Lawrence Block: “If This Be Madness”, 1963
Перевод: В. Владимиров
Сан-Энтони оказался отнюдь не плохим местечком. Разумеется, там тоже решетки и нельзя когда хочешь приходить и уходить, но ведь могло быть гораздо хуже. Я всегда полагал, что сумасшедшие дома это нечто дикое и мрачное: надуманное псевдолечение, являющее собой жалкую пародию на настоящую медицину, санитары-садисты, постройки средневекового вида, ну, и все такое прочее. На деле же все оказалось иначе.
У меня была своя комната с видом на больничный сад, в котором произрастали вязы и масса всяких диковинных кустов, названий которых я и знать-то не знаю. Оставаясь один, я частенько наблюдал за тем, как садовник взад-вперед передвигается по широкой лужайке, подстригая траву большой механической косилкой. Но, разумеется, я отнюдь не все время проводил у себя в комнате или камере, если вам так больше нравится ее называть. Была у нас там и социальная жизнь — болтливые посиделки с другими пациентами, бесконечные турниры в пинг-понг, ну, и все такое.
Основное внимание в Сан-Энтони, естественно, уделялось трудотерапии. Я обрабатывал какие-то дурацкие маленькие керамические плитки, плел корзины и делал чапельники для сковородок. Наверное, все это действительно имело какой-то смысл. Простая идея максимального сосредоточения внимания на чем-то обыденном и банальном должна в подобных ситуациях оказывать терапевтическое воздействие — возможно, типа того, как влияют всякие там хобби на психику здоровых людей.
Вы, наверное, задаетесь вопросом, как я оказался в Сан-Энтони?
Все очень просто. Как-то раз, солнечным сентябрьским днем, я вышел из своего офиса и направился в банк, где по чеку получил наличными две тысячи долларов. Я попросил, и мне выдали двести новеньких хрустящих десятидолларовых банкнот. Выйдя из банка, я бесцельно прошагал пару кварталов, пока не очутился на довольно-таки шумной улице Эвклида, точнее, на пересечении ее с Сосновой, хотя, думаю, это не так уж и важно.
Там я остановился и стал торговать банкнотами: останавливал прохожих и предлагал им купить деньги по цене пятьдесят центов за бумажку или обменивал на сигареты, а то и вовсе отдавал за так — в обмен, как говорится, на доброе слово. Припоминаю, что одному мужчине я заплатил пятнадцать долларов за галстук, а тот возьми и окажись весь в пятнах. Очень многие отказывались иметь со мной дело, поскольку, я думаю, полагали, что я торгую фальшивыми деньгами.
Не прошло и получаса, как меня арестовали. Полицейские тоже подумали, что деньги фальшивые, хотя на самом деле это было, разумеется, не так. Когда меня вели к патрульной машине, я покатывался со смеху и подбрасывал десятидолларовые бумажки в воздух. Комично было наблюдать, как полицейские бегали за новыми и чистыми банкнотами, а потому я долго и громко смеялся.
В участке я тупо оглядывался вокруг и ни с кем не хотел разговаривать. Вскоре появилась Мэри, которая приволокла на буксире врача и адвоката. Она долго плакала и сморкалась в свой изящный полотняный платочек, и я сразу подметил, что ей очень понравилась ее новая роль. А что, действительно восхитительно придумано: сыграть роль жертвы. Любящая жена человека, у которого на глазах у всех крыша поехала. Отыграла она ее на полную катушку.
Едва завидев Мэри, я тут же вышел из своей летаргии, принялся истерично колотиться о решетку камеры и обзывать ее самыми что ни на есть препохабными словами, которые только мог припомнить. Она снова ударилась в слезы, и ее в конце концов увели. Кто-то сделал мне укол — успокоительное, наверное, — после чего я уснул.
В тот раз меня не отправили в Сан-Энтони. Я провел в тюрьме три дня — скорее всего под тщательным наблюдением, — а потом стал постепенно приходить в себя. Ко мне возвращалось чувство реальности. Случившееся основательно сбило меня с толку, я беспрестанно спрашивал охранников, где нахожусь и почему. Память мне в этом была не особенно хорошей помощницей: я действительно припоминал отдельные разрозненные фрагменты случившегося, однако все это не имело для меня решительно никакого значения.
Потом у меня было несколько встреч с тюремным психиатром. Я рассказал ему, как много мне приходится работать и в каком диком напряжении я постоянно нахожусь. Это, надо сказать, произвело на него сильное впечатление, в результате чего моя «торговля» десятидолларовыми банкнотами была признана естественным последствием производственного стресса. Что-то вроде символического отторжения плодов опостылевшего труда. Я попросту вступил в схватку с перенапряжением по службе, пытаясь освободиться от тех материальных ценностей, которые она мне приносила.
Мы обстоятельно обсудили с доктором все эти вопросы, и он сделал по ходу бесед массу подробных пометок в своем блокноте. С учетом того, что ничего противоправного в моих действиях обнаружено не было, мне не предъявили никаких обвинений и вскоре я снова очутился на свободе.
