Рано утром в пятницу приехала Гиттель, чтобы помочь Мириам приготовить праздничный ужин.
— Право, Гиттель, это очень любезно, но я и сама справлюсь.
— Послушай, Мириам, со мной не надо церемониться. Я не собираюсь вмешиваться. Я знаю много семей, где невестка и свекровь живут вместе, и никто не говорил мне, что кухня слишком тесна для двух хозяек. Я просто посижу и составлю тебе компанию.
Но тут же она принялась давать советы.
— Добавь в суп лука, Мириам. Всегда клади его туда, Ури говорит, что это придает домашний вкус.
Мириам возразила, что Дэвид не любит лук, но Гиттель была непреклонна.
— В луке вся прелесть. Можешь насовсем его не оставлять, но он придаст аромат.
Позже, когда за столом ребе похвалил суп, она поймала взгляд Мириам и кивнула ей: «Я же говорила!»
— Нет, Мириам, рыбу нужно не молоть, а рубить. Я знаю, у вас в Америке женщины прокручивают рыбу, как потроха, потому что так легче. Понятно, у них есть электромясорубки, всего-то надо загрузить и нажать кнопку. Но после этого рыба превращается в пасту и получается совсем не то. — Она поискала по кухне и нашла нож-тесак и большую деревянную миску; ее она пристроила у себя на коленях и принялась ритмично рубить, показывая, как надо это делать. И все время не переставала говорить — о владельце дома, с которым виделась неделю назад и который мило проводил время с ее сестрой; о новом заведующем отделения в госпитале, которого она вряд ли полюбит; о Саре Адуми, которую она навестила в больнице и сразу усомнилась в назначенном лечении. При этом, заговаривая о волнующих ее вещах, она неосознанно ускоряла ритм рубки.
Но больше всего она рассказывала о своем сыне Ури, яростно стуча ножом, чтобы подчеркнуть свое разочарование.
— Парень высокий и красивый, как отец, и так думаю не только я. Увидишь сама. И все девицы по нему с ума сходят. Он мог бы сделать хороший выбор, а выбрал девушку из бедной семьи, родом из Туниса или Марокко, — по мне все едино. Говорят, это разные страны, но я не вижу разницы. Она смуглая, как арабка. А сын вдруг стал религиозным, потому что ее семья очень строго придерживается традиций. Девице по этой причине даже дали освобождение от армии. Ури говорит, она хотела служить, но отец не пустил. Возможно. По крайней мере, она уважает мнение собственных родителей больше, чем Ури — своих. Теперь он даже молится каждое утро и надевает филактерии. Как это могло случиться? Он же воспитывался в просвещенной семье!
— Мой Дэвид молится каждое утро.
— Даже сейчас? Мне казалось, ты говорила…
— Он собирается сменить профессию, но не религию, — сказала Мириам.
— Ну, раввин и должен молиться, это его работа. А сейчас он, наверное, делает это просто по привычке.
Ясно было, что пример ребе для нее не указ.
— А когда сын вернется из армии, он хочет вступить в религиозный киббуц. Понимаешь, что это значит? Каждый год у него будет рождаться ребенок, а сам он всю жизнь проработает на ферме.
— Ты не одобряешь жизнь в киббуце, Гиттель?
— Конечно, нет. Раньше это было полезно для страны, но сейчас времена изменились. — Увидев, что Мириам ничего не поняла, она продолжала: — Я хочу сказать, что теперь, когда страна укрепилась, это больше не нужно. Ури мог стать врачом, инженером или ученым, он такой умница…
Мириам все еще не понимала, и Гиттель нетерпеливо бросила:
— Разве странно, что мать хочет для своего сына не легкой жизни, а шанса реализовать свои способности?
Гиттель явно была раздражена, и Мириам предпочла перевести разговор на нейтральную тему.
— Ты думаешь, он сегодня приведет эту девушку?
— Вчера я говорила с ним по телефону, и он сказал, что ее отец против. Якобы это неприлично. Представляешь, какое у нее воспитание? Восточные люди все такие.
— А ты не хочешь ее увидеть?
— Не горю желанием.
