IX.

Не задумываясь, втянул в свои дела. Последствия представлялись смутно. С точки зрения целесообразности природы любовь — это не оптимальный вариант поведения. Вера в сорок — слишком большая роскошь. Вечно остаешься один. Танго "Миноче 300 — грустная ночь" уже отзвучало. Точнее, оно уже не владеет твоим воображением. Выветрилось, как запах пива.

Давно ли стал таким рассудительным? Место, где дуют ветра, узнаешь по искалеченным деревьям, жизнь свою — по ночной тоске, бескровное существование — по бескровным мыслям. Единственное — из всего предыдущего выходило, что подобные девицы должны обладать вздорными, безапелляционными суждениями. Опасаясь услышать нечто подобное, был готов к самому худшему, ничем не выдавал своих сомнений, осторожнее скальпеля выверивая каждое движение — если бы только помогало. С него было достаточно одной Саскии. В молодости он прощал ей некоторые выходки, не зная, как оценить их, потому что сам был молод и поддавался им, потому что как северянин не знал других женщин, потому что в санаториях или домах отдыха, куда выезжал пару раз, все заканчивалось поверхностными знакомствами, которые углубить не суждено было. Все их несчастья заключались в том, что с возрастом она не изменилась, стала осторожнее и злее — но это еще не было признаком ума. В конце концов он приспособился бы, мало ли подобных пар влачат существование от ссоры к ссоре, сами не зная, чего хотят, но она оказалась безнадежно глупой, — безнадежно глупой красивой женщиной, и главное — не менялась ни в первом, ни во втором, что, впрочем, ничуть не удручало его последнее время. С тех пор как он замечал в ком-то подобные черты, он вполне инстинктивно шарахался — абсолютные красавицы его смущали. Ей ничего не стоило закатить в магазине бестолковый скандал, дерзко от бешенства наговорить колкостей, — то, чего он терпеть не мог, настаивать на своих правах хотя бы ценой испорченного настроения — хлебом не корми. Неделю восторгаться по поводу какой-то косметической дешевой дряни. Глумливо перефразировать своих приятельниц. Говорить пошлые комплименты явным бездарностям. Впрочем, он и сам не без последнего — редакторство обязывало. Варианты исключались. Врагов и так было достаточно. Однажды он понял, что перерос. Даже лицо не выдавало. С этого момента она перестала быть для него той Саскией, которую он когда-то встретил в южном веселом городе. В те времена в отпусках он уже прятал свою форму в чемодан. Очень скоро он обнаружил, что она склонна к мелкой лжи, но не придавал значения, пока это не обратилось против него же самого. Несколько лет спустя, целуя ее, он впервые услышал то, что стало рефреном их дальнейшей жизни: "Фу, какая мерзость!", и с тех пор всегда отворачивала голову, открывая голодную, звериную впадинку на шее. Почему-то она вообразила, что таким образом может управлять им. Канули в прошлое безоблачные деньки, когда он, без оглядки на ее настроение, мог весь день провести за столом. Приходилось сдерживаться. Тратить время и средства на никчемные приемы ухаживания. Тихая постельная война — кто кого. То, что она вначале получала естественным путем, позднее требовало от него некоторой работы воображения и насилия над собой. Зато он приобщился к умозрительности. "Никогда не прижимай логикой женщин, — думал он обреченною, — некоторые из них просто звереют". Ценность подобного умозаключения в периоды их благополучия сводилась к нулю — его наивность, его вера в порядочность, заложенная в природу их отношений, все оказалось ложным. Но потом она стала для него просто объектом наблюдения. Объектом с сильным, здоровым телом и прекрасно очерченными губами на в меру скуластом лице, подчеркнутым маленьким крутым подбородком, умеющим забавно свирепеть. Иногда этого бывало вполне достаточно, чтобы не общаться неделями. Иногда ему необходимо было искусственно вызвать в себе жалость, чтобы найти пути примирения, — все, что он мог еще из себя выжать. Игра на протяжении нескольких месяцев. Был ли это период, когда она перестала плакать, он не знал, и был ли какой-то смысл в их взаимных мучениях, он тоже не знал. Иногда он сам путался в упрощениях. Просто в нем всегда жила ностальгия по уходящему времени, и так получилось, что она попала в него, и поэтому когда-то он ее любил вполне безоглядно. Теперь он вспоминал об этом с легким недоумением — ничего подобного он себе позволить больше не мог, но пить он от этого не стал, у него всегда была иная отдушина.

Все, что ты когда-то почувствовал, все, о чем ты когда-то подумал, никуда не девается, а остается и живет в тебе. Иногда прозрение, забытые ощущения высоты над местностью надолго лишают покоя — детское чувство высокого потолка кладовки — вот что поражает, ни знания, ни опыт — закоулки памяти, которые тебе почему-то понадобятся только в последний момент жизни. В конечном зачаровывает некий феномен, который носишь в себе, — способность к обобщению, игру, по сути, проигранную сразу же, поначалу, ибо за всплеском всегда следует немощность, ибо есть некий барьер под названием предел точности, глубже которого ты уже ничего не сможешь делать, не сожалея, не цепенея внутри от ужаса, — метод переходит в вериги. Мозг, как и любое орудие, способен притупляться. Потом ты разуверишься в самом себе и предпочтешь безотчетное — по сути, всего лишь набирание нового опыта, все равно все сводится к механичности, даже если ты, выигрывая время и думая о передышке, примешь информативность мира за новую находку. Ничего не изменится, не впадая в крайности, скатишься до состояния травки и начнешь заново. Кроме сознания требуется еще что-то — вектор, что ли, — направление, иначе дело попахивает ретроградством.

Не задумываясь, втянул в свои дела. Не только личные, но и чисто метафизические — легкое наваждение: зачатки представлений по горячим следам, краем глаза — пытаясь удержать то, что невозможно: взмах руки, легкую поступь и разлетающееся школьное платье, — хаотичность первых впечатлений, еще с недоверием, еще не уложенные в рамки привычек, все, что потом выльется в летопись, роман еще об одной женщине, и слава богу. От душевных болезней не излечиваются. Сжимался до состояния "я". Делал скидку на необходимость жить. Подретушевывал реальность, надеясь неизвестно на что; задний план будущего, где он там? — не изжил сентиментальных ноток, хотя и приладился смотреть как на чистый случай, — вне всякого влияния от себя.

Взъерошенная, она делала вид, что спит одним глазом, вторым, затаившись, сквозь ресницы следила за ним. Проснулся толчком, словно кто-то невидимый храпел в углу. За стеной кашлял человек.

"Как только ты начинаешь жалеть кого-то, входить в его обстоятельства — печь чужие хлебцы, — тут ты и попался", — думал с сонной тяжестью. Истины существуют как бы сами по себе, независимо от сознания, — ибо все приходят к одному и тому же; и ты можешь наткнуться на них или нет. Первая жена — это первая жена. Все остальные просто женщины. С первой женой ты ложишься в постель и думаешь, что впереди у вас целая вечность, бездна таких ночей, но потом в твою жизнь врывается его величество случай, и все летит в тартарары, и ты на всю жизнь становишься одиночкой и фаталистом, паршивым фаталистом, ни на что не годным фаталистом. Вот в чем штука. Ты приехал. Дальше некуда.

— Повернись ко мне, — попросил, помолчав мгновение и отбрасывая сомнения до следующей мысли. Сон среди бела дня она считала чем-то зазорным, не достойным внимания серьезного человека, словно ее мучили горькие проступки, но сегодня устоять не смогла — лично его сомнительное достижение.

Он почувствовал, что она проснулась, и вообразил себя великим рисовальщиком с тюбиком губной помады — однажды он все это вспомнит и секундно удивится. Давным-давно, когда они жили среди сопок, сын признался: "Зуб лежал на парте..." Сын плакал. Чего он от него ждал? Объяснения первых потерь или закономерности времени? Ни то и ни другое. Страх перед неизбежным. Сколько воды с тех пор утекло. В отсутствие образа создаются модели — первая, вторая, десятая. И когда ты научишься этому, у тебя всегда будет такое ощущение, что ты проиграл. Проиграл еще до того, как научился. Научился проигрывать. Никто еще не вышел победителем. Он знал, что и с этой женщиной у него ничего путного не выйдет, и предпочел больше ни о чем не рассуждать.

