Господин с суетливыми движениями и больными глазами твердил в общественную связь: "Подозрительный субъект находится в седьмом вагоне, подозрительный субъект находится в седьмом вагоне..." Пассажиры сохраняли невозмутимые лица. На станции выскочил и зайцем петлял среди прохожих. Перед отправлением вошли двое в полицейской форме и цепкими глазами обшаривали пассажиров.
От соглядатая, как и от Изюминки-Ю, буркнув: "Жди меня...", избавился в центре, где-то в районе Почтамта, пробежал через проходные дворы и кварталы гвоздарей — продукт строительного бума, словно в оправдание существования трактрисс, — вне сознания, по сложно выписанным кривым, с приседаниями и оглядыванием — мимо Державного института штучного(?) интеллекта, мимо Академии Художественного Катания, которая у него была связана с одной вечно эпатирующей художницей, кроме всего прочего пользующейся трактантными духами, — на Пушкинскую (запах котлет, чеснока) — пару шагов от центра — и трухлявые развалины, и граффити на заборах — согнулся в три погибели в проходящей маршрутке. За окном мелькнула большая красная буква "М". "Макдональд" — быстрая еда для быстрой жизни. Глядя на автомобильные номера, считал факториалы. Через две остановки выскочил, увидев впереди трамвай, который, петляя и тренькая, упорно лез в гору по улице Непокоренных Народов. Споткнулся о чьи-то вещи, о существование которых, как и о траврности сознания, тут же получил подтверждение болью в голени, услышав при этом кокетливое: "Осторожно, молодой человек..." С любопытством взглянул на обладательниц сексуальных ноток — долго ли он еще будет интересоваться всем этим? Фраза с обложки журнала: "Семеро обнаженных девиц, вполне довольных собой". Маленькие кареглазые зверьки, ищущие встречного взгляда. Попка — которой нет, где-то в зачатии, под полоской ткани, свернутая тугим бутоном розы — не для его ли шмеля? Минут пять играл в гляделки, перейдя к экспериментальной части опыта, и едва не проехал нужную остановку. Услышал протяжное: "Ох-х-х... и...", к которому было добавлено пошловатое слово. Чувствуя на себе долгие взгляды сквозь переливающиеся сетчатой радугой окна, спустился в переход и чинно шел среди толпы, издающей тергоровые запахи: мимо портрета два на три — ни он первый, ни он последний — архаично-полуголого Лимоноффа — по одной из старушечьих версий — американское создание клериканского происхождения, а также вождь пробирочной партии с дорисованным на стекле каким-то шутником тем, что он так долго смаковал — длинным и толстым — его "Лимонкой", теперь-то ему не стоит плакаться, ибо — вечно торчащей; мимо (Fm) "104,5 новых шуток от Фомы"; мимо четверых в фуражках, улыбающихся с плаката, — никто уже и не помнил первоначального смысла фразы, но все знали — "Улицы разбитых фонарей"; знакомый господин, строящий магазин, мимоходом, повернув голову, равнодушно скользнул взглядом, лениво посетовал на трудности: "...не успеваю наклеивать акцизные марки и завожу товар на последние деньги...", "Сочувствую, — бросил Иванов, вовсе не жалуясь, — у меня их просто нет..."; Земфира пела о том, что он сам искал в пятнадцать или шестнадцать лет; фраза, брошенная в сердцах: "Народу, как в Китае!"; "Люблю я это дело, люблю. Смертник я, смертник..." — сообщал покачивающийся гуляка; человек — личный шофер клериканина, — но почему-то представляющийся вся и всем зубным техником — пиджак и галстук, как телефон у Иванова — цвета корриды, пивной живот и седая шевелюра — заигрывал со студентами; так же привычно продавали картину "Кормящая грудью", солдат, прячась за табачный киоск, просил на сигареты (отдал последнюю кредитку в сто тысяч "старых" денег), мормоны усердно ловили заблудшие души (образцовые губастые мальчики с щенячьими шеями), слепой остервенело избивал палкой своего пса, девицы с сальными волосами игриво постреливали сигаретки, и кто-то, кто выкрикнул в гулком переходе: "Ну, как у тебя висит, Петр?", услышал в ответ: "До самого колена..." Как заяц по кругу, вернулся на пятачок станции, название которой так и не сумел запомнить — на "...вська", чтобы найти Изюминку-Ю и встретить господина Сиония.
