Весной в Ереване пахнет акациями. Деревья, похожие на водопады, заполняют улицы и подворотни, их белые плотные гроздья свисают совсем низко, можно подпрыгнуть и сорвать целую пригоршню и впиться носом в ожидание летних каникул, в запах ягод, перемешанных с сахаром, дынного мороженого, чуть солоноватого арбуза, съеденного на море. Запахи Находки в мае. В детстве Катя ночью открывала все окна в своей комнате настежь и не могла надышаться. А днем они с девочками срывали прохладные цветы и сосали кончики их сладких стебельков. Катя мечтала, что всегда будет май, трепетный и хрупкий, как первая бабочка в кулаке.
Но потом приходило лето, требовательное и мощное, настоящее цунами, а не лето. Катя знала, что однажды такое лето сломает все, что они с девочками строили годами из прибрежных камушков, выбеленных солнцем палочек и фантиков.
И оно сломало.
Катя всегда думала, что из них троих первой исчезнет она. Станет белым пятном на общей фотографии. Вычеркнутым номером в телефонном справочнике. Дверью без номера и без звонка. А Юля — Юля должна была быть всегда.
Юля с ее фигурой телезвезды. Юля с ее ровным загаром и тонкими пальцами. Юля с ее улыбкой, ее запахом, ее улыбкой, ее запахом. Юля.
Как будто их первый день на море был только отсрочкой неизбежного. Юля все-таки утонула, но не в воде, а на полу комнаты с обгорелыми стенами.
До центра Еревана можно легко дойти пешком, но Катя вызывает такси, чтобы скорее выбраться из пыльного, пустынного Арабкира. Дорога в центр летит по горному серпантину, и несколько минут можно смотреть на Арарат, такой огромный и невероятный, что кажется приклеенными к небу фотообоями. На очередном крутом повороте таксист полуоборачивается к Кате и спрашивает: откуда? из России? из Москвы, да? жил там пять лет, хороший город, что, не из Москвы, а откуда? Катя говорит: из Владивостока. Находка — город-утопленник, его нет и никогда не было на географических картах ее собеседников. Таксист кивает: всегда хотел там побывать, такие люди, такая природа. Думает, что Кате будет приятно. Но Катя отворачивается и делает вид, будто ищет что-то важное в телефоне. Она ненавидит этот образ девушки из загадочного далекого края, где тигры ходят по улицам и дети едят на завтрак дорогущий гребешок. Картинка, которую придумали в столице, не имеет ничего общего с городом, в котором Катя и все, кого она знала, бесконечно тонули в страхе, что настоящая жизнь проходит мимо где-то там, в восьми с половиной часах полета на самолете. Пока таксист разглагольствует о море и пляжах, Катя молчит до конца маршрута, прокручивая в голове кадры из детства.
Даже подростком Катя понимала, что единственный ее шанс выжить — это выбраться и уехать. Но иногда становилось так темно и тяжело, что хотелось свалить прямо сейчас. Куда угодно. Исчезнуть. Убежать из дома и бродить по сказочным мирам. И тогда Катя шла на железку.
Катя до сих пор хорошо помнит, как много лет назад сидела одна на нагретых приморским июлем рельсах и ждала чего-то: то ли электрички, то ли крепких объятий. Перед ней сиял похожий на обрезки фольги пустырь, посреди которого самоуверенно тянула к небу головы-звезды сурепка, чуть дрожа в волнах жара. Катя смотрела на нее и думала, как мало ей нужно, чтобы выживать, совсем ничего, по сути, — пустая трещина, чтобы не унесло ветром. Немного дождя. Немного самоуверенности. Они с девочками тоже каждая выросли в своей трещине. Год за годом их топтали родители, братья, одноклассники и прочие прохожие, но они все равно тянулись вверх. Живые. Громкие. Почти бессмертные.
Даша подошла к ней совсем тихо, и Катя дернулась как от удара, когда Даша коснулась ее плеча: Леха сказал, где тебя найти. Присела рядом, закурила. Без шухера, совсем как Юля.
Когда первая почти догорела, Даша прикурила от нее следующую, покосилась на Катю и спросила так, будто уточняла, хватит ли у них мелочи на отвертку: ты знала про Костю?