— Подожди... — Встряхнула головой, так что волосы, разлетевшись, коснулись его лица. — Что это будет? — Мягко и податливо, словно завораживая, шевельнулась всем телом под простынею. Аккуратные загорелые ступни мелькнули и спрятались. Покорно устроилась удобнее со слабой, неопределенной улыбкой на губах, подложив под себя подушку и расставаясь с остатками сна.

Давно заметил, что она это делала весьма искусно, как великий фокусник, — всегда готовая подыграть, словно, не выказывая превратных мыслей, протягивала руку в темноте, и он каждый раз ждал с тайным чувством обреченного увидеть конец идиллии, ибо не верил, не верил ни в чудеса, ни в черта, разве что в минутное великодушие, и каждый раз это отступало куда-то в будущее, и он соглашался ожидать, хотя ему все время хотелось ее защищать. От кого только? Обман чувств — первый признак влюбленности. Губы, не умеющие скрывать, глаза, не умеющие обманывать — ему так хотелось через недоверие к себе: "А там посмотрим..." Изучая, переводил взгляд на брови, которым подрисовывал хвостики — такой он ее увидел во сне — великой, преданной, умной любовницей, теперь хотелось увидеть наяву — такой, какой она в реальности никогда не будет. "Когда ты расстался с Богом, — думал он, находя подтверждение своим мыслям и в этом, — иллюзий для тебя больше нет, что-то вроде очищения, словно ты выхолащиваешь себя, словно веришь только себе, но в первый момент с оглядкой, а потом без сожаления, попадая не впросак, а становясь качеством времени, рациональной частью, впрочем, не исключая и еще одной иллюзии — ошибиться не в себе, а всего-навсего в последующем, которое тебе все равно неподвластно".

В физическом смысле ты уязвим ежеминутно, поэтому так труднее. Зная разницу, ты переходишь в класс наблюдателя, делаешься своей тенью, абсурдной субстанцией для большинства окружающих. Иногда он завидовал сам себе, словно постороннему, потому что не всегда мог мыслить ясно и четко, потому что чаще страдал отсутствием оного; парадокс — побывать во сне в качестве рыбы и вернуться сухим в кровать, — великий швейцарец извлек бы еще один архетип — архетип рыбы. Мешала религиозность и тенденциозный подход, даже он не мог перешагнуть через моду на пошловатые сонники. Возможно, так он отгораживался от мира. Строя умозрительные теории, ты в априори готовишь себя к неизведанному. Гармония в самом себе — это избегание определенных ситуаций.

— Щекотно. — Она засмеялась и окончательно проснулась.

Он сделал серьезное лицо. Он не верил, что она его любит, — звенящая пустота квартиры там, за спинкой кровати, пугала его, как пропасть. Он даже не знал, что это такое. Не хотел думать, что ему повезло. Груз лет заставлял его безотчетно оглядываться назад. Потом она будет жаловаться приятельницам, каким он был непонятным, странным, а может быть — даже и глупым. Женщины часто обращают внимание на руки, иногда им нравится шея, на которую однажды можно усесться, но голова для них — слишком серьезное занятие. Здесь они всегда делают промашку, предпочитая обсуждать моду на форму ногтей.

— Что ты там делаешь? — Она провела пальцем по горлу.

Губы (и вдруг затуманенный взгляд) странно ожили, переплавились в доверительное откровение: — Я сойду с ума...

Он наклонился, чтобы сорвать быстрый поцелуй совсем не в знак благодарности, а как горечь расставания. Он уже и так падал бесконечно долго.

Год назад Губарь поведал ему: "Кроме получаса постели... все остальное время просто обязан... обязан общаться по необходимости... Понимаешь?" И многозначительно замолк — перед неустранимым оком бутылки. От водки он безудержно поправлялся и переставал краснеть, может быть, от внутренней злости, которую она ему придавала.

Он еще не цитировал себя, он еще надеялся. А она? "Если бы под крыльцо подъехал белый "Мерседес", снесли ли бы вещички и вручили билет, тогда бы точно все бросила". Бедная Королева, бедный Губарь, лучше бы они остались: она — балериной, он — заядлым добрым театралом. По крайней мере, тогда было бы все честнее.

Ее голубые глаза были подернуты сонной поволокой, которая делала ее похожей на проснувшегося ребенка.

— Не мешай, — попросил он, отмахиваясь от воспоминаний. — Я серьезно. — Не забыл придать лицу соответствующее выражение. — Левая бровь должна удивляться, изогнем. А волосы придется приподнять. — Асимметричность ей шла больше.

Восприятие прямой мысли всегда легче, чем косвенной, а умозрительность — не всегда выигрыш. Из человека, занятого своим телом, ничего путного не выходит. Но он исследовал ее со страстью, больше всего подозревая себя в житейской некомпетентности, и страдал от того, что может ошибиться. Вопрос заключался в том, умел ли он скрывать свои слабости. Он не хотел ни от кого зависеть. Более того, он знал, что зависимость от кого-либо — есть конец его как любовника, еще одну Саскию он не перенес бы.

— Так? — спросила она. — Мне идут короткие прически? — И подхватила волосы, чтобы собрать их сбоку на затылке.

Она берегла свое прошлое — может быть, из-за желания быть честной. Не хитрила, не лгала, просто отмалчивалась. Только однажды:

— Отец рассказывал, каким я была ребенком. Я ничего не помню. Помню себя всегда взрослой...

Выгоревшие распущенные волосы придавали ей небрежно-приморский вид, и он понял, какими они станут зимой — остриженными, лощеными, почти бронзовыми, закрученными тугими крупными кольцами. Зимы делают женщин светлыми, исключением была одна лишь Гана, он помнил это. Помнил слишком хорошо, настолько хорошо, что это ему иногда мешало жить.

Простыня на ее груди чуть опустилась, и она снова подхватила ее. От нее пахло свежим теплом, и она еще стеснялась показаться ему на свету.

— Я пойду посмотрю, что ты сотворил. — Она нашла повод смущенно сбежать, чтобы вернуться через минуту; опустила ноги на пол и, взглянув искоса все еще с тем же выражением неопределенности, все еще сонно-размягченная, со слабой улыбкой и забытой вдоль тела правой рукой, оставила конец простыни на полу — полежит до возвращения, и он не удержался — ее походка не без кокетства под его взглядом, рука, которой она махнула еще вполне естественно, — почему-то это все больше занимало его.

— Не смотри! — крикнула и прикрыла дверь ванной.

Он упал на подушки, чтобы предаться мечтам. Все было слишком просто, и поэтому нереально. В сорок лет он не мог себе такого позволить. С тех пор как они с Саскией стали заниматься любовью только по ночам, в темноте, он впервые понял, как безжалостен, предавая их жизнь перу — даже Саския не могла с собой совладать. Наверное, в ее глазах он давно стал монстром.

Не задумываясь, втянул в свои дела, даже почти в чисто метафизическом плане — конечно, не полагая, что Изюминка-Ю подскажет что-то определенное о себе, ибо сама этого не знала.

Словно пожелал, и она согласилась, и, конечно, делала вид, что ей нравилась их тайна. Не предполагая иного, наблюдал: была слишком привлекательна на свету, в городе, залитом стареющим солнцем, поглощена их взаимоотношениями, иногда наивно, словно сдавала экзамен, иногда беспечно, словно забываясь, и тогда ее волосы разлетались от резкого движения. Может быть, он ошибался. Но порой ему было смешно, словно он смотрел на них обоих со стороны. Он с ужасом думал, что потом это все перейдет в привычку, потеряет свежесть. Кто из них первым станет отступником? Себя-то он всегда представлял другим.

Он не знал, была ли она действительно втайне серьезна, как казалось. Было бы глупо сейчас рассуждать об этом на исходе третьего дня. Ему импонировало, что она производит впечатление даже на пожилых женщин своей обходительностью и полным отсутствием раздражительности. Ходила с ним, улыбалась, когда надо было улыбаться, говорила мило и ясно, когда надо было говорить. Другого он просто не ожидал, иначе бы у нее вообще не было никакого шанса. Все выходило само собой — он не учил. Сейчас в тебе все меньше чувственности, все больше рассудка. Не так уж плохо, если понять, что это придает душевную стабильность. В молодости он никогда не был так в себе уверен, полагая, что большую часть истин знают другие, и, конечно, ошибался.


* * *

— Начнем, — предложил Иванов и позвонил.

