Галерея портретов шестидесяти шести женщин, которых он любил начиная с младенческого возраста. Казалось, от рождения уже был таким: с тоненькими альфонскими усиками — напомаженными в стрелочки, словно в подражание известной двуполой испанской личности, но только словно застывший искушенным филином оттого, что редко выставлялся, — а это порождало сомнения в собственных силах. Правой мраморной рукой, разминая, помахал в воздухе и спрятал за спину (в черно-траурном мешочке) — берег для шедевров, как пианист для клавиш. В ушах у него были треугольные дырки, в каждую из которых легко можно было продеть бублик с тмином.
— Сюда не садитесь, здесь не стойте, а в эту сторону не смотрите... — Его высокий женский голос диссонансом врывался в разговор. — ...не терплю присутствия... ап-ап-ап... жен... — жен... —жен... Ап-па-ап... посторонних-х-х... тоже.
Агрессивная категоричность не предполагала спокойного течения беседы. В поисках платка по карманам вытеснил животом за дверной косяк под вереницу портретов. Все же они успели заметить соляристического мальчика с сетью — "Ловля тунца" — волнистые синие линии и струящуюся кровь. Космонавт, напрягая силы, вылезал из трясины женской груди, вырывал ноги из тестообразной массы, отряхивал прах великих импульсов — всеобщая критическая паранойя Фрейда, высмеянная великим швейцарцем Карлом, — скрытая причина их ссоры.
Кто во снах не нырял в океан, висящий над дном, как одеяло? Фокус, который происходит, потому что надо чем-то дышать. Не в этом ли сокрыты заблуждения вековых находок психоаналитики?
— Женщин? — переспросила Изюминка-Ю и часть вопроса переадресовала Иванову.
Он услышал, как ее голос отразился в обеих концах коридора и заставил нервно моргнуть художника.
— Нельзя ли потише? — поспешил отгородиться высоким тембром. — Я хорошо слышу!
Кричащий на одной ноте. Все свои картины он помещал в пышные тяжелые золоченые рамы, чтобы преодолеть цветовую нерешительность и ошеломить контрастом. Он так долго страшился времени, что наконец перестал его замечать — сделался абстрактно-плоским, выкинул все мелкие детали, занялся украшательством. Его куртка, как та, что подарена Довлатову, была испачкана клеем и акварелью.
— Мы и дышать не будем, — пошутил Иванов, вызвав минутное замешательство, кончившееся нервным предчихом: "Ап-ап-ап!.." и росчерком в воздухе — траурный мешочек на правой руке невольно приковывал взгляд.
— Будьте здоровы, — пожелала из-за его плеча Изюминка-Ю, оборвав художника на рыбьей зевающей немоте, как у агонизирующих тунцов там, на холщовой плоскости, переделанной на трехмерность.
Негодующе удивился — зря моргал, словно она, девушка, не стояла здесь же в коридоре и не дышала Иванову в спину. Сам он уже привык к этой ее манере — прятаться за него от странных личностей. А как же Губарь? Несомненно, он ревновал ее и к нему. Иногда она тыкалась в его предплечье, как жеребенок. Кто осудит? Как много им еще надо пройти. Умозрительность — однобокий советчик, особенно одинока ночью. Ему нравилось, что они стояли здесь, в темном пыльном коридоре, где сам художник с его нервно застывшим лицом, на котором горели безумные глаза, смотрелся законченным психопатом с больным желудком. Другой картины он и не представлял — августовская темнота, дышащая влажной рекой за пыльными окнами, город, раскинувшийся в пространстве, как брошенный из космоса кафтан. Ни одно из ухищрений человечества не вызывает столько чувств, как забытая кем-то вещь — пусть даже она тебе и не по плечу.
— Почему вы здесь ночью, один? — спросила невинно, словно невзначай (воспользовалась своим правом, правом красивой женщины).
— Работаю, — буркнул, едва сохраняя остатки душевного равновесия.
— Завели бы кошку, что ли... Так одиноко... — Поежилась.
Было такое ощущение, что она посоветовала несусветную глупость, — кадетских корпусов художник явно не кончал — споткнулся о собственную ярость — с минуту безумно вращал глазами, вдруг схватил окурок с пола и остервенело стал превращать его в порошок. Лицо странно исказилось, словно он мгновенно погрузился в себя, сделалось больным, отсутствующим, тем, что должно безвременно сгореть, углы рта под альфонскими усиками поехали вниз, словно он боролся с незримым соперником. Он выкрикнул тоскливо скороговоркой:
— Наконец-то я нашел тебя! Прочь, прочь, прочь! Ф-р-р-р! — Прокрутился на одной ноге, отгоняя невидимого противника. — Я тебя! Я тