XIV.

Крался вдоль стен. Перебегал улицы. Сторонился неизвестно кого.

Машина, вывернув из переулка, ждала, когда прохожие достигнут тротуара. Иванов увидел только шевелящиеся рыбьи губы на вялом лице водителя и фигуры за его спиной. Автоматически перевел взгляд вправо, где должна сидеть женщина. Какова она должна быть с таким мужчиной? С удивлением узнал Саскию — накрашенную и яркую. Она с вызовом посмотрела на него. "Ах, вот как!" — воскликнул он про себя и в этот момент увидел все ее будущее: хищно изогнутая шея и подбородок, торчащий, как клюв хищной птицы. Она повернула голову и что-то сказала водителю. От ее вечной маски раздражительности не осталось и следа — показалась ему даже веселой и беспечной. Такой он давно ее не видел. Забыл. Водитель с рыбьим лицом дал газ, и машина, взвизгнув шинами, помчалась дальше. В открытое окно на прощание еще раз мелькнул рыжий клок волос. Последнее, что он заметил, оборотившись вслед, — ее торжествующий взгляд в боковое зеркало и нервный жест, которым она поправила свисающую прядь: "Ах, волосы лежат не так!"


* * *

Ночью прилетала птица и кричала: "Фух-хх..." На рассвете с реки наползал туман. Днем звенели мухи, в траве перепархивали воробьи. Под завалинкой пел сверчок. Келарь бродил по дорожкам в сатиновых трусах. Налетающий ветер вздымал ободок седых волос. Кожа на лице у него была, как черепица на крыше. Заговорщически косясь, спрашивал:

— Изволите писать?

Любопытство делало его похожим на краснеющего студента.

— Изволю, — отвечал Иванов.

— Мой сын тоже...

Иванов вопросительно задирал брови.

— Стихи... Однако, жарко. — Конфузясь, он снова уходил в сад, чтобы через полчаса поставить на подоконник банку с малиной и прошептать:

— Ягодки не ходите?

— Премного благодарен, — кланялся Иванов.

— Тебе-то самая выгода. — Вдруг по-свойски наклонялся Келарь и понимающе кивал головой.

— В чем? — интересовался Иванов.

— Слышал же... — таинственно сообщал он, многозначительно замолкая.

— Я тоже... — улыбался Иванов.

— Ищут? — спрашивал Келарь.

— Ищут, — обреченно сознавался Иванов.

— Не найдут, — убежденно говорил Келарь, — пока ты здесь, не найдут.

— Спасибо, — отвечал Иванов.

— Эпроновцы своих не сдают, — он подымал сжатый кулак. — Никто не пройдет.

— Правильно, — соглашался Иванов и смотрел вдаль.

Город. Ты знаешь его, думал он. Его характер, привычки к перемене погоды. Он даже кажется тебе живым, потому что ты вкладываешь в него свои мысли. Но однажды ты понимаешь, что ошибаешься — слишком много чувств ты потратил на него и не оставил себе ни капли.

— Сегодня во сне свистел, — сообщал Келарь, — собак поднял по округе...

— Это я воевал, — отвечал Иванов, — с бюрократами...

Он был вполне безобиден — отец Мышелова, старый водолаз, ныне на пенсии играющий в индейцев, шпионов и резидентов.

Иногда он особенно громко начинал разговор у калитки, и тогда Иванов, прихватив машинку и бумаги, на цыпочках перебирался в мезонин, жаркий, как чрево печки, где с трудом пересиживал незваного гостя, если таковому удавалось перебороть упрямство Келаря.

Бодрящий закат изнуряющего лета. Ветка яблони, скребущая в окно. Сон на полу. Под утро с реки чуть заметно вползала прохлада. Ночи — худшая часть суток, если тебя мучает липкая бессонница. Гана, которой нет с тобой уже двадцать лет. Одно время он изгнал ее из своих воспоминаний. Теперь он этого себе простить не мог. Мозг услужливо подсунул — дом и корабль и даже причал, по которому он куда-то брел в запахах водорослей и прели. "Все дело в том, — подумал он о себе, — что ты всю жизнь способен любить только одну женщину, и от этого уже никуда не денешься" и тут же представил Изюминку-Ю рядом с сыном. Открыл глаза и в те несколько мгновений, пока осознавал мир, увидел из серии снов: "Ах, страшно!", — как стена шагнула назад и заняла свое место — штучки, к которым давно привык и которые, тем не менее, всегда поражали. Вдруг он проснулся окончательно: плакал младенец. Приподнял голову, ловя пришлое и непонятное. Звуки шли из подушки. Затем он услышал, как разговаривают мужчина и женщина. Гортанно, почти узнаваемо, с той интонацией, что делает речь почти знакомой, но, тем не менее, все же неразборчивой, речь странно-пульсирующую, как из приемника, с тем ощущением, от которого становится не по себе, — фразы, слишком необычные, проистекающие из ничего, словно из резонатора — из огромного, пульсирующего чрева, словно одновременно — издали и вблизи. Потом в подушке снова, жалуясь, заплакал младенец, и все стихло. Тотчас же стал записывать в темноте, закругляя то, о чем так долго думал: "Самая интересная мысль: что..." И вдруг рассмеялся самому себе: настал день, когда он стал осторожно относиться к метафизике, ибо метафизика давала ложное чувство всезнания, а это ему переставало нравиться.

Он старался не думать, как и что надо сделать с доктором Е.Во. У него просто не хватало воображения — так близко и знакомо все было, и он никак не мог решиться, а просто сидел на даче Мышелова и выжидал. О Губаре он почему-то не думал. Келарь сообщал очередную новость: "На могиле убиенного конкурента появилась надпись: "Гена, я тебя жду!". Или: "Санкюлоты становились такой же редкостью, как и евреи".

Раза два он уходил в соседний лес, где мишенью ему служили бутылки. Пистолет щелкал сухо и несерьезно, словно в костре лопался шифер, и он быстро пристрелялся, так что с десятка шагов попадал в горлышко бутылки — меткость, сохранившаяся со времен армии. Все сроки господина полицмейстера давно вышли.

— Тра-ля-ля... — пел Келарь, волоча за собой шланг, и у окна: — Все заплело паутиной, даже очко в уборной. Дела!

Шумела вода. Над деревьями висела радуга. Запахи сада вплывали в комнату. Иванову хотелось выйти и самому покопаться в огороде.

— Треть прививок не принялась... — доносились причитания. — Морковь не родит...

Соседка, повязав косынкой волосы, трясла на крыльце половики — слишком долго и слишком бестолково. Поворачиваясь, крутила маленьким обтянутым задом в коротких шортах с нитчатой бахромой. Пропадала, чтобы через минуту появиться то с мусорным ведром, то с коромыслом.

Все, что ниже талии, у нее было сложено невыразительно: немного больше сырости, чем надо, во всех округлостях, как у перезревшей вишни.

— С кем это вы все разговариваете? — интересовалась как бы ненароком.

— С-с-с... — отвечал Келарь, отводя глаза. И спохватывался: — Племяш... диссертацию долбит. А чего?

Конспиратор из него был аховый.

Иванов старался не замечать, как она потягивается, и как при этом сквозь ткань проступают темные большие соски, и как говорит:

— Скучно что-то...

— Это потому, что молодая, — покровительственно объяснял Келарь, — нет в тебе понимания, не подводной ты закалки.

— Какие уж там понимания, — соглашалась она и с тоской шарила по окнам, так что Иванов прятался за штору и принимался работать. Она портила утренние и послеполуденные часы, в которые он привык писать. У нее были светлые чухонские глаза, выгоревшие волосы и бесформенные коленки. Однако загорелая кожа и пунцовые губы выдавали в ней принадлежность к степным женщинам.

Вечерами Келарь занимался радиоперехватом и, сменив калоши на сандалии, уезжал на вихляющем велосипеде на станцию. Возвращался перед закатом.

Иванов выходил подышать воздухом под большой куст аргентинской полыни и виноград, оплетающий дом.

— Я, сынок, когда-то на глубины сто десять метров на одном воздухе ходил, и ничего... А эта... глянь, глянь, тьфу ты, смотрит... а ты даже пальцем не пошевелил...

— Гм? — удивлялся Иванов.

— Я по старой водолазной привычке все с закрытыми глазами делаю, потому что две трети погружений — в полной темноте... даже с женщинами — одно удовольствие, а ты сейчас для них полная загадка...

— Ну да... — невольно соглашался он.

— Я их хорошо знаю, интересуются... Мною тоже интересовались...

На третий день разглядел-таки бабочек. Роились под коньком соседского дома. Словно вуалевая тень расселись на проводах и ветках, опустились на ажурные воронки лаковых водостоков. "Чур, чур меня", — прошептал он.

Со стороны города висели тучи и сверкали зарницы.

Приснилось, что одна из знакомых ему поэтесс вдруг по макушку провалилась в какое-то болото и он с небывалой легкостью, одним движением, вытаскивает ее из грязи, где она, между прочим, почему-то даже не замочила блузку, и следом — сумку с драгоценными ее сердцу реликвиями, как-то: разнокалиберными визитками, исписанными крупным почерком блокнотами, прошлогодней давности билетами и фотографиями их общего знакомого — мэтра-писателя, с которым она спала, когда вырывалась на Чеховские чтения в Ялту. Тайна, которая его не интересовала, но на которой в течение года невольно строились их взаимоотношения и которые привели его к мнению, что она в своей непоследовательности: "Ах, мой второй муж — единственный герой!" — крайне последовательна. Впрочем, вещи, которые стоит простить женщине по причине от лукавого. Во сне его долго мучил кладбищенский запах цветов, и он оглядывался, пока не увидел Сашку. Его поразила легкость, с которой он приблизился к нему, и вдруг с тихим ужасом понял, что его друг ведет себя как живой. А сам он силится раздвинуть губы, чтобы сообщить ему об этом. Друг — в школе, друг — на пляже и друг в гробу. Это было уже слишком, и он проснулся.

Проснулся тяжело, с ощущением липкого неудовольствия, и в первое мгновение показалось, что он смотрит в упор на свое отражение. В следующее мгновение Сашкино лицо, испугавшись, плоско, не меняя выражения глаз, отпрянуло, превратившись в черный мохнатый ком, и сквозь занавеску и стекло окна выпорхнуло наружу, и он сразу все вспомнил: запах увядающих цветов и сон — без всякого утешения, и повод — утюг, тяжелый, без шнура и вилки, повернутый боком в ее вопрошающей руке, и его малодушное, но со слабым интересом согласие, неуклюжую возню в узком коридоре, где она неожиданно (да почему же неожиданно?) прижалась и, просунув колено между его ног, беззастенчиво и грубо полезла целоваться; и чувство отстраненности от происходящего (узнавание происходящего, оживление происходящего, выдох происходящего), словно с потолка, словно из темного, паучьего угла, откуда веером падали веселые лучики; нелепое раздирание одежд, под которыми она оказалась молодой и теплой, как дыня на солнце. Разнобой в движениях, пока они приспосабливались друг к другу, ускользание глаз вначале, стоя, тут же в коридоре, в котором он остался холоден, как сугроб, словно кто-то второй отмечал за него каждый ее жест, наклон головы и полузакрытые желтоватые веки в мягком свете заката, подрагивание груди с большими сосками, о которых невольно думал и которые мешали все эти дни, вздохи и почти картинные стоны, которые, прежде чем прозвучать, предвестниками мыслей бродили и в нем самом, ее расставленные ноги с подергивающимися мышцами и сброшенные на пол шорты; и в своих мыслях ни разу не потерял контроля. Потом уже в натяженном приближении к чему-то звериному, затаенному, с затяжкой каждой фазы сближения — словно все происходило по странно обоюдному плану — касание подбородком плеча, — прощение укуса, напряженные скулы на ее лице, под копной мелких блестящих волос, пока она бесшумно и молча двигалась от окна к окну, задергивая шторы, — обнаженная загорелая фигура (неожиданно крепко сбитые ягодицы и ямочки на крестце) в теплом летнем воздухе, взгляд оттуда прищуренных потемневших глаз, незнакомые терпкие запахи сухих трав — почти как там, на кладбище, размытые коричневые предметы, запирание дверей, ставень, душистый полумрак, — потом отчаянная, возбуждающая борьба (на контригре по наитию), с внезапными предложениями жестами и глазами, в которых он, представляя ее то Изюминкой-Ю, то почему-то Саскией, почти довел до позывов, до перевертыша в чувствах — от изумления к чисто физическим приемам, напряжение, без переходов и пауз, которым на несколько минут отдался совершенно бездумно. Потом — сквозь сон — досадливое кряхтение под окнами Келаря с упоминанием подводных течений. И теперь — после макушки поэтессы с ее рассыпавшимися визитками и лица Губаря — взгляд светло-прозрачных степных глаз, как дно осеннего озера, словно издали, отдельно от тела, — изумившая его сосредоточенность, как будто они проходили тест на выживание, покорность событиям, и надо было вот так, прежде всего честно, довести дело до конца во всем его разнообразии и не забыть ничего, и в манерно зажатом нетерпении степной дикарки получить все сразу, одним махом. И он еще раз попался — проскользнул, не поняв, как, — как ледышка, в чужие руки, и вдруг почувствовал кислый запах постели, вспомнил язык ее тела, несмотря ни на что, лишенный целомудрия и стыдливости, словно заимствованный из какого-то чудовищно пошлого фильма, и понял, что чувства к этой женщине у него лежали где-то в области пупка.

Так и ушел — с обмакнутой крайней плотью, чувствуя в трусах холодное и липкое. Шарил в темноте, ища одежду и собирая с пола ступнями сор. В лунном свете окна вдруг выхватил глазом название книги и прочитал, уже не в силах оторваться: "Необходимое руководство для Агентов Чрезв...", подкрепленное литературной безвкусицей эпиграфа Плутарха: "К своим молитвам спартанцы присоединяют также просьбу даровать им силы переносить несправедливость". Невольно бросил взгляд в совиный разворошенный угол. Сдвинул бумагу в квадрат света и краем глаза, как бы ненароком, продолжил: "Главные вопросы, на которые всегда должны быть готовы ответы у сотрудника:

1) Кто из более активных работников в данный момент ему известен и как и где его можно взять под наблюдение".

По спине пробежали холодные мурашки.

"2) Какие сведения имеются у него о всех неблагонадежных лицах, соприкасающихся с ним, для чего следует расспросить о прошлой и настоящей деятельности лица не только в отношении работ, но и семей...

3) Строение организации или партии от верха до низов.

4) Литература же, как-то: повременные или периодические издания иных партий, но и цензурованные, которые распространяются в одинаковой степени с целью пропаганды.

...

7) Кто выехал, кто приехал, с какой целью, куда и на какой срок, а также по каким связям.

8) Что известно о складах и хранении оружия и т.п.

9) Что известно о деятельности других партий и лиц, принадлежащих к ним.

...

11) Каково настроение лиц, соприкасающихся с антигосударственной средой, антигосударственными организациями на окраинах городов и в сельской местности. К какой организации примыкал.

С подлинным верно.

Секретарь".

Подпись сиреневыми чернилами.

Перевернул страницу и, выхватывая кусками:

"...с сотрудником должны быть обставлены наибольшей конспирацией", "...беседа должна вестись в виде серьезного разговора, отнюдь без шуток и фамильярностей, и всегда с глазу на глаз".

"...что всякая неправда и провокация, даже слабой степени, повлекут за собой не только прекращение работ по розыску, но, кроме того, сотрудник отвечает по всей строгости, вплоть до расстрела".

Боясь оглянуться, кожей почувствовал враждебность дома и оставленной постели.

"...изъятию также подлежат крупные суммы денег, золото в слитках и в монетах, серебро в слитках и в монетах, документы личные... торговые книги, векселя и пр., представляющие интерес для следствия".

"...смотря какой обвиняемый — иногда задавать вопросы быстро, смело, решительно, записывать все ответы, задавать вопросы таким образом, чтобы потом, при разных ответах, путем логических выводов обнаружить противоречия, таким образом смущать обвиняемого и стойко, твердо настаивать на сознании...".

"... не допускать пыток, не кричать на обвиняемого, не угрожать ему, быть выдержанным, вежливым, корректным...".

"...стремиться как можно больше собрать сведений о виновных...".

"... избегать всячески вокзалов, быть также осторожными на почте...".

"...на улице при встрече никоим образом не выдавать своего знакомства: не кланяться, не подавать руки и проч. ... не ходить по улице вдвоем...".

"...слежку вести, передавая "дичь" из рук в руки не только в поле зрения от квартала к кварталу, но и чередуя с другими приемами — через параллельные улицы, забегая вперед и проч., запоминая, где "дичь" теряется, чтобы быть ближе к цели... определить район конспиративной квартиры и выйти на нее как можно быстрее... применять дублирование и тех. способы..."

"...шпионами часто служат дворники, таксисты, продавцы мелкооптовой торговли, киоскеры, секретарши, машинистки... и т.п. ...".

"...организация должна время от времени устраивать собственный надзор за своими членами, чтобы убедиться, насколько они "чисты", т.е. "не засвечены" ли они... и при необходимости переводить на другую работу, в иную местность...".

"...в другом городе должен помнить что, как бы далеко ни был этот город от его прежнего местожительства, он нисколько не гарантирован от того, что его не узнают...".