Катя неопределенно качнула головой. Не знала, но и знала одновременно. Странно, что Даша не знала. Видимо, пожалел малую, не стал портить. Протянула руку за сигой, подкурила от Даши, такой прикур взасос. Дашу вдруг прорвало: а я не знала, узнала час назад, когда поднялась к Юле, а там Юлина мама, менты, соседи. Заглянула за дверь и увидела Юлю на диване в ее любимой горелой комнате, бледную и пустую, как допитая кока-кола. И что-то большое и неподвижное на полу. Ко мне подошла теть Надя, мол, Дашунчик, уходи, не до тебя сейчас. А я никак не могла успокоиться: а что, а когда? Да когда-когда, вечером вчера, всю ночь с ним таким просидела, может, и дальше бы сидела, если бы я не приехала. И тогда я протиснулась мимо теть Нади и закричала Юле: я могу его вернуть, хочешь? Верну Костю! Только скажи! А она мне: иди на хуй, овца тупая! Съебала отсюда, пока я тебя тоже не зарезала!
Катя с каждым Дашиным словом все сильнее каменела, становилась серым валуном, с которого тогда, еще в начале лета, прыгнула в омут. Она медленно повернулась к Даше, будто вороча огромные прибрежные камни, и спросила: а что бы это изменило? Ну, если бы сказала. — Я бы все исправила. Я умею.
Катя снова уставилась на пустырь и ответила так тихо, что Даше пришлось к ней прижаться: может, и хорошо, что не сказала. А про себя подумала, что Юля, получается, решила сама стать омутом. Стала частью вечной сказки. Девочка повернулась на бочок, и ее захотел утащить серенький волчок. А что было дальше — то не детского ума дело. В сказках волка убивают, а девочку спасают. В жизни же девочки каким бочком ни поворачиваются — все сладкие. А спасатели всегда опаздывают или, еще хуже, обвиняют и журят. Вот и учатся девочки убивать волков сами.
Каждый волчок знай — на чужой бочок рот не разевай.
Очередное Дашино «почему?» утонуло в громком гудке. Из-за сопки вынырнула электричка. Даша сказала: пойдем. Катя не шелохнулась. Даша тряхнула Катю за плечо, но Катя вся будто вросла в рельс, от растоптанных носов сандалий до кончиков светлой челки.
Катя не помнит, о чем думала в тот момент. Помнит внезапно навалившуюся тяжесть. Такую, что ни вдохнуть, ни выдохнуть. Казалось, каждая ее волосинка стала весом в тонну. Еще несколько тонн электрички Катю совсем не пугали. А потом ее снесло с места, и она покатилась по пустырю, размазывая по светлой майке и предплечьям черные стрелки мазута, желтую пастель пыльцы. Рядом вдыхала помутневший воздух до самого позвоночника Даша. С очередным выдохом Даша прошептала: овца.
Они с Дашей были друг другу не очень нужны, но все равно терлись рядом, как две располневшие ляжки. Потом Катя уехала во Владивосток, а Даша осталась. Буду ждать Юлю, сказала. Катя вся пропиталась чувством вины, как морская губка (подходит для любого типа кожи), но все равно уехала, она слишком устала: ждать, оплакивать, притворяться, что после того лета была жизнь. На похороны Кости Катя тоже не пошла, только качалась с утра до вечера на радиоволнах, ждала, когда ведущие снова обмусолят Юлю во всех подробностях. Жертва или убийца? Находкинская Чикатила. Держите подростков подальше от колюще-режущих. Хачиха завалила белого брата.
Во Владивостоке Катя окончила колледж, взяла гэп-ер, потом еще один, устроилась торговать сиди-дисками: советовала покупателям пост-рок и дарк-вейв, но все хотели только Михаила Круга. Катя смотрела, как строятся мосты, как мосты горят, как по мостам пускают первых пешеходов и первые авто. Никто не тянул Катю на себя, никто не удерживал. Катя тихо качалась на месте, как буек. Искала в толпе длинную загорелую шею, кофейные кудри, а когда находила, задерживала взгляд, пока не убеждалась — нет, не она. Иногда звонила мама и спрашивала, когда домой, и Катя отвечала: не знаю.
Не знаю, не знаю, не знаю.
Лица и тела ускользали от Кати, как юркие рыбки. Кате посоветовали носить кольцо на большом пальце, но в итоге Катя открыла для себя только новые зоны молчания. Погрузилась в бесконечную тишину. По ее поверхности скользили лучи какой-то новой жизни: саммит АТЭС, Аякс, территория опережающего развития, аэроэкспресс. Город светился от лоска и больших надежд. Но когда Катя проезжала под Золотым мостом, он шептал ей, что пора остановиться, звал всмотреться в мутные глубины моря с его высоты, наконец-то оттолкнуться и коснуться самого дна.
