное положение. Это своего рода специальность, а не просто так. Урсула чувствовала, что все они наконец-то становятся на ноги. Отец займется теперь своим делом. Кто еще из тех, кого она знает, умеет собственными руками создавать красоту? Она чувствовала, что отец на верном пути.

Они переедут: покинут коттедж в Коссетее, ставший для них слишком тесным; оставят Коссетей, место, где родились все дети и где всех их стригли под одну гребенку. Потому что местные жители, знавшие их с самого рождения, не видели разницы между ними и прочими деревенскими ребятами и никак не могли согласиться с тем, что расти они должны в других условиях. Они считали «Урсулу-Уснулу» ровней себе и место ее в деревне — ее законным и единственно ей свойственным по праву рождения. Узы, связывавшие ее с окружением, были очень прочными. Однако теперь, когда она переросла то, что могло ей постичь Коссетей, эти узы со старыми ее знакомцами стали тяготить ее.

— Привет, Урсула, как делишки? — спрашивали они ее при встрече. И привычный этот тон требовал и привычного ответа под стать. И что-то в ней, какая-то связь с этими людьми отзывались на такое обращение. Но другая часть ее решительно и горько его отвергала. То, что было справедливо для нее десять лет назад, стало несправедливым теперь. А то, что она стала другой, они не могли ни заметить, ни допустить. Но смутно они это ощущали в ней, ощущали нечто, им недоступное, и это их задевало за живое. Они говорили, что она гордячка и тщеславная воображала. И что бы она из себя ни строила, они знают ей цену. Потому что с самого раннего детства она росла на их глазах. Они судачили о ней. А она испытывала стыд, потому что ощущала себя другой, чем эти люди вокруг. Ей было неприятно, что утрачена легкость общения. Но все же — все же воздушный змей устремится в небо, стоит только ослабить веревку. Он будет рваться, рваться и полетит, и чем дальше, тем больше радости, что бы там ни говорили недовольные и как бы ни сердились они. Коссетей стал сковывать ее, и ей захотелось вырваться, пустить на волю воздушного змея, дать ему взлететь на ту высоту, какую ей хочется. Ей захотелось вырваться, расправить плечи, распрямиться в полный рост.

Поэтому, узнав, что отец получил новое место и семья их переезжает, она готова была пуститься в пляс, распевая во все горло благодарственные песнопения. Старая, сковывающая ее оболочка Коссетея скоро будет сброшена, и, танцуя и кружась в воздухе, она устремится в голубой простор. Ноги сами выплясывали, хотелось петь.

Она мечтала о том месте, где поселится, где станет жить среди благородных, культурных, тонко чувствующих людей. Она станет общаться и дружить с лучшими из лучших, и сама станет лучше, тоньше. Она мечтала о новой подруге, гордой, богатой, но простой, никогда не знавшейся ни с мистером Харби, ни с такими людьми, как он, подруге, никогда не ведавшей ни скрытого презрения к людям, ни страха перед ними — тех чувств, которые обуревали Мэгги.

И она предалась всему, что так любила в Коссетее, предалась с тем большей страстью, что знала о скором своем расставании со всем этим. Она бродила по любимым своим местам. Рыская там, она наткнулась на россыпь подснежников. Был вечер, и зимний сумрак спускался на поля, окутывая их тайной. В лесной лощине она увидела свежесрубленный дуб. Под желудями и острыми золотистыми щепками, раскиданными вокруг, бледными капельками цвели подснежники. Бесстрашные серо-зеленые ростки со стрельчатыми листочками и еще клонящимися долу мелкими цветами прошивали землю.

Урсула с нежностью и азартом собрала букетик. Золотистые щепки были желтыми, как солнечные лучи, а цветы подснежников в сумерках казались первыми звездочками, появившимися на небосклоне. Она села на поваленный ствол и посидела так в забытьи.