"Заповеди доблестного шпиона:

1) неустанно тренируйте память;

2) не обнаруживайте своих лингвистических знаний, что поможет вам быстро ориентироваться в различных ситуациях;

3) действуйте по возможности самостоятельно, не доверяете местному населению; по обстоятельствам чаще меняйте место жительства, проверяйте и страхуйте себя тем, что ложь должна максимально походить на правду; рассказывайте только то, что можно рассказать; продумывайте различные варианты событий и будьте всегда готовы к ним, однако не комплексуйте, будьте самим собой;

4) избегайте случайных связей, из-за которых можно попасть в сети вражеской контрразведки;

5) вести переговоры с выбранным агентом следует только в назначенном вами месте; использовать малейшую психологические нюансы, а именно: не давать агенту сосредоточиваться; беседовать с ним по возможности сразу после дальней дороги, то есть лучше, если он будет уставшим; не считать зазорным, если агент будет вас бояться; вы же должны быть всегда сосредоточенным и готовым к действию; не напускать на себя таинственность, кроме случаев психологической обработки агента, и то по выбору и в соответствии с обстоятельствами и личностью агента;

6) не сосредоточивайтесь на "охоте" за одним каким-нибудь сведением, ибо это лишает видения "горизонта", не гнушайтесь малоценной, на ваш взгляд, информацией, будьте терпеливым; не выказывайте интереса к любой информации;

7) фиксируйте данные в виде записей расходов: например, если вы увидели 5 броневиков, отметьте, что истратили 5 рублей на горчицу, и тому подобное;

8) при сжигании рукописей необходимо растереть пепел;

9) избегайте излишней оригинальности в передаче информации, будьте абсолютно уверенными в методе передачи, иногда полезнее вернуться к старому способу;

10) следует ограничивать число половых партнеров и не раскрываться никому из них при любых обстоятельствах; если вы можете обойтись без секса, то для дела это лучше;

11) при слежке не двигаться в такт с объектом;

12) читайте Библию".

Шевельнулась. Подперевшись рукой, разглядывала молча, со слепым равнодушием, стороннего человека: все мужчины рано или поздно должны уйти, так устроен мир. Ей ли не знать. Бессловесная покорность утюга. С ужасом вспомнил, что за все время оба не проронили ни слова. Такого с ним еще не бывало. Ресницы вяло колыхались, как занавес под неумелой рукой.

Ведьмины замашки. Подхватив в охапку вещи, искал выход. Тыкался сослепу по углам сеней, громыхая ведрами и роняя лопаты. Ему в спину бесстрастно моргали пустые, всепрощающие глаза.

И в какой-то суетливой, нервной панике, не найдя калитку, без единой царапины преодолел шиповник и забор и, сам не зная почему, замер в самом неудобном месте — на углу, под фонарем. В чернеющем проулке что-то протяжно ухнуло, и он в первый момент, уловив лишь шорохи улетевшего звука, ничего не понял, но перестал дышать. С реки тянуло прохладой и сыростью, а там, между домами, происходило какое-то движение.

"Воруют, что ли?" — решил Иванов.

Раздалось еще раз: "Бух-х-х!", словно сбросили мешок цемента, и в предрассветной темноте вдруг стало расплываться зеленовато-фосфорическое облако, высветив углы домов, острые карнизы и разросшиеся кусты малины вдоль дороги, и он увидел странные, почти забытые, как с картин Эль Греко, — канонические фигуры.


* * *

...шли жутковато невесомо, как будто формируясь из темноты, из ее леденящей части — осколки сущего, прирожденного безволия, и через мгновение их оказалось трое: две — высокие, в капюшонах, словно монахи, с неестественно прямыми, удлиненными торсами, словно выстроенные из одних параллелей и углов, — чужеродные окружающему, без теней и звуков, словно привиделись, словно — не касаясь земли и ее веков, а над вечным прахом, и тут же — маленькое, катящееся на ножках, с большими щеками-яблоками и задранным носиком — коротышка — единственный, кто заинтересованно блеснул глазками, и даже, кажется, подмигнул; а следом, на расстоянии десятка шагов, еще один - четвертый, — кряжистый, ловкий, как попрыгунчик, круглоголовый, в светлых брюках и ботинках на толстой негнущейся подошве, у которого при каждом шаге из-под ног летели искры и звенела цепь.

Иванов застыл, одеревенело сжимая в руках одежду и уже не чувствуя, как тянет с реки туманом.

Женщины вошли в круг света и прошествовали мимо, даже не повернувшись в его сторону, словно Иванов не стоял голым на их пути. Его поразило: были они с болезненно-вытянутыми лицами, устремленными вперед, не по-земному большеглазые, тонкогубые, горбоносые, в анфас плоские, словно вырезанные из картона, похожие как сиамские близнецы и синхронные в движениях, как маятник. Даже складки юбок у них от резких движений ног двигались одинаково. И только у той, что оказалась поближе, в ухе вдруг жадно блеснула толстая серьга. А щекастый коротышка, словно заигравшись, подпрыгнул и поменял ногу.

Троица прошествовала, и следом явился человек. Подступив как-то незаметно, он остановился, и бряцание цепи прекратилось.

— Ты чего здесь? — спросил он, то ли делая движение вперед, то ли просто невзначай резко качнулся всем телом, как боксер, имитирующий удар.

Цепь пошевелилась, как затаившаяся змея, и глаза его цепко сверкнули.

— Да вот... — почему-то вяло реагируя, ответил Иванов.

Он все еще силился разглядеть эту странную цепь, одновременно ощущая спиной, как женщины и коротышка с шуршанием все дальше удаляются по улице.

— А... — догадался человек, — баба! — И рассмеялся мелко и лениво, как бывалый и щедрой души человек. — Дай закурить.

"Что это он — думал Иванов, апатично роясь в карманах штанов, — и что это я, боюсь, что ли?" Он вдруг почувствовал себя ни на что не годным, уставшим и совершенно пропащим.

— Ты воровайка и мы воровайка, — философски уточнил человек. Спичку он сунул в рот, а сигаретой стал чиркать по коробку, но тут же исправился: поменял спичку и сигарету местами; Иванов механически отметил: фильтром наружу; И сплевывая табак с губ: — Нормальные люди по ночам спят, — заключил неожиданно, и снова в глазах у него настороженно и угрожающе промелькнуло неземное уродство.

"Какое мне дело, — равнодушно думал Иванов, пропуская что-то важное, странное и непривычное, что, должно быть, и спасло его. — Ходят здесь всякие... бомжики, пугают... Вроде как ненастоящий. Вроде как не убогие, не пришибленные. Вроде как... Впрочем, как же это бомжики?.." Но дальше ничего понять не сумел.

— Небось, интересно? — доверительно спросил попрыгунчик, и Иванов почувствовал, как человек расслабился.

Был он среднего роста, лопоухий, в тенниске с расстегнутым воротником, в разрезе которого блестела светлая шерсть.

В волосах над оттопыренными ушами застряла солома, и только звук шевелящейся цепи по-прежнему смущал.

— Не бери дурного в голову, — подмигнул человек, — колодник я, колодник! Транзитом. Понял?

— Теперь так не бывает, — возразил Иванов, словно давая ему шанс объяснить.

Он подумал, отгоняя страшную догадку: "Как-то даже странно... невероятно...", и вдруг понял, что глаза у человека, как и на стене в квартире сына, — абсолютно без белков, сплошь залиты крапчато-зеленым цветом.

— Верно, не бывает... — согласился человек, словно сам удивляясь своей наивности, и выжидательно умолк, краем зеленоватого глаза кося в сторону ушедших.

Фигуры в черном уже растворились в темноте.

— Но вот, заковали... — пояснил, притопнув тяжелым вибрамом[55]; звякнуло, и снова Иванов ничего не увидел, сколько ни таращился, и решил, что его все еще разыгрывают, — стамбульский паша... — заключил человек для ясности, видя его недоумение. — Ну-у? — словно потребовал ответа. — А ты наблюдаешь, чтобы яснее было — согласно слабому антропному принципу... — вдруг сказал тоном доки. — В пограничном состоянии, конечно... для замкнутой системы... А? Соображаешь?

"Жуть какая-то", — едва не пролепетал Иванов.

А человек вдруг сменил тему и словно пресытившийся лектор, посоветовал:

— Сегодня туда не ходи. — И кивнул в сторону реки, словно зная нечто такое, о чем даже из дружеских побуждений не следовало упоминать.

— Почему? — удивился Иванов.

— Не ходи и все... — повторил человек, глаза у него сонно померкли, словно покрылись матовой пленкой.

— Хорошо, — покорно согласился Иванов и понял, что ему действительно не стоит туда идти.

— Холодно нынче, — окая совсем по-волжски, произнес человек. — Служить не хочется... Ну, пока...

За воротами вдруг вспыхнуло уже знакомое фосфорическое облако и донеслось: "Бух-х-х..."

Человек как-то неуловимо развернулся, словно от одной мысли, словно поменял затылок на лицо без всякой паузы, привычного телодвижения, — картинно вывернулся: вот он был таким, а удалялся уже совершенно иным — ракурс со спины, лишняя врезка в памяти — отстраненным, словно забывшим сделать что-то обыденное, шумное; и тотчас из-под ног, не изменив череды последовательности, полетели искры и раздалось приглушенно-явственно: "Дзинь-дзи-и-н-нь! Дзинь-дзи-и-н-нь!"

Потом наступила тишина, потом в темноте еще несколько раз звякнуло, и Иванов увидел, как человек, подхватив невидимую цепь и подпрыгивая, догоняет троицу.

Иванов пробежал теплую полосу тумана, потом холодную, потом снова теплую и снова холодную, остановился и с облегчением почувствовал, что перед ним река. Что-то в ней было противоположное городу, успокаивающее и тревожно-зовущее, — великая немота — словно исходящая из глубины, из закручивающихся бесстрастных воронок. На фоне безлунного неба торчали остроконечные крыши дач и верхушки деревьев. Вдруг на другом косогоре что-то произошло — слишком быстро, чтобы понять: косо, через полнеба, прямо на сады и дома, топором пала тень. Звездное небо непривычно изогнулось волнами. По верхушкам ив и камыша мимолетно сверкнули искры, отразившись в колкой ряби реки. Вслед всему этому (по лицу, без оглядки, мимоходом) беззвучно тронуло упругой паутиной, и сразу что-то неподвижно-затаившееся — словно только и ожидающее знака, вдруг зашуршало в оранжево-желтом тростнике, раздвинуло стебли тяжелым косматым боком, дохнуло совсем рядом болотной влагой и, расплескав прибрежную грязь, ушло в туманную воду, погрузилось. Набежала волна, ожили ночные звуки, река снова блеснула отраженным небом, и все сделалось прежним.

От испуга отпрянул, побежал к дамбе, оглядываясь на привычный небосклон, зловещий камыш, и пошел на станцию. Впереди на дороге что-то чернело кулем. На всякий случай, чувствуя себя настоящим язычником, обошел стороной, холодея где-то в лопатках, и едва не повернул назад, под крышу к Келарю. Но уже и не знал и старался не знать, что это такое и как "это" связано с ним и с теми людьми в капюшонах, потому что понял, что "это" сразу, с бухты-барахты, познать нельзя. Просто чувствовал, что все это связано между собой и что надо бежать — и все! и чем быстрее, тем лучше. И потом уже, в электричке, среди мешочников, рядом с тем самым боксером с баржи, который дергал себя за чуб и бессмысленно улыбался, сам полный странного ощущение, будто кто-то все время заглядывает сбоку в лицо, по островатому затылку и по звяканью цепи, которую человек, нагибаясь, поправлял, — с тихой жутью опознал со спины. На жест кондуктора человек повернулся и, не обращая ни на кого внимания, отыскал взглядом и в упор посмотрел на Иванова. Глаза зеленовато вспыхнули и погасли. "Вот как это бывает", — подумал Иванов о смерти. И проснулся.

Электричка тряслась и визжала, и кондуктор действительно у кого-то спрашивал билет.


* * *

Продвигаясь к стойке, услышал анекдот от маленького склеротического господина по фамилии Аксельрод:

"Я, бывший еврей, хочу у вас работать... смешно, прав...", музыка заглушила конец фразы, барабанщик покрутил палочками в воздухе и, не прерывая движения, ударил по барабану и тарелкам.

— Пришел, ага? — спросила, наклоняясь всем телом, и он слегка придержал ее за плечо, чтобы она не упала. Ее обнаженные руки, откровенное декольте, розовые банты и грудь, которую уже надо было чем-то поддерживать, — еще хранили неаполитанский отпечаток Средиземноморья, легких денег и чужих рук. Лицемерно промолчал. Плевать ему на безумную ревность — то, чего она только и жаждала увидеть в нем. Выпятив подбородок, почесала его грубо и вульгарно, как мартышка, прикидывая, как бы его пронять. Все, что можно было сказать о ней, вмещалось в одно короткое слово — шлюха.

Из глубины сцены в круг света выплыл саксофонист и облизнул губы. Барабанщик замер с поднятыми руками, подарив перед этим залу короткую дробь. Контрабасист изящно притронулся к струнам. Пианист бессмысленно улыбался, оборотившись на свет юпитеров, и боком тихонько сползал со стула. Кто-то кашлянул в микрофон.

И наступила пауза, безвременье, и стало ясно, что они всякий раз повторяют этот фокус и никогда не ошибаются благодаря пьяному саксофонисту с унылым длинным лицом и остановившимся взглядом.

У него были красные, словно подведенные карандашом глаза, вобранные в себя и равнодушно взирающие на публику, словно он делал ей одолжение или случайно вышел на сцену — постоять, поглазеть, щурясь от света, не зная, что надо делать. Словно он забыл роль или, наоборот, знал ее с таким совершенством, что это не имело значения. Словно реальность — прокуренный зал и шевелящиеся в нем люди — были обманом или, по крайней мере, — сном наяву. Словно он целый век мог так стоять перед толпой, пошевеливая пальцами и облизывая в задумчивости губы. Поклонники. Прежде чем начать, он выдержал их под гипнозом: промокнул глаза платком, потом сложил его, убрал в карман, похлопал рукой по карману, словно платок был бог весть какой ценностью, сунул мундштук в рот, замер, прислушиваясь к чему-то внутри себя, сливаясь с инструментом и падая еще глубже в своем одиночестве, словно на дно колодца, словно вслед гулкому эху, и звук пришел не от него — материального, он родился вне этих стен, в ночной тишине, над руслом блестящей реки, что петляла во влажных лесах вокруг города — углом к горизонту, к меридианной плоскости, — с первых нот, cразу же взял дрожащий, дробный, как галоп по деревянной мостовой, звук — слишком чистый, чтобы перед ним устоять, слишком ясный, чтобы ему не внять, — все еще с закрытыми глазами, все еще в полете к гулкой воде. Говоры и движения за столиками стихли. Только бармен, наклонившись, равнодушно отсчитывал кому-то сдачу да подружка, которую Гд. так и не представила, пьяным движением прикуривала сигарету. И наступил момент истины — слишком честно все было сделано и ничего нельзя было добавить — единственный из троицы, кто действительно не валял дурака, кто работал или молился, изливая горечь или любовь несостоявшегося или потерянного в этот раз навсегда.

И эта музыка слилась в нем с той, о которой он не хотел вспоминать, и он вдруг впервые понял, что одинок. Он никогда не любил такие моменты, но сегодня впервые подумал об этом так ясно, словно прожил жизнь до конца. Он знал, что никого больше не полюбит и что это его последнее — слишком многого это ему стоило, и ему стало горько, но он не жалел себя, он не умел себя жалеть, просто музыка заставила его на мгновение подумать об этом.

— С кем бы я ни спала, мне всегда казалось, что с тобой... — зашептала она.

— Что? — словно очнулся он.

Момент истины — когда святые маршируют, а слепые молчат — не каждому нужны. Он посмотрел на нее.

— Ничего не спрашивай, милый...

Подбирала ключики. Пыталась завладеть им, и теперь вряд ли его шокирует; первый звук по-своему тактирующего саксофона еще бродил в нем, а она уже прилегла на плечо усталой птицей и выкладывала, как на экзамене, все те слова, которые знала, и поглядывала, как он отреагирует. Было время, когда она даже записывала его глупые наставления, как вести себя с тем-то и с тем-то и что говорить. Впрочем, стоило ее приголубить, она растекалась, как кошка. Он механически отметил, что лексикон пополнился тремя выражениями: "простофиля", "растяпа" и "обструкция" (последнее слово ей явно нравилось больше других, хотя она не знала его значения), а в интонации промелькнуло то, что было знакомо и раньше, — нотки нетерпения и каприза, предвестники постельной лихорадки. Он ей сам звонил, когда в нем появлялась пустота, и хорошо знал ее: после плотной закуски она любила очищать рот языком, перекашивая челюсть, и он видел, как под кожей, сначала снизу, а затем под верхней губой, пробегал язык, издавая кончиком: "Ц-ц-ц...", глаза ее в этот момент упорно скользили поверх предметов; и ему казалось — она делает это нарочно, лишь бы досадить не только ему, но и всему белому свету — с презрением и цинизмом врача, устремив внутренний взгляд на "белоснежное и расстеленное", ибо любила чистые хрустящие простыни, на которых всегда утверждалась как владычица (и которые позже превращались в мятые тряпки). И некоторыми это воспринималось как должное, как залог существования. Но самое главное, таким образом она почему-то неосознанно мстила ему, уж в этом-то он был уверен. Она мстила, потому что ей всегда приходилось возвращаться, а подчиняться она не любила.

— Не может быть, — рассеянно добавил Иванов, разглядывая музыкантов.

Она с подозрением покосилась на него.

Пауза, которую ты из жалости вставляешь в разговоре с ней (или внутри себя), красноречивее любых объяснений. Не так уж много у тебя выходов: один... два... остальные не в счет, потому что интуитивно все до того выверено, что ты сам не знаешь, что творишь — готов бодаться по ночам с какими-то чудовищами, обсуждать мироздание со странными людьми и сталкиваться в электричках с собственной смертью. Но женщины... женщины, которые рождены, чтобы не задавать тебе и себе лишних вопросов. Что они-то плохого сделали? Он не знал. Просто. Вздохнул. Просто так сложились обстоятельства. Цель очищает помыслы, не дает тебе соскользнуть в болото непонимания. Вот здесь он где-то сбивался, не в самом главном, а в частностях, бродя вокруг да около, впрочем, зная, что это не так важно, как кажется, когда находишь фразу, созвучную тебе по едва знакомым признакам, и крутишь ею, как брелок на пальце. Все рано или поздно забывается, как должна забыться Изюминка-Ю. Он старался о ней не думать. Там, за стенами, город казался теперь пустым и старым.

— Тебе тоже скучно, милый, ага? — произнесла она через секунду.

Он мотнул головой.

— Ах! — отстранилась она, словно ее обманули. Она, как девочка, любила резкие движения.

Пианист, чудом удерживаясь на крае стула, ловко перебирал пальцами: "Та-та-та..." и отрешенно покачивал головой. Он оказался прирожденным эквилибристом.

— С-с-с... — он приложил палец к губам.

Музыка не потеряла нот, еще дрожала в зале от первых тактов, и они, как руки барабанщика, падали соразмерно заплаканному лицу, мелькающим палочкам и басистым струнам.

— И ты?! И ты!.. — вздохнула картинно и томно и выложила под "та-та-та..." барабанщика, — меня не понимаешь... — Язык за губой привычно обследовал боковые зубы.

Сделал вид, что не заметил, словно совсем недавно ее вертлявость не возбуждала его и он не воображал о себе черт знает что. Может быть, она марсианка? Он впервые за вечер с интересом посмотрел на нее. Она усмехнулась, принимая его холодное любопытство за то, что порой вспыхивало между ними лесным пожаром.

— Не понимаю, — быстро согласился он.

Та, последняя, женщина вообще не умела говорить, и в первый момент это его даже не смущало. Но она-то была явно земной, и даже сверх этого — строчила доносы. Сейчас он был склонен заняться самобичеванием, чтобы забыть ее.

— Ей богу... — пообещала Гд. — Ага?

Не отреагировал. Вино согревало, в зале плавал сигаретный дым и музыкант терзал пространство без всякой видимой логики, отражаясь под куполом здания, так что Иванов порой слышал, как накат свинга приходит то справа, то слева от дрожащих стен. Пожалуй, стоит вспомнить (музыка совпала с мыслями): прямо на коленке — блестящая отметина на матовой коже, не поддающаяся никакому солнцу, — след их тайного отдыха на море, когда он объявил, что едет на какой-то литературный съезд, а она — на семинар по ургентной рентгенологии. След бравады на тарханкутском мелководье. В одном месте, называемом "блюдцем", надо было пронырнуть вертикальный колодец, темный, как подвал, и проплыть под ажурной плитой на глубине десяти-двенадцати метров. Они спускались по скалам, неся гидрокостюмы и грузовые пояса, одевались в прохладе трехкомнатной пещеры после того, что занимались любовь в ней среди влажных запахов преющих водорослей, ныряли в "стакан" ногами вперед, чтобы уже в воде, среди медуз и черных собачек, перевернуться вниз головой. Что им не удавалось, так это любить друг друга в резиновых костюмах. Если бы только для этого изобрели какое-нибудь приспособление... В глубине "стакан" разветвлялся еще на три коридора, и надо было выбрать средний, потому что два других заканчивались тупиком. Они пользовались этим путем множество раз, пока однажды им не пришлось продираться сквозь кружево ржавого металла, потому что какие-то киношники сбросили в этом месте металлическую платформу, увитую тросами, и они не только порвали свои гидрокостюмы, но она еще к тому же получила легкую рану, которую пришлось зашивать в местной больнице. За это он иногда в шутку летом называл ее Меченой. Для него так и осталось тайной, что она сказала тогда мужу. Впрочем, рана благодаря солнцу и морской воде зажила за три дня.

Он вдруг ощутил страстное желание исповедаться — музыка призывала. Он повернулся и сказал:

— Знаешь, я ведь...

Он чуть не сказал: "Влюблен".

Спохватился. Слова застряли в горле. Она не принадлежала к женщинам, с которыми можно было обсуждать все проблемы.

— Что ты сказал? — потребовала она. — Что?

— Ничего, — голос его прозвучал трезво, — ничего...

Он вдруг ясно и отчетливо увидел лицо, о котором думал, — там, за спиной бармена, так отчетливо, что едва не оглянулся.

Она закинула ногу на ногу, приведя в волнение широкую юбку-тюльпан (правая, с тонким беловатым шрамом, утвердилась поверх), и вызывающе рыскнула влажными глазами, словно затягивая в карий омут — марсианское лицемерие той, которая познала свои чары и его податливость. С начала весны она всегда щеголяла ранним загаром. Когда-то она занималась туризмом, любила мужские компании, лихо отброшенную руку с сигаретой, задушевные беседы и до сих пор хранила нестареющие жесты соблазна — заголять бедра в мелких жестких волосках. У нее была гладкая кожа и тонкие лодыжки, и одному из их знакомых это понравилось до такой степени, что он даже женился на ней.

— М-да... — Он с трудом оторвался, не испытывая ничего, кроме отчуждения к ее воркующему голосу, на всякий случай проверил голос. — Гм-м-м... — Если бы не его привычки и не ее вожделение. Между ними всегда жило одно животное чувство, и, к счастью, они умели им тонко пользоваться.

Он обучал ее — обучал обманывать мужа, лицемерить и некоторое время даже не страдал от этого. Но после сегодняшней ночи и этой более чем странной встречи она вряд ли ему скоро понадобится, больше удовольствия он получает от музыки. В конце концов от всего устаешь — и от старых любовниц тоже, хотя они-то и понимают тебя лучше всех. Но сегодня ему это не подходит. Казалось, саксофонист играл только для него одного, спиралью ввинчиваясь в синеватый воздух помещения, не разрывая, а скользя лавиной, укладывая на обе лопатки, не мощью, а гармонией — сродни той, что он увидел над рекой. Над рекой мощи не было. Не было и спешки. Жуть? Жуть была — от недоступного, от того, что ты даже не можешь протянуть руки, от чужого кивка, посланного через пространство, наполненного тайной. Недосказанность? Подружиться с тем, с кем нельзя дружить? Иногда, в молодости, он получал такое же странное впечатление от хорошего вина и естественности природы. Но тогда он не все понимал, как, впрочем, недопонимал и сейчас. Он подумал, что ему нужно сосредоточиться, побыть одному, еще раз проиграть в голове абсурдность происшедшего. Впрочем, он не знал, о чем и, главное, как думать, и подозревал, что думать вообще не о чем. "Если знать "как", то можно изменить течение. Но этого никто не понимает, — думал он, — потому что нет опыта и никогда не будет".

Подружка Гд. с замашками переигрывающей актрисы и с плохо подобранной к веснушчатому носу помадой крикнула, махнув рукой в сторону сцены:

— ...сразу видно: у него в штанах аж шевелится!

На ее лице пятном выделялись оранжевые губы.

Ей наступили на ногу.

— Обожаю старичков, потому что они все подряд смотрят на тебя голодными глазами! — объявила она.

— Заткнись! — угрожающе посоветовал кто-то рядом.

Бармен хранил профессионально-невозмутимый вид, лишь рыскнул глазами.

— Не так громко, дурак!

Кажется, она обиделась.

— У меня своя фирма... — важно и тихо похвастался маленький господин со склеротическими глазами, — рези... резиновая...

Сам вялый, как пустая обертка.

— Ми-и-лый! — На этот раз выложила свой козырь в виде тайного поглаживания бедра.

Дернулся, стыдливо оглядываясь. Вернулся на землю, оборотившись на готовое к чувствам лицо, только и ждущее реакции. Казалось, только вчера... Скомканное время... Всегда страстное желание... Всплыло в памяти, что всегда ловился на одну и ту же приманку — красивое, здоровое тело, заголенные ягодицы с белым треугольником, дрожащие, как желе. Почувствовал себя виноватым, вспомнил привычное: все эти маленькие провокации на кухне, когда отвернется муж, ладонь в промежность — кто ловчее; груди у нее были заурядные и мягкие, зато.. зато... "Замнем для ясности"; деланное равнодушие, даже когда, казалось бы, по логике... двадцать раз взвешенная тайна, похожая на игру, которая ей никогда не надоедала — чтобы только навести на ложный след, — женские хитрости, предварительно обсужденные или сыгранные на импровизации; обоюдный сговор (бедная Саския, бедный муж), чтобы только лечь в постель — период мученически вынужденного безделья в литературе, его минутная слава, ее афоризмы — последнее время все циничнее. Словно для нее наступала иная пора, словно в нем ничего личного не осталось: ни Изюминки-Ю, ни сына. Проклятый август — разделил на черное и белое, которому ты не обязан верить, который лишает слепой надежды на благополучный исход. Жить бы вечно, бездумно и радостно.

В правом ботинке снова ожил старый гвоздь.

Он надеялся, что она стала разборчивей. Осторожно поджал ногу и ослабил шнуровку.

— Где ты бродишь, милый? — спросила Гд., ничуть не смущаясь. — А... знаю... от тебя пахнет болотом. Ты подцепил рыбачку? Разбил мою жизнь... — Она снова театрально прилегла на его плечо — что-то новенькое в ее привычках.

— Где я был, меня уж нет... — обронил он задумчиво, осторожно поглядывая в зеркало за спиной бармена, и обнаружил глаза той, что возлежала у него на плече.

— Старый, больной пес, но слишком привычный, слишком родной...

Он было удивился, что она импровизирует аллегориями, и внимательно скосился: полукруг щеки, полукруг хрупкого подбородка, половинка бездумно разлепленных губ, куда обычно небрежно подвешивается сигарета, и тушь ресниц — роняющих неряшливые авансы в отражение бара. Улыбнулся. Словом, она и теперь его устраивала, — радостно осклабилась, показывая края ровных белых зубов, и засмеялась:

— Подержи меня немножко, ага?.. — Шеей впитываясь в его плечо. — Я тебе одному доверяюсь...

Чуть было не стошнило. Сделал над собой усилие. В зеркале они смотрелись идеальной парой: глаза — ее карие, его — зеленые (не такие все же, как у колодника). Впрочем, почему бы и нет? Он находил для себя полезными любые цвета. Пять секунд спокойной жизни. "Ничего не знаю выше половых содроганий", — вспомнил чью-то глубокую мысль, тоже, видать, большого скептика, склонного к анализу. "Нет!" — решил он, чувствуя, как по спине бегут мурашки. В дикой непоследовательности ему показалось, что Изюминка-Ю связана каким-то образом с теми картонными женщинами.

Саксофонист очень аккуратно выводил свою мелодию, словно один заглядывал в невидимое и только часть его выплескивая в зал. У него за спиной вспыхивали и гасли прожекторы. Контрабасист лишь подыгрывал несколькими аккордами, пританцовывая вместе с инструментом, губы его шевелились. Барабанщик дергался, как заводная игрушка, с одним отличием: иногда в его движениях возникала асинхронность, словно он забывался на одно короткое мгновение. Пианист таки упал: сполз на пол в последней фазе, не забыв послать залу заискивающую улыбку.

— Я устал... — неожиданно признался он неизвестно кому, — от тебя, от сына, от... — с безразличием подумал о Саскии и тепло об Изюминке-Ю, и в следующий момент все стало неважным: музыка рухнула прямо с потолка, словно притаилась до этого, словно ждала тайного момента, словно лопнули все преграды — расплескалась о стены и отразилась в зеркалах, лицах и бутылках за спиной бармена. Барабанщик почти лежал на своих инструментах — палочки неистовствовали. Иванов перестал дышать. Все его внимание теперь сосредоточилось на круге света, в котором застыл музыкант: саксофонист согнулся пополам, вырывая то, что нельзя было вырвать просто так — у пространства, у мгновения, у расплющенного зала, инструмент ревел, как умирающий.

— Что? — переспросила она, встрепенувшись.

Оторвалась от плеча. Скосилась в изумлении: неужели его снова удалось разжалобить?

Тщетно искать в его поступках мудрость, а в ее словах — закономерность. Но долготерпения в достижении цели ей никогда было не занимать. Иные мужчины стоили ей нескольких лет жизни.

— Нет... — музыка полностью завладела его вниманием, — ничего...

Он захотел казаться веселым и независимым. Музыка призывала, к чему? Не мог понять. К тому, чего реально не существовало в каждом, но что объединяло всех в этом зале и заставляло слушать.

— Ты разбил мою судьбу!

Он с минуту бессмысленно смотрел на нее. О чем это она?

На этот раз она была по-пьяному серьезна.

— Я тебя прошу... — Он отвлекся не на смысл ее фразы, а скорее по привычке, слушая темпераментный голос. Мужчины ловились на это, как глупые бычки на голый крючок.

Больше, чем мог, он не вправе от нее требовать, она просто не поняла бы. Однажды он попробовал объяснить, чего от нее хочет, — вышло слишком заумно. Она сообщила, что он идиот и спать больше она с ним не будет. Почему она возмутилась, он так и не понял — не надо было быть наивным, она этого не любила. Играть — пожалуйста, в кого угодно, но только не в ротозея.

— Миль пардон... — Она поняла, вовлекаясь в новую игру, она всегда была хорошей актрисой.

Никогда и ни в чем больше не пытался ее переделать. Относился как к веселой спутнице и подарил ей слишком красивую, беспечную мечту о богемной жизни. Самому жаль. Какая из женщин физически будет твоей последней? Ты всю жизнь этого боишься, думаешь обмануть себя.

Она только покачала головой: "Все равно я от тебя не отстану..."

Подружка Гд. громко заметила, перекрикивая оркестр:

— ...достал, потому что не встал... — наперекор чьему-то предостерегающему жесту.

Саксофонист сосредоточился, как минер. С каждым новым обертоном он все больше заглядывал в себя. Мокрое лицо становилось все более отлученным от пьющих и курящих людей. Он то закрывал глаза, то выпучивал их перед собой. Иванов испугался: так он, пожалуй, вывернется наизнанку и превратится в колодника, и тогда можно считать, что все окружающие свихнулись. Казалось, что он плачет вместе со своей музыкой и инструментом.

— Нет, этот-т-т был особенным: совсем без денег, — ожесточенно произнесла подружка.

Похоже, она жила по программе: ясли, школа, бар, этот саксофонист, кладбище.

— Ну да? — кто-то саркастически удивился за спиной. — Ап-чхи!

Иванов оглянулся. Артист-чревовещатель с куклами в руках удалялся в уборную: "Как же, как же... ап-чхи!" — словно отозвалось с другой стороны.

У него была легкая, подпрыгивающая походка и маленькая сухая голова с большими плоскими челюстями. Следом шла его ассистентка, при каждом шаге совершая задом лишнее движение, которое так нравится мужчинам. Может быть, поэтому он заставляет ее носить брюки. Впрочем, и самое скромное платье здесь вряд ли бы помогло.

Вспыхнул желтый свет, и подружка Гд. стала походить на ожившую мультипликацию: слишком большой, искаженный страстями рот и слишком безвкусно выкрашенные в черный цвет волосы. Иванов не мог только вспомнить, из какого фильма, но явно из того, где никто никогда не сидит на месте.

— Пьянство позволяет ощутить свое скотство... — призналась Гд. — Не правда ли, милый?

"Слишком поздно понимать", — подумал он и промолчал.

Она поменяла тактику — состроила мордашку, одну из тех, что звалась у нее дурачеством: "Посмотри, я вовсе не злюсь на тебя, не злись и ты".

— За всех тех, кто не может писать стоя! — парировала ее мультфильмовская подружка. — Никогда не пей натощак, друг мой!

Скорбное лицо состарившейся девушки — от алкоголя, по утрам словно посыпанное угольной пылью. Она непрерывно жеманничала с барменом и маленьким соседом справа, который похвастался:

— Во время кризиса в Ираке я продал три миллиона противогазов и миллион респираторов...

— Максович! — вырвалось у нее. — Так вы богаты?

— Нет, нет, что вы! — испугался он, бросил взгляд по сторонам — не прислушиваются ли?

Ему никто не завидовал, в нем было полтора метра роста, круглый животик и паучьи ножки.

— Значит, так, — сказала она, глядя на торговца противогазами, — я своему покупаю обувь таким манером: выберу модель, померяю и беру на три размера меньше. Ну и мужики пошли!

— Ко мне это не относится, — похвастался торговец, — у меня не ноги, а лыжи.

— Вот это да! — воскликнула она.

— Не верите?

— Нет, естественно... — И, обернувшись к Гд.: — Они, когда Христа распяли, им это понравилось...

Иногда в ее поле зрения попадал Иванов и господин, который ее оборвал два раза и который, прислушиваясь к ней, если не цедил из стакана, то непрерывно манипулировал спичечным коробком. Коробок словно прилипал к ладони и двигался сам по себе. По виду он был кем-то средним между иллюзионистом и карманником. Музыка ему тоже нравилась. Его задумчивая сигарета, забывшись, превращалась в столбик пепла.