Квартиру Катя снимала в складчину с незнакомой девушкой, и они избегали друг друга, как приливы и отливы. Из окна Катя часами смотрела на танкеры и контейнеровозы, железные поплавки, наученные балансировать. Катя тоже хотела научиться балансировать, но все время падала. И Катя устала. Катя начала думать о Золотом мосте как о трамплине, после которого только спокойствие и никакого чувства вины.
А потом по всем новостям пронеслось, что девушка, выпускница морского колледжа, спрыгнула с Золотого моста и разбилась. Подруги девушки рассказывали журналистам в прямом эфире, что она несколько раз жаловалась, что мост ей нашептывает всякое. Катя выключила телик и открыла ноутбук. Билет до Москвы, пожалуйста. Нет, обратный не нужен. Не возвращаться. Не оглядываться.
Еще года три Катя крутилась в столице как в центрифуге, выросла из обычной официантки в баристу, купила новый телефон и на нем наконец-то заказала билеты до Находки: Шереметьево — Кневичи — трансфер. Да, мама, уже лечу.
В полете Катя вдруг вспомнила, как часто болела в детстве, порой до тяжелых осложнений.
И как мама стелила возле Катиной постели матрас и лежала на нем всю ночь, прислушиваясь, дышит ли дочь, не раздавил ли ее кашель. А кашель Катю давил и выдавливал. Превращал Катю в глухую трубу, мешающую спать всему дому. Вываливался из нее, как сухая воздушная рвота.
Но мама была рядом. И в удушливой, как кашель, и серой, как рвота, Москве Кате захотелось вернуться домой, чтобы побыть маленькой девочкой без кредитов, долгов и обязательств. Провести нормальное, даже счастливое лето у моря. Кате казалось, Москва ее пообтесала, выстругала из грустного Чебурашки задорного Буратино и подарила золотой ключик. Катя-москвичка. Катя, которая смогла.
Дом встретил Катю таким, каким она его запомнила, — серым кирпичом, торчащим посреди зеленого моря дубов, берез и кленов, рядом с другими точно такими же кирпичами. На балконах сушились листы ламинарии и черные широкие ласты. И, невидимые для Катиных глаз, стояли кадки с засоленным папоротником. В песочнице у дома сверкали морские обмылки и хрупко трескались в руке панцири морских ежей, нежно-розовые, как безе. В ямку вокруг фонарного столба кто-то насыпал мягкие прибрежные камушки. Все как раньше, но под фильтром «ретро».
Зато Катина мама светилась так, будто тоже успела пожить в Москве, погулять по Красной площади, выпить вина в дорогом ресторане на Патриках. Оказалось, отец снова стал пропадать в морях годами, и теперь по утрам маленькую кухню наполнял запахами миндаля и сахарных петушков приторный кофе, а не удушливый пар бесконечных борщей из Катиного детства. Катя садилась рядом и удивлялась, как все могло остаться на своих местах, но при этом измениться до неузнаваемости: и приоткрытая балконная дверь, через которую теперь можно было разглядеть старый парк через дорогу, и советская хрустальная стопка, теперь повышенная до пепельницы, и мамин старый халат, теперь сидящий на ней как-то по-другому.
По вечерам мама возвращалась с работы, перепрыгивая через ступени, звеня восторгом и счастьем.
— Катька, те мужчины в шиномонтажке сказали, что я красивая!
Мама всегда заряжалась от взглядов и окликов мужчин. А мужчины замечали маму везде. Катю тоже — это у нее наследственное.
— Так и сказали?
— А что такое «чика»?
Катя закатывала глаза, а мама из прихожей тянула руку — дай! Торопливо стягивала кардиган и чиркала спичкой от кэмел, промахиваясь первые пару раз. Потом с наслаждением затягивалась и выдыхала густые облачка прямо в коридоре. Катин отец однажды привез из Америки целый мешок брендированных коробков, и до сих пор они лежали нетронутыми на верхней полке, рядом с советской ручной мясорубкой и хитрыми китайскими терками. Они пылились и вымарывались из семейной памяти, пока мама не включила плоские коробки с верблюдом-гангстером в свой миф о красивой свободной жизни.
Катя согласилась стать частью этого мифа. Одним пьяным вечером, когда ром смешивался с кофе в неприличных пропорциях, превратилась из дочери в лучшую подружку. Катьку.