Дверь тотчас открылась, словно их поджидали; и, прежде чем успели что-то понять, услышали хлесткий обрывок нервического разговора, который, словно туман, висел в воздухе:

— ...мерзавец!

а потом:

— ...она примет вас... — произнес молодой человек с вытянутым, обиженным лицом, отступая в сторону и давая дорогу.

Порывистое движение, которое он, мотнув, обратил в модную косичку, и тон — вызывающе-резкий, отнесенный к ним не как к скрытой причине неудовольствия, а как к явной помехе (борьба между вежливостью и импульсивным порывом закончилась в пользу первой), — были устремлены в глубину комнат, словно оттуда проистекала его пубертальная нервозность. Не обращая внимания на Изюминку-Ю (он бы предпочел, чтобы между ними проскочили искры), несколько даже вызывающе смотрел только на Иванова. Он был в том возрасте девственника, когда легко влюбляются в женщин гораздо старше себя и в наивности своей мучаются оттого, что ими крутят, — котенок, занесенный судьбой в курятник, разукрашенный перышками клуши, на лице явное смущение — первая взрослая женщина, которой нравится твое неумение скрывать чувства.

И они действительно прошли следом под розовый абажур, в смесь запахов лака для ногтей, сигарет, — в комнату, оклеенную желтоватыми обоями и занятую огромным промятым диваном со старомодной вышивкой на откидных валиках; сухие головки мака, пылящиеся с большой вазе на полу; овальным столом под плюшевой скатертью с лохматыми кистями.

"И я бы тоже нервничал", — понял Иванов через секунду, потому что бархатная портьера колыхнулась и оттуда, как из глубокого омута, жмурясь, вынырнула породистая блондинка с римскими чертами и непомерной mamma pendula.

— Прошу... — И, поплотнее запахивая широкополый розовый халат, жестом пригласила за стол, который оказался шатким, на единственной толстой крученой ножке; и чем-то неуловимо напомнила Саскию: в рассеянном сумраке абажура выглядела еще вполне прилично до тех пор, пока не вступила в круг света, отброшенного на скатерть, и тогда под глазами стали заметны морщины.

Иванов вспомнил: тот тип женщин, который нравился сыну из-за явно выраженных материнских черт, — комплекс, доставшийся им обоим; однако несколько вульгарные губы, явно дешевая косметика — судя по запаху, чуть-чуть неестественно-перенасыщенный цвет сухих посеченных волос выдавали в ней стареющую гадалку. Из всех дел в жизни он всегда выбирал то, что выглядело попроще, с точки зрения отца, только не свое бревно в глазу. "Дело в том, что все дети рано или поздно вырастают", — сделал заключение он.

— Вам только о прошлом и настоящем? — спросила блондинка деловито, собираясь побыстрее разделаться с ними и заняться молодым человеком, который никуда не делся, а следил за нею злыми глазами.

— И о будущем тоже, — сказал Иванов, оборачивая в свою пользу немое согласие Изюминки-Ю.

К середине жизни ты почему-то набираешься терпения, чтобы самому узнать о себе, не прибегая ни к каким искусственным ухищрениям, просто, выходит, учишься все эти годы, а в итоге — ничего не узнаешь, пресыщаешься, делаешься для всех других пращуром.

— Миссер Алекс, выключите свет, подайте свечи и магический кристалл. — И кивнула: — О будущем — на треть дороже.

Изюминка-Ю, как добросовестная школьница (то, чему он всегда завидовал), с блестящими внимательными глазами, сложила руки перед собой и уставилась на гадалку. Слишком она была примерной, слишком наивной здесь, в этой берлоге, как котенок перед старой кошкой, и гадалка нелюбезно покосилась на нее. Даже под тяжелым халатом она не могла скрывать своих достоинств.

— Нас это устраивает, — сказал Иванов и протянул руку.

— Длинные пальцы: мелочность, скупость, — загробно произнесла женщина и поправила грудь. Казалось, это было у нее дежурным движением. Иванов знал одного ученого господина, который так же естественно проверял у себя в штанах наличие крайней плоти независимо от того, что делал или с кем беседовал, в конце концов он совсем неплохо устроился, переехав в Германию. — Вот здесь... — провела свежеподпиленным ногтем пурпурного цвета, лак совпадал с рисунком халата, — здесь долгая жизнь. Бугор Венеры развит в меру, вот эта звездочка говорит о... — Впрочем, ее еще что-то занимало, и она отвлеклась, на мгновение показав им свой профиль с челкой поперек лба:

— Алекс!

Молодой человек выступил из тени и вложил в ее пальцы зажженную сигарету. Кисть — от губ в сторону, дым картинно повис в воздухе. Теперь они перешли к таинствам.

— ...в любимой женщине вас ждет разочарование, будьте внимательны... — торжествующие нотки, отпущенные в адрес его спутницы, — кресты здесь и здесь, цепочка в линии судьбы — страшиться внезапностей, не надейтесь на везение...

Тон и манеры, рассчитанные на простачков. Редко кто достоин чужих тайн, поэтому Иванов никогда не разрешал гадать на себя.

— ...четверть Луны... Меркурий благоприятствует... положите сюда триста тысяч. — Вместе с паузой между губами мелькнул-пропал клубок сизого дыма, сигарета предусмотрительно была отведена за жесткое ушко. — Вам повезет, — голос вещал, как дельфийский оракул, — если проявите осторожность... теперь посмотрим... — Рука хозяйски скользнула на шар, как на мужское чрево, зрачки, расширенные сумраком, уперлись в отбрасываемые огоньки свечей. Пахло парафином. Тени за спиной колко лежали по углам и на челе молодого человека с косичкой.

Изюминка-Ю с любопытством следила за манипуляциями. За складками бархатной скатерти скрывались ее коленки. Действия гадалки пали на благодатную почву. На мгновение, пока гадалка отвлеклась, он коснулся взглядом блестящей загорелой кожи — недоступное сию минуту всегда соблазнительно. Изюминка-Ю улыбнулась, словно она что-то понимала. Иванов незаметно наступил ей на ногу, чтобы она так хищно не раздувала свои маленькие ноздри.

— То, на что вы решились, — не выход из тупика, а есть... как бы поточнее выразиться, предтеча... события, как закрученный волчок, ну, вы меня понимаете... стоит его отпустить, последствия необратимы. Вы со мной согласны?

— Согласен, — терпеливо ответил Иванов.

— И я о том же... если бы не ваше соломоново кольцо. — Гадалка впервые нервно и коротко засмеялась, по-прежнему удостаивая одного Иванова своим вниманием. Колышущиеся тени свечей лежали на ней, даже строгий ученый пробор не спасал от нервозности. — Я бы решила, — поправила халат на груди, — что вы действительно пришли что-то выяснить...

Она оторвалась от ладони и испытующе, и любопытствуя взглянула на него. В ее глазах промелькнули слишком знакомые ему искры — нечто от начинающей Гд., нечто от юной Саскии. (Какими они были? Он уже забыл. Он устал. Устал вспоминать.) Несомненно, она намекнула не только о гадании. Иванов давно узнал в ней редактора некогда хорошо начавшего, но разорившегося издательства. Когда-то перед ним она точно так же картинно роняла пепел на рукописи и черкала карандашиком. Он подавно не в обиде. У нее было две привычки: как бы невзначай, нарушая экстерриториальность, прикасаться кончиками пальцев к его ладони, и многообещающая фраза: "Любовь тоже пахнет..." Прощаясь, она выходила на крохотный балкон в вестибюле редакции, чтобы демонстрировать свои ноги, которые действительно у нее были красивы — с ровными прямыми лодыжками, от которых, если смотреть снизу, захватывало дух. Вряд ли бы он иначе запомнил ее. Его смущала в ней маленькая червоточина — несмотря на внешний лоск, — пресная покорность судьбе, надломленность. Чем парадоксально кино? Тем, что порой герои действуют вопреки внутренней логике, наводят тень на плетень, упражняются в пустом телодвижении; и, не разбираясь, и там и здесь ему сразу становилось неинтересно. Он положил в коробку из-под зефира еще пятьдесят тысяч старыми ассигнациями. Бумажки лежали, как старая послекризисная солома.

Она покорно опустила глаза, проследив его движение, и после минутной паузы заговорила из-под белокурой пряди вещим голосом:

— Первый очень длинный сустав большого пальца — чрезвычайная воля, уверенность в самом себе и презрение к другим. Однако философский узел заставляет во всем сомневаться. Остроконечные пальцы, особенно указательный, говорящий о высокомерии: способ ложно видеть и ошибаться...

