Среди документов второй мировой войны есть карта, на которой места расположения немецких концентрационных лагерей обозначены кружочками. Европа на ней похожа на мишень, в которую били из автоматов. Бухенвальд, Майданек, Освенцим, Тремблинка, Дахау, Рава Русская, Биркенау, Роменвиль, Грюненсберг, Зальцгиттер, Бельзенберг, Зоэст, женский лагерь Равенсбрюк… Сотни трагических мест…
Миллионы и миллионы людей были расстреляны, удушены, замучены в немецких концентрационных лагерях.
…На какой-то станции пленных погрузили в товарные вагоны и повезли. Когда поезд остановился, Вася прочел на фронтоне вокзала: «Перемышль». Пленных построили в длинную колонну и под крик конвоиров и лай собак снова долго гнали по незнакомым дорогам.
Ботинки Васи, по раз чиненные еще Григорием Филипповичем, так износились, что их пришлось бросить. Босой и продрогший, он безучастно брел в середине колонны, качаясь от голода.
Наконец пленных пригнали в большой концентрационный лагерь. Узкие бараки — блоки — ровными рядами уходили до самого горизонта. Через каждые пятьдесят метров вдоль ограды из колючей проволоки стояли сторожевые вышки с пулеметами. У пулеметов маячили серые фигуры часовых. Внизу вдоль ограды бегали на цепях овчарки.
Судя по тому, что территория лагеря была поделена колючей проволокой на квадраты — для русских, поляков, евреев, французов, англичан и американцев, — можно предположить, что это была Рава Русская. В маленьких лагерях немцы держали всех заключенных вместе. Пленных построили в одну шеренгу. Стали считать.
Опять шел дождь. Дул холодный ветер. Немцы сбивались со счета, кричали, зло толкали пленных автоматами в грудь. У оград лаяли и бесновались сторожевые собаки.
Наконец счет кончили. Выдали номера, которые отныне заменили имена и фамилии, и развели пленных по блокам.
Внутри блоков было темно. Низкие вытянутые окна под потолком плохо пропускали свет. В полумраке четырьмя этажами возвышались деревянные нары. На нарах лежали люди-скелеты — такие страшные, что, увидев их, Вася вздрогнул и остановился.
При появлении новичков люди-скелеты зашевелились. В запавших глазах засветилось волнение. Тонкими костлявыми руками они указывали на свободные места, слабыми голосами спрашивали:
— Откуда, братки? Где вас взяли? Не земляки ли?
Вася занял свободные нары внизу, свернулся на них в комочек и с головой накрылся пальто, чтоб согреться. Но в разбитое окно задувал ветер. Парнишку стала бить неодолимая дрожь. Он лежал, сжавшись под пальто, и в первый раз за все эти дни плакал…
В этом лагере все было так же, как в сотнях других. В шесть часов утра солдат с автоматом заходил в блок и кричал:
— Aufstehen{9}!
Заключенные слезали на цементный пол. Их пересчитывали. Потом вели умываться.
После умывания выстраивали перед блоком для второго счета.
Истощенные и раздетые, люди едва держались на ногах. Но счет длился часами. Солдаты сбивались, во нескольку раз ходили в блоки пересчитывать тех, кто уже не мог подняться, начинали счет снова.
Когда все это наконец заканчивалось, заключенных гнали к кухне. Там толстый повар длинным черпаком отмеривал каждому пол-литра горькой черной бурды — «кофе».
Счастливцы подставляли под черпак консервные банки. У кого их не было — сворачивали кульки из бумаги. У кого не было и бумаги — подставляли пригоршни. И жадно пили: «кофе» был горячим.
После «завтрака» пленных опять уводили в блоки. Там назначали уборщиков помещения. Уборщики снимали с полок умерших за ночь, складывали их в ряд у входа в блок, мели пол, выносили мусор.
Те, у кого еще сохранились силы, шли в уборщики охотно. Работая, человек хоть ненадолго уходил из-под контроля. На свалке, около офицерской кухни, удавалось подобрать картофельные очистки, кусочки брюквы, а счастливцу могла попасться даже банка из-под консервов. В два часа дня пленных снова выстраивали около блока. На пять человек выдавалась килограммовая буханка хлеба из отрубей и опилок и немного «супа» — теплой воды с листочками крапивы.
Суп съедали у кухни. Хлеб уносили в блок. Заключенный, которому доверялось нести буханку, держал ее над головой обеими руками, чтобы не уронить, а также чтоб все видели, что он нисколько не отщипнул. В блоке буханочку вымеривали ниткой и резали на куски. Хлеб рассыпался как песок, а десять голодных глаз внимательно следили, чтобы не потерялось ни крошки… В шесть вечера опять выдавали «кофе». Выпьет турбовский паренек теплую горькую бурду, положит под язык оставленный от обеда кусочек хлеба величиной с пятак и сосет его, чувствуя, как все внутри сжимается от голода.