Маму звали Светлана Владимировна, но для Катьки она стала Светой, Светкой, Светочкой. И все их темы свелись к мужчинам. Мужчинам на улице, мужчинам в подъезде, мужчинам в очереди за хлебом, мужчинам за рулем китайских иномарок, мужчинам, которые окликали, улыбались, тянули руки, предлагали провести вечер в платье, а потом без.
За этими разговорами мама, увлеченная игрой в одинокую роковую женщину, казалась Кате совсем маленькой и юной. Мама хихикала и прятала лицо в дыму, мягкими ладонями стараясь держать сигарету как в кино, пародируя не то Николь Кидман, не то Мерил Стрип.
Днем они ездили на море и лениво переворачивались то на спину, то на живот. Делали по очереди долгие заплывы, а потом выходили из воды, как древнегреческие богини — посвежевшие, подтянутые, в крупных бисеринах капель. Ели завернутый в листья салата твердый сыр. Катина мама где-то вычитала, что это идеальная диета для лета.
— Катька, какая ты все-таки курильщица! И меня за собой!
На самом деле ментоловый кент покупала мама по пути домой, но курильщицей, конечно, была Катя. Мама — баловалась.
— Блин, да я просто за компанию, Кать!
Вечером мама сидела на кухонном стуле с неудобной железной спинкой, подобрав под себя ноги, и, когда выдыхала дым, задирала подбородок. В окно стучали длинные пальцы, покрытые коричневыми морщинами и зеленым пушком. Они хотели схватить маму, утащить ее в страну взрослых и печальных. В глубине души Катя тоже этого хотела. Катя хотела сказать: прекрати, не будь такой нелепой, ребячливой, вычурной, кукольной. Но Катя тоже курила, тоже дергала подбородком, тоже не хотела взрослеть.
По утрам сгущенные занавесками лучи ползли по маминым коленям, сонные и ленивые, поблескивая на выгоревших на солнце до белизны волосках. Интернет ворочал второсортные новости и скучные «куда пойти вечером». Но мама воодушевленно говорила: пошли? — и Катя отвечала: пошли. Они ходили на концерты растерявших популярность и самоуважение бывших звезд и в бильярдную И там, конечно, были мужчины.
При мужчинах мама подпрыгивала от волнения. как резиновый мячик. Она сильно закидывала набок голову, открывая загорелую шею, шелестя идеальной короткой стрижкой, дразня: смотри, желай, но не трогай. Флирт у нее получался нелепый, как у пятилетки, но мужчин это заводило только сильнее. Катя знала: в последний момент мама скажет, что на вечер есть планы, а завтра много работы. И, глядя на ее беспомощные попытки казаться взрослой, Кате хотелось ее спасти, спрятать, погладить по голове:
— Свет, пойдем домой.
Иногда мама не откликалась и увлеченно договаривалась о свидании с мужчиной с барсеткой, или с мужчиной с широкой улыбкой, или с мужчиной, владеющим целым рестораном. И Катя старалась соответствовать, не отставать, улыбаться, благодарить за комплименты, одеваться с умыслом. Но, несмотря на уговор не осуждать, не контролировать, становилась погасшей спичкой, размокшим окурком. Ощупывающие взгляды, жадные руки мужчин были философией, эстетикой. Центром маминого мифа.
В пустой квартире Кате становилось тяжело и ознобно, как в тот день, когда она ехала в автобусе в юбке, которую сшила мама, и мужчины глодали ее ляжки взглядами. Один даже потрогал ее за ягодицу — будто приложил к коже использованный гондон. Катю затошнило, и она вышла из автобуса. Мужчина вышел за ней. Тогда Катя побежала. Сколько ей было? Одиннадцать? Двенадцать?
— Свет, а помнишь, гуляли на выходных? Короче, пацаны нас видели и сказали, вот это тянки, мы бы с ними замутили.
— Что такое «тянки»?
— Ну, типа, сестры.
— Тогда ты старшая!
Смех, дым из ноздрей, пепел в кофейной бурде. Катя догадывалась, что мама затеяла эту игру, чтобы сблизиться. Но в конце концов только больше отдалилась. Стала подружкой, собутыльницей, чикой, тянкой. И никто больше не нес за Катю никакой ответственности. За Катьку-москвичку, только начинавшую жить по-настоящему. За Катьку-дайсигу.
За Катьку, которая все никак не может перестать играть в жмурки, каждый раз замирая, когда очередной мужчина трогает ее глазами, за Катьку, считающую красные машины, прежде чем ответить «да» или «нет», за Катьку, которая вписывается в любую игру, лишь бы не брать ответственность за свою дурацкую жизнь.