Ей надо было отработать полученные деньги. Его ладонь была безжалостно вывернута в ее руках. Кристалл призывался в свидетели после каждой фразы. Молодой человек с косичкой, разинув рот, стоял в углу.

— ...не стоит слишком увлекаться призывами со стороны, а следовать своей планиде... в остальном... если линия... сердца соединяется между большим и указательным пальцем не у всех, конечно, с головной и жизненной, — это гибельный знак... предсказание жестокой смерти, если знак находится на обеих руках... это голова и сердце, увлекаемые жизнью, инстинктом... это мужчина, — речь вовсе перешла в скороговорку, — надевающий на глаза повязку, благополучно минующий пропасти... это отречение от свободной воли... своекорыстие... мания... — Она выдохлась или отвлеклась, чтобы затянуться, белки призывно и жадно блеснули в темноте.

— Вот и я о том же... — вставил Иванов.

Она взглянула на него с плохо скрытой тревогой. Она не могла понять.

— Нет, нет, — успокоил он ее, — продолжайте.

— Любовь — душа жизни, сладострастие — могила любви, смерть воображения. В пояснение к предыдущему... — Она, то ли спрашивая, то ли защищаясь, припоминала его лицо.

Шуршание словами завораживало, как надежда на счастье. Если бы только знать об этом счастье все наперед. Ошибки обременительны — слишком долго ты их помнишь. Все гадание рассчитано на ежеминутное удовлетворение. Судьба определяется характером и случаем. Это он сам придумал.

— Разве мы не квиты? — едва не удивился он.

— Вы от Матвея Сергеевича? — спросила, не подымая глаз, словно обращаясь к пеплу, упавшему на скатерть.

— Нет... — ответил Иванов, невольно улыбаясь.

Негодующе бросила взгляд на молодого человека. Палец на сигарете нервно пошевелился.

— Я работаю только по рекомендациям. Кто вы? — спросила, прекратив свои действия с рукой. Он было убрал ее. Изюминка-Ю удовлетворенно поерзала на стуле.

— Мы ищем одного человека... — признался Иванов.

— Есть люди, которые выполняют в жизни роль тигров или грифов, — неуверенно продолжила она. — Ваш соплеменник ненадежный человек?

— Я бы не сказал, — ответил Иванов. — В некоторые моменты он производит здравое впечатление.

Краем глаза заметил — Изюминка-Ю с вызовом изучала лицо гадалки. В те моменты, когда он обращался к ней, Изюминка-Ю метилась острым подбородком ему прямо в грудь. Вечно он пытался проникнуть в душу под чужим взглядом — лицо ее оставалось бесстрастным, как маска. Душевная осиротелость — вот что пугало ее.

— Я вижу, вы ошибаетесь. — Наконец-то она снова вознамерилась что-то разглядеть в его вновь распластанной ладони, несомненно, родственные связи. — У вас схожи голоса. Что вас сюда привело?

— Любопытство, — сказал он. — Ваш талант...

Она брезгливо поморщилась, словно отгоняя тень. Миссер Алекс по неуловимому приказу накрыл шар синей тканью.

— Это дорогого стоит...

Как кошка, она обратилась к нему за лаской — в ее теле жила неуемная тоска по сильному мужчине. Одна из его знакомых жаловалась: "Как на выставке... Ходят, выбирают мясо посвежее, не понимая, что только после сорока ты становишься умнее и все понимающей..."

— Назовите цену, — попросил он, давая волю своим губам быть в меру скептичными.

Преображаясь, улыбнулась его наивности.

"Все наши чувства выросли из инстинктов", — подумал он. — Вы не поняли... — заговорила, как обольстительница, ведь речь шла об ином, о том, в чем она прекрасно разбиралась: ей нужен был партнер, в котором она видела бы свое отражение, опору в жизни. — Вопрос поставлен некорректно...

Ему было наплевать. Он знал, что она заигрывает, наклоняя голову и томно прикрывая глаза. Женщины в розовых атласных халатах ассоциировались у него с жаркой спальней. Все упиралось в одно — когда ему надоест вся эта ложь?

— Вероятно, я ошибся, — согласился он.

— Вот именно, — бросила она, — кое в чем... — Взмахнула ресницами, как опахалом.

Взгляд, изображающий невинность, должно быть, репетировался перед зеркалом.

— Мне самой трудно понять... Ваша судьба в ваших руках...

— Я даже не догадывался, — удивился он.

— Не все люди умеют видеть, — решила просветить она. — Не все люди умеют слышать...

— Вы Нелли?! — не выдержав, вмешалась Изюминка-Ю. — Нам нужен Дима.

Спинка стула не дала гадалке упасть. Он так ничего и не узнал. Она откинулась, чтобы бросить на нее негодующий взгляд. Снова требовательно уткнулась ему в ладонь, теперь уже страшась Изюминки-Ю, забубнила:

— Алчные и искусные в обмане женщины, всюду сующие свой нос...

Он с трудом освободился:

— Мы ищем мужчину, — напомнил он.

— Я занимаюсь только гаданием. — Она наконец-то стряхнула пепел с сигареты и затянулась, выпустив дым из ноздрей, овладела собой и с прищуром уставилась на них. Румяна на щеках контрастировали с бледной кожей висков. — А вы, милочка, кто? На жену вы не похожи.

— Сколько вам лет? — безжалостно спросила Изюминка-Ю.

— Двадцать шесть... — обманула гадалка.

— Для него вы тоже старая, — сказала Изюминка-Ю.

Она играла роль девочки, порезавшей палец, — словно паникует даже по малости, страшится того, что нашептано цивилизацией, вводя коррекцию упреждения, — никто не выигрывает, потому что все упирается в случай. Его уже давно занимала эта идея. Он и сам последнее время принадлежал к числу аутсайдеров. Может быть, отсюда его глупая прозорливость — от обреченности.

— Вы хотите сказать, что сами знаете, где он? — ядовито осведомилась гадалка.

— На вашем месте я бы заставила вначале жениться на себе, — сказала Изюминка-Ю. — прежде чем...

— Прежде чем что?

— Прежде чем заполучить на него права...

У нее была хорошая редакционная закалка в борьбе за мужчин. Она знала, как надо поступать с соперницами, — не давать им передохнуть:

— Я полагаю, вам тоже досталось, милочка? Они, сволочи... — подумала мгновение, — ...каждого могут вывести, — резюмировала на выдохе.

Изюминка-Ю нашла в себе силы, чтобы хмыкнуть и беспечно изучить пыльные углы комнаты.

— Знайте же, — игнорируя ее, обратилась только к нему, — он бросил меня самым наглым образом. Вышел за хлебом и не вернулся. — Нашла в нем союзника, возлагая мнимые надежды. Он чуть не произнес: "За этим мы его и ищем..." — Не так ли? — Закусила губу. — А что он натворил? — С изяществом змеи повернулась к ней.

— Таких всегда бросают, — неожиданно, прищурившись, произнесла Изюминка-Ю и отвернулась.

Слишком гладкая кожа была у нее на скулах, слишком чувственно дернулось горло, присовокупив к ее гордости несомненное презрение. Ее по-прежнему волновала паутина в углах комнаты. Он залюбовался, испытывая здоровый интерес к изящной мизансцене, мысленно препарируя выражение гневливых глаз, слишком подвижных ноздрей, слишком сжатых губок в нетерпеливом презрении к сопернице и картинно застывшей шеи.

— Когда это было? — спросил он, не давая им сцепиться.

— Месяц назад...

Изюминка-Ю вспыхнула, и он, конечно, заметил. Разговор, который лишает ее иллюзий в отношении его сына. Втайне он надеялся на такой исход.

— Милочка, если вы хотите чего-то добиться, — великодушно произнесла гадалка, — действуйте обдуманно, не берите с меня пример.

Она торжествовала, почувствовав ее слабость.

— Я как раз этим и занимаюсь, — ехидно заметила Изюминка-Ю, но у нее ничего не вышло.

— А у вас что с ним? — спросила гадалка, словно только что обнаружила Иванова за своим столом.

— Поведайте нам еще что-нибудь, — уклонился он.

Но она уже ухватилась за мысль, и глаза ее зажглись догадкой. Какие-то задатки у нее, несомненно, были.

— Вы его отец?