Иногда у подружки Гд. становились плаксивыми глаза, словно она чего-то не понимала. Задумалась: "Теперь и две тысячи зелененьких — не деньги!"

— По-шел, по-шел, — отреагировала на чье-то мимолетное ухаживание. — Пошел учиться на бультерьера! — и громко засмеялась.

У нее оказался кривовато-провалившийся рот.

Иванов вспомнил: она числилась замужем за человеком, обычно мрачным за столом, но который воодушевлялся, заговаривая о собаке: "Вот когда у меня был... дог...", помогая себе оживать, утонченно жестикулируя, и тогда казалось, что это единственное светлое время в его биографии.

Иванов взглянул на Гд. Таскать с собой человека, от которого ты выгодно отличаешься, не боясь попасть в переделку, — это уже что-то значило, он надеялся, не самое худшее для женщины — быть чьей-то игрушкой. "Нет, — решил он, — похоже, они забавляются". Он раскусил ее прежде, чем она снова открыла рот.

— Ты ведь не бросишь сегодня меня, ага? — спросила, качнувшись.

— Не брошу, — великодушно пообещал он, не очень вдаваясь в суть вопроса.

— Поклянись, — сказала она.

— Левой рукой, — согласился он и поднял ладонь. — К правой я питаю недоверие.

— Пф! — она недоверчиво фыркнула, презрительно втянув щеки и прикрыв для острастки глаза. — С тебя станется... Но ты... Но ты... Я же знаю-ю-ю... — не поверила.

— Правая мне нужна для работы, — пояснил он, чувствуя, как к губам подбирается улыбка.

— Странно... — неудовлетворенно протянула она, — я всегда от тебя завишу, всегда мне кажется... — она обстоятельно изучила кончиком языка разрушенную пломбу в зубе, а потом — обветренную губу с шелушащейся кожей, — ...ты выложишь что-нибудь такое, о чем я и не догадываюсь... Почему так? М-м-м? — слизнула остатки помады. — Когда я от тебя отделаюсь?!

Старая песня. Пьяные откровения, от которых она, трезвея, искренне открестится. Не мог же он объяснить, что мироздание необязательно понимать через постель. Но она по-другому не умела. Мужчины были в ее жизни проводниками. Кого она искала? Явно — не его. Теперь же, чтобы нормально рассуждать, ей надо выспаться. После сна, ванны и чашки крепкого, как вар, кофе она была готова к новым подвигам.

— Все равно правильно, — вдруг согласилась она и уверенно засобиралась. — Пошли ко мне?

Он посмотрел за спину, в зал, и нехотя объяснил:

— Меня ищут...

Он сказал то, о чем не хотел думать и о чем забыл, слушая саксофониста.

— Твой сын... Я знаю... — произнесла она, скорбно сдвинув брови.

— Он... он уехал, — поспешно возразил Иванов.

Он не мог просто сказать: "Ты знаешь, я полюбил другую". Он ждал в себе какого-то внутреннего толчка — его не было.

— Неважно, — произнесла горестно. — Дима... — От желания услужить она почти протрезвела.

— Я не хочу говорить, — предупредил он ее, и она чуть-чуть обиделась.

Теперь саксофонист играл с закрытыми глазами. Он неритмично цедил музыку, словно перешагивал через пару ступенек то с правой, то с левой ноги, не намечая остановок, как будто это понималось лишь когда сознание приобретало новый опыт. Через перегиб отчуждения. Через бритвенный край. Словно не существовало ни зала, ни людей в нем. От края сцены, как от бессмертия, его отделяло полшага. Иногда, когда мелодия взлетала, он делал резкое движение корпусом, не меняя положения ног. Но по-прежнему казалось, что дыхания у него в избытке, словно у хорошо отлаженных мехов. Лишь в те моменты, когда должна была следовать пауза, он делал невероятное: находил то единственное, что совершенно не ожидалось, и у публики перехватывало дыхание.

— Я пьяна... — призналась Гд. — Ага?

— Иногда это с каждым случается, — сказал Иванов.

Он понял, что в нем когда-то, так и не родившись, умер музыкант. Но раньше он этого не замечал.

— Хм! — Она еще могла иронизировать, это иногда спасало их отношения. — Бросил бы ты меня, ... — она добавила уничижительное слово и выжидательно замолчала.

— Очень точно, — не удержался он.

Не надо было этого делать, хотя бы из-за уважения к ней, к их многолетней дружбе.

— Не бойся... — жалко и бессмысленно улыбнулась.

Ресницы обиженно дрогнули. Он тихо выругался. Сегодня ей хотелось чувствовать себя униженной. Но после пятой рюмки она иногда становилась агрессивной, и с ней надо было уметь ладить.

— Я давно тебя бросил, — сказал он и пожалел как о свершившемся деле.

— Повтори, мне послышалось? — Она оторопела. Ей желалось услышать другое.

— Бросил, — повторил он.

Она резко повернулась, а потом схватила его за ворот и приблизила глаза, он почувствовал запах ее пудры и то, как трещат нитки на его рубашке. У нее были сильные руки врача-практика.

— И все же?.. — глухо произнесла она.

— Ты порвешь рубашку, — напомнил он.

Пианист наконец сделал переход, и публика зааплодировала.

— Плевать!

— Пни его в мошонку, — сунулась ее подружка.

— Пошла к черту! — Она не удосужилась даже повернуться. — Вот что, — повторила она. — Не ври! Хоть сейчас не ври!

— Я тебя не учил этому, — примирительно сказал он, она всегда его подозревала неизвестно в чем, — только отпусти меня.

— Ты бы мог быть и другим, хотя бы сегодня... — Она заплакала. Слезы закапали на стойку. Иванов под локоть ей сунул платок, и она пользовалась им, как кочегар — громко и со вкусом, попеременно очищая то одну ноздрю, то другую.

"Пожалуй, она чему-то научилась за эти полгода", — решил он.

— Ну что мне для тебя сделать? — спросил он. — Ты ведь никогда не претендовала на мою свободу.

Она мотнула головой:

— Теперь... теперь я держу себя в строгости. Хочу стать ино... ино... — она запнулась, сглатывая слезу, — инокиней...

Он равнодушно пожал плечами. Она все равно поймет по-своему, вывернет, как удобнее, схватит не с того бока, спорить бесполезно. Но спасать он не намерен. Он вспомнил, что с наивным чистосердечием делал это сотни раз с одним и тем же успехом, словно переделывал безнадежный механизм. Однажды это ему надоело.

— Глупо, правда? — спросила она между сморканием и очередным глотком алкоголя.

— Пожалуй, тебе хватит... — сказал Иванов.

— Я знаю, что там навсегда усмиряют плоть... — произнесла она так, словно жертва совершилась.

"Хорошо бы..." — подумал Иванов.

— А ты знаешь, как это делается? — голос ее сделался мстительным.

— Нет, конечно, — ответил он, вздохнув.

Она перестала плакать.

— Розгами...

Он тихо засмеялся.

Человек рядом удивленно взглянул на них.

Подружка Гд. весело пояснила:

— После этого сам батюшка проверяет качество плоти... Хи-хи... — Большой рот захлопнулся, как оранжевый капкан. Она держалась так, словно они были в сговоре, а теперь Гд. стала ее предавать.

Гд. неуверенно улыбнулась, глядя, как собака, ему в глаза.

— Ну-у... вот видишь... — примирительно сказал он, — вовсе не обязательно... — он не добавил слова "плакать", — не обязательно всех ругать.

— Прости, — попросила она, — прости меня...

"Сколько это еще продлится?" — устало подумал он.

Момент, когда умолк саксофон, Иванов пропустил. Барабанщик в конце с нарастанием сделал так: "Ту-ту-ту-у-у... Бум-м-м!" Пианист встал и поклонился, откинув несуществующие фалды. Контрабасист скромно отступил в глубь сцены и прислонил инструмент к стене. Прожекторы погасли, темные углы слились с выпирающими ступенями, и только кто-то из посетителей, скользнув на сцену, одним пальцем стал подбирать на рояле "чижика-пыжика". Артисты устанавливали низкую ширму и высокие стулья. Потом снова включили свет. У них в руках оказались куклы: обезьяна и какаду. Под гитару исполнялось танго.

— Вы спрашиваете, свинг в джазе? — Саксофонист присаживался рядом.

— Я? — удивился Иванов, оглядываясь на кого-то третьего за спиной.

— Ну не вы... — согласился он устало. — Очень просто: легкость, свобода, покой, или когда сливаешься с барабанщиком... Да, именно... — заключил он, подумав, словно только что пришел к какой-то мысли, и размазал слезу по щеке. — Но такое случается раз в сто лет, а ты помнишь этот день и вспоминаешь его, как... как последний свой день рождения. Вот это и есть свинг. Но я вам этого не пожелаю...

— А сейчас? — покосился Иванов, ему было интересно.

Воспаленные веки непрерывно наливались влагой. Движения артистов были пластичны, а игрушки в их руках казались живыми. Артист с обезьяной все время помогал себе лицом. Он был очень внимателен. Станцевали цыганочку, и у мартышки появились большие разукрашенные губы.

— Просто вы не понимаете, — сказал музыкант. — Никто не понимает...

Артист вещал за двоих.

Какаду выкрикнул:

— Санкюлоты! Ха-ха-ха!!!

Обезьяна ответила:

— Скоро они станут реликтом!

— Почему же?

— Потому что так решили клерикане!

— При этом одного не отличишь от другого!

— Только по паспорту!

— И по усам!

За сценкой последовала ламбада.

— А в промежутках надо пить? — догадался Иванов.

Музыкант бесстрастно кивнул. Пот блестел у него в складках лба и на кончиках волос. Он был слишком стар или хотел казаться старым, чтобы врать и вызывать сочувствие. Гд. всегда нравились пожилые мужчины. Наверное, он понимал это. Ей льстили его ухаживания, — как сухие осенние листья, слишком грустные, чтобы не собрать их в букет. Без всяких сомнений, он готов был хорошо относиться к любому собеседнику за стойкой бара, готовому поставить угощение и быть внимательным слушателем.

— Правительство выпустило черта! — верещала мартышка.

— Какого?

— Под названием "западный национализм и конституция"!

— Что у вас с глазами? — спросил Иванов.

— Не ваше дело. — Он прихлебывал водку, как пиво.

Косые бачки, тонкие, в ниточку, усики и платок на шее делали его похожим на неудачника-жиголо со старомодными манерами.

— Самый безвредный напиток, — вызывающе сказал саксофонист, кивая на рюмку.

— Не обольщаюсь, — согласился Иванов и удостоился загадочного выражения водянистых глаз, может быть, потому что к саксофонисту все время подходили. Кто-то хлопнул по плечу: "Сыграешь еще, Жека?", "Старик, ты сегодня — класс!" Высокий, куполообразный череп с желтыми пятнами, нос, перебитый в двух местах: в переносице и ниже — так что напоминал латинскую S, широкие, мосластые запястья, — рыжий сатир с установкой на дружеское равнодушие, — он внушал уважение.

— Ладно, — сказал Иванов, — а приставать к чужим женщинам...

Лицо музыканта осталось невозмутимым, и Иванову это даже понравилось.

— Женщины... — сказал саксофонист и сделал широкий жест в сторону зала (он дарил его), — разве они знают, чего им надо?

— Не знают, — согласился Иванов. — Ну и что? — Ему не хотелось уступать.

Подружка Гд. бросила на них тревожный взгляд.

— Больше скажу... мне... в общем-то... ха-ха... — Он закрыл один глаз и объяснил: — Когда тебе наплевать... Понимаете?

— Понимаю, — примирительно сказал Иванов, но по лицу понял, что объяснение не удовлетворило.

— ...когда тебе наплевать... ты ведь уже не участвуешь в их игре... ясно?! Ты уходишь! Куда угодно, хоть на Луну. Ты ведь все по-настоящему понимаешь, и поэтому тебе наплевать. Вот в чем дело! Ты сам по себе, хотя они почему-то всегда должны быть рядом. Нет, я без них не могу. Куда денешься?! Одиночество не по мне. Только однажды обнаруживаешь, что тебя отвергают, а это уже никуда не годится, и тогда ты понимаешь, что по-настоящему стар!

— Здорово! — искренно сказал Иванов.

— У тебя большое сердце, — саркастически заметила Гд., отрывая голову от стойки.

— Здорово? — переспросил с недоверием, не обращая внимания на ее реплику. — Ха! Но при этом знаешь, что ты кретин!

Наверное, он регулярно это делал: заводил разговоры, чтобы посплетничать о самом себе. Что-то в нем было мазохистское, кроме неподвижных воспаленных глаз. Возможно, он так изучал этот мир и даже имел собственную точку зрения на мироздание и явно начитался философии здравого смысла. Несомненно, он подозревал что-то большее, чем выкладывал.

— Неплохо, — кивнул Иванов, — очень звучно.

— Но никогда не можешь обходиться без них! А это? — Он прихлопнул стаканом о стойку, и бармен оглянулся. — Самое верное. Как, старый друг, правда ведь?

— Правда, — кивнул Иванов. — Как собака...

— О! Потому что она не предает.

— Когда тебе хочется, — согласился Иванов.

— А потом... чем мы обязаны? Разве что только деторождением.

— Наверно... — сказал Иванов и оглянулся на кукольников.

Женщина в своей облегающей блузке походила на гусеницу.

Так можно согласиться со всем. Он напомнил ему мужа Гд., который умел впадать в мрачное уныние.

— Так он... — поспешила объяснить подружка и подергала Гд. за плечо.

— Я его не знаю, — отреклась она и снова положила голову на стойку.

— А... — понял Иванов. — Ну хорошо, что скажете?

Он сощурился и продекламировал:

— "Я одиночеством своим ни разу не объелся..."

У него был хорошо поставленный голос с правильной артикуляцией, только заплаканное лицо никак не вязалось с отсутствующим видом.

— Бродский? — спросил Иванов.

— Мандельштам... — Саксофонист даже бровью не повел. — Добавь, — попросил он бармена.

— Тоже мне маэстро! — через губу проронила Гд.

Без сомнения, она ревновала.

"Пожалуй, он завладел некоторой свободой, — подумал с интересом Иванову. — Ох!" — только и воскликнул он про себя, не веря. Но дела его с Гд. все равно были явно дрянь.

— Ну вот, видите, — заметил Иванов.

Музыкант отвернулся. Артисты исполнили свой номер и сорвали аплодисменты.

— Вы никогда не пользовались табаком не по назначению? — вдруг спросил саксофонист.

— Нет, конечно... — сказал Иванов. — Не помню...

— Так вот это... — не слушая, саксофонист потыкал в глаза, — чтобы не попасть в армию... Там... — помахал рукой в сторону зала, — должны были обойтись без меня.

— Обошлись? — спросил Иванов.

Саксофонист не ответил, он неотрывно смотрел на макушку Гд.

— Валяй дальше... — великодушно разрешила она, — расскажи, что с похмелья ты ничего не можешь.

Музыкант только дернул головой. Иванову даже показалось, что от досады он готов плюнуть на пол.

"Я тебе не противник", — чуть не подсказал он ему.

— Сплю, с кем хочу, — раздельно и намеренно зло произнесла Гд. одними губами.

Саксофонист перевел на него водянистые глаза и словно попросил сочувствия обиженными плечами.

— Тук-тук, — саркастически добавила Гд., подперев голову ладонью и взирая на них обоих с чувством раздражения. — Кто там? Сиди, сынок, я сама открою.

Вдобавок она хмыкнула. Это была ее любимая поговорка о смерти, и она безжалостно умела ею пользоваться.

— Смерть не то, что мы предполагаем, это удача... — жалко улыбаясь, произнес саксофонист. Что он мог еще ответить? Он даже невольно просил прощения за то, что был старым.

— Не обольщайся, — сказала она, устраиваясь удобнее, — ты мне давно надоел заумью.

— Хорошая погода, — заметил Иванов, отводя глаза от лица саксофониста.

В углу пили вино и водку. Оператор-толстяк с бицепсами штангиста был в центре внимания. В девяносто первом Иванов встречал его в Крыму в качестве махатмы, окруженного толпой зевак, и тогда — голубой тюрбан на голове — он пялился на его прекрасную Саскию. Иметь такое тело и пользоваться им по принципу зубочистки.

Артисты, пригубливая вино, рассказывали:

— Двадцать четыре репетиционные точки. По шесть часов, два месяца...

Поэту Минакову мешала шея. Он читал четверостишия:

Она ушла, невинная подружка,

Самцы вослед раззевывали рот.

А завтра я опять возьму пивную кружку

И расскажу похабный анекдот...

У него не хватало передних зубов. Вместо "похабный" получалось "пофабный".

Из угла кричали: "Бис!"

— А если не укладываетесь? — спросил Иванов сквозь голоса.

— Не бывает, — ответил артист, и его жена, которая манипулировала какаду, подтвердила:

— Обязательно вкладываемся...

Улыбаясь, она пыталась удержать его внимание — расплывшееся тело под расплывающимися брюками. Дремлющая кошка.

Оператор-толстяк рассказывал:

— Получил пленку, надо сместить центр и потянуть звук... и получается ... — он произнес сальность, и в углу дружно засмеялись, — получается, что вот это самое уже ничуть не волнует.

— Тебя-то? — не поверили.

— А ты не задавай вопросов, — посоветовал кто-то.

— Сочиняй больше...

Саксофонист перестал созерцать и спросил:

— Ты меня презираешь?