Катя так и не почувствовала, что вернулась домой. Она могла уйти, потеряться на неделю или не возвращаться вовсе. Могла питаться только крекерами и недозревшим арбузом или вообще сесть на кофейно-никотиновую диету. Могла лежать целыми днями, орать старую попсу, танцевать голой. В игре в свободных женщин все было просто. Непросто было только одно.
Знать, что мама много раз изменяла отцу.
Катя до сих пор не может забыть тот вечер, когда мама уехала к очередному любовнику, а Катька-подружайка осталась дома — делать что взбредет в голову, а по факту читать все подряд, с книжной полки с классикой, недочитанной в школе. Чтение успокаивало Катю, дарило ощущение домашнего уюта. И даже какой-никакой заботы. И тут позвонил отец, спросил, как дела, как мама, что-то она недоступна. И в Кате что-то вдруг рухнуло сквозь ребра, почки и кишки, разрывая мягкие ткани, стекая потоком черного, липкого, чужеродного. Совсем как в детстве. Катя сказала: ой, мама в ванной, я передам, что ты звонил, да, конечно, передам, да, да. Катя знала, что у отца не будет второго шанса позвонить в этот день, в море вообще не так просто поймать связь. Катя тогда еще представила, как положит трубку и отец исчезнет в немом небытии. В море мужчины преимущественно молчат, ведь им некому смотреть под юбку и некого окликать. На суше Катин отец был мужчиной, похожим на сотни других мужчин, шатающимся по пустынному приморскому городку в ожидании очередного рейса. Но Катю он никогда не окликал.
— Люблю тебя, пап, спокойной ночи.
Это был первый раз, когда Катя тем летом взяла такси до автовокзала и там долго стояла напротив входа, смотрела на пустые лавки, под которыми ветер гонял бычки и пакеты. А ей казалось, что она на дне океана и ей уже никогда не добраться до земли. Маленькие города вроде Находки уходят в небытие как будто сразу. Мама однажды рассказала Кате, как тонут старые корабли: огромная масса металла с заключенными в нее людьми разом уходит под воду. Где бы Катя ни находилась, Находка тянула ее вниз.
В один из таких дней, который начался с ментоловых сигарет и обещал закончиться ими же, Катя увидела в магазине знакомые круглые плечи и длинный мелированный хвост. Даша клала в руку кассирши мятые коричневые бумажки, чтобы забрать с прилавка вареную кукурузу и пачку винстона. Рядом топтался мужчина и вместо прилавка рассматривал Дашины шорты. Когда Даша закончила и стало можно, Катя привычно ткнулась носом в ее теплую шею.
— Как ты? Такая красивая стала!
— Давай, может, кофе?
Даша предложила кафешку на другом конце города, рядом с ее работой. Она пошла по следам своей мамы и стала парикмахершей. Кате хотелось снова завоевать Дашу, доказать, что она своя, но при этом новая, московская, интересная.
Из Москвы Катя прилетела налегке: пара футболок, шорты и джинсы. Но в Находке так одевались только лохушки — пришлось лезть в мамин шкаф и выбирать среди десятков платьев самое «мне еще нет тридцати». Впрочем, в гардеробе Катиной мамы почти все были такие. Провести время с Дашей хотелось красиво, как в школьные годы, когда они смотрели клипы Бритни Спирс и Агилеры и красили друг другу губы и глаза. В этот раз Катя сама накрасила губы маминым блеском, надела мамино платье и темные очки. К платью понадобились босоножки на платформе, к босоножкам — сумка. Катя покрутилась у зеркала и удивленно хмыкнула — вылитая мама.
Катя даже послала себе воздушный поцелуй — в маминой повседневной коже она была более красивой.
Даша ждала Катю, покачивая хвостом из стороны в сторону. Загорелая приморская красотка на высоких каблуках и стройных ногах. Катя еще подумала, что Даша все такая же мягкая и золотистая, как в детстве. Казалось, если лизнуть ее плечо, на вкус оно будет как жженый сахар. Сама Катя всегда некрасиво краснела на солнце, а за время жизни в Москве окончательно превратилась в бледную поганку.
Даша тоже была в платье — как идеально они совпали, подумала Катя. И протянула Даше руку по старой привычке. Та секунду помедлила, но тоже протянула ладонь.