— Да, — кивнул Иванов, чувствуя, что начинает понимать себя в новом качестве: до этой минуты он больше дорожил собой, чем сыном, хорошо еще, что это не давало повода потерять уважение к самому себе.

— ...оставил только свои вещи... вот так! — Она садистски предалась воспоминаниям вместе с проступившей влажной окантовкой вокруг серых глаз и покусыванием губ — слишком долго она ждала, чтобы просто так отказаться, и они с минуту любовались, как уничтожается бордовая помада и сквозь нее проступает вялая, морщинистая кожа.

Ему на мгновение показалось, что она была такой и в пятнадцать, и в двадцать лет, полная наивного ожидания принца и разочарований. Он едва не подбодрил: "Найдется другой..." и взглянул на молодого человека — конечно, он еще не тянет на личность — слишком размягчен любовью даже сквозь слой бешенства. Такие быстро надоедают своей нежностью: "Я тебя обожаю!" или "Я тебя люблю!" С женщинами — это целое искусство. За неделю не научишься. Некоторые утверждают, что им нужен "импульс", чтобы отдаться бездумно, — животная страсть, приобретенная на годы вперед, держит лучше морских канатов — разное восприятие пространства чувств и времени перемен. Лично он воспринимал женщин изо дня в день, безжалостно, как художник, запоминая всё, все детали. Некоторые, как Саския, пытались вить из него веревки — все равно ничего не выходило — деньги кончались прежде, чем они входили в раж. Потом он терпел их. Они терпели его. Он умел это делать, не впадая в мерзость двусмыслия. Потом терял к ним всякий интерес, но все равно терпел, ибо они оставались для него материалом даже в худшем варианте отношений. Потом одни из них уходили навсегда, а другие звонили, когда у них возникали проблемы. Но ни одна из них не обладала тем, о чем он сам имел весьма смутное представление, — силой, которая бы удивила его.

Целую минуту они молчали. Одиноко потрескивали свечи. Очнувшись от задумчивости, гадалка послюнявила палец и затушила их. Молодой человек с косичкой зажег свет.

— ...о, как я вас понимаю, — напомнила о себе Изюминка-Ю, ее ехидству не было предела.

Он устало молчал. Сын, которого он помнил как беловолосого мальчика, с этого момента перестал для него существовать. Теперь он чувствует себя совершенно одиноким — к чему он шел все эти годы? Только не к этому. Хотелось прикрикнуть, чтобы они замолчали.

Гадалка поднялась и выкинула из-за портьеры чемодан:

— Забирайте!

— Пусть он останется у вас? — попросил Иванов.

— У меня не камера хранения, — гордо ответила она.

Он положил еще триста тысяч — в ту же кучку прелой соломы.

— Я, пожалуй, арендовать у вас вон тот угол?

— Я подумаю... — смягчилась она и одарила его пристальным взглядом, словно он не был косвенной причиной ее несчастья, — я подумаю... — многозначительно повторила она.

В паузах между словами она предавалась воспоминаниям. Может быть, она искала причину своих ошибок, которые лежали на поверхности — безалаберность, по утрам рассеянная сигарета натощак, отсутствующий взгляд, которым она что-то ищет у тебя за спиной в момент близости и не может найти последние двадцать лет, словно припоминает недосмотренный фильм, в котором мужчина и женщина не дошли до финала оттого, что в кинотеатре выключили электричество, вернее, они-то дошли, но тебе неизвестно, и ты думаешь об этом, и все получается, как в настоящей жизни, в которой финала нет и быть не может. Вот это, наверное, и занимало ее. Слишком многие женщины имеют скучное выражение на лице, слишком многие из них воображают, что так легче прожить.

Губы растянулись, превратились в створку устрицы:

— Приходите...

В былые времена он задержался бы у нее, сосредоточившись на гадании и на ее большой mamma pendula.

— Только один...

Он поднялся, не глядя на Изюминку-Ю. Щеки ее пылали. Хозяйка холодно отступила в тень портьер. Молодой человек проводил их и уныло кивнул на прощание.

— Вы не должны на нее обижаться, — зашептал он. — Я ее единственный друг, у нее больше никого нет...

— Я догадался, — улыбнулся Иванов.

— Доверьтесь ей! — восторженно произнес молодой человек и даже протянул руку, чтобы притронуться к его плечу, и, тут же устыдившись своей горячности, покраснел. — Она необыкновенная женщина...

Изюминка-Ю фыркнула. Она явно им игнорировалась. Он воображал ее шлюхой, слишком яркой, чтобы приблизиться на расстояние руки. В юности вместо таких женщин, о которых думают, что они не их поля ягода, удовлетворяются суррогатом, подбирают то, что не так страшит, но потом начинают разбираться, если учатся, если умеют учиться. Но и это чаще не приносит удовлетворения.

— Не сомневаюсь... — ответил Иванов. Он даже споткнулся о порог — еще мгновение, и он даст парню бесплатный совет — не влюбляться по уши — бессмыслие этого занятия он давно понял. Сам он свои периоды сладострастия вспоминал с удивлением, ибо в эти моменты терял в себе уверенность и не мог работать. "Оказалось, что то животное, что живет в тебе, — думал он, — идет вразрез с тем, что ты умеешь", и ему давно надо было сделать выбор. Быть может, он его сделал сейчас?

У парня были узкие, неразвитые плечи; и ему захотелось разуверить его в его наивных мыслях. Когда-то он был точно таким же — беспомощным и жалким, погрязшим в собственных чувствах, главное, что он не обозлился, но, несомненно, что-то потеряв, жалел об этом. А теперь это "что-то" заставляло его пожалеть парня. Что он делает здесь, в этой квартире? Просиживает юность или познает жизнь? Не все ли равно. Всему свое время.

— Ты бесчеловечен, — бросила упрек Изюминка-Ю, когда они выбежали из подъезда девятиэтажки.

Он грустно улыбнулся. Можно подумать, что он старался для себя. В конце концов, она сама ему позвонила. Случай?

— Заставил таки меня страдать... — Она не скрывала своего разочарования.

Что он мог ответить? Отныне он занесен в ее гроссбух. Под каким номером? Десятым? Готов и к этому. Печать поставлена — каинова. Можно удаляться. Может быть, она думала, что упреки нравятся всем мужчинам. До некоторой степени он согласен с ней, но не более чем до ближайшего поворота. Все равно ты в этой жизни одинок, как бы ни умел любить.

Спускаясь, они чувствовали отчуждение, избегая смотреть друг на друга. Обоим было стыдно, словно они подглядели неприличную сценку.

— Не бесчеловечней, чем все остальные, — напомнил он ей и самому себе.

— У меня на него изжога, — вдруг в отчаянии заявила она, — когда тебя обманывают, раз, другой, ты становишься пуганой вороной, ты не знаешь, что тебе делать... — Она чуть не побежала поперек тротуара.

— Ту-ту-ту... — Он осторожно придержал ее, боясь распознать в ней то, что он видел во всех других женщинах — чуть-чуть истеричности, чуть-чуть отсутствия характера.

У нее были совершенно больные глаза, словно голубоватый лед подернулся весенней влагой.

Она сорвалась, оборотившись в пространство над кронами деревьев, крыш города и беспечного леса:

— Что тебе делить с другими мужчинами...

— Ничего не делить, — посоветовал он.

— Да! — подтвердила она, горько пытаясь оправдаться и откидывая волосы со лба. — Мне обидно!

— "А мне?" — чуть не спросил он, терпеливо рассматривая ее из-под насупленных бровей.

— Пока я тебе верю, — заявила она ему.

— Спасибо... — оторопело удивился он.

Она покусывала губки, соображая, что дала маху.

В этот момент ей было все равно, что он подумает. Это напоминало минутную слепоту. Прежде он влюблялся в такие моменты, нанизывал их на память, чтобы использовать в работе, потому что они многое говорили о человеке, потом — устыдился, устал, приелось, как размеренность жизни.

— Прекрасно! — иронично воскликнул он. Он смеялся над самим собой, — кто из женщин беззаветнее будет предан тебе даже в мыслях — однажды он пытался это сделать с одной из них, в глубокой юности, но даже в Гане чувство самосохранения было развито сверх меры, и с тех пор он оправдывал ее тем, что ей просто не хватило времени, чтобы разобраться в самой себе.

— Завидую тебе... — сказала Изюминка-Ю, делая понижение в последних нотках, словно жалуясь на стечение обстоятельств. — Чертовски завидую, ты все знаешь, все просчитываешь... — Она отвернулась, закусив губу.