Два месяца спустя я схватил свою пишущую машинку и что было сил швырнул ее в окно офиса. Она грохнулась на тротуар, чудом не зацепив лысину трубача из «Армии спасения». Вслед за машинкой полетели пепельница, авторучка и мой собственный галстук. Затем я подбежал к окну, намереваясь последовать за выброшенными вещами, но тут ко мне сзади подскочили сразу трое моих сослуживцев, принявшихся выкручивать мне руки, чему я сопротивлялся с веселым неистовством.
Потом я ударил свою секретаршу — прекрасную в общем-то женщину, преданную и опытную во всех отношениях, — в зубы, сломав ей один из резцов, пнул нашего рассыльного в голень и саданул одного из деловых партнеров кулаком в живот. Вел я себя довольно дико, так что им пришлось изрядно попотеть, чтобы утихомирить меня.
Вскоре после этого я оказался в палате Сан-Энтони.
Как я уже сказал, место это было довольно приличное и временами мне там по-настоящему нравилось. Мы были полностью освобождены от какой-либо ответственности, так что человек, который не провел некоторую часть своей жизни в сумасшедшем доме, попросту не мог бы в должной мере оценить грандиозность масштабов нашей свободы. И дело даже не в том, что меня никто не заставлял ничего делать — нет, все гораздо глубже.
Попробую объяснить. Я мог быть тем, кем мне хотелось быть, а потому можно было совершенно не следить за внешней стороной проявлений моих помыслов. Ни малейшего намека на всякую там благовоспитанность или вежливость. Если кому-то хотелось послать медсестру к черту, то он прямо так и делал; вздумал кто-то по какой-либо причине помочиться на дверь — пожалуйста, будь любезен, иди и мочись. И никому не надо выдумывать никаких объяснений, оправданий и притворяться, чтобы казаться здоровым. Если уж на то пошло, будь я здоров, так вообще бы там никогда не оказался.
Каждую среду Мэри навещала меня. Одного этого было достаточно для того, чтобы по уши влюбиться в Сан-Энтони. Не потому, что она навещала меня раз в неделю, а потому, что шесть дней из семи я был избавлен от ее общества. Я прожил на этой планете сорок четыре года и двадцать один из них был женат на Мэри, причем каждый год ее существования бок о бок со мной становился всё более невыносимым. Как-то однажды, — это было несколько лет назад — я задумался над возможностью развестись с ней, но меня удержали от этого шага непомерные материальные расходы. По словам адвоката, ей в случае развода отошли бы дом, машина и основная часть моих любимых вещей, не говоря уже о выплате ежемесячных алиментов. Одним словом, я навеки остался бы нищим, а потому до развода дело так и не дошло.
Как я уже сказал, Мэри навещала меня раз в неделю, по средам. В такие дни я вел себя очень мирно. Я вообще был довольно спокойным пациентом Сан-Энтони, если не считать отдельных вспышек моего темперамента. Боюсь, однако, что моя враждебность по отношению к жене все же давала о себе знать. Временами я отпускал вожжи своих параноидных импульсов, обвиняя ее в совершении всяких гнусных поступков, заставляя признаваться в том, что она завела шашни с тем или иным из моих друзей (как будто кто-то из них действительно пожелал бы лечь в постель с неряшливой старухой) и вообще вел себя с ней крайне омерзительно. Но она, как последняя дешевка, продолжала регулярно, каждую среду, навещать меня.
Визиты к психиатру (это был не мой личный психиатр, а просто больничный врач, который следил за моим состоянием) проходили довольно неплохо. Это оказался весьма толковый мужчина, с большим интересом относившийся к своей работе, так что я с удовольствием проводил с ним время.
Как правило, в ходе наших встреч я вел себя вполне рассудительно. Он тоже старался не заниматься углубленным анализом — для этого у него попросту не оставалось времени из-за большой загруженности по работе, — предпочитая разобраться в причинах моих нервных срывов и способах их предотвращения. Наше сотрудничество развивалось весьма плодотворно, а я лично добился определенного прогресса и в своем поведении почти не допускал серьезных огрехов. Мы также исследовали причину моей враждебности по отношению к Мэри. В общем, мы многое обсудили.
Я совершенно отчетливо припоминаю тот день, когда меня выпустили из Сан-Энтони. В медицинском заключении отсутствовала фраза о моем полном выздоровлении, поскольку в случаях, аналогичных моему, подобное заключение делается крайне редко. Просто записали, что я был подвергнут коррекции или что-то в этом роде и нахожусь в состоянии, когда меня снова можно вернуть обществу. На самом деле их терминология изобиловала массой всяких терминов, так что я не могу припомнить, какие именно фразы и слова они употребляли, однако смысл их заключался именно в этом.
Воздух в тот день был довольно свеж, а небо заволокло тучами. Дул приятный легкий ветерок. Мэри приехала, чтобы забрать меня домой. Она заметно нервничала, возможно, даже побаивалась меня, но я вел себя подчеркнуто смирно и даже дружелюбно. Более того — под ручку ее взял, вот как. На улице мы подошли к машине; за руль я сел сам и таким образом позволил ей немного расслабиться, так как мне показалось, что она намеревалась сама вести машину. В общем, я сел за руль, вывел машину через главные ворота, и мы направились в сторону дома.