Потом она пошла домой и, выйдя из фиолетового древесного сумрака, очутилась на просеке, где сияли драгоценными камнями длинные лужи в колеях, все вокруг погружалось во тьму, а над головой сверкала драгоценность небес. Каким удивительным казалось ей все это! Даже трудно было вынести подобную красоту. Хотелось бежать, петь, оглашать криками эту чуткую девственную тишь, но никаким бегом, никакими пением и криками невозможно было выразить то важное, что глубоко таилось у нее внутри, и она оставалась спокойной и почти печальной в своем одиночестве.

На Пасху она опять несколько дней прогостила у Мэгги. Но чувствовала она себя при этом стесненно, принужденно. Она увидела Энтони, и какие бы воспоминания ни пробуждал его вид, какой мольбой ни светились бы его глаза, он показался ей очень красивым. Она взглянула на него, взглянула еще и еще, как бы желая вернуть в мир действительный его облик. Но собственное ее «я» уже было далеко. Она уже стала другой.

И занимали ее больше весна и распускающиеся почки. Возле стены там росло большое персиковое дерево. Оно стояло, уже готовое распуститься, усеянное мириадами серо-зеленых набухших почек. Она так и замерла перед ним, потрясенная открытием: там, за зеленоватым туманным облаком, выстроилось, как для парада, войско, готовое хлынуть всей своей обильной массой, пролив на землю солнечное сияние.

Так проходили недели, восхитительные, чреватые ожиданием. Персиковое дерево у задней стены дома расцвело и стояло, украшенное белым, как пенная волна. Потом один за другим появились колокольчики, синие, как тонкий слой воды в низких местах под деревьями и кустарниками, синева эта становилась все гуще, гуще, превращаясь мало-помалу в лазурный потоп, бледная зелень листьев загоралась в солнечных лучах, и пташки порхали над этим огненным потопом, приветствуя его горячим щебетом. А потом потоп стал убывать, иссякать, и наступило лето.

На этот раз отдыха на взморье не планировалось. Вместо отдыха был отъезд из Коссетея. Жить предстояло теперь возле Уилли-Грин, места основной работы Брэнгуэна. Это была тихая сонная деревенька вблизи шахтерских поселений, так что старинные, причудливой архитектуры домики среди солнечной зелени садов служили как бы дачной зоной для разраставшегося во все стороны шахтерского городка Бельдовера, излюбленной целью прогулок, совершаемых шахтерами по воскресеньям в ожидании часа, когда открываются пабы.

В Уилли-Грин находилась школа, где Брэнгуэн занят был два дня в неделю и где проводились эксперименты в области образования.

Урсуле хотелось жить в Уилли-Грин, в дальней ее части, по дороге к Саутвеллу и Шервудскому лесу. Там было так красиво и романтично. Но жизнь требовала своего, а Уилл Брэнгуэн должен был идти в ногу со временем.

С помощью жениных денег он купил достаточных размеров дом в новом краснокирпичном районе Бельдовера. Это был особняк, выстроенный вдовой покойного управляющего шахтой, стоявший в тихом новеньком переулке возле большой церкви.

Такая покупка Урсулу огорчила. Вместо того чтобы как-то выделяться, они поселялись на краснокирпичной окраине закопченного городишки.

Но миссис Брэнгуэн была на седьмом небе: комнаты были восхитительно просторными — чудесная столовая, гостиная, кухня, а вдобавок еще очень милый кабинет на нижнем этаже. Очень удобное и продуманное расположение комнат. Вдова собиралась жить на широкую ногу. Уроженка Бельдовера, она хотела царить надо всеми здешними обитателями. Ее ванная была белоснежно-белой и серебристой, лестница — дубового дерева, а величественный и тоже дубовый камин украшали массивная резьба и колонны.

«Прочность, обилие и солидность» — таков был девиз этого дома. Но Урсулу угнетало величавое и надутое благополучие, которое дышало из каждой щели этого дома. Она взяла с отца обещание стесать массивную дубовую резьбу камина, сделать его проще и строже. Ее отец, сам такой длинный, тонкий, что у него может быть общего с этой самодовольной «прочностью и солидностью»?