Начинался апрель. Но дожди, холод не прекращались.
Каждую ночь с нижних полок просили:
— Землячки!.. Родные!.. Пустите наверх погреться…
Бывало, человеку уступят место, а он залезть не может. Ему помогали, сообща втаскивали наверх. Постонет бедняга в тепле и затихнет. Утром глянут, а ему уже ничего не надо…
С утра до вечера вывозили немцы на большой машине покойников из лагеря.
Васю пленные берегли. Уж столько, видно, заложено в человеке доброго чувства к детям, что не иссякает оно даже в самую лютую годину.
Через несколько дней после прибытия колонны Васе дали место на верхних нарах. Потом незнакомый человек бросил ему кусок фуфайки обернуть ноги. Другой дал пару портянок. Вася выстирал их под умывальником, и они заменили ему полотенце.
Третий заключенный, печальный и полуживой, молча поставил на Васину полку березовые колодки. Во многих немецких лагерях вырезали такие колодки из дерева и носили вместо обуви.
По молодости лет Вася не задумался над тем, где теперь тот, кто искусно сделал их из простого полена, где прежние хозяева, живыми ногами отполировавшие дерево до блеска. Вася искренно обрадовался подарку. Но ходить в колодках он не умел. До крови растирал ноги. На правой ступне у парнишки образовалась рана. Она не заживала, загноилась.
Васин сосед — человек лет сорока с простым русским лицом и сединой на висках — осмотрел ногу, посоветовал:
— Промой. Завяжи чистой тряпкой. Береги от грязи.
Вася послушался. Израсходовал одну портянку на бинты. Рана стала затягиваться.
Через несколько дней он спросил лекаря:
— Вы доктор?
Тот лежал на боку и, подложив под щеку ладонь. Думал о чем-то невеселом.
— Ветеринар, — сказал он.
— Зачем они нас здесь держат? — спросил Вася.
— Освобождают жизненное пространство.
Вася не понял. Но после этого разговора частенько перелезал к соседу на нары, рассказывал о том, как немцы забрали его в комендатуру, как бил его в полевой жандармерии офицер, как падали по дороге люди, когда немцы гнали колонну в концлагерь.
Заложив руки за голову, сосед слушал. Какие превратности войны привели его в концентрационный лагерь, Вася не решался спросить. Но по тому, как пленный молча переносил тычки, мучительные стояния во время утреннего счета и смертные муки голода, Вася понял, что это сильный человек. Одно только и узнал парнишка — фамилию соседа. Философенко Афанасий. Из Одессы. До войны работал ветеринаром.
Философенко мало говорил о себе, предпочитал слушать других. Но был внимателен не только к Васе.
Вот ослабел и отчаялся еще один заключенный. По утрам не встает. За пищей не ходит. Того и гляди унесут его в ревир — лазарет, откуда никто не возвращался.
Философенко выбирал минуту, когда надзирателя не было близко, подсаживался к больному:
— Жена есть?
— Есть.
— И дети?
— Двое.
— Держись! Держись, дорогой. Осталось немного. Если наши проходят в день всего три километра, и то в июне-июле будут здесь. Понял? Немцы того и хотят, чтоб мы раскисли и подохли в этих блоках-гробах. А тебя дома жена, дети ждут. Держись!
И ободряющие слова порой помогали человеку. Загорался огонек надежды. Несколько дней обед приносили товарищи. Потом человек заставлял себя встать, жить, бороться.
Таким и остался в Васиной памяти лагерь.
Нары. Люди-скелеты.
Трупы.
А еще — повредившиеся умом. Против Васи, по ту сторону прохода, неделями безучастно лежал на голых досках парень лет двадцати восьми, помешавшийся после пыток. А в углу неподвижно стоял на цементном полу одесский бухгалтер с атрофировавшейся памятью. На его глазах фашисты убили жену и детей.
Высокий, лысый, с мертвым лицом, он, как столб, возвышался в полумраке блока над заключенными. Временами в нем просыпалась какая-то мысль. Он вздрагивал, с тревожным недоумением озирался по сторонам, как бы предвидя опасность, но не зная, откуда она придет. Потом опять застывал, замирал, как статуя.
И удивительно! Умирали более сильные. Умирали те, кого немцы пригоняли на их место. А бухгалтер, затолканный, забитый прикладами, неспособный защитить даже то малое, что полагалось ему в этом аду, стоял и стоял над всеми…