Его лицо всплыло из красок зала, как новогодняя маска, к которой ты испытываешь смешанное чувство любопытства и удивления — что изменилось с прошлой зимы, сдуваешь пыль и обнаруживаешь — в общем-то, ничего существенного — как и через сто лет.

— Нет, — ответил Иванов, — мне все равно.

— Ну да... — сказал музыкант недоверчиво, словно что-то поняв, и пошевелил губами, прежде чем произнести: — Это, наверно, мое последнее... Если ты еще на что-то способен, на какие-то чувства, значит, ты живешь... Все... все... — покрутил рюмкой, — есть признаки жизни, и я тоже ее последний признак.

Он был серьезен, как на тризне, и не искал поддержки ни в ком. Он просто рассуждал. И это надо было уважать в нем.

— Пожалуй... — согласился Иванов, стараясь не глядеть на Гд. — Ничего не имею против.

Он почти, ну совсем почти, чувствовал себя негодяем.

— Однажды и с тобой это произойдет, — поведал саксофонист, отрывая взгляд от рюмки. — Это со всеми происходит. И ты попытаешься доказать себе что-то. Только все попусту. А потом приходит такой молодчик, как ты, и корчит из себя черт знает что.

Несомненно, он хотел открыть ему глаза, он даже не вытирал слезы, чтобы не выказывать слабости.

— Наверное, — кивнул Иванов. — Я об этом не думал. — Ему приятно было сделать маленькую уступку, хотя он даже не помнил, когда с ним такое случалось в последний раз. Он просто знал, что из этого ничего путного не выйдет, тебе просто дадут по физиономии, и ты будешь считаешь, что это благородно, что и ты наконец причастен к толстовским идеям. Иногда вполне серьезные мужчины расписываются в слабостях, и ему всегда бывало неприятно выслушивать их откровения.

Он подумал, что саксофонист сейчас ударит его.

— Хорошо, — оценил саксофонист и вдруг попросил сквозь зубы: — Смылся бы ты отсюда.

— С этого бы и начал... — сказал Иванов и в упор посмотрел на него.

По лицу музыканта пробежала судорога:

— Смылся бы...

— Ладно, — согласился Иванов и отвернулся, — о чем разговор...

— Смылся бы... — повторил музыкант. — Могу отстегнуть, сколько пожелаешь...

— Заплатишь за мое пиво, — согласился Иванов.

У него возникло такое чувство, словно он подглядывал в замочную скважину.

— Желаю удачи, — произнес он, ни на кого не глядя.

— Сплошное благородство, — хихикнула подружка и потыкала Гд. в бок.

— Да уж... — заметила Гд. — хорош дружок...

— Хочешь, я тебя поцелую?.. — спросил кто-то на ухо, и его позвали к телефону.


* * *

— Ты меня слышишь? Это я.

Он узнал ее. Он узнал бы ее из сотен голосов, и не потому что не думал о ней как о реально существующей в этом мире, а потому что внутри себя отсек все лишнее и еще потому что у него теперь было слишком застывшее лицо. И поэтому не удивился, припасая реакцию на потом. Он сразу с тревогой подумал о сыне и понял, что с сыном как раз все нормально, раз она звонит, но спросить побоялся — если что-то случилось, то уже случилось. Он подумал, что ни о чем не жалеет в этой жизни, ни о чем, кроме Ганы, и, быть может, — Саскии. Ганы, которую он вспоминает все реже и реже. Ганы, с которой было всего роднее. Запоздалая реакция родного свинства. Где-то во второй половине жизни ты теряешь свое прошлое, надеясь на будущее, прошлое, которое ты теперь слишком туманно представляешь, словно что-то забыл и не можешь вспомнить. Легко себя представить одиноким, как перст, — на все будущие годы. Просто однажды все твое прошлое, в котором теперь нет времени, предстает в тебе чем-то общим без разделения выдуманного и увиденного, все твои мысли и ощущения, догадки, сны, придуманное и непридуманное, все, что есть, — становится похожим на один длинный, длинный сон, в котором трудно разобраться и в который уже попала Изюминка-Ю. Было чему удивиться. Вот о чем он подумал и решил, что на этот раз не ошибается: где-то в глубине души он знал, что так и должно случиться, что так просто он с ней не расстанется.

— Да... — сказал он, косясь опасливо, словно кто-то подслушивал его мысли.

Гд. и подружка уже искали его, вытянув шеи. Музыканты снова рассаживались на сцене. Артист-чревовещатель и его жена укладывали кукол в сумки. Маленький господин со склеротическими глазками что-то важно им втолковывал.

— Ты не волнуйся, — сказала она, — я сбежала... осталась... — И выжидательно замолчала.

"Так", — спокойно констатировал он, и у него пересохло во рту. Сколько лет себе это представлял, а теперь растерялся — наконец-то он кому-то нужен. Он даже не подумал, что это могут быть проделки господина Дурново.

У входа в бар происходило какое-то странное движение: толпа нервно колыхнулась.

— Ну скажи что-нибудь, — попросила она.

— Зачем? — спросил он.

— Что зачем?

— Зачем ты осталась? — Он услышал в трубке ее дыхание.

Он пытался понять ее мотивы. Он не хотел ошибиться. Наступает время (и ты вдруг чувствуешь его), когда начинаешь верить только самому себе, а не чужим поступкам, даже если при этом что-то теряешь — плохое или хорошее, — но теряешь с легкостью пловца, от ощущения нового горизонта, от того, что у каждого он свой, как бы ты с этим теперь ни носился. "И слава богу!" — жестко подумал он.

— Не все такие рациональные, как ты, — возразила она, и он представил, как пылают ее щеки. — Я просто подумала, что ты, быть может, уже появился...

"Вот как?.." — удивился он и снова произнес:

— Да... — нисколько не реагируя на ее просящий тон.

— Ты не хочешь меня увидеть? — спросила она, и он понял, что она в отчаянии.

"На это я так просто не попадусь", — упрямо решил он.

— Хочу, — произнес он и вдруг понял, что в самом деле хочет ее увидеть, не только потому, что она что-то значила для него (а он не хотел себе в этом признаваться), но и потому, что вспомнил ту ночь, их разговоры и чувство надежды, которое родилось в нем, словно мелодия, которую ты слушаешь так редко, что она до сих пор не потеряла для тебя своего звучания. — Ты откуда звонишь? — спросил он.

— У меня две минуты, — заспешила она, — я от подруги. Будь осторожен, за мной все время ходят.

— Кто? — спросил он.

— Наш общий знакомый с усами.

— А... понял. — Он даже обрадовался. — Я приду... обязательно...

— Сумасшедший, — произнесла она, и в этот момент в кафе вошла полиция.

— Все, — сказал он, — облава, — и повесил трубку.

— Господа! Никакого волнения, — произнес по-клерикански доктор Е.Во., широко расставив ноги и засунув руки в карманы, — проверка документов. Все лица без оных будут задержаны для выяснения личности. Начинайте, сержант.

Два человека в черных беретах и с оружием в руках прошли в глубь зала. Иванова от них отделяла кабина телефонного автомата и напротив — приоткрытая дверь кухни. Пригнувшись, он проскользнул туда, чувствуя затылком нервозность толпы. Он не знал помещения и, несколько раз наткнувшись на двери с амбарными замками, поворачивал назад. Из зала доносились возбужденные голоса. Он свернул наобум в длинный коридор, где сквозь стекло бара и бутылки увидел происходящее снаружи: людей выстраивали вдоль стен. Бармен проводил его удивленно-философским взглядом. Какая-то женщина в белом халате схватила за руку, потянув в боковой проход, подтолкнула в спину, и он, увидав долговязую фигуру, побежал следом и попал в кладовую. Человек с лицом и фигурой Шварценеггера одной рукой пихнул его в шкаф, а второй стянул с полки мешок и бросил на стол. В следующий момент в дверную щель Иванов увидел, как в комнату вошел доктор Е.Во., лицо человека с фигурой Шварценегера приняло выражение Сфинкса.

— А, господин полицмейстер, сегодня у нас только рыба... — произнес он.

— Не надо так стараться, Влас, я всего лишь помощник...

Рядом с гигантом он казался пигмеем.

— Но скоро станете... — Казалось, обладатель такого голоса должен только посмеиваться: над жизнью, над обстоятельствами, над самим собой.

— Все может быть... Что у тебя здесь?

Знакомый голос, слишком приторный, слишком ненатуральный, словно он в самом деле играл в помощника полицмейстера и никак не мог наиграться. Без пяти минут министр безопасности, и у Иванова по спине пробежали мурашки.

— Мука, господин полицмейстер.

Нотки в голосе великана перекатились чуть-чуть ленивее, чем положено было бы при таких обстоятельствах.

— Помощник, помощник полицмейстера... Так, а здесь что?

— Тоже мука, господин полиц... господин Е.Во.

— А когда-то был товарищем, — флегматично заметил господин Е.Во. — Следы чьи? — спросил, тыча в пол.

— Мои, конечно...

— А-а-а... — наставительно протянул доктор Е.Во. — Чем ты меня прошлый раз угощал?

— Вот из этого ящика. За вашу карьеру, господин Е.Во.

Человек рядом икнул, и Иванов отвлекся.

— Тихо... — прошептал он.

Он впервые подумал о пистолете, который все еще болтался в кармане брюк. За все время он ни разу не вспомнил о нем. Он только подумал, как он хорошо срабатывает, и как лежит в руке — почти незаметно, и какую придает ему власть над доктором Е.Во.

— Дрянной у тебя сегодня коньяк, — произнес доктор Е.Во. и повернулся в их сторону, так что Иванов отпрянул, а потом увидел его в профиль. Вряд ли он являлся его украшением из-за слабого подбородка.

— Зато закуска хорошая, — ответил человек с фигурой Шварценегера.

— Да, закуска хороша. Сознайся, ты меня намеренно спаиваешь? Учти, за сокрытие посторонних я прикрою твою лавочку. Чьи следы-то?

— Ну что вы, господин помощник полицмейстера. Какие?

От человека, который стоял рядом с Ивановым, исходили волны страха.

— Если меня поймают, мне хана, ик-к-к... — Иванов узнал артиста-кукольника. — У меня нет документов, ик-к-к... Меня вышлют...

— Радуйтесь, — прошептал Иванов.

— А жена? — растерянно спросил артист. — Она никуда не хочет уезжать, даже если начнется Второй Армейский Бунт.

— Да не икайте же! — прошептал Иванов.

Их спасало только равномерное гудение вентилятора под потолком.

— Не-не-не могу-у... На полицию у меня всегда такая реакция, ик-к-к...

— Лучше сделайте, чтобы он убрался.

— Я всегда был трусом, — обреченно сознался артист.

— Ну так забудьте об этом на пять минут, — посоветовал Иванов.

— Мне бы вашу уверенность... — артист поднялся. — Ладно, попробую.

Иванов ждал чего-то необычного и подумал: "Не очень-то он..." Но вдруг в фон разговора откуда-то из коридоров вмешались возбужденные голоса спорящих людей и крики. От неожиданности Иванов даже оглянулся. Чревовещатель походил на человека, проглотившего гвоздь и пытающегося от него избавиться. Он очень старался. Затем Иванов снова припал к щели: Доктор Е.Во. оставил коньяк и пробирался к выходу между тележкой с мукой и ящиками.

— Выходите! — Влас открыл шкаф. — Сегодня он обошелся одной рюмкой. Но зато бутылку прихватил с собой.

— Спасибо. — Артист сунул ему в карман деньги. — За двоих, я ему обязан. — И кивнул на Иванова.

— В следующий раз не попадайтесь, — прогудел Влас.

Он выпустил их через черный ход на свежий воздух, где гнили бочки и пахло тухлой селедкой. В предрассветной тишине среди замерших кварталов города угадывалась только река. Иванов чувствовал ее всей грудью. Пожалуй, она была единственным живым существом в мире камня, бетона и несправедливостей.

— Спасибо, — произнес артист. — Если бы не вы... у меня всегда реакция задним числом.

— А как же жена? — поспешно спросил Иванов, всматриваясь в темноту.

— Она местная, — пояснил кукольник, — ей ничего не грозит. А он меня уже и так месяц прячет, — добавил он, забывая отряхнуть муку с брюк. Лицо его снова выражало обреченность.

— Неплохо зарабатывает, — высказал предположение Иванов. — Железные нервы.

— У него такса. — Терзаниям артиста не было предела, словно весь свой запал он израсходовал на чревовещание.

— Ему бы в кино сниматься, — заметил Иванов.

— А он и есть бывший киноактер. — И артист назвал известную фамилию. — Был актером, а стал — пекарем.

— То-то я гляжу, знакомое лицо, — удивился Иванов.

— Никогда, никогда себе не позволял... — вдруг покаялся артист.

— Чего? — удивился Иванов.

— Никогда, никогда себе не позволял... — Артист снова стал икать.

— Да бросьте вы... — посоветовал Иванов.

— Это у меня реакция, — в третий раз пояснил артист, — ик-к-к...

— Я понял... — очень серьезно произнес Иванов, поспешно придавая лицу соответствующее выражение.

— Никогда себе не позволял дурачить людей... — признался наконец артист, — докатился... ик-к-к...

— Вы бы еще повинились... — заметил Иванов, кивнув на дверь, из которой они только что вышли.

— С каждого человека он платит полиции ровно половину, — пояснил чревовещатель, справляясь с минутной слабостью, — ик-к-к... Да что это, господи? — Он старательно сдерживал икоту. — Пойду домой... к жене... ик-к-к...

И они расстались.


* * *

Купы деревьев скрывали верхние этажи. В одном из окон второго этажа ходила узкобедрая блондинка с обнаженной грудью. Жестяной карниз ограничил картинку темно-красной полоской трусиков. Резко очерченные складки углов рта, всклокоченные волосы с черными корнями и породистое изверившееся лицо. Пила: чай, кофе? Пар смешивался с сигаретным дымом, который она выдыхала из нервно-подвижных ноздрей. Сигарета, зажатая между растопыренными пальцами с шиком, который должен поражать неискушенного собеседника, превращалась в пепел. Ложь? Изнутри? От седьмого ребра? Не бывает! Плох был тот Адам. Не верила. Такая милая, нежная сестренка с отполированными коготками... Утешительница сердец и плоти. Только не ради мужчин. Не ради их душ. А, собственно, тогда для чего? Ха-ха... в задницу с вашими сантиментами. Уж я-то, я то-то, я-я то-то... ох, как худо... знаю эту жизнь... "Позвонить, что ли, товарищу Козлу? Нас двое есть..." Инверсная выразительность. Изучая себя в оконном отражении, откинула со лба прядь, провела большим пальцем поперек складок, вздохнула и, заметив седой волос, вырвала с корнем. Замерла от предчувствия одиночества и тоски. "Чтобы себя понять, надо придать лицу соответствующее выражение обреченности. Иначе... иначе... ах, не все ли равно..."

Отвлекли. С пятого этажа бросили сигарету и со вкусом выругались. Оказывается, кричали цикады и в ближайших кустах бунтовала кровь: "К-к-кончаю..." — сообщил кто-то фальцетом. В соседнем переулке, шурша шинами, пронеслась машина.

В темноте липкой ночи, где невидимо дышала привычная река, окруженная влажными лесами и болотами, остывали асфальтовые кварталы города, а бензиновые петли дорог все крепче стягивали его, ближе, в Стритенском переулке, на его липовом повороте, раздались мужские голоса и стук женских каблуков. На фоне редко-блеклых огней Львовской площади, сквозь чернильную зелень, как в густом бульоне, замаячили головы, и невидимый сосед по наблюдению, застегивая штаны, по всем законам тактики, на четвереньках, отползал к стенам детсада.

Из-за колонны выступил человек, и Иванов внутренне перекрестился — недаром он потратил последние полчаса, чтобы незаметно, даже, оказывается, еще для кое-кого, подобраться к дому Изюминки-Ю.

— Свободен, — махнул рукой доктор Е.Во., и человек снова убрался в тень.

Блондинка поднялась из-за стола и стала мыть посуду. Спина у нее оказалась без капли жира — сухая и мускулистая. Трапециевидные мышцы были слишком развиты. "Качается", — решил Иванов и перевел взгляд ниже, на тротуар.

Изюминка-Ю о чем-то спросила доктора Е.Во., спросила резко, словно рассыпала в ночь сухие бертолетовые искры. И снова все на секунду расплылось в теплом ночном воздухе, в котором, казалось, даже дышать было невозможно.

Лицо ее белело в свете уличного фонаря. Ноги смотрелись не менее сексуально, чем грудь у блондинки. Все — от лодыжки до короткой обтягивающей юбки. Бедра — без намека на дефекты, свойственные маленьким женщинам, с единственной пропорцией: одна на миллион, — бедра и продолжение вниз к узким коленям и точеным икрам, — он все помнил и отказался — легко и без сожалений; то, чему давно научился, не давало сбоя и сейчас. Она переступила с ноги на ногу, и он почему-то решил: "Дурак!" Преодоление рефлексий — ассоциировать согласно своей шкале ценностей. Жесткость — форма рационализма. Фыркнул. Ночь проснулась: Изюминка-Ю оглянулась, словно от толчка, охранник сверкнул белками в темноте. Доктор Е.Во. бархатно — в листья — рассмеялся:

— Не откажите в любезности... понять, конечно... охраняем...

Все-таки чуть-чуть — ненастоящий. Ненастоящие усы, ненастоящие щечки. Левый глаз желто-кошачий, поперек разделенный зрачком. Одна говорливость. Кашлянул в кулак вполне официально, словно призывая к вниманию.