Ровно через 45 щербней[29] появился, нервно оглядываясь по сторонам. Можно было за версту узнать по брюшку, круглым плечам и мягкой груди — толстый, рыжий, но не растерянный, а обозленный. Щечки тоже — под стать брутальному типу — рыхлые и трепетные, вечно тронутые недельной щетиной.
— Принесли? — спросил с одышкой, обдав резким запахом то ли вонючей камеди, то ли чеснока, — погода не благоприятствовала толстякам. Полез за спичками и сигаретами, распиханными по карманам.
— Принес. — Иванов протянул папку с фельетоном, подписанным псевдонимом Джимов, и даже инстинктивно помахал ею перед своим носом.
— Не так! Не так! — Негодующе пошарил взглядом по толпе за спиной Иванова. — Делайте вид, что заговорили случайно. Достаньте сигареты. Вы же меня знаете! Мне ли вас учить! — Левый глаз непроизвольно дергался и многозначительно закрывался нежным, как у курицы, веком, правый глядел укоризненно рыжим ободком. Он был склонен создавать двусмысленные ситуации, а затем вдохновенно выходить из них — если удавалось.
Сигарету зажал, как зек, в кулаке, фильтром наружу. Ссутулился. Стал походить на сердящегося, булькающего индюка.
— Кх-кх... — Иванов осторожно откашлялся.
Чуть не поддался шизоидным замашкам. Бедный господин редактор — всю жизнь от нервности стряхивал пепел в чашку с кофе, тряс левой ногой в тридцатигривенной туфле и говаривал: "Весь мир спасти нельзя, хотя надо попробовать..." Впрочем, давно ли он сам думал точно так же. Думал, но не делал. Мечтал, но не претворял. Видел, но не участвовал. Проносило стороной.
— Хорошо, — согласился и спрятал папку за спину.
Унижение паче гордости. Джимов подождет. Не будешь же в каждом еврее подозревать комплекс неполноценности.
— Старая привычка, — прошептал, давясь дымом, — не доверять. Я вам так скажу, как своему... Впрочем... — И тут же наверняка передумал. — Сколько раз выручала... Но... это, — потряс рукой в воздухе, изображая возмущение, — лучше, чем полицейский участок. Мне в тюрьму нельзя, я как в зеркало на свою задницу гляну...
Любил носить галстуки со складкой под узлом. Что-то в этом было от мазохизма над вещами и над сутью жизни. Врагов у него из-за этого прибавлялось с каждым днем. Нельзя поливать грязью друзей просто так, всему должны быть причины хотя бы внутреннего порядка. Кроме этого он был вечным прожектером, облекая свои идеи в весьма причудливые формы бесконечных рассуждений.
— Правильно, — пошутил Иванов. — Вам никто не знаком? — И увидел, как Изюминка-Ю вышла из книжной лавки. Он почувствовал, как она беззащитна в этой толпе и как беззастенчиво шарят по ней мужские глаза.
— Гот майнер![30] Что за дикость?! Что за нравы?! Вы же меня знаете! — Редактор чуть не подпрыгнул. — Давайте, давайте, — захрипел, нервно ежась. — Ну что же вы?!
Все-таки он был неплохо натренирован за последние годы, хотя в разговоре и держался ограниченных взглядов, а может быть, это был опыт поколений? Он жил в центре, у кладбища, и ничего не боялся. Впрочем, у него была походка человека, надорванного тяжелой работой.
"Погромы... — говорил он мимоходом, тащась в редакцию, для которой отыскал очередное помещение, — единственного, чего я по-настоящему боюсь... — Он страдал одышкой. — Боюсь не самой смерти, а именно унижения перед ней".