— Дорогой, — спросила она. — Тебе сейчас действительно лучше?
— Я прекрасно себя чувствую, — прозвучал мой ответ.
Из больницы я выписался пять месяцев назад. Поначалу вольная жизнь показалась мне гораздо более тяжелой, чем существование за тяжелыми каменными стенами Сан-Энтони. Люди никак не могли взять в толк, как им следует со мной разговаривать и все время явно опасались, что я в любой момент снова начну буянить. Им определенно хотелось поговорить со мной, но они все же испытывали затруднения и не могли решить, каким образом следует касаться моей «проблемы». Сложно все это, однако, получалось.
Люди вели себя со мной довольно любезно, даже тепло, и все же я не мог не чувствовать в них определенного напряжения. Я действительно чувствовал себя самым нормальным человеком, хотя некоторые проявления манерности в моем поведении могли, мягко выражаясь, нервировать окружающих. Например, временами я начинал что-то бессвязно бормотать себе под нос или принимался отвечать еще до того, как меня успевали о чем-то спросить или наоборот — не реагировал на вопросы и просьбы. Однажды на вечеринке я подошел к проигрывателю, снял с него пластинку и запустил ею в открытое окно, а на ее место поставил другую. Подобные выходки выглядели довольно странно, и потому постоянно держали людей в напряжении, хотя непосредственного вреда никому не причиняли.
В целом отношение ко мне со стороны окружающих можно было бы охарактеризовать так: я был немного «с перепробегом», но в общем-то неопасным, и со временем дело наверняка пошло бы на поправку. Но что более важно — я оказался способным существовать в большом мире, мог зарабатывать себе на пропитание, жить в мире и согласии с женой и друзьями. Возможно, я действительно был сумасшедшим, но это никому и ничем не угрожало.
В субботу вечером нас с Мэри пригласили в гости. Хозяева дома — милейшие люди, которых мы знаем уже лет пятнадцать. Кроме нас там будут еще восемь-десять пар, все тоже наши давние приятели.
Ну вот, время и настало. Так тому и быть.
Вы должны понимать, что поначалу это было очень трудно. Взять хотя бы ту историю с десятидолларовыми бумажками — по натуре я человек очень экономный, и подобное поведение никак не вписывалось в привычные для меня рамки. Потом, когда я вышвырнул в окно пишущую машинку, было еще хуже. Я ни в коей мере не хотел причинять вред моей секретарше, к которой относился с искренней симпатией, да и обижать других людей у меня тоже не было никакого желания. Но мне кажется, что все это я очень хорошо проделал. Нет, в самом деле, все было просто здорово.
В субботу вечером я буду вести себя подчеркнуто замкнуто. Усядусь в кресло перед камином и буду целый час, а то и два потягивать коктейль, а если со мной примутся заговаривать, начну близоруко щуриться и не стану отвечать ни на какие вопросы. И постараюсь совершать как можно меньше непроизвольных мелких подергиваний лицевых мышц.
А потом встану и неожиданно швырну бокал в висящее над камином зеркало. Основательно шмякну — чтобы разбить или бокал, или зеркало, а может и то и другое. Кто-нибудь обязательно попытается меня утихомирить, но, кто бы это ни был, я обязательно изо всех сил врежу ему или ей по физиономии. Потом, ругаясь и проклиная все на свете, подойду к краю камина и схвачу тяжелую кочергу.
Ею я и хрястну Мэри по голове.
Но самое приятное во всем этом то, что не будет никакой белиберды с судом. В некоторых ситуациях трудно особенно рассчитывать на временное помешательство, но если клиент в прошлом несколько раз побывал за забором сумасшедшего дома с диагнозом «психическая неуравновешенность», проблем обычно не бывает. Я оказался в больнице из-за нервного срыва и провел в этом заведении порядочно времени. Впрочем, последующий ход событий вполне очевиден: меня арестуют и препроводят в Сан-Энтони.
Подозреваю, что продержат меня там не меньше года. На сей раз я, конечно, позволю им основательно подлечить меня. А почему бы и нет? Больше я убивать никого не намереваюсь, так что нечего кочевряжиться. Все, что мне надо будет сделать, это подождать, когда начнется постепенное улучшение состояния и тогда они примут решение о том, что я вполне в состоянии снова вернуться в большой мир. Но когда это случится, Мэри уже не будет дожидаться меня у ворот психушки. Мэри тогда уже будет на том свете.
Я начинаю чувствовать, как во мне нарастает возбуждение. Усиливается напряжение, появляется характерная дрожь. Я действительно ощущаю, как вхожу в роль сумасшедшего, готовясь к решающему моменту. И вот бокал ударяется о зеркало, тело мое движется почти синхронно, в руке кочерга, и череп Мэри раскалывается как яичная скорлупа.
Вы можете подумать, что я и вправду рехнулся. Знаете, вся прелесть именно в этом и состоит — когда все так думают.