"Не все, — подумал он, — далеко не все". Он не мог ее понять: то она нежна, как котенок, то глядела словно с Марса.

— Все дело в том... — Поймал себя на том, что все равно не сможет ей помочь. Чуть не заявил: "Почему бы нам открыто не обсудить эту проблему, перешагнуть через барьер недоверия?" Он не хотел, чтобы в ней оставалось что-то от ждущей женщины. Он хотел дать ей силу.

— Завидую, потому что...

Он заставил ее замолчать, положив руку на плечо. Что-то в ней беззащитно дрогнуло, она едва не разжалобилась окончательно. Тогда бы это было концом всему. Просто вздохнула, словно эти вздохи и выдохи были последним рубежом обороны. Потом раздула свои прекрасные ноздри и отвернулась в знак раздражения.

Он знал, что такие вздохи дарятся кому-то вослед, вослед уходящей любви. Просто она была искренна. Он не стал уточнять, он просто удивился. Удивился и тому, что всегда оказывается вторым. Противно, когда тебя все время с кем-то путают в своих чувствах — пусть даже с сыном, хорошо хоть не по именам. Он подумал, что она быстро поменяла хобби — стала увлекаться взрослыми мужчинами. Он сдержал в себе раздражение. Он знал, что это пройдет. В былые времена он просто не среагировал бы. Но теперь? Теперь он не желает совершать ошибок. Время — оно делает тебя рабом момента, и ты потом всю жизнь только и занят воспоминаниями, и чем их больше, тем тебе труднее, и однажды ты перестаешь улыбаться — всем улыбаться и думаешь, что так и должно быть. Но ведь никто не виноват — ни ты сам, ни она. Кто знает, как должно быть. Он устал всех понимать, и себя тоже.

— Ах, как я его понимаю! — воскликнула она еще раз, полная отчаяния.

Он отвернулся, чтобы не видеть ее слабости и не выдать своей.

На них наезжал разносчик, толкая перед собой тележку. Они отступили в сторону. "А вот кому мороженое-е-е!" — прокричал человек на одном дыхании.

Ему расхотелось ее упрекать — для этого он слишком устал и слишком много думал все эти годы — построил каркас, который пока еще сдерживал натиск.

Они застыли на улице: он почти в ярости, она в своей недоуменной ревности. Толпа, которая плавилась от жары. Небо, которое опрокинулось на город.

Вдруг он схватил ее за руку и поволок:

— Быстрей, быстрей!

Опасность исходила с другой стороны сквера, откуда, размахивая тростью, чтобы привлечь его внимание, двигался Губарь. Он сразу вырвал его взглядом по сияющему лицу, спешащей походке и трости, которую он вертел пропеллером. Его голова, квадратная от идиотской прически "а-ля кирпич", возвышалась над толпой.

— Быстрее, быстрее. — Он затянул ее под арку, затолкал в очередь, взял подтаявшее мороженое и затих, разглядывая витрину и следя за событиями позади себя.

Губарь, полагаясь на чутье, искал совершенно интуитивно, перейдя газон, безошибочно выбирая азимут, ткнулся в толпу и схватил за локоть.

— Поехали купаться!..

Это было похоже на арест, и он подчинился. Губарь — единственный, кто в этот момент вызывал в нем дружескую симпатию. Сашка — как много лет прошло — не менялся, словно они снова вместе шагнули в первый класс. Только тогда у него был короткий белесый чуб и белесые брови.


* * *

"Мой муж..." Словно излечилась от своей слабости.

Нашли общий язык — быстро и обоюдно, сразу как только заехали к ней за купальными принадлежностями. Забыли о его существовании или сделали вид? Она с радостью ухватилась за новую ситуацию, чтобы забыть обиды и горечи. Он надеялся. Губарь даже набрался наглости сопроводить ее наверх. Отрешенно в углу машины предался самокопанию, надулся как мышь на крупу, замечая порой в зеркале ее веселый взгляд. Беззащитность женщин всегда зависит от них самих — в пятидесяти из ста. Губарь безудержно весело вел машину, словно раздавал команды направо и налево у себя на телевидении. С ним было опасно ездить — если в салон залетала муха, он бросал руль и начинал ловить ее.

Они предпочли эту тему еще и после заправки, когда Губарь вышел, отдал ключ парню в мокрой от пота майке и забежал в лавку за напитками.

На мачтах в полуденной жаре лениво колыхались синие флаги с надписью "ГолиафЪ".

Она повернулась к нему серьезная, словно за секунду до этого не хохотала, задирая острый подбородок в раскаленную крышу машины:

— Я все думаю: правильно ли мы поступаем?

— В чем? — удивился он.

Он заставил себя поднять на нее глаза. Он чувствовал, что его щеки, как картонная коробка, — не дают быть прежним. Ему показалось, что она обвиняет его в отступничестве. Ему снова предлагалось взвалить на себя груз проблем, о которых он почти забыл из-за своего друга.

— Там ли ищем? — спросила она, странно переменив лицо.

На мгновение оно стало проникновенно-серьезным. Крылья носа и щеки странно отвердели, лицо осунулось. Но ведь тебе это еще ни о чем не говорит, не имеет к тебе никакого отношения, просто она еще что-то вспомнила, а ты стал невольным свидетелем.

— Не знаю, — он пожал плечами словно назло самому себе.

Она слабо попыталась его приободрить. Ему даже показалось, что она просто чуть-чуть фальшивит. Будь у нее побольше времени, она бы изобрела что-нибудь принципиально новое. Может быть, ей надо было дать скидку. Пусть примеряет к нему свой опыт, как чужую рубашку. "Тебя это не должно волновать, — зло и отстраненно подумал он, — постель не освежает чувства, подстегивает их, а ты ищешь в ней смысл мироздания". Он знал по опыту, что это всегда приводит к меланхолии.

Солнце безжалостно жгло даже сквозь крышу. Асфальт блестел битым стеклом. Проносящиеся по шоссе машины в бензиновом испарении казались бронзовыми жуками.

Она протянула руку: "Не сердись!" и дотронулась до него прежде, чем спешащий Губарь что-то заметил. Он заставил себя улыбнуться в ответ — придумал на ходу. Она жалко повела губами, может быть, даже так: "Ну что же ты? Я совсем не хотела..." Но укорила на одних недомолвках. "Брось, — сказал бы он, — при чем здесь все это". "Правда?" — обрадовалась бы она. "Ну конечно", — великодушно должен был ответить он и отбросить все сомнения. Он успел подумать, что душевный контакт еще не признак любви. Но тут время свидания истекло — она повернулась навстречу Губарю, сделала легкомысленное лицо и снова стала веселой и независимой, словно у нее не было этой способности — словно обмахнуться невидимым крылом, за которым таилась невольная обида.

Губарь бухнулся на сиденье, бросил ему одну из прохладных бутылок и произнес все то же самое слово:

— Поехали!

Итак, она сказала:

— Мой муж... — счастливо качнувшемуся навстречу Губарю.

Ему и изобретать ничего не надо было. Легкомыслие поражало. Иванов всегда его видел с женщинами именно таким — беззаботными, словно он заражал их своей беспечностью, и все они падали ему в руки, как лепестки роз.

Оказывается, у ее мужа просто шевелились уши за едой. Он представил себя со стороны: светлые волосы, выгорающие еще в апреле (скрывающие ушастый недостаток), и черная трехнедельная борода. Он сам стриг ее с помощью толстой расчески и ножниц — постарался забыть армию как дурной сон, хотя она сделала из него бывалого человека. Гарнизонная жизнь наложила свой отпечаток: он научился сдерживаться, смотреть на жизнь проще, — слишком много суеты приводит к тому, что она приедается. Женщины относились к разряду суеты, и он не знал, правильно ли поступает сейчас. "Потом однажды тебе все это надоест", — думал он.

Она беспричинно и зло рассмеялась (обжигающее, дразнящее лицо):

— ...и мы разошлись, нас связывал один секс...

Такое сообщают, когда в самом тебе все перегорит, и, конечно, он предпочел, чтобы она целомудренно помолчала. Вовремя вставлять паузы — целое искусство.

Сообщила накануне непонятно кому: "Бедняга, которому не доверяли ни одну из операций, кроме прыщиков, и у которого в голове сидел счетчик — одна копейка, две копейки, а между дежурствами торговал на рынке обувью и велосипедами..."