— Я вам не верю, — возразила она, и каблук еще раз потрогал мостовую, чтобы издать: "Цок-к...цок..."

— Нет, мы заботимся о безопасности, — серьезно произнес доктор Е.Во. — Ты же не хочешь... не хотите... м-м-м... — заикнулся и сбился: достаточно, чтобы растерять уверенность.

В сущности, так и остался вечным дилетантом, не понимающим ни одной из пословиц о добре и зле, не умеющим вытащить пробку из бутылки, а проталкивающий ее пальцем внутрь — негодяем? Нет, конечно. Один из многих, из нас... — приобщиться к власти и остаться без головы на плечах. Теперь многозначительность казалась ему лучшим выходом из положения.

— Ах, вот как это теперь называется! Увольте, достаточно вашего навязчивого присутствия!

Она была хороша. Любо-дорого смотреть. Даже в темноте щеки розовели от возмущения.

— Запомни, детка, что...

Наградила огненным взглядом. Такой Иванов ее не видел: маленькая бешеная фурия. Запнулся, как ужаленный: "Ох, ох, ох..."

Блондинка пошалила. Высунулась и произнесла:

— Эгешь?..

Доктор Е.Во. задрал голову и проглотил слюну.

— Чего ты балуешься, котик?

— У меня простатит от воздержания, — завороженно пожаловался он луне и небесному ветру.

— Поднимайся, вылечу... — пообещала блондинка.

Топтался гусаком. Ворочал шеей в тугой петле галстука: "Вот бы, вот бы..." Распалялся от похоти и жалости к себе, сучил ногами от: "Иногда у меня не получается..." и смущенно поглядывал на Изюминку-Ю: "Если бы не она, если бы не служба..."

— А почему, собственно, и нет, — произнесла Изюминка-Ю, приободряя: "Ну, давай же..."

Тайное намерение — улизнуть между делом. Иванов сразу все понял.

— Я... — Любовь и плотские желания давно стали для него раздельными, не осознанно, а по наитию, по общепринятому сценарию жизни. — Запиши ее! — приказал он, опомнившись. — Запиши!..

Чинушество взяло верх. Усы возмущенно шевелились, как у таракана. Оскорбленные чувства вечного скопца.

— Слушаюсь, — ответил человек из темноты.

— Я не числюсь в твоей картотеке, — засмеялась блондинка.

— Посмотрим! — заявил он. — Проверим! — в следующее мгновение крикнул он.

— Не трудись, — ответила она и погасила свет.

— Я тебя все равно достану! — подпрыгнул доктор Е.Во.

— Насколько я помню, у нас демократическая страна, — заметила Изюминка-Ю.

Доктор Е.Во. засмеялся и смеялся долго:

— Не так громко, а то кого-нибудь испугаешь.

— Главное, чтоб ты не испугался сам! — с вызовом произнесла Изюминка-Ю и вошла в подъезд.

Господин Е.Во. задохнулся от возмущения — давно с ним никто так не разговаривал.

— Истеричка! — крикнул он ей вслед. — Прокаженная! — И хлопнул дверью. Голос его безнадежно запутался в листве деревьев. Но, возможно, он просто был смелым с женщинами и детьми.

— Так точно... — высунулся из темноты человек.

— Спрячься! — посоветовал доктор Е.Во., — надоел! Стой! На всякий случай запиши обеих.

— Слушаюсь! — покорно ответил человек.


* * *

Обойдя дом, выдавил стекло в подъезде. Хвала хрущевкам с низкими потолками. Пахло мочой, кошками и столетним подвалом. Обрывая мертвую паутину, лез, как домовой, на пиршество. Если бы не доморощенный профессионализм полиции. Старался не думать о том, что и у сыщика тоже могут быть уши.

Дверь с вырванным замком. Провода — отсутствующий звонок. Следы пребывания блюстителей порядка. Не постучав, вошел и услышал с кухни:

— Знать ничего не желаю!

— Детка, нам так не договориться. — Знакомый голос увещевал с профессиональным терпением.

По отеческим ноткам узнал господина полицмейстера.

— Что за шум? — произнес он и вошел.

За столом сидел господин Дурново и пил водку, которую они с Изюминкой дней десять назад, не допив, поставили в холодильник. Аппетитно закусывал половинкой луковицы. Изюминка-Ю стояла, прижавшись к стене.

— А вот и наш герой, — произнес господин Дурново обрадованно и с долей иронии.

— Кто убил Губаря? — спросил Иванов.

— Тот, с кем вы тянете резину, — не моргнув глазом, ответил господин полицмейстер.

Изюминка-Ю со странным выражением на лице подошла к Иванову:

— Я должна тебя предупредить...

— Погоди, — сказал он и вопросительно посмотрел на господина Дурново.

Он всегда прибывал на службу (даже в двенадцатом часу ночи) одетый в безукоризненно аккуратную форму и скрипя новенькой портупеей. Наверное, он любил эту форму. Любил запах скипидара, когда чистил пуговицы или когда их чистил его сын. Наверное, в молодости это привносило в его дом какой-то смысл, но теперь этого смысла не было, он просто жил и выполнял свой долг, как старый флюгер, — поворачиваясь по ветру. Когда-то его можно было разбудить только фразой: "Тревога!", зато теперь он сам пробуждался от звонка будильника, но это было неважно, важным было то, что он кому-то был нужен. Он просто делал свое дело, как и большинство людей, — по инерции.

— Разве я вас когда-нибудь обманывал? — спросил он, глядя на него выцветшими глазами. Когда-то они были серыми, но потом, как и их хозяин, потеряли определенность.

— Догадываюсь, — сказал Иванов, пытаясь придать голосу сарказм.

Господин полицмейстер засмеялся. Засмеялся с явным облегчением:

— Вечно вы со своими интеллигентскими сомнениями...

Луковица в его руке была сочной, как яблоко, он со вкусом хрустел ею.

— Они меня заставили... — сказала она, доверчиво, как и тогда в доме, глядя снизу вверх ему в глаза, и он подумал, что хорошо, если и через двадцать лет она так же будет глядеть на него.

Он взял ее за руку. Господин Дурново скромно отвел глаза и потянулся за рюмкой. Она пожаловалась:

— Они сказали, что Дима имеет контакты с какими-то сектами и готовится поджечь город с четырех сторон.

— Сейчас это неважно, — сказал он. — Важно, кто убил Губаря.

— Они сказали...

— Господин Ли Цой? — спросил он.

— Холодно, — ответил господин полицмейстер, — хотя и не очень.

— Ваш заместитель?

Господин полицмейстер глядел на него с укором.

— Он не так умен. Семья...

— Какая семья? — тупо спросил Иванов.

— Такая... — ответил господин Дурново и многозначительно посмотрел на него.

— Не может быть, — сказал он, — я не верю...

Господин Дурново криво усмехнулся:

— Вы наивны, как все писатели. У вас слишком богатое воображение, но вы витаете в облаках. А водка хороша-а-а...

— Я ведь могу и сам все узнать, — сказал Иванов.

— Так узнайте, черт возьми, сделайте что-нибудь, а не бегайте! — Он с любопытством перевел взгляд на Изюминку-Ю.

Изюминка-Ю вздохнула на плече.

— Я его не приглашала...

— Мне все равно, — ответил он ей.

Он не надеялся на благополучный исход дела — даже с ней, от которой теперь не мог отказаться.

Господин Дурново поерзал на стуле.

— Но-но, не сговаривайтесь, у нас не следствие. — Он покосился на бутылку и потянулся к ней. Возможно, он почувствовал себя неуютно, но не хотел показывать этого. Впрочем, на его лице была написана скука, все было привычно: водка, разговоры и даже сочная крымская луковица, которая ему так нравилась.

— Я знаю, — сказал Иванов. — Итак, господин Дурново, похоже, я снова к вашим услугам.

— Похоже, — обрадовался он, поднося рюмку ко рту. Выпил, не поморщившись. — Только не надо, детки, делать из меня злодея. — Доел луковицу и рассмеялся. — Во дворе не мои люди. И вообще, я здесь без спросу.

— Да уж вижу... — заметил Иванов, кивая на стол.

— А где я еще мог вас поймать? — удивился господин Дурново.

— Ладно, — сказал Иванов. — Ваша взяла.

— А если взяла, — заключил господин Дурново, — то у нас договор, который вы не выполняете.

— Не выполняю, — согласился Иванов.

Ему не хотелось посвящать Изюминку-Ю в эту историю.

— Меня интересует, что делает здесь эта женщина? Она же уехала.

— Ты уехала? — спросил он ее.

"Господи, какое у нее лицо, — подумал он, — ждущее и совсем нетребовательное, и как мне хорошо с ней".

— Да, — ответила она.

Она боялась, что он в чем-то ее заподозрит.

— Это моя вина, — сознался Иванов.

— Здорово у вас получается, — весело удивился господин Дурново.

— Я решила остаться, — сказала Изюминка-Ю.

— Я не вас спрашиваю, — заметил господин Дурново.

— Мы воспользовались своим правом, — ответил за нее Иванов.

— Это ваше личное дело, — почти удовлетворенно заметил господин Дурново, — но мне важен результат. Если она помешает, то снова попадет в неприятную историю. Неделю вы сидели на даче, ночь провели в баре. Думаете, мы не знаем?

— Представляю... — заметил Иванов и подумал о женщине с бесформенными коленями.

— В данном случае вы столкнулись с системой — это к нашему давнишнему разговору. Даю вам три дня. — Господин Дурново поднялся. — Три дня! — И прошествовал к двери без замка. — Не надо от меня бегать. Как вы вошли?

Фраза была явно доверительная и понравилась Иванову. Понравилась настолько, что он почему-то вспомнил отца, словно между господином полицмейстером и отцом было что-то общее, но, что именно, он не мог понять.

— Через окно в коридоре... — ответил он почти весело и с облегчением, с тем облегчением, которое дается после трудного решения.

— А я лез через чердак, — посетовал господин полицмейстер. — Воспользуюсь вашим путем.

Иванов вышел следом:

— Я попрошу об одном...

— Я вами недоволен, — наставил палец господин Дурново. — Повторяю: не водите меня за нос.

— Отошлите ее к сыну, если что со мной... — сказал Иванов, пропуская мимо ушей его угрозы.

— Ладно. — Господин Дурново почесал затылок. — Как только вы сделаете свое дело. Слово генерала. Так как вы здесь лезли?

Для своего возраста он оказался достаточно гибок.


* * *

Они молча и тихо, словно делали это каждый вечер в этом странном городе, прошли через квартала Житомирской, миновали Десятинную и остановились. Дом возвышался перед ними, как призрак. Мостовая маслено блестела в свете луны, и окна были безмолвны и темны. Здесь, за деревьями, стояла старая водокачка, от которой остался полуразрушенный остов, где они с Губарем прятались когда-то в детстве. Чтобы влезть, надо было протиснуться в узкое средневековое окно и сидеть, поджав ноги, и никто за зеленью тополя не заметит тебя.

— Подождешь меня здесь? — спросил он, подсадив ее. — Кто бы ни явился, не шевелись.

Он перешел улицу и сразу, не примериваясь и не раздумывая, подпрыгнул, зацепился пальцами за нижнюю перекладину пожарной лестницы и полез наверх. Когда-то первым этот путь освоил Сашка — из-за своего роста и нахальства. "Врет она, — зло подумал он о Королеве, — не мог он остаться бесталанным, просто не мог". Он был еще достаточно легок, чтобы лестница под ним не развалилась. Как и много лет назад, стекла в чердачных окнах оказались выбитыми. Волны зноя наплывали в лицо вперемешку с легким сквозняком вздохов реки. Пахло голубями и нагретым пыльным железом. Он осторожно прошел по балкам, перелезая через поперечины, и оказался над квартирой Королевы. Здесь он вылез на крышу и прислушался. Было тихо, только на реке пыхтел полночный буксир. Когда-то они этим занимались — на спор лазили к подружкам на балконы. Крыша предательски вздохнула под ногами.

Иванов на мгновение присел, разглядывая едва различимый гребень, и даже забыл, зачем он здесь, потом подобрался к краю и вспомнил, как это делается. Вначале, разумеется, ноги. Он привязал к ограждению брючный ремень и нащупал ногами балконную колонну. Где-то внизу блестел горячий булыжник двора. Потом он доверился ремню и, оцарапав подбородок, съехал по колонне на перила балкона. В квартире было темно и тихо. Из окон напротив звучала скрипка. С минуту он стоял, прислушиваясь к темноте и чувствуя, как по лицу и шее скатывается пот, потом сообразил, что если кто-то сейчас смотрит с противоположной стороны дома, то примет его за грабителя, и осторожно спрыгнул внутрь, придерживаясь за бельевые веревки. На балконе, как и прежде, стояли два кресла и стол, за которым они две недели назад пили с Губарем вино. Он уже собирался отворить дверь и проникнуть в квартиру, как отблеск изнутри остановил его. В квартире кто-то был. Он мог поклясться, что большая грузная тень шарит по комнате. Потом под дверь гостиной упал свет, и он понял, что человек вовсю орудует фонариком. Свет пропал, и Иванов, отступив за цветы, которые так любила Королева, наблюдал, как человек пробирается среди мебели.

Дверь приотворилась, блеснув в лунном свете, и Иванов замер. Человек постоял, хищно втягивая ночной воздух. Ему было приятно высунуть нос из душной квартиры и на мгновение задуматься о смысле жизни. Потом он шагнул. Балконная дверь, скрипнув, отворилась, и человек, пройдя к перилам, посмотрел вниз.

— Ни с места, — тихо предупредил Иванов и приставил к затылку человека пистолет. — Если вы не будете шуметь, я вам ничего не сделаю.

Человек от испуга крякнул, присел, расставив руки. На пол к их ногам вместе с фонариком что-то упало. И Иванов узнал доктора Е.Во.

— Как вы попали сюда? — удивился Иванов, отступая к двери.

— Фу ты, черт, — отдуваясь сквозь усы, произнес доктор Е.Во. и неуверенно повернулся, — Вы забыли о моей профессии. — Демонстрируя полную лояльность, он, как фокусник, потряс ключами. — А вы?

Нелепая фигура со вздернутыми руками темнела на фоне неба. Волна тропического зноя сползла с крыши, по ветками платана струилась на балкон. Кричали цикады, и где-то рядом тихо, по-ночному одиноко, звучала скрипка.

— В детстве мы с Губарем часто лазили на чердак, — вспомнил Иванов. Пот заливал ему глаза, и он отерся ладонью. — Кстати, я даже забыл закрыть окно, — спохватился он.

— В любом случае я вас опередил, — приободренный его воспоминаниями, сказал доктор Е.Во. и, подняв что-то с пола, покрутил перед носом Иванова.

— Что это? — спросил он.

— То, за чем вы пришли... — гордо ответил доктор Е.Во.

Он обрел прежнюю уверенность мундира и на мгновение стал тем доктором Е.Во., который в первые дни их знакомства сидел в кабинете господина Ли Цоя и равнодушно взирал на Иванова.

— Положите кассету и папку на стол, — сказал Иванов, — и не делайте резких движений.

— Вы не должны этого совершать, — посоветовал доктор Е.Во.

— Почему? — удивился Иванов.

— Потому... потому... что мы работаем на господина Дурново, — нашелся он и даже позволил себе улыбнуться.

— Да, — сознался Иванов, — работаем. Но разве это что-нибудь меняет?

— Конечно, меняет, — облизывая губы, пояснил доктор Е.Во. — Вы не знаете тонкостей профессии: еще не время...

От него вдруг стали исходить волны страха.

— Не время чего? — с подозрением спросил Иванов.

Он начал о чем-то догадываться. Он вполне допускал, что доктор Е.Во. немного не в себе.

— Не время меня убивать! — Он выпалил то, что сидело в нем с тех пор, как он впервые вошел в кабинет господина Ли Цоя и что заставляло его держать руки поднятыми.

— Не порите ерунды, — сказал Иванов. — Вы отдаете мне документы, и мы мирно расстаемся.

— А разве господин Дурново не приказал вам меня убрать?

Иванов растерялся.

— Почему вы хотите меня убить? — взвизгнув, спросил доктор Е.Во., пятясь. — Он мне все время намекал об этом.

— Разве? — удивился Иванов и спрятал пистолет за спину. — Впрочем, действительно... — Потом он вспомнил: — Зачем вы убили Губаря?

— Губаря? — настороженно удивился доктор Е.Во. Он вдруг стал тихо поскуливать. — Я-я-я... не знаю, кто это?

Иванов чуть не сказал: "Мой друг!" Он знал, что за друзей надо мстить. Но никогда не смог бы этого сделать сам.

— Тележурналист... — напомнил он.

— А... этот. Нет, я его не убивал! — Доктор Е.Во. на минуту сосредоточился, а потом снова впал в истерику: — При чем здесь я... я вообще...

Он не мог справиться с собой. Он был патологическим трусом и не скрывал этого.

— Я вам не верю, — сказал Иванов.

Он стал безжалостным. Он давно хотел быть таким с господином Е.Во.

— У таких людей хватает врагов! — Визгливые нотки повисли в воздухе.

— Кто? — спросил Иванов.

Он подумал, что у него совсем нет времени.

— Спросите у его жены. — В его голосе прозвучала неуверенность. — Зачем вы хотите меня убить?

— Кому вы нужны, господин министр. — Его движение рукой с пистолетом привело доктора Е.Во. в панику

— Это была шутка! Мы все шутили!