В кафе они выбрали столик у окна и попросили убрать лишний стул. Нас будет двое, спасибо. И посмотрели друг на друга, как будто их обеих только что вынесло волной на берег и нужно отдышаться. Стряхнуть пыль и песок с дружбы, однажды канувшей горящим бычком на дно отвертки. Даша заказала американо, а Катя — латте. Чашка в Катиной руке подрагивала и стучала по блюдцу.
Даша принялась рассказывать о своих бывших, но Катя с трудом улавливала суть.
— Этот город — город гопников, — говорила Даша.
«Ну это я и так знаю», — думала Катя.
— Мой бывший рассказал всем корешам, что я делала ему минет, — говорила Даша, — и теперь меня называют шлюхой.
— Какой идиотизм, — говорила Катя, — они, наверное, даже позы во время секса не меняют.
Даша молча посмотрела в окно — на пустую парковку и бутафорную китайскую стену, которую строили для привлечения туристов, а получился очередной ТЦ.
— Как Юля? Видела ее?
Даша принялась прореживать пальцами длинный хвост.
— Видела, она с бандюками связалась. Сейчас опять сидит, только уже не в колонии для несовершеннолетних, а в настоящей тюрячке.
— За что?
— То ли наркоту толкала, то ли шлюх на базы отдыха возила. Может, и то и другое. Мы об этом больше не говорим, не наши проблемы.
«Мы» — это Даша и Димасик, который вымахал в огромного детину, гонял на черной тачке и был вечно при делах.
Катя покивала. Юля и в детстве была проблемной, взведенной, как курок. Однажды Катя пошла одна гулять с пацанами из песочницы на ближайшую сопку: покурить, поржать, пососаться. Спускались они уже в темноте, спотыкаясь об острые камни, и все ее белые босоножки залило кровью от разбитых пальцев, и Катя их выбросила только потому, что боялась: Юля узнает. Боялась, что та будет завидовать и снова украдет у Кати что-то важное. Часы, привезенные отцом из Америки. Диск с альбомом метеора. Красивую баночку из-под корейских конфет.
Но в то же время Юля была сердцем их дружбы. Той, кто скрепляла их сколы и неровности. Той, кто затеяла игру, в которую Катя все никак не может перестать играть.
— А помнишь, как мы втроем ходили в кафе? Как оно называлось… какая-то «Роза».
— Ага, «Зимняя роза». До сих пор помню то мороженое с цветным желе. Вкусное было, жесть.
— Юля всегда за всех платила.
— Ты что, все еще паришься? Забей, и всё.
У Даши на указательном пальце была ранка от вырванного заусенца — кончик пальца распух и покраснел. И Катя вдруг вспомнила, что видела, как Даша мастурбирует.
Они втроем сидели у Юли на диване и смотрели зачарованных. Даша делала это как бы между делом, раздвинув ноги и двигая пальцами почти безразлично. На экране обжимались Фиби и Коул, и Даша смотрела в экран не моргая. Тело Кати тогда покрылось мурашками, и она отвернулась. Даша попробовала обратить все в шутку и рассказала, что как-то задумалась и начала мастурбировать при Димасике. Юля перестала вырезать тень (фонарь и пьяный мужик, подумала Катя) и оглянулась на Дашу: ты че, дура? Даша показала фак и склонилась над Юлиными обрезками: сама овца. Хуйню какую-то вырезает, а еще че-то вякает.
Ката тогда еще подумала, что у Даши под бронежилетом наверняка нежная устрица. От этих мыслей Кате вдруг стало неловко, она вскочила с дивана, сказала, что ей пора домой, и сбежала.
Даша тем временем принялась рассказывать, как они с Димасиком объездили все ближайшие пляжи и хотят рвануть на север края, где еще одному челу акула руки откусила, прикинь?
Катя слышала эту историю сто раз, но смиренно послушала в сто первый. Даша строила между ними мосты, и Катя была ей за это благодарна. Сама она вдруг замкнулась и стала отвечать односложно.
Когда кофе сжался на дне чашек черными кляксами. Катя захотела домой, а Даша — прогуляться: давай до площади, а там поедем.
От кафе до следующей остановки тянулась асфальтированная аллея, по которой девочки гуляли, когда Юля снова «находила» деньги. У Кати был китайский цифровой фотик, и они носились среди деревьев и фотались с серьезными загадочными лицами, будто взрослые. Рядом с аллеей тянулась широкая оживленная трасса — из города и в город. Сотни машин, за рулем которых были мужчины, пульсировали черным, белым и серым в плотной ткани автострады.