Рано вечером ребе отправился в синагогу, а когда вернулся, на столе уже горели свечи и лежали две плетеных субботних халы; рядом с тарелкой ребе стоял графин с вином и бокалы. Женщины на кухне возились с последними приготовлениями. Пока все ждали прихода Ури, ребе ходил взад-вперед по комнате и мурлыкал хасидский мотив.
— А он придет в форме? — спросил Джонатан у Гиттель.
— А в чем же?
— А ружье у него с собой?
— Он офицер и не носит ружья.
— О-о! — Джонатан был так явно разочарован, что она поспешно добавила: — У него на ремне пистолет в кобуре, он придет с ним.
Прошло четверть часа, потом половина, и Мириам заметила, что муж часто поглядывает на часы. Она собиралась спросить Гиттель, не стоит ли им сесть за стол, когда прозвенел дверной звонок, Джонатан побежал открывать, и на пороге появился Ури.
Он был таким, каким его описала мать: рослый, загорелый, уверенный в себе. Джонатана он сразил наповал — форма, ботинки, берет, а особенно пистолет в кобуре. Ури представили ребе, они обменялись рукопожатиями, а Мириам он сердечно поцеловал, спросив:
— Не возражаешь, Дэвид?
С матерью он поздоровался так, будто в последний раз видел ее час назад. Из уважения к Мириам он говорил по-английски с сильным акцентом, казалось, слова рождаются у него где-то в горле.
— Ну, весело прошла конференция на той неделе? — спросил он мать.
— Туда ездят не затем, чтобы веселиться, — укоризненно заметила она.
Они не обнялись и не поцеловались, и только жест собственницы, которым она сняла с его куртки какую-то пылинку, выдавал их родственную связь.
— А зачем же? Туда ездят, чтобы учиться? — Он продолжал дразнить мать. — Чему там тебя могут научить? — И объяснил Мириам: — Она встречается там со своими старыми друзьями — из Иерусалима, Хайфы, Тель-Авива, отовсюду. Некоторые живут с ней в одном городе, но видятся только на конференциях.
Гиттель общалась с ним довольно обыденно, ничем не выдавая своих материнских чувств, которые только что демонстрировала Мириам. Ее тон был мягко-ироничным, но когда речь заходила о подруге сына, становился саркастическим. Он отвечал спокойно и добродушно, но иногда моментально вскипал и едко отвечал на иврите, словно родной язык давал ему больше выхода эмоциям, а может, чтобы не задевать хозяйку.
— Отец не пустил ее, потому что еда здесь не кошерная? — спросила Гиттель.
— Слушай, я так сказал тебе по телефону, так как не хотел спорить. Но это мое решение.
— Ах, ты не хотел, чтобы она со мной встретилась? Ты что, стыдишься матери?
— Не волнуйся, ты с ней увидишься. И надеюсь, Дэвид и Мириам тоже. Но не все вместе, ведь ты можешь что-то ляпнуть, и вы поссоритесь. А я не хочу портить Дэвиду и Мириам Субботу. Она хотела пойти, но я ее отговорил.
— Может, пора к столу? — мягко предложил ребе.
Они стояли у стульев, пока он читал киддуш, а Ури даже сменил берет на ермолку. Гиттель ничего не сказала, но поджала губы. Когда все сели, она произнесла:
— Разве этот кусочек шелка для тебя более священен, чем армейский берет? Он что, больше закрывает?
Сын добродушно улыбнулся.
— Иногда надо хоть чуть-чуть выбраться из формы, чтобы расслабиться.
— Видно, твоей девушке это понятнее, чем мне. Полагаю, ты с ней сегодня виделся?
— Да, я виделся с Эстер, — ответил он на иврите. — Мы с ней дизенгоффили в парке, а потом я приехал сюда. И что?
Ребе навострил уши.
— Дизенгоффили? Что это такое?
Ури засмеялся.
— Вот иврит, которому тебя не учили в ешиве, Дэвид. Это армейский жаргон. В Тель-Авиве есть большая широкая улица, где много кафе. Она называется Дизенгофф. Ребята там гуляют с девушками. Так что дизенгоффить — это просто гулять с девушкой.