— Правда, я потом поняла, что и в этом он слабоват...

Он отвернулся, скрипнув зубами: "Дура". Конец фразы повис в воздухе. Значит ли это, что промолчавший человек осуждает тебя? Губарь переварил и радостно хмыкнул: "Ах!" Вообразил бог весть что.

Сам он не имел права на ее прошлое — к чему расстраиваться? Шокировала ночной откровенностью: "Я каждый день подбриваюсь..." или то, что заменяло ей философию: "Активность в постели тоже неплохая вещь..." Конечно, она даже не предполагала, что и он тоже обладает таким же оружием пошлости, просто он однажды отказался от нее, в армии ее и так хватало, — гораздо раньше, чем она кончила десятый класс. В школе во всех них сидел этот зверек, но потом каждый их них забавлялся с ним как мог, некоторые с ним так и не расстались, а приняли то первое, что предложила жизнь, за стиль поведения.

Горячий воздух гнал песчаную пыль.

Они оставили машину на стоянке, долго, до изнеможения, брели по пыльной дороге. Прежде чем он окончательно растерял остатки душевного равновесия, внизу, под обрывом, блеснула прохладная река, текущая на север, и чистые песчаные пляжи. Сбежали вниз остудить ноги. Он торчал наверху, сторожил вещи. Лес и манящая река лежали перед ним. Он не знал, как этим воспользоваться, чтобы избавиться от неудовольствия собой.

Потом появились: русые макушки, порозовевшие спины; она приняла его помощь — и Иванов отметил, как мелькнули две загорелые коленки, когда она уже на самом верху смело взяла подъем, и он протянул руку, потому что здесь права Губаря как бы кончались. "Скотина!" — чуть не выдал он ему. Белая полоска улыбки, мелькнувшая на ее лице, — была подарена ему в знак компенсации его терпения.


* * *

Сделал вид, что собирает ракушки: три белые и три черные, под ногти набился сырой песок, в ямке начала собираться мутная вода.

Они уже полдня весело болтали. Делали заплыв на тот берег, под наклонившийся ясень, принесли откуда-то вареных раков и пиво. Лежали на спине в тени. В небе между облаками вдумчиво плавал аист. Шумнее всего оказались серебристые тополя — вздрагивали от малейшего ветерка. Он понимал, что глуп. Выглядит как влюбленный. Ему надо было выдержать ее молодость, чтобы утопить в своей опытности.

— Вы были замужем? — Губарь сделал стойку, как легавая при виде дичи. — А вот скажите... — Он открыл было рот, смешно поводя глазами — избитый прием.

"Очаровашка, очаровашка", — сказал бы кто-нибудь. Как все финны — потомки кроманьонцев, несмотря на размеры, он был не опасен, если его, конечно, не дразнить. Подслеповато морщился — очки зарыл, как томагавк войны, — ради юбки, и за невинным вопросом крылись все его приемы, которыми он покорял неопытные сердца.

В его устах фраза прозвучала примерно так: "Вы были на Марсе?" Кто не дрогнет? Ликовал. Никогда и никому не устраивал экзамен с помощью друга, а действовал в гордом одиночестве.

Она ничего не ответила. Он заметил — словно пропустила вопрос мимо ушей. С ним она себя так не вела. Но не надо быть гордым. Он подозревал в ней худшие черты характера.

Поднялась, загребая чистый песок. Выглядела словно рассеянной. Отошла, даже не взглянув на Губаря. Он уже знал эту ее манеру спасаться бегством. Губарь вслед ей забыл закрыть рот. Иванову стало противно. С ближнего плеса наконец-то пахнуло прохладой.

Он еще не научился ее любить, это еще было бременем. Он просто боялся захотеть ее любить. Он не научил ее нырять на дно реки, которое он сам когда-то облазил. Он еще не научил ее видеть то, что видит он. У них все было впереди. Он вдруг подумал, что у них в запасе много времени — месяц лета и целая осень. Приоткрыл счастье, вдохнул неповторимый запах и утешился, что все равно будет жалеть.

— Почему ты не женишься на ней? — вдруг спросил Губарь.

Челюсть свою он уже привел в порядок. Фарфоровые зубы сверкнули, как сервиз на солнце. У него была кошачья улыбка Флеминка — он оттягивал углы губ и всасывал воздух сквозь зубы, словно принюхиваясь к его вкусу.

— Красивая девушка...

Оказывается, друг вещал истины, а сам он сидел на берегу, глупо уставившись в воду.

"Слишком красивая, — чуть не сказал он, — и потому опасная".

Губарь иронически хмыкнул, растеряв свою северную вальяжность: "Подумаешь, меньше страдай..."

— Ты вгоняешь меня в краску, — ответил, чтобы только что-то ответить. — Мы знакомы три дня...

Конечно, он его не просветит, не скажет: "К тому же это девушка сына". Язык не повернется. Пусть думает что угодно. Впрочем, что у него самого написано на лице? Он не знал. Друга так просто не обманешь.

— Прожил половину жизни и ничему не научился, — бросил Губарь. — Посмотри на себя...

Теперь он сам по утрам обнаруживал в зеркале темные круги под глазами — такие же, как и у отца. Глубже он не заглядывал, потому что давно надоел самому себе.

Она помахала им издали. Песок вспыхивал на солнце под ее ногами. Выше, над головами, громоздились округлые купы деревьев.

— Если ты сваляешь дурака, — нотками Королевы произнес Губарь, — кто-то сделает это за тебя. Такие женщины не ходят одинокими...

Он чуть не признался — даже самому себе, кто для нее важнее. Впрочем, теперь он не был уверен. "Надо... надо спросить, — подумал он, — сын или я?"

Он оценивал ее издали. Он забыл, что владел этим телом. Теперь там, словно на другой планете, она принадлежала самой себе. В этом заключался парадокс пространства — удаленный предмет казался недоступным. И в юности, когда он был полон нежности ко всем женщинам, он испытывал то же самое. Простые вещи нельзя объяснить, их надо прожить. Он вдруг испугался, что Губарь угадает его мысли.

— Я не могу бесконечно экспериментировать, — сознался он и перевел взгляд на воду. На ее поверхности то и дело возникали круги. Дно реки было песчаным и чистым, но перед косами течение вырывало ямы. Под корягами прятались налимы. Он знал это.

В общем, Губарь прав — по сути, но не в частном порядке. Теперь, конечно, не всякая женщина способна свести тебя с ума. Если бы только он не знал, каким счастливым можно быть с ними.

Губарь крякнул от досады, по-прежнему не отрывая глаз:

— Ты глуп...

— Перестань меня учить... — ответил он.

— Ну-ну... — Губарь выпростал затекшую руку. — С новым годом...

Кожа у него никогда не загорала, а к вечеру отваливалась чешуйчатой, как у ящерицы.

Она позвала их издали:

— Мальчики, перестаньте ссориться, идемте купаться...

— Жарко, — примирительно сказал Губарь, то ли давая ему шанс исправиться, то ли действительно устав. — И жалко не ее, а тебя.

— Брось, — ответил Иванов. — Прибереги для другого.

— Дурак! — констатировал Губарь.

Он начал с того, что оперся руками о песок, подтянул ноги и только потом вскочил.

— Последний совет, — произнес он, — закрой глаза и прыгай, не прогадаешь.

Когда-то в школе он имел привычку густо краснеть — до корней волос, отвечая урок. Впрочем, учился он хорошо, пока не увлекся театром и Королевой.

Иванов не успел ответить. Губарь уже бежал, увязая в песке и разбрасывая его, как уборочная машина. Регулярное употребление пива отрицательно сказывалось на его фигуре, однако при его росте это было еще не так заметно.

Вода почти не освежала. Утром, когда сверху, из водохранилищ, спускали ее излишек, течением поверху несло снулых лещей.