Эта аллея была шире городских улиц и кружила голову лесной тишиной. По всей длине ее разрезали вдоль тени деревьев, по-восточному низких и всклокоченных. Катя рисовала такие в первом классе. Черные палки, из которых росли еще палки и еще. Пока хватало места на альбомном листе. За эти рисунки ей всегда ставили пять.
Дорога была неровной и каменистой, и те редкие островки асфальта, которые еще не успели смыть тайфунные ливни, пучились нал землей серой лавой. И Кате приходилось крепко держаться за Дашу, чтобы не рухнуть с высоты платформы в шебень и грязь, а Даша крепко держалась за Катю. Они охали каждый раз. когда на очередном камне ноги подкашивались и сгибались в коленях. И громко хихикали. Со стороны можно было решить, что они пьяны. А пьяные женщины — сигнал для мужчин, что можно.
Едва различимые в камуфляже, из тени и света им навстречу выплыли двое мужчин. Больше на аллее никого не было. Катя вдруг сильно заскучала по большому городу, где всегда людно и безопасно. Она знала, что мужчины идут к ним. И все равно, когда один из них крикнул: эй, очкастая. Катя подумала, что это о ком-то другом. Нет, ты, да, ты. Ты ваше охуела, что ли? Мужчина подошел ближе и уставился на Катю выпуклыми глазами с толстыми красными прожилками, похожими на подтеки месячных на фаянсе.
Однажды Катиного отца сбила машина, и у него были такие глаза. Глаза быка, увидевшего тряпку. На Кате было красное платье.
Мужчина, вы нормальный вообще? — Катя сама понимала, как жалко это прозвучало. Она могла бы с тем же успехом сказать: я люблю, когда меня бьют. Для мужчин все женские попытки защититься звучат одинаково: бей, бей, бей. Катя закрыла глаза за темными стеклами очков и приготовилась.
Ах ты шваль, проститутка, я тебя узнал. Где мои бабки? Гони их сюда. — Послушайте, я правда вас не знаю!
Второй мужчина стоял в стороне и ждал, что будет дальше. Катя попробовала отойти в сторону. Тогда первый мужчина схватил ее за руку и замахнулся кулаком. Даша прижала ладони к губам, второй мужчина отвернулся, и свет лизнул его лысину, а Катя подумала, что надо было уже подровнять стрижку, а то и правда как дешевка выглядит.
Ну все, Светка, хана тебе, сказал мужчина с кулаком. И Катя застыла. На самом деле Катя не испугалась кулака — в детстве отец часто бил ее за то, что она не такая, как нужно, не того роста, недостаточно умная, недостаточно красивая. И это выработало у нее привычку: если бьют, значит, за дело. Катя закрыла глаза.
И тогда Даша закричала: ОНА НЕ СВЕТА ОНА КАТЯ
Кулак замер на пол пути. Даша сказала: ты, сука, по понятиям сначала в глаза ей посмотри.
Катя завистливо вздохнула — сама она так и не научилась говорить с гопниками. Потом сняла темные очки, посмотрела в глаза мужчине, и он отвел взгляд и сказал: обознался. Он покачал головой. Улыбнулся Кате и подмигнул. И они с другом пошли дальше. Катя с Дашей тоже.
На ближайшей остановке Катя забралась в автобус и принялась считать красные машины. Раз красная машина. Все в порядке. Два красная машина. Все нормально. Три красная машина. Ничего не случилось. Четыре красная машина. Все хорошо.
Катя не хотела думать, с кем мужчина ее перепутал. Но думала.
Дома пахло ментоловым кентом. В пепельнице из окурков вырос ежик. Катя с мамой часто сидели так. Катя — с сигаретой наотмашь.
И мама — с задранным подбородком.
Может, совпадение?
Мамы дома не было. Ушла гулять, наверное, решила Катя. Или ее поймали те самые мужики.
Досчитав до десяти, Катя натянула джинсы и ветровку, утрамбовала в рюкзак вещи и книги и заказала такси до автовокзала. На зимних каникулах Катя решила не прилетать. И на следующих летних тоже.
По дороге в автовокзал пришло сообщение от мамы: Катька, все хорошо?
Катя быстро напечатала ответ: все хорошо, мама, — и убрала телефон подальше.
Они с мамой теряли связь постепенно. Сначала стали реже общаться из-за часовых поясов. Потом поругались одним ужасным февралем. А потом Катя эмигрировала в Ереван, и общие темы совсем растворились в кипении совершенно новой жизни. Жизни, которую Катя для себя никак не ожидала.