— Переворот на носу, — напомнил Иванов.

— Об этом узнайте у господина полицмейстера!

В нем еще жила гордость отчаявшегося человека.

— А может быть, у господина Ли Цоя? — спросил Иванов.

Доктор Е.Во. промолчал. Он дышал, как спринтер после спурта.

— Ладно, — сказал Иванов и потянулся за кассетой. — Придется вас связать.

— Не подходите ко мне! — закричал доктор Е.Во. — Я маленький человек! Мне приказали, я стал полицейским.

— Кто приказал? — удивился Иванов.

— Семья, — еле слышно произнес доктор Е.Во.

— Какая семья? — удивился Иванов. За сутки он услышал об этом второй раз.

— Неважно... просто семья... Новая семья...

— Ах, вот что... — удивился Иванов. — Может быть, ваша семья приказала убить Губаря?

Доктор Е.Во. утвердительно проглотил ответ и позволил себе униженно улыбнуться:

— Вы мне разрешите уйти?

— Да, конечно... — произнес Иванов.

— Вы благородный человек...

Иванов хмыкнул.

— Сядьте! — приказал он.

Он подумал об Изюминке-Ю. Он подумал, что в ответе за нее.

— Сядьте и не шевелитесь.

Доктор Е.Во. загипнотизированно упал в кресло.

— Что вы хотите сделать?

Он зачарованно следил за каждым его движением, как за движениями врача.

— Связать вас.

— Меня еще никто... никто... никто не связывал...

— Посидите до утра...

— Я не могу, — затравленно прошептал доктор Е.Во.

— Чего не можете? — между делом удивился Иванов, отрывая бельевые веревки и путая их в темноте с жирными, толстыми стеблями растения.

— Я боюсь щекотки, — признался он. — И потом у меня болезнь. Эта...

— Ничего, переживете, — сказал Иванов, наклоняясь к нему.

В темноте глаза доктора дико блеснули.

— Разрешите локоток...

Доктор Е.Во., опрокинув кресло, отскочил к перилам. Он тяжело дышал.

— Осторожней, — предупредил Иванов.

— А-а-а... — тихо взвыл доктор Е.Во.

Он странно изогнулся над платаном и вдруг, шагнув за перила, мелькнул в воздухе растопыренными ладонями. Секунду было тихо, скрипка плыла в воздухе, потом внизу раздался глухой звук расколовшегося арбуза. Перепрыгивая через ступеньки, Иванов сбежал во двор. Черный ход оказался не запертым. Доктор Е.Во. лежал по деревом в косой тени дома.

— Кто, кто убил Губаря? — наклонился над ним Иванов.

— Мне... мне... приказали...

— Кто... кто?..

— А... — выдохнул доктор Е.Во. и умер.

Скрипка стихла, и над головой зажегся свет.

— Мамуся, посмотри, кто там, — произнес мужской голос.

На третьем этаже мелькнуло заросшее лицо со скорбными складками. Иванов ретировался в тень. Взошедшая луна бледно взирала сверху.

— Пьяный забрел, — ответила женщина.

— Ох-охо-ох, нет покоя в этом городе... — произнес кто-то и снова взялся за смычок.

Иванов выскользнул из двора. Луна и здесь висела почти над самой мостовой. По соседней улице, мигнув глазами, пробежала кошка.

— Я его случайно убил, — сказал он почти задумчиво и на какое-то мгновение усомнился даже в собственных словах.

— Кого? — удивилась Изюминка-Ю, соскальзывая ему в руки.

— Человека... — ответил Иванов, — человека...

— Мне было так страшно за тебя, — призналась она.

— Мне самому было страшно, — ответил он.


* * *

— Помнишь нашу "черепаху" — танцплощадку на Возжвиженке? — спросила она.

— Помню, — ответил он.

Наверное, она ждала его звонка. Он даже не успел себя назвать. На мгновение представил лицо, которое давно стало маской и утратило всякие чувства.

— Я буду там через полчаса. — Голос был равнодушным и бесцветным, но он слишком хорошо его знал, чтобы доверять. В голосе крылась ярость.

Он методично обзванивал все телефоны, и каждый раз женщина-бармен терпеливо ставила перед ним аппарат. В одном из многочисленных кафе набережной. Инстинктивно прятались за горшком с разросшейся фиттонией. Листья с белыми прожилками свешивались до самого пола. "Сбежим... — предложила Изюминка-Ю, — сбежим из этой простреленной квартиры?" В эту ночь у него не было сомнений, хотя смерть господина Е.Во. все еще казалась ему нереальной, словно он посмотрел странный фильм с неожиданной концовкой. Накануне он отыскал сумку в куче мусора и отнес на баржу. Бармен подсчитывал выручку. Молча опустил руку под буфетную стойку и положил перед ним бумажный пакет, перехваченный лентой.

— Это твое. Посмотри сам. Я уж решил, что ты пропал.

— Чуть не пропал, — признался Иванов и надорвал угол. — Спасибо, — сказал он, заглянув внутрь.

— Не за что, — ответил бывший боксер. — Будет еще, приноси.

Казалось, ему было приятно доставить кому-то удовольствие.

— Теперь уже не будет, — сказал Иванов, — теперь всему конец.

— Это точно, — согласился бармен и ладонью пригладил свой чуб. — Лезет, чтоб ему... Теперь уже всему конец. Вряд ли ты застанешь меня через неделю. — Он испытующе посмотрел на Иванова. У него были глаза человека, который смертельно устал. — Уезжаю на север.

— Удачи, — пожелал Иванов.

Вначале они испробовали все сорта пива. Потом в баре обнаружили полусухой мускат, а в меню отыскали "домашний гуляш". Пока ждали заказанное, он пару раз безуспешно звонил Королеве.

Короткий ливень не принес облегчения — испортил поверхность реки, передав ей состояние хаоса и серый цвет туч. Камни набережной стали глянцевыми. Через некоторое время, когда он взглянул в окно, они почти высохли и только в швах между ними блестела вода.

Сегодня она была весела и беспечна, словно скинула давний груз. Губы — она не могла их сдержать. Он чувствовал, что не достоин быть причиной ее хорошего настроения. Но улыбался, слушая ее голос. Ее лицо, морщинки, возникающие в излучине губ, трепетные ноздри и глаза — то, что до сих пор составляло для него тайну, старались его в чем-то убедить. И он даже догадывался, в чем. Но не хотел об этом думать. Он знал, что теперь это не так важно, раз она здесь, с ним. Он понял, что научился, почти научился не ревновать к прошлому, недавнему прошлому. И это было для него еще одним открытием. Может быть, даже не очень приятным, но открытием. Временами она замолкала и бросала на него вопрошающий взгляд, временами обрушивала водопад эмоций, мило наклоняя голову набок. Вдруг, таинственно улыбаясь, словно на что-то решившись, чмокнула в щеку. Оставила ровно на час, а когда явилась.

— Что ты сделала? — удивился он.

Она засмеялась:

— Каре на ножке, — и добавила, тряхнув головой: — Тебе нравится?

То, к чему он привык, сменилось чистыми линиями обнаженной шеи и затылка. Все заканчивалось крохотным хвостиком.

От резкого движения прическа на мгновение рассыпалась, и он понял, что она действительно это сделала ради него. "Знала бы ты, что я этого не заслужил", — тяжело подумал он, глядя на ее веселое лицо.

Пока она отсутствовала, еще пару раз пытался найти Королеву. Звонил в офис и на квартиру. Между попытками выпил рюмку перцовки и понял, что это то, что в данный момент ему требуется больше всего. Наконец-то.

— Ты же знаешь, я от друзей не бегаю, — заявила она так, словно он пытался в чем-то ее упрекнуть.

В ее голосе он прочел многозначительность.

— Не бегаешь, — согласился он, привычно уступая ей инициативу.

— Ну тогда в чем же дело?

Наверное, ее раздражает собственный автоответчик, решил он.

От черных мыслей его отвлекла Изюминка-Ю. Еще одна привычка — привычка делать сюрпризы, то, что в ней его волновало больше всего.

Села напротив и сжала ему ладонь.

— Я так рада... Вино осталось?

— Осталось, — ответил он.

— Давай договоримся, — сказала она, словно набравшись смелости, и по глазам он понял, что ее мучает, — пусть твой житейский опыт не будет нам помехой.

— Давай, — почти удивленно согласился он, — давай.

Несколько мгновений ему не хотелось огорчать ее.

— Я дозвонился, — произнес он наконец и тут же добавил: — Просто хочу взглянуть ей в глаза, — словно этим хотел продлить приятный день в кафе на мокрой набережной, под звуки крикливых чаек, и Изюминка-Ю поспешно кивнула. Слишком поспешно, и он понял, что она боится за него. Так боятся одиночества или старости. "Не расстраивайся раньше времени", — чуть не подсказал он ей.

— Ты ведь не бросишь меня здесь? — Она не хотела оставаться одна и цеплялась за него, как за соломинку.

— Нет, конечно, — сказал он, и они вышли из кафе в начинающиеся сумерки.

Небо на востоке было темным и плоским.


* * *

— Почему? — только и спросил он.

Она медленно улыбнулась, словно оценивая его вопрос.

— Ты многого не знаешь, — заметила она, прислоняясь к машине и закуривая сигарету.

Гибкая, но уже чуть-чуть отяжелевшая — в той мере, которая только подчеркивает женственность. Одетая во все черное. Как всегда спокойная и собранная, с чеканным, монументальным профилем. Ветер с реки теребил прядь волос. Ее спутники стояли поодаль, засунув руки в карманы брюк.

— Я не хочу ничего знать, только — почему?

В такие моменты он подозревал, что в мире существует какая-то несправедливость, которая сама по себе может приходить, когда ей вздумается, и так же бесследно исчезать. Просто ты знаешь о ней делаешь на нее поправку в своих расчетах, и это знание не дает тебе жить так, как живут другие. Ты словно говоришь себе: "Возможно, я не прав, но погодите, погодите и вы увидите суть вещей..." Просто ты ждешь. Но чего ты ждешь, ты сам не знаешь, вернее, ты знаешь, что ждешь просветления. Просветления, которое может и не состояться.

— Знаешь, — призналась она, не меняя положения головы, — Губарь, — она всегда называла его по фамилии, словно соблюдая ложную дистанцию, — это тот человек, с которым у меня всегда совпадали взлеты и падения, и за это я ему благодарна. Но... — Она выпустила в ночное небо струйку дыма, которая на мгновение застыла вопросительным знаком, потом ветер унес его в темноту, вздохнула и бросила сигарету на песок. — Я думаю, — произнесла она, и ее надтреснутый голос прозвучал, как скрип дверной петли, — я думаю, что его смерть испугала тебя...

Она вопросительно повернулась к нему — женщина с голодными волнующими ямками на лице, но скорбно опущенными уголками красивого рта, с безупречно чистым высоким лбом и сухими властными глазами.

— Я больше не попадусь на твои штучки, — быстро ответил он.

Она внимательно посмотрела на него, словно услышанное удивило ее, и равнодушно ответила:

— Дурак ты, Иванов... — И покачала головой. — Я не доставлю тебе удовольствия во всем разобраться до конца. Мне давно надо было оставить его в покое. Это не его хлеб. Это та девушка? — Она едва заметно кивнула на Изюминку-Ю, а потом, обращаясь в темное пространство: — Заводи, Сережа.

И Иванов вдруг узнал в одном из ее спутников Витька, узнал по вислому широкому правому плечу.

— Сколько в тебе этого... — произнес он, чувствуя, что только этим может задержать ее.

— Чего? — с интересом спросила она, и углы рта совсем упали вниз.

— Жестокости, — сказал он.

"Как она примирилась сама с собой?" — удивился он.

Она криво ухмыльнулась, словно читая его мысли.

— В детстве мне все старались доказать, и мать, и дядя, который сейчас ворует на таможне, что главное в жизни деньги, я долгое время не верила, и теперь не верю, а верю я в то, что главное — это власть, а деньги сами упадут, их принесут и подарят тебе. Понял — по-да-рят... Вот что такое власть!

— Это твой самый длинный монолог, — заметил Иванов. - Ты ведь не любишь говорить.

— Ах, не надо... — Она махнула рукой, и ее щека дернулась. — Просто тебе никто ничего не дает, ты и ... Вот ты. — Она ткнула пальцем совершенно мужским жестом, словно пришла к какому-то решению. — Вот во всем и виноват.

Она была очень уверена в себе. Так уверена, что не утруждалась задуматься.

— Я не верю тебе, потому что знаю...

— Что ты можешь знать? — перебила она, еще выше вскидывая голову, и лицо ее под крепом застыло, как маска. — Ты живешь в мире, который сам же и выдумал. А правда? — спросила она и потрясла головой, как опытная актриса. — Правда совсем другая. Она не твоя и не моя. Она существует сама по себе.

Он подумал, что ей идет черный цвет, но не идет длинная юбка, только подчеркивающая рост. Губы ее презрительно покривились. Она не прощала слабостей.

Теперь он не любил высоких женщин. Они вызывали в нем протест тем, что в них было слишком развито мужское начало. "Тот, кто всегда смотрит свысока, не способен на чувства", — подумал он. Он вдруг почувствовал, что наконец-то освободился не только от Королевы, а вообще от женщин. На какое-то мгновение это чувство удивило его. То, что жило в нем всю жизнь, умерло, оставив место холодному любопытству.

— Это было случайностью, — поведала она, останавливаясь на мгновение в своем движении к дверце машины. — Просто тебе повезло больше.

— Кассета, за которую убили Сашку, у меня, — выложил он свой последний аргумент, уже чувствуя, что это бессмысленно. — И я пущу ее в ход.

— Ладно, — сказала она медленно, бросив взгляд на того, кто ходил за его спиной. — Я тебе скажу. Существует план, где распределены портфели будущего правительства.

— Вот как! — сказал он. — И что тебе обещано в нем?

— А... — холодно протянула она. — Ты и так все знаешь. И твоя девочка тоже. — И перевела тяжелый взгляд на Изюминку-Ю. — Впрочем, я тебе скажу, что господин Е.Во. будущий министр внутренних дел.

Огонек сигареты вопросительно уставился в темноту, ожидая его реакции.

— У трупов нет будущего, — сообщил он.

Она с интересом взглянула на него:

— На этот раз ты меня удивил. Но это не твой козырь.

— Это вообще ничей козырь, не твой и не мой, — заметил он.

— Возможно, — согласилась она. — Всегда ты говоришь загадками. Но я не дам тебе все испортить. Я была плохой женой, но буду хорошей вдовой. Тебе не удастся сделать из Губаря героя. Он им не был. — Голос ее со временем стал глубже, потому что она теперь много и красиво публично выступала. — Ты ничего не докажешь, — произнесла она почти равнодушно. — К тому же ты опоздал. Насколько я поняла, господин Е.Во. ушел в лучший из миров. Поэтому я тебя отпускаю вместе с твоей девчонкой. Кассету можешь оставить себе на память.

Она повернулась и пошла к машине, и он невольно посмотрел вслед. Она ступала почти как прежде, как и двадцать, и тридцать лет назад, если бы только не едва напряженные плечи и отведенная в сторону кисть, если бы все же не чуть-чуть осторожный постав ноги. Один из спутников услужливо распахнул дверцу. Она села, как садятся крупные женщины — по частям: вначале тело, потом ноги, но у нее вышло не так, а чуть-чуть собраннее, чуть-чуть концентрированнее, словно она покидала не танцплощадку, а кладбище. Села, и у Изюминки-Ю невольно вырвалось: "Сука!"

Машина тронулась с места, потому что мотор был сильным и потому что за рулем сидел один из ее мальчиков, который хотел показать, какой он ловкий, и, подымая в ночное небо шлейф пыли, ринулась с горки, потом мелькнула за освещенным крестом церкви, потом вынырнула на повороте в Подол, и стала похожа издали на летящего жука.

Он вдруг понял, что она перестала быть для него Королевой, а стала просто Ветой Марковной Барс.

— Боже! — Изюминка-Ю ткнулась ему в плечо. — Чего она от тебя хотела? Чего?



* * *

— У меня есть материал, раскрывающий гибель тележурналиста, — сказал Иванов.

— О его безутешной вдове?! — хохотнул в трубку редактор.

"Откуда вы знаете?" — чуть не спросил Иванов.

— Ладно, тащите, — согласился редактор, и Иванов даже в трубку услышал, как он скребет щетину. — Завтра на площади... как ее?.. Свободы... в девять.

Он подкатил на модном легком броневике, разрекламированном с пышной изящностью в прессе: восьмиллиметровая лобовая броня, станковый пулемет с комплектом патронов на полчаса непрерывного боя; в амбразурные щели глядели хитрющие глаза:

— Ну что же вы?! Залезайте, залезайте!

На этот раз ширинка у редактора оказалась застегнутой, и он был даже причесан.

— Хотите? — Он протянул садящемуся Иванову жестянку. — Воспользовался вашим советом.

— Водка? — спросил Иванов.

— Закуски только нет.

— Не беда, — ответил Иванов.

Водка оказалась холодной. С минуту он разглядывал прохожих, а редактор шелестел бумагой.

— Если тот человек не перейдет дорогу, значит, по нашу душу, — сообщил редактор, оторвавшись от папки и кивая на перекресток, — у меня хороший нюх.

Человек в костюме дождался зеленого света и скрылся в магазине.

— Родился евреем. Тут уж ничего не поделаешь, — оборачиваясь, произнес редактор. — Все время трясусь от страха.