— Понимаешь, Дэвид, с матерью дизенгоффить нельзя, — Гиттель повернулась к сыну: — Удивляюсь, как ее отец не захотел, чтобы ты ходил с ним в синагогу и к Стене.
— Он хотел, и если бы я не поехал сюда, то пошел бы с ним. Но он не ходит к Стене. Он ходит в маленькую синагогу, и мне там нравится.
— Мой сынок отдает предпочтение синагогам, и скоро сможет стать настоящим раввином. Каждое утро он надевает филактерии и молится…
— И что? Когда ты хочешь о чем-то помнить, ты завязываешь узелок. Что тут такого, если я завяжу ремешок на руке и на лбу?
— О чем ты собираешься помнить? — спросила мать.
Сын пожал плечами.
— Не знаю. Может, о том, что когда я патрулирую в одиночку, я на самом деле не один. Всегда есть риск получить пулю снайпера или наступить на мину. Не очень приятно думать, что все зависит от удачи, что если бы ты не сделал лишнего шага, ничего бы не случилось. Лучше думать, что я — часть мироздания, и даже моя гибель станет его частью. Слушай, все это — свечи, вино, хала, праздник Субботы — прекрасно. А может прекрасное не иметь значения? Ты сама зажигаешь дома свечи.
— Суббота — это не совсем религия, — возразила мать. — Это большая культурная и социальная традиция.
— А разве все религии — это не культурная и социальная традиция? — мягко спросил ребе.
Гиттель склонила голову набок и задумалась.
— Твой муж, Мириам, странно смотрит на вещи, — заметила она и обратилась к ребе: — Возможно, вы правы, но даже самая большая социальная традиция со временем становится простым суеверием. Возьмем моего сына…
— Хватит, Гиттель, — запротестовал Ури, — я не единственный предмет для разговора. Ты виделась с Сарой?
— Да, и с Авнером тоже. Когда я пришла в больницу, он был там. И я сказала ему в лицо: «Авнер Адуми, если вы хотите, чтобы ваша жена…»
— Да, я знаю, — прервал Ури. — Он должен бросить свою работу.
— Вы так и не объяснили, почему она так опасна, — напомнил ребе.
— Я точно не знаю, чем он занимается, — призналась Гиттель, — какой-то большой начальник…
— Брось, Гиттель, ты прекрасно знаешь, что он из «Шин Бет», — сказал сын.
— Ничего я не знала. Ни он, ни Сара мне об этом не говорили, а сама я не спрашивала. А тебе не следует болтать, если знаешь.
— Почему? Думаешь, Дэвид с Мириам разнесут это повсюду? Может, мне стоит пойти навестить ее, пока я здесь?
— Когда? Завтра? Ты не можешь, твои религиозные друзья будут против поездки. Да и в больницу в Субботу посетителей не пускают. Даже Авнер не может туда пойти. В этот день нельзя даже ездить, это для них преступление. Придется подчиняться. Эти люди даже не настоящие израильтяне, не говорят на языке…
— А кто настоящие? Твои друзья — англосаксы из госпиталя? Они даже не хотят учить язык. Некоторые живут здесь уже тридцать лет. и не могут прочитать газету на иврите или послушать новости.
— Мы обсуждаем, кто «настоящий израильтянин»? — любезно осведомился ребе. — Значит, страна укрепилась. Когда государство только основывается и развивается, таких вопросов не возникает.
— Вы не понимаете, Дэвид, — горячо заговорил Ури. — Вы здесь живете не так долго, а это вопрос принципа…
— Нет, Ури, это вопрос логики, — твердо сказал ребе. — Любой гражданин Израиля автоматически становится настоящим израильтянином. Некоторые просто более типичны, чем другие. Полагаю, пекинес менее типичен, чем фокстерьер, но он тоже собака. А кем же еще ему быть? Твое деление по знанию языка исключит много людей, приехавших сюда и отдавших жизнь за государство. Твой отец тоже не знал иврита.
— Мой муж говорил на идиш, — заявила Гиттель. — Он из принципа не признавал иврит.
— Многие религиозные группы не говорят на нем из принципа, — возразил ребе. — Они считают его священным и не хотят использовать для мирских разговоров.