Теперь Катя пишет сметы в бесконечных экселях для того, чтобы помощь всегда поступала туда, где ее больше ждут. И варит кофе в маленьком эмигрантском кафе.
Она надеется, что в чужой стране, такой непохожей на ее родные морские берега, прошлое наконец-то отступит, освободит место для новых людей и чувств.
Но в весеннем Ереване Кате все еще снятся полынные моря. Катя пряталась в них, когда они играли с мальчиками в казаков-разбойников. Девочки против казаков, такая у них была игра. В конце мальчики их всегда догоняли и вели к углу дома — быть рабынями. Однажды Лешик нашел Катю посреди полынного моря и набросился. Не как разбойник, а как Костя.
Катя хочет злиться на Костю, но не может. Она теперь много думает о том, каково им с Юлей жилось одним. Дети не должны целыми днями ждать, пока мама вернется домой. И наблюдать за бесконечной очередью мужчин возле юбки их мамы. Вот к чему это приводит.
Катя помнит, что Костя ел яблоко целиком, вместе с хвостиком и косточками. Это выглядело ужасно невкусно. Сейчас Катя понимает, это просто потому, что у них в семье не было денег. Совсем. Колбасный суп, который варила Юля, был из кусочка колбасы и одного яйца. Мужчины, у которых Юля обшаривала карманы в поисках забытых пятихаток на вылазки в кафе, никогда не давали денег на быт и пропитание.
Они покупали их маме цветы и вино, а потом исчезали.
Юля с Костей тоже исчезли, став пещерным эхом где-то в глубинах Катиной груди. Вместе с ним внутри Кати поселилось одиночество, и оно всегда рядом, никогда не уходит: ни когда Катя целуется, ни когда Катя хорошо справляется с работой и ее хвалят всей командой, ни когда Катя танцует на винном фестивале, пьяная от праздничной эйфории. Одиночество как протекающий кран — капает гулко и беспощадно.
Вспоминает Юлю — как она отчаянно нуждалась в тепле и заботе, но стыдилась попросить и превращала невысказанные желания в игру. Например, садилась к Кате на колени и говорила: теперь играем в кто быстрее чмокнет в лоб. И все вокруг тут же напитывалось любовью: и жуткие железные двери подъездов, код от которых можно было угадать с трех попыток, и обломки качелей, потерпевших кораблекрушение, и старая круглая клумба, на месте которой однажды был фонтан. Даша кричала: а я?! — и тулилась в их с Юлей тесном пространстве. Когда они с девочками жались друг к другу, мир становился менее стремным.
Вспоминает Юлю, которая пи́сала с открытой дверью, чтобы видеть: девочки здесь, никуда не ушли. Будто их связь — это паутинка, которую можно разрубить, хлопнув дверью.
Вспоминает, как они с девочками отчаянно съедали по полпачки орбита, чтобы родители не учуяли перегар. А если не было жвачки, ели зубную пасту. Как поливали друг друга дезиками, чтобы пахнуть цитрусом, дыней, яблоком, а не парламентом. И родители не замечали, не задавали вопросов, спрашивали: ты хорошо погуляла? Для них смерть Кости была неожиданностью, молнией, которая ударила с ясного неба. Но Катя знала, как долго это в них нарастало, знала, что игра должна была рано или поздно вылиться во что-то ужасное.
Вспоминает истории эти Костины. Он с одной Катей ими и делился: как его гопали на районе, как к старшаку толпой отвели. Еще храбрился при Кате, мол, не стал идти в отмах, не зарядил ответочку. Фразы, мол, подбирал стратегически. Ничего у Кости не было, кроме мотика. И у Кати ничего не было.
Теперь у Кати новая суперсила — она чувствует чужое одиночество, оно липнет к ее коже и покрывает холодным потом. Хочется обнять и ободрить, чтобы самой согреться, вынырнуть из студеного и неживого. И Катя обнимает, приговаривая «цавт танэм»[24]. И кому-то другому становится легче.
В седьмом классе Димасик разрисовал себе плечи фломастером и сказал, что школа — это зона, а он «условно освободился». Начал продавать другим пацанам крестики по пятнадцать рублей — «тюремные, но стирающиеся». В итоге полкласса перестали ходить в школу по причине УДО. Мама сказала, что сдаст Димасика в настоящую колонию, так что бизнес с крестиками пришлось прикрыть.