Значительная часть меблировки была также куплена у вдовы. Мебель была обычная, в хорошем вкусе — большой уилтонский ковер, большой круглый стол, диван-честерфилд, обитый цветастым ситцем с узором из птичек и роз. Комнаты были солнечные, уютные, с большими окнами и красивым видом на узкую лощину.

И в конце концов, как выразился один их знакомый, они станут вращаться в кругу местной бельдоверской элиты. И станут в ней островком культуры. А так как в эту элиту никого важнее докторов, управляющих шахтами и аптекарей не входило, они со своими прекрасными мадоннами делла Роббиа, барельефами Донателло и репродукциями Боттичелли станут сиять на местном горизонте. Да уж, увидев «Весну», Афродиту или «Рождество» в столовой или гостиной, Бельдовер просто онемеет от изумления.

И разве не лучше быть принцессой в Бельдовере, чем никем и ничем в захолустной деревне?

Последовала суета приготовлений к переезду всей семьей, вдесятером. Дом в Бельдовере был приведен в порядок, коссетейское жилище разобрано и разрушено. С окончанием занятий в школе должен был состояться переезд.

Урсула покидала школу в конце июля, в последний день перед каникулами. Снаружи было ярко и солнечно, и класс полнился ощущением свободы. Казалось, что стены его начинают таять, они виделись уже призрачными, нереальными. Утро готово было прорваться сквозь них. Вскоре ученики и учителя выйдут на волю и разбегутся в разные стороны. Кандалы уже сбили с них, положенный срок они отбыли, и тень заключения вот-вот развеется. Дети складывали книги и чернильницы, сворачивали карты. На лицах у всех были веселье и благожелательность. Царила суета уборки и уничтожения всех следов, оставшихся от последнего срока их пленения. Все рвались на волю. Деловито, полная энтузиазма, Урсула подсчитывала и заносила в журнал часы посещения и количество уроков. Счет шел на тысячи, и она с гордостью записывала эти огромные цифры — вот сколько уроков дала она детям, вот сколько учеников обучила! Медленно тянулись часы взволнованного ожидания. И наконец прошло и это. В последний раз встала она перед классом, в то время как дети произносили слова молитвы и пели псалом. Кончено.

— Прощайте, дети, — сказала она. — Я буду вас помнить, помните и вы меня.

— Да, мисс! — вскричали дети. Лица их сияли от радости.

Она стояла, с растроганной улыбкой глядя, как они цепочкой выходят из класса. Раздав потом старостам положенные им шестипенсовики, она смотрела, как уходят и они. Шкафы были заперты, доски вымыты, чернильницы и тряпки убраны. Класс стоял голый, пустой. Она восторжествовала над ним. Он стал теперь пустой оболочкой. Это было местом ее сражения, сражения, которое доставило ей некоторое удовольствие. Теплое чувство благодарности вызывал у нее даже этот пустой и строгий класс, ставший теперь как бы памятником или трофеем. Столько жизненных сил было здесь отдано борьбе, победе, столько потеряно. Что-то из этой школы навечно останется с ней, как часть ее останется в этой школе. Она это признавала. А теперь пришла пора прощаться.

В учительской учителя все не расходились, они оживленно болтали о том, куда собираются ехать, — на остров Мэн, в Ландадно, в Ярмут. Они испытывали нетерпение и вместе с тем чувствовали свою тесную связь — как команда, покидающая корабль.

Затем настал черед мистера Харби обратиться к Урсуле с какими-то словами. Выглядел он импозантно — серебристая седина висков, черные брови, непоколебимая мужественная твердость.

— Что ж, — произнес он, — все мы должны попрощаться с мисс Брэнгуэн и пожелать ей удачи в будущем. Надеюсь, она когда-нибудь навестит нас и расскажет нам о своих успехах.

— О, конечно, — сильно покраснев и посмеиваясь, выдавила из себя Урсула, — конечно, я зайду повидаться с вами.

Она тут же подумала, что ответ ее мог прозвучать как что-то чересчур личное, и почувствовала неловкость.