Преданную секретаршу, Аню Франчески, у него звали Коростой за несносный характер и вид, словно она только что вышла от косметолога, где чистила кожу на щеках, — она была единственная, кто был в него открыто влюблен и предан до гроба. Первый Армейский Бунт — страна живет ожиданием, никакой экономики, зачем что-то строить, когда власть того и гляди поменяется: никто вначале ни за кем не охотился, и за иудеями тоже, стрельба в воздух поверх голов на устрашение. На основную часть указов ему, как и всем, с тех пор стало наплевать. В конце концов он знает цену политике; но постепенно число его сотрудников сократилось до трех, и в выпускной день они валились с ног от усталости.
Досадливо схватил и спрятал папку в сумку:
— Мамзейрим[31]...
Иванов понял лишь, что редактор выругался.
— Ворон ворону глаз не выклюет...
— Простите?..
— Относительно ваших и моих способностей. Беда не в том, что тебе плохо, беда в том, что другие живут лучше.
Бессознательная личность. Человек, который на приветствие отвечал важно и со значением: "Да..." и успевал открутить собеседнику пару пуговиц на пиджаке.
— А... — разочарованно протянул Иванов, делая знак, чтобы она не подходила. Хваленый редакторский глаз ничего не заметил. — Ну конечно же... — Он ждал какой-то жареной новости. Его всегда принимали за своего из-за переломанного в боксе носа, который почему-то сделался горбатым. Самое смешное, что это случилось на тренировке от удара коленом. После, сколько он ни выступал, нос у него так и остался цел, а реакция сделалась вполне отменной. Даже сейчас он давал фору семнадцатилетним мальчишкам в "ладошки", противник всегда уходил с красными руками. — Вы серьезно верите во Второй Армейский Бунт? — спросил он.
— А вы? — У него была настоящая хватка газетчика, и он из всего пытался вытянуть информацию.
— Я не знаю, — ответил Иванов и пожал плечами.
— Вы наш или не наш? — Господин редактор задышал в лицо.
— В каком смысле?
Редактор коротко взглянул:
— В смысле фельетона. — Он энергично тряхнул папкой.
— Ваш... — сознался Иванов.
— То-то я глажу... — произнес господин редактор, — лицо ваше знакомо... — выдержал паузу и засмеялся: — ха-ха-ха!..
Господин редактор был человеком обстоятельств, а не слова. С господином редактором можно было только дружить. Рано или поздно он выискивал в своих сотрудниках худшие черты и на этом отчего-то строил взаимоотношения. Кому не нравится быть полным хозяином? Пожалуй, он и жил ради этого, подавляя всякую инициативу, раз по десять тасуя персонал даже из среды единоверцев. Так не могло продолжаться вечно. Самое первое, что он сделал, перекупив у репатрианта газету, завел свои порядки. По утрам, входя в редакцию, ни с кем не здоровался. Влетал мрачный и озабоченный, уткнув нос в пол. Самый настоящий капиталистический шеф! Проводил бессмысленные и утомительно-глупые летучки, на которых всегда обрушивался кому-нибудь на голову. Сам лично вычитывал ударные статьи. На мероприятия по расслаблению коллектива отпускал не более часа. Демонстративно поглядывал на часы и цитировал классику: "Время — деньги!" Слабонервные не выдерживали и полугода. В этом декабре у них в редакции даже забыли о новогодней елке. Любил, когда его называли боссом и говорили лестные вещи. Сам, разумеется, отделывался, колкостями. Даже преданной Коросте перепадало не реже других. Подозревали, что у него есть свои тайные любимчики, которые все доносили, ибо решения он выносил за глаза. Впрочем, кто в этом не слаб?
— Между нами, узнал недавно... — Лицо у него приятно разгладилось (Иванов не понял, решил: что-то в коровьем лице бедного господина редактора от ураниста), доверительно притянул за пуговицу, погружая нос собеседника в смесь странных запахов: старого козла, прогорклых духов и пота, и поведал: — Бродский, бедный мальчик... мой дальний родственник, по матери, разумеется, сам не пойму... — добавил себе значимости мечтательным почмокиванием губ.
Свобода и правда питали его манию. "Даже я не националист, — обычно уверял он, — но не обычный, а третьей силы..." Что бы это значило? Однако при новом гимне вставал и слизывал слезы с пухлых губ. Но как только узаконили клериканский язык, тут же, коверкая речь, стал вставлять словечки, словно намекая на причастность к уравнителям-националистам.