В воде она бросила короткий взгляд: "Только не при всех..." У него отлегло на душе. Губарь ничего не заметил. А он сразу же все понял: она так же, как и он сам, боится выдать себя. И у него возникло обманное чувство, словно, что бы они ни делали, что ни говорили, они все время думали друг о друге, и все, что они сегодня произносили, предназначено только им двоим, а все остальное — игра. Он не поверил себе. Он вспомнил то немногое: "У меня в роду были венгерки", — что она успела сообщить сегодня. И: "Я ужасно неразборчива в еде"; или: "Из верных друзей я предпочитаю саму себя..."; и понял, что в число их еще не попал, и сразу испытал легкое сожаление, потому что она забегала вперед — лично он никогда бы так не говорил, — зато попал к оракулу. Но прежде они целовались в подъезде. За ночь, которую проспал дома, он успел истосковаться, и у него было время, чтобы усомниться в себе и в ней. Он подумал: "Как она далеко зайдет в откровении?"; прежде чем он примет ее прошлое, он изведется — единственное, что не должно отражаться на его лице. "У меня был сын..." — чуть не объявил он. Пусть она расскажет о нем. И еще она сказала, положив ему на плечи руки и проникновенно глядя куда-то в грудь: "Я хочу, чтобы ты мне верил..." Он ничего не успел ни пообещать, ни обнадежить. Она чувствовала грань откровения и своего скепсиса, и момент был упущен, может быть, потому, что чрезмерная прагматичность в женщинах его отталкивала (он всегда приписывал им свои черты характера), а может быть, из-за того, что на ней был полосатый халат на лямках и он чувствовал, что в подъезде она замерзла, и из-за того, что у нее были чуткие шершавые губы и она их не подкрасила. То, что она любит светлые вина, он уже знал. Прежде, чем Губарь настиг их в городе и потянул на пляж, он добился еще одной фразы: "Я соскучилась...", но не более. Старый першерон! "У тебя такие всезнающие глаза, я хочу, чтобы у меня были такие же..." Признание, брошенное второпях. Если бы она понимала, что за этим почти, почти ничего не стоит, кроме вселенской грусти. Чего он хотел? Добившись точности чувств, вернее, сведя их к минимуму, ты одновременно выигрываешь и проигрываешь. Он и сам пока не знал. Предпочитал думать не до конца. Слишком это большое удовольствие — находить в себе куски льда. Потом Губарь все испортил, кричал, что знает совершенно потрясающие места и вел машину, как пьяный, и ловил мух в салоне. День был посвящен чисто физическим упражнениям.

Они проплыли водовороты соседней протоки, мимо рыбацких сетей и пауков. Сами поленовские рыбаки в габардиновых пиджаках и ситцевых рубахах сидели за столиками под деревьями и смотрели на реку.

Иногда он поворачивался, струи обтекали его спину, и тайком следил за нею. На ее бесстрастном лице, словно она забыла утренние слезы, блестели капли воды, и волосы, налипшие на лоб и виски, стали темно-бронзовыми. Она хорошо умела плавать и не боялась воды.

Потом они миновали остров и, выйдя на отмель, молча брели по колено в воде, и он тайком рассматривал, как брызги раскатывались по поверхности вокруг ее ног и пугали болотную живность и мальков, разбегающихся перед ними. Только один раз Губарь воскликнул: "Ага!.." и длинной розовой ногой отбросил в осоку серую гадюку. На той стороне берега зарослями стояли ивы, и ветер, пробегая по ним, играл листвою. Немилосердно палило солнце. После отмели они снова вошли в воду. Из глинистых обрывов, слева, вылетали ласточки и зимородки. Как только они подплывали ближе, они начинали шипеть, как кошки. Потом они снова попали на отмель и снова брели по чьим-то таинственным следам, стараясь на наступить на перловицы. На гребнях песок жег подошвы. После отмели они снова вышли на глубину, поплыли, почти не шевелясь, по течению. Берега поднялись круче. Лес стоял поверху, и листва дубов глянцево блестела на солнце, сквозь воду проглядывали илистые намывы, которые они старательно избегали. Наконец впереди открылось пространство, сведенное небом и стеной зеленоватых гор в широкую долину, и они выплыли на слияние двух рек. Вдоль стремнины тянулись переливающиеся солнцем бугры волн, и они вышли на берег и, словно заговорщики, не успевшие составить план, шли следом за длинноногим белокожим Губарем через остров, по колким заросшим тропинкам, переплыли две протоки и вернулись на то место, откуда стартовали.

Вечером, расставаясь, она прижалась, сложив уже знакомым движением руки на груди.

— Твой друг... — сказала она, и на мгновение он увидел, что глаза у нее очень серьезные, — нахал...

Он даже не позволил себе улыбнуться.

— Сделал мне недвусмысленное предложение...

Иванов удивился: "Когда Сашка успел?"

Вряд ли она просила у него защиты, она и сама справилась. Но Сашка рисковал, и он знал это. Так или иначе, но он невольно сделал ему большое одолжение. Гд. нашла бы в этом спектакль с подмигиванием и ужимками страсти — как мартышка. Саския — тему о морали, разговор с намеками, чтобы только, для начала предаваясь мысленному блуду, самой не спать всю ночь. Гана? Девочка, которая ничему не успела научиться. Даже любить. Нет, теперь о ней он ничего не помнил, и себя, в том прошлом состоянии, — тоже. Теперь он с большим интересом разглядывал ее — чего она хотела? Однажды он уже пытался контролировать действия Бога — это ни к чему не привело и ничего не доказало.

— Это его рабочие фразы, — успокоил он ее. — Не поздоровайся пару раз. Он привыкнет.

Он не позволил себе испытующе глядеть на нее. Пусть она сама разбирается в его друзьях — при чем здесь он?

— Нет, я не хочу... — сказала она с подозрением в голосе, наклонив свою, отливающую бронзой, голову, волосы, которые она подобрала лентой так, как ему нравилось, плотно и натянуто, — чтобы вы ссорились...

Конечно, она не добавила многозначительное: "Из-за меня".

— Хорошо, — пообещал он, улыбнувшись, чтобы она ничему не придавала значения. — Я и не думаю ни с кем ссориться.

Уж он-то знал Губаря лучше — в вопросе женщин на него никогда нельзя было полагаться, прежде всего, конечно, из-за его роста и еще потому, что он был специалистом по очень худым и высоким женщинам.

Она засмеялась обиженно:

— Ладно, у вас там свои дела, я не вмешиваюсь. — И отвернулась.

— Почему? — спросил он вслед ее взгляду на легкие вечерние облака и желтые освещенные улицы.

— Потому что мало ли кому я нравлюсь, — заметила она, — потому что это не в моих правилах.

"Ах, у нас есть правила..." — прокомментировал он и миролюбиво произнес: — Не стоит...

Она быстро повернулась к нему:

— Как благородно, как красиво... — И больше ничего не добавила, а смотрела с укором.

— Что с тобой? — спросил он.

Это не было искренним вопросом. Он ждал, что она ответит. Он не верил еще ей.

— Что со мной? — переспросила она, и ноздри ее затрепетали, словно она вкладывала в это особый смысл. — Мне думалось, мы друзья...

"Ладно..." — подумал он про себя, избегая ее быстрого взгляда. Ее льдистые глаза будили в нем желание. Прежде чем поцеловать ее первый раз, он испытал к ней глубокую нежность, которая и сейчас дремала в нем под панцирем утреннего разговора, и он пытался избавиться неизвестно от чего, от ее власти над собой, что ли.

Потом она все равно выберет себе оружие, подберет под него ключик. Заставит его сожалеть о минутной слабости. Разве кто-то из них мог сравниться с Ганой? Впрочем, она его тоже один раз предала. Не с этого ли началась его болезнь?

— Может быть, я действительно другой... — сказал он и улыбнулся, ничего не добавив.

— Ты хитрый искуситель, — ответила она, весело сощурив глаза.

Это была ее среда, она чувствовала в ней себя как рыба в воде. Сколько ее обучали этому: прятать дневники от родителей, обещать и не являться на свидания, судачить о чужих мужьях и проводить время в бесконечных разговорах с приятельницами. Все однажды кончилось — она оказалась на мели, потому что за всем этим ничего не стояло, если ты не усматриваешь в этом стиль жизни.

— Не имею привычки, — возразил он и притянул ее к себе.

Позвоночник у нее был под его ладонью, как клавиши пианино. Она была хорошо сложена, и он вспомнил, как у нее очерчены ноги — с единственной меркой из тысяч женщин.

Она ответила очень серьезно, словно решившись:

— У нас с тобой бульварный роман, и я хочу эту его часть быстрее закончить. — Она повернулась и пошла — прочь по аллее сквера.

Лето скользило к закату по белесо-выгоревшему небу. Вокруг города висело рыжее кольцо испарений. Заводы по инерции еще дымили.

"Ну и болван, кажется, я", — подумал он и шагнул следом.


Загрузка...