— Мисс Шофилд предложила подарить вам вот эти книги, — сказал он, кладя на стол два тома. — Надеюсь, книги вам понравятся.

Урсула в крайнем смущении взяла в руки книги. Это были сборник поэзии Суинберна и том Мередита.

— О, они мне очень, очень понравятся, — сказала она. — Огромное спасибо — всем, всем вам спасибо, это такой…

Кое-как промямлив слова благодарности, красная от волнения, она перелистывала страницы, делая вид, что наслаждается первым чтением, хотя не различала даже букв.

Глаза мистера Харби поблескивали, только он один из всех участников сцены чувствовал себя свободно и полностью владел ситуацией. Ему было приятно сделать подарок Урсуле, в кои-то веки выразить расположение своим подчиненным. Как правило, ему это плохо удавалось, и учителя его недолюбливали и тяготились его властью.

— Да, — сказал он, — мы так и надеялись, что вы оцените наш выбор.

И коротко улыбнувшись своей странной дерзкой улыбкой, он отвернулся к своим шкафам.

Урсула совсем сконфузилась. Она с нежностью прижимала к груди книги и чувствовала, что любит всех учителей и даже мистера Харби. Она была в полном замешательстве.

Наконец она вышла из школы. Торопливым взглядом она окинула приземистое здание посреди асфальтового двора, залитого жаркими пылающими лучами солнца, поглядела на такую знакомую ей дорожку и отвернулась. Сердце ее сжалось. Она уходила отсюда.

— Что ж, счастливо, — сказал один ее коллега, последним расставаясь с ней на углу и обмениваясь рукопожатием. — Будем ждать, что вы когда-нибудь вернетесь к нам.

Это было сказано с иронией. Она рассмеялась и пошла прочь. Она была свободна. Сидя на солнышке на империале трамвая, она с огромным удовольствием глядела вокруг. Но она оставила позади нечто очень для нее важное. Она больше не пойдет в школу, не будет делать таких привычных дел. Странно! И, несмотря на радостное волнение, она чувствовала некие уколы — нет, не раскаяния, а страха. И все же какое радостное утро!

Сердце трепетало гордостью и счастьем. Ей так нравились подаренные книги. Они служили ей данью, плодами ее усилий, они были трофеями, завоеванными в ходе двухлетней борьбы, теперь, слава богу, оконченной.

«Урсуле Брэнгуэн с теплыми пожеланиями счастливого будущего и в память о времени, проведенном в школе Святого Филиппа» — гласила надпись, сделанная аккуратным и четким почерком директора. Она так и видела его руку, педантично сжимавшую перо, его толстые пальцы, поросшие черными волосками.

Он поставил свою подпись, и все учителя подписались тоже. Ей было приятно видеть их подписи. Она любила их всех. Они были ее товарищами по работе. И уходила она из школы с гордостью, которой суждено было остаться с нею навсегда. Она стала товарищем и соратником школьных учителей, в чем они и расписались, заверив ее в том, что она стала одной из них. Она стала труженицей, в огромном здании, созидаемом мужчинами, есть и ее крохотный кирпичик; она тоже стала теперь признанным строителем, созидателем.

Потом настал день переезда. Урсула поднялась рано, чтобы запаковать оставшиеся вещи. Прибыли телеги, присланные из Марша ее дядей, так как в сельских работах наступал перерыв между сенокосом и жатвой. Когда вещи погрузили в телеги и увязали веревками, Урсула села на велосипед и помчалась в Бельдовер.

Дом был целиком в ее распоряжении. Она вступила в отмытую от пыли и грязи чистейшую тишину. Пол в столовой был устлан толстым тростниковым покрытием — очень плотным, сияюще свежим, цвета подпаленного солнцем камыша. Стены были бледно-зелеными, двери — темно-серыми. Урсуле особенно понравилась эта комната, когда в большие окна проникало солнце, заливая все своим светом.