"Они осторожнее, чем я думал", — понял Иванов.

— Надо отъехать, — решил редактор.

Они развернулись на площади и встали за тополями, напротив гостиницы. Редактор снова углубился в чтение.

— Почему вы не уехали, как все? — У Иванова в голосе едва не прозвучало сочувствие. Впрочем, вряд ли оно нужно было редактору.

— Как все? — Редактор презрительно хмыкнул. — Вы же меня знаете: это не решение проблемы. — И добавил через минуту: — Все начинается с родины: маленького домика в провинциальном городке, десятка надгробий с еврейскими именами, которых, кстати, не чурались до двадцатых годов. Ничего не попишешь, в общем, жизнь запутала... И это тоже... Где вы это взяли?

— Дал слово одному генералу...

— Бросьте!

— Господину полицмейстеру!

Господин редактор затрясся мелким смехом. Его тело трепетало, как студень.

— Вначале надо было посоветоваться с умными людьми! — заявил он, вытирая слезы. — Думаю, господин полицмейстер просто использовал вас для отвлечения или еще для чего-нибудь. — Он потряс папкой: — Эта информация уже устарела.

— Почему? — удивился Иванов, и него пересохло в горле.

— Потому что Второй Армейский Бунт уже начался. — Господин редактор торжествующе умолк.

На площадь перед Метроградом выползали танки. Из машин выскакивали солдаты с желтыми повязками на рукавах. Между ними метались беспомощные горожане.

— Пять выпусков я был вполне лоялен. С меня взятки гладки, а вам советую сделать ноги, если вы замешаны в таком деле. На этот раз они не будут церемониться. Второй репетиции не предвидится. Ни сегодня, ни завтра... Надо успеть.

Иванов наконец пожал плечами:

— Какое мне дело...

Им вдруг овладела апатия. Все оказалось напрасным.

— Политика — грязная штука, — сочувственно заметил главный редактор, — но не настолько, чтобы об этом забывать, придется менять место жительства. Газету наверняка сразу же закроют.

— Как-то на вас не похоже, — заметил Иванов, думая о своем.

— Жить тяжело. Особенно последнюю тысячу лет, — изрек редактор. — И все-таки это шпик, — забеспокоился он.

Человек вышел из перехода и поискал их глазами.

— Не волнуйтесь, похоже, он водит меня. — Иванов попытался его успокоить.

— Мог бы и поумнее, — заметил редактор, — набирают новичков...

— Где же они возьмут профессионалов, — согласился Иванов.

— А вот и они, — сказал редактор.

— Где, где? — спросил Иванов.

— Х-х-х... Видите, в телефонной будке? Думаете, он разговаривает? А второй, в паре с ним, дежурит у ворот. Вот, пошли.

Человек вышел из будки и присоединился ко второму. Они купили мороженое и сели на скамейку.

— Что-то не верится, — сказал Иванов.

Редактор хмыкнул:

— Когда пойдете, посмотрите в витрину.

— Зачем? — спросил Иванов.

— Экий вы дилетант, — заметил редактор. — Сами увидите. Пора убираться. — Он завел мотор.

Через площадь в сторону Софиевской бежали какие-то люди. Из проспекта выкатил бронетранспортер и дал очередь по гостинице. В воздухе поплыли облачка пыли. В грохоте стрельбы не было слышно, как разлетаются стекла.

Дверцы с обеих сторон машины распахнулись. Какие-то люди в масках протянули к ним руки. Последнее, что Иванов увидел, были ноги редактора, мелькнувшие в воздухе.


* * *

До вечера он, как и десяток других арестантов, лежал в кузове машины под охраной человека в маске, который явно скучал и развлечения ради следил, чтобы никто не поднимал головы. Потом их повезли. Тысячи битов информации в виде магнитных лент валялись на мокром асфальте. В воздухе мелькала обгоревшая бумага — жгли санкюлотские книги. Потом они попали в дурно пахнущее облако, и Иванов понял, что горят аптечные склады. В какой-то момент ему удалось незаметно повернуть голову и сквозь решетку бортов в свете горящих домов он увидел маленького человека, мчащегося в открытом пикапе сквозь дым и пламя. С удивлением узнал господина Ли Цоя. От господина Ли Цоя месячной давности его отличал защитный цвет рубашки, повязанный на шее платок и сапоги на высоком каблуке. На боку висел пистолет в кобуре из желтой свиной кожи. Люди рядом с ним раздавали оружие клериканам.


* * *

Впервые за много дней он проснулся от незнакомых звуков. Он давно привык с шагам подвального или заключенных, которые тащили свои параши в выгребную яму.

В коридоре раздался смех и звуки шагов.

— У нашего народа. — Услышал он за дверью. — Страсть делать свалку на любом свободном месте!

Засмеялись дружно и подобострастно — даже не в ответ, а в сопровождение фразы, словно возвеличивая ее смысл и тембр голоса.

— Так, что у нас здесь?

Щелкнул ключ, и во главе свиты, в сопровождении сонма черных бабочек вошел господин Ли Цой. Иванов с трудом узнал его — он заметно поправился и стал лощеным, как домашний кот.

Вперед выступил господин Дурново, прочитал, подслеповато вглядываясь в папку:

— Иностранец... Личность неизвестна... Данных нет...

— Н-н-н-да... — Господин Ли Цой равнодушно внимал ему. — Должно быть, шпион, — заключил он. — Выяснить!

— Слушаюсь. — Господин полицмейстер вытянул руки по швам, щелкнул каблуками, и свита вышла вон. В задних рядах добродушно балагурили.


* * *

Заскрипел ключ, и дверь открылась. Господин Дурново просунул в щель нос: "Ну и запах!" Протиснулся, задыхаясь.

— Вы слышали, ваши дела дрянь.

— Не может быть! — удивился Иванов.

— К сожалению. Начинают расстреливать заключенных.

— Мне тоже это грозит? За три месяца меня ни разу не допрашивали.

— Новая власть не может рисковать. Все равно вы для нас лишний свидетель.

— Я и предыдущую не жаловал, — сознался Иванов.

— Нам на это наплевать. У вас богатое прошлое. Но теперь моя пора. — Господин Дурново расплылся в улыбке: — Услуга за услугу.

— Я очень признателен, — ответил Иванов, ничего не понимая.

— Одевайтесь. Пока вы сидели, наступила осень. — Дурново бросил на табурет флотскую шинель. — На улице холодно. Всего лишь в чине капитан-лейтенанта.

— Сойдет, — сказал Иванов. — И все-таки? Скажите мне правду.

Господин полицмейстер почесал затылок. Его мундир — не первой свежести — так же, как и его хозяин, был заражен сомнениями. Впрочем, всегдашние бабочки отсутствовали напрочь.

— Общепринятая практика. Прием. Нужен был человек, который был бы манком для моего помощника и для всех остальных, чтобы отвлечь от других планов. Вы справились блестяще. Он даже задействовал инкубов, чтобы проследить за вами.

— И такое есть? — спросил Иванов.

— У нас все есть, — гордо произнес господин Дурново.

— А... — удивился Иванов.

— К сожалению, согласно тайному портификулу, из-за этого вы подлежите пожизненной изоляции.

— Что это значит? — спросил Иванов.

— Высшая мера. Для соблюдения государственной тайны.

— Где Изюминка-Ю? — спросил он тогда, ставя на себе крест.

— Там, куда вы ее отправили, — горделиво ответил господин Дурново. — Одевайтесь, одевайтесь. На всякий случай я достану револьвер, — объяснил он.

— Делайте все, что положено в таких случаях, — согласился Иванов.

Шинель, как кожа, привычно легла на плечи. Он вдруг вспомнил о своем неиспользованном пистолете, который так и болтался в кармане брюк. У него возникло чувство, что между ним и господином полицмейстером не все выяснено. Он задержался в двери.

— Не думайте, нам все удается, — примирительно обнадежил господин Дурново.

— Спасибо, — ответил Иванов, — вы очень предупредительны для полицмейстера.

— Берите выше — министра безопасности.

— Не заставляйте меня делать комплименты, — произнес Иванов, думая, что они так и не научились нормально разговаривать друг с другом.

— Не преувеличивайте мои возможности. Я только старый служака, — напомнил господин Дурново, пряча глаза.

Но это была всего лишь отговорка, и Иванов понял это.

— Никто не виноват... — Вздохнул господин Дурново. — Просто никто не виноват. Посидим на дорожку...

Они помолчали. Дурново задумчиво скреб подбородок. В окно беспечно заглядывала луна.

— Пора, скоро развод. — Он хлопнул по коленям и поднялся. — Ну-с-с...

Иванов обследовал шинель. Пуговица на хлястике была оторвана, в кармане оказалась дырка. Прежний хозяин не очень заботился о себе.

— Сейчас я вызову конвой, и не обижайтесь, если буду немного груб.

— Я потерплю, — сказал Иванов, поеживаясь. Его стала бить дрожь.

— Эй! — крикнул в коридор господин Дурново. — Кто есть?!

Грохоча сапогами, прибежал конвоир. Вывел по уставу — с примкнутым штыком.

Господин Дурново с револьвером в руке — следом, временами подталкивая им в спину.

— Идите только прямо и никуда не сворачивайте, — произнес он.

Они прошли по длинным лестниц, спускаясь все ниже и ниже — под межэтажные сетки и рифленые площадки, и вышли во двор. Луна и здесь плыла по темно-синему небу, бросая резкие тени на землю.

Давешний часовой, как лошадь, спал стоя, прислонившись к стене КПП. Ворота были распахнуты, и возле них Дурново вдруг неуклюже оттолкнув Иванова, резко и косо ударил конвоира в висок. Конвоир бесшумно упал, а Дурново неожиданно ловко подхватил его винтовку и положил рядом на землю. Часовой только почмокал губами и, произнеся: "Мама!", повернулся к ним спиной.

— Ну же! — Господин Дурново подтолкнул его в спину.

— А вы? — спросил Иванов, косясь на часового.

От свежего воздуха у него кружилась голова.

— Да бегите же!

— Я хотел у вас узнать...

Он вдруг запнулся на слове. Он почти догадался. Он был так уверен, что его перестала бить дрожь и он обрел спокойствие.

— Бегите же вы! — Искаженное лицо Дурново маячило в проеме ворот. — Налево, к реке!

Привычная луна по-прежнему равнодушно скользила высоко в небе.

— Я давно хотел спросить у вас... — Он замер, ухватившись за створки.

Им овладело страшное любопытство.

— Да?.. — Большое пористое лицо белело в темноте, как диск луны. Левая бровь, перерубленная старым шрамом, вопрошала.

— Почему? Почему вы мне помогаете?

Господин полицмейстер все понял. Понял, что им грозит объясняться здесь до рассвета.

— Это неважно... — Он запнулся, взглянув на лицо Иванова. — Вы догадались?

— Да... — сказал Иванов.

— Когда? — спросил господин Дурново.

Он не любил такие сцены. Наверное, он был слишком стар для этого и знал, что жизнь состоит из совпадений, но не придавал этому никакого значения, а действовал согласно своим законам.

— Сегодня... — ответил Иванов.

Он подумал, что ему не хватало какого-то толчка, может быть, толчка револьвером в спину.

— Ну ладно. — Вздохнул господин Дурново, и его лицо на мгновение приобрело выражение скуки, словно говоря: "Это так просто". — Вы не поверите. Я был тем, кого ваш отец называл "Кляйном". Ну бегите же! Да! Да! "Кляйном"! — повторил он на замедленную реакцию Иванова — Бегите же! — И подтолкнул его еще раз в спину.

И Иванов побежал мимо "воронка", вдоль глухих стен, из-за которых он любовался на город. От усталости, нереальности происходящего и голода ноги сделались ватными и непослушными. "Осень, на которую ты так надеялся", — твердил он про себя. Он пробежал почти два квартала, и впереди уже появились кроны парка, когда позади ударил выстрел и раздались свистки. Его искали. Ноги путались в траве и кустарнике. Каштаны хрустели под ногами.

Свистки стихли. Топали далеко и нестрашно. Перекликались где-то левее, за аттракционами, потом правее, перекатываясь с улицы на улицу, словно играя в казаков-разбойников.

Иванов спустился к воде. Город по другую сторону светился огнями, но над самой рекой было темно и сыро. Пахло прелой листвой и осенью. Он остановился и затаил дыхание. Лес жил. Он приветствовал его шелестом слякотного тумана, стекающего каплями с обнаженных ветвей, запахами прелой листвы и странными полосками теплого воздуха, застывшего в низинах, и от этого тишина казалась еще гуще, и только где-то в отдалении, должно быть, там, откуда он прибежал, слышались звуки погони.

Он вспомнил — здесь должна быть лодочная станция, и тут же вышел на качающуюся пристань, усыпанную блеклыми пятнами листьев. За бакенами плескалась волна. Лодки оказались привязанными, и он долго и безуспешно возился с ржавым и скользким клубком цепей. Напротив равнодушно плясали тусклые огни.

Теперь, перемещаясь, свистели то за спортивными площадками, то за ребристым скелетом колеса обозрения. Тайком попыхивали светлячками сигарет: "Не курить!" Перекликались невнятно и вяло, как во сне. Командовали ретиво: "Шевченко! Держи на понтоны... Двое налево, до моста... Трое в обход, по аллее... за мной!"

В последний момент нырнул под пристань.

Послышались шаги, и сквозь настил посыпался песок. Круги на воде чуть не выдали его. Облегчались над самой головой, покрякивая:

— Ишь носится...

— Пусть старается, кнур. Чего ему делать-то? Курнем?

И вдруг через мгновение:

— Почему топчетесь?

— Кусты, ваш-ш-ш... панство...

— Подобрать шинели! Проверить снизу.

Перелез через проседающую под ним корму ближайшей лодки, чувствуя, как одежда цепляется за разбухшее дерево; отпуская руки, дернул безуспешно, на мгновение повис и вдруг толчком ступил на дно. Снизу плавно и мягко толкнуло пузырями и запахло тиной — исполнение тайного желания, от которых некуда деться. Он с усмешкой вспомнил о всех теориях, которые придумал. Может быть, он всю жизнь втайне стремился к этой реке. Он не знал. Жизнь диктует свои условия. Никто никогда ничего не знает, понял он.

Когда вода дошла до груди, у него перехватило дыхание. Он рывками, на цыпочках, преодолевая сопротивление, заходил глубже и глубже, чувствуя, как течение хватает за полы шинели и тянет за собой.

Лица белели в темноте между стволами деревьев:

— Вон, вон, глянь!

Таращились удивленно. На всякий случай отпрянули в камыши, шурша, как водяные. Наступила минутная тишина. Где-то испуганно и жалобно плакали.

Он знал, что река теперь не отпустит его. Недаром он последнее время думал о ней, как о живой. Соединилось желаемое и тайное. Город на холмах блестел, словно лакированная шкатулка. Фигурки в сером на берегу казались карикатурно смешными.

— Ваше панство... вот он... — Солдат выдыхал в ночь все свои страхи.

— Да где же? — спросили с пристани с вялой ленцой, и Иванов узнал Дурново: — Коряга...

— Их панство говорят, коряга... — Звук долетел через мгновение.

— Разуй зенки, куда пялишься! Говорят, коряга!

— Не-е-ет... ребята, коряга... точно коряга... ваш... панство.

— Коряга так коряга.

— Господин есаул...

— Не зевай!

Офицерский баритон:

— Ужас как боюсь покойников. У нас один всплыл через месяц, так...

— Теперь они всплывают каждый день. Посвети-ка, может, это из августовских!

Огоньки выстрелов выхватили склоненные к воде кусты:

— Бревно!

— Сам ты бревно!

— Залпом — пли-и-и!!!

Засвистело, ухнуло, над головой повисли ракеты.

Река, спешащая на север, дышала, как живая. "Ты ведь не уронишь меня?" — спросил он и почувствовал, как дно уходит из-под ног. Стало легко и приятно, словно все дальнейшее решилось в одно мгновение и не надо было думать и грести. Его понесло. Вода казалась по-летнему теплой. Берега сразу утонули в предрассветном тумане. Города уже не было видно, лишь иногда далеко или чуть ближе проплывали одинокие огни бакенов.

Он почти не шевелился. Шинель распласталась покрывалом. Завывая, в тумане прошел буксир, подняв разбегающуюся волну. Иванова закачало мерно и легко, как в люльке. Потом снова наступила тишина. Звезды упали от края до края, выдав себя сферой небосвода. Через все небо росчерками, приветствуя, летели метеориты. Вдруг рядом возникла бесконечная стена с иллюминаторами, и он понял: пароход. Сверху глухим отчуждением донеслись музыка и голоса. Кто-то спросил: "Который час?" Начало светать. Часть неба окрасилась в белые, а затем в золотистые тона, и Иванов увидел тонкую полоску пляжа, автостраду и высотные дома, а потом и весь город: с блестящими окнами и бегущими автомобилями. "Страна, в которую ты бы ушел пешком", — вспомнил он слова Дурново.

Его вынесло на песчаную косу прямо в хлопья белой пены. С шинели стекало, карманы вопрошающе оттопырились. Иванов расстегнул и снял ее. Она осталась лежать позади черным бугристым пятном. Не оглядываясь, вышел на берег — берег надежд и ожиданий. Утопая в песке и не думая ни о чем, с каждой минутой все легче и легче шагая, пошел в сторону просыпающегося города.


Начат 5 октября 1995 г.

Закончен 16 октября 2001 г.

Загрузка...