— Кто бы мог подумать! — удивился Иванов.
Изюминка-Ю застыла у прилавка, наблюдая за ними издали. Она оказалась на удивление сообразительной.
— Да вот я тоже... Кто мог предположить?.. Оказывается, это было нашей семейной тайной... после смерти... вы же меня знаете. — Задумчиво сыграл что-то на папке короткими, толстыми пальцами. — Только я промышляю все больше сказками, а он стихами... Мда...
Сказками, которые почему-то все напоминали вариации на тему Ганса Кристиана Андерсена.
— Еще бы, — философски согласился Иванов и подумал, что и здесь появились потомки лейтенанта Шмидта. Сколько их?
— ...ну и, конечно, политикой. — Лицо его вдохновенно задергалось. — Хотя вы, я знаю, и считаете это грязным делом, — оборотил на него лицо, оторвался от текучей толпы.
— Дело не в этом, — удивился Иванов, — разве это запрещено?
— Я и сам научился недавно и уже начал уставать. Подамся в издатели, если... если натура позволит. — Довольный, он засмеялся. — Последнее время разговариваю сам с собой, — словно объясняя ситуацию, произнес дальше. — Нервы не выдерживают. Здесь нужны канаты, а не веревки.
Может быть, он искал объяснения своим неудачам и разочарованиям? Хотя кто теперь не разочаровывался в этой стране, кто не кидал в нее камни?
— Купите бутылку, выпьете в одиночестве, — отлипая от него, посоветовал Иванов.
Через пять минут он уже не чувствовал запаха редактора, но тяготился его удрученностью.
— Что я, шикер?[32] Не помогает, вы же меня знаете. В былые времена моей дневной нормой была трехлитровая бутыль водки. Прыгает давление, и в глазах двоится. А так... — он покрутил головой и присвистнул зубами, — хоть убей, не берет, зараза.
Потом он бросил пить и за три месяца вылечил свою язву, принимая стиральный порошок.
— Остается поменять работу, — посоветовал неосторожно Иванов.
Редактор умел глядеть набычившись.
— Вы меня очень обяжете, если не будете звонить в редакцию. — Он задвигал шеей в потертом воротничке. Потом смягчился: — Кажется, за мной следят...
Когда они познакомились, редактор носил нежную фамилию Пионов и выглядел фасонистее. Но потом, поменяв первую и две последние буквы фамилии, стал Сионием, но по-прежнему предпочитал, чтобы его называли просто господином Редактором, и очень этим гордился. Слабый, безвольный подбородок маскировал бородой, но ширинку меж нескладных ног застегивал один раз из десяти. Теперь несколько поблек: фенная укладка сменилась вихрами, брюки были отрепаны по низу, а рубашки хранили след множества стирок. Впрочем, это его нисколько не занимало.
— Хватай мешки — вокзал пошел! — крикнул редактор. — Через неделю здесь же в два! Вы же меня знаете! — И смешно подпрыгивая и перебирая ногами — весь в своей брутальности, делая при этом медвежье движение правым боком, там, где у него висела сумка с фельетоном, бросился в метро. Толстяк — целое произведение желудка и безудержного аппетита. Его никто не заставлял играть в независимую оппозицию. Прятаться, выпускать нелегальные номера. Единственное было ясно, что кто-то давал газете деньги и придерживал борзого до поры до времени.
Иванов облегченно вдохнул воздух метро и схватил Изюминку-Ю за руку, она улыбнулась, и они побежали с глаз долой с этого места, где с минуты на минуту мог появиться прилипчивый господин-без цилиндра, где толпа походила на водоворот, где надо было двигаться, а не думать, и где господин главный редактор от оппозиции оставил свой след в виде стойкого прогорклого запаха. Завернув в какой-то темный угол, за спиной толпы, вынырнувшей из подземки, он поцеловал ее. Она была почти перепугана, перепугана его натиском. Ему просто захотелось ощутить ее молодое тело. Под платьем оно было удивительно возбуждающим.