Она распахнула окна и двери навстречу солнечным лучам. На маленькой лужайке цвели яркие цветы, дальше было распаханное поле, которому вскоре предстояло быть засеянным. Она оставалась одна и потому прошла в сад за домом, дойдя до самой ограды. Восемь церковных колоколов пробили время. Послышался многоголосый городской шум, шедший откуда-то неподалеку.

Наконец из-за угла показалась телега со знакомым скарбом, наваленным некрасивой горбатой кучей, рядом шли ее брат Том и Тереза, гордые тем, что сумели пройти пешком от остановки трамвая целых десять миль или даже больше. Урсула налила прибывшим пива, и мужчины с жадностью выпили его прямо у двери. На подходе была вторая телега. Появился отец на мопеде. Мебель с трудом подняли по ступенькам на лужайку перед домом и свалили там на солнцепеке, что выглядело очень странно и некрасиво, хотелось поскорее расставить все по местам.

Работать с Брэнгуэном было одно удовольствие — так легко и весело он все делал. Урсуле нравилось говорить ему, куда поставить ту или иную из тяжелых вещей. Ревниво следила она за тем, как волокут мебель по ступеням, как вносят ее в двери. Когда тяжелые вещи были уже в доме, телеги отбыли. Урсула с отцом работали как заведенные, перетаскивая в дом легкие вещи, еще остававшиеся на лужайке, и расставляя их по местам.

— Ну что ж, дела идут, — весело говорил Брэнгуэн.

Приехали еще две порции грузов. На борьбу с тяжелой мебелью и перетаскивание ее по лестнице ушел целый день. Около пяти прибыли последние вещи с миссис Брэнгуэн, а также пятеро младших в двуколке, которой правил дядя Фред. Гудрун и Маргарет от самой станции шли пешком. Теперь вся семья была в сборе.

— Ну вот, — сказал Брэнгуэн, когда его жена спрыгнула на землю, — теперь мы снова вместе.

— Ага, — радостно подтвердила жена.

И короткий обмен репликами, предполагавший такую большую и не требующую выражения близость между этими двумя, сразу же родил ощущение дома в сердцах детей, сгрудившихся вокруг родителей и до того чувствовавших себя не очень-то уютно.

В доме был еще полный хаос. Но в кухне уже горел очаг, перед очагом был постелен коврик, на крюке висел чайник, и едва зашло солнце, миссис Брэнгуэн принялась готовить первую трапезу на новом месте. Урсула с Гудрун приводили в порядок спальни — они работали увлеченно, свечи так и мелькали в их руках, переносимые то туда, то сюда. Вскоре из кухни потянуло вкусным запахом яичницы с ветчиной, кофе, и при свете газовых фонарей начался собранный наскоро ужин. Семья сплотилась, как люди на биваке в незнакомом месте. Урсула взяла на себя груз ответственности за старших детей. Самые маленькие жались к матери.

Когда стемнело, детей совсем сморило и они пошли спать, но возбуждение не давало им уснуть, и голоса их умолкли не скоро — ведь какое приключение пережили они в этот день!

Утром все проснулись ни свет ни заря, и дети все удивлялись, крича:

— Когда мы проснулись, мы не могли понять, где находимся!

В окна неслись непривычные городские звуки, то и дело звонили колокола большой церкви, и звуки эти казались настойчивее и суровее звона маленьких колоколов в Коссетхее. Из окон открывался вид на другие краснокирпичные дома и дальше — на лесистый холм за лощиной. Все испытывали радостное чувство простора, освобождения, вольной воли, наполненной светом и воздухом.

Но постепенно все, так или иначе, принимались за работу. Семейство их отличали небрежность и неаккуратность. Но если надо было убирать в доме, все действовали споро и с полной отдачей. К вечеру дом был в целом приведен в порядок.

Жившей в доме служанки у них не было, а была лишь женщина, помогавшая по хозяйству днем. На новом же месте они не хотели брать себе и такой прислуги — им предпочтительнее было ощущение полной свободы, возможность жить, как они того хотят, без посторонних глаз.

Загрузка...