— Никто не возражает, что они не говорят на иврите и странно одеваются, — сказала Гиттель. — Мы возражаем против того, что их всего-то пятнадцать процентов населения, а они навязывают нам свои обычаи.
— А разве вы станете возражать, что политическая группировка имеет право использовать свой интеллект, усилить свое влияние и пропагандировать свои идеи? — спросил ребе. — А тут не только политика. Может, они ошибаются, но считают себя носителями божественного предназначения.
— Фанатики! — отрезала Гиттель. — Вот кто они.
Ребе склонил голову набок и улыбнулся.
— Даже фанатики приносят пользу: их перегибы уравновешивают остальных. Если бы они сместились к центру, то те, кто на другом конце, удалились бы от него. Если бы пару сотен лет назад все мы были «просветленными», стали бы мы сейчас народом?
Гиттель отодвинула тарелку, положила локти на стол и наклонилась вперед, горя желанием возражать.
— Дэвид, вы раввин, но не понимаете, о чем говорите. Это не ваша вина, — великодушно добавила она. — Вы здесь не так давно живете, чтобы все понимать. Ведь они не просто накладывают на нас ограничения в Субботу, они полностью контролируют такие вещи, как, например, заключение брака, еврейское происхождение; они держат контроль над отелями и ресторанами. И при этом ссылаются на древние правила. Только потому, что у человека фамилия Коган, ему не разрешают жениться на разведенной, так как он из рода священников, а согласно Левиту или Второзаконию или чему-то еще священник не имеет права этого делать. Женщина терпит жестокость и унижения от своего мужа, а не может развестись, потому что это может сделать только муж.
— Но раввинский суд может заставить его развестись, — сказал Ури, — или даже посадить в тюрьму, если он откажется.
— А если он уже в тюрьме? — спросила мать. — А как насчет детей от отцов-евреев и матерей-неевреек, которых таковыми признал суд?
— Но если мать приняла веру…
— Но только они решают, правильно она это сделала или нет, — торжествующе закончила Гиттель.
Ребе откинулся в кресле.
— Не существует совершенного закона. Всегда бывают случаи, когда суд несправедлив к отдельным личностям, но общество терпимо относится к этому. Вот если исключений становится много и они превращаются в правило, тогда меняется закон или создаются поправки. Так случилось со смешанными браками. Но если бы не существовало группы фанатиков, которые ратуют за строгое исполнение закона о еврейском гражданстве, скажите, сколько бы времени Израиль оставался еврейским государством? И как скоро он бы стал космополитичным? И на каком основании это была бы независимая страна?
Джонатан отчаянно зевнул, и все внимание немедленно переключилось на него.
— Бедный ребенок, — сказала Гиттель, — мы его утомили своим разговором.
— Ему давно пора спать, — вмешалась Мириам. — Ну-ка, Джонатан, поцелуй папу, тетю Гиттель и Ури и скажи всем спокойной ночи.
Джонатан послушно выполнил просьбу и остановился перед Ури.
— Ты вечером уедешь? — печально спросил он.
— Ури переночует здесь, — сказала Мириам, — и если ты сейчас же пойдешь спать, то сможешь рано встать и пойти с ним в синагогу.
Позднее, когда взрослые решили удалиться на покой, Гиттель объявила, что ляжет на диване, чтобы Ури мог спать в комнате Джонатана. Он запротестовал, но мать настояла на своем. Мириам она объяснила:
— Пусть хоть одну ночь поспит с комфортом, да и Джонатану будет приятно утром увидеть его рядом.
Помогая Мириам стелить на диване, она спросила:
— Ваш друг Стедман уже вернулся в Америку?
— Нет, я уверена, что нет. Полагаю, перед отъездом он позвонит и попрощается.
— А что, его сын в опасности?
— Не знаю, — вздохнула Мириам. — Мы о нем беспокоимся. А от Дэна не было вестей с того вечера в «Царе Давиде». Наверное, он в Тель-Авиве, хлопочет в посольстве.
— Жаль, он хороший человек.
— Возможно, он зайдет к нам завтра для киддуша. Обычно он так делает.
— Тогда я, может, увижусь с ним и смогу помочь. Я многих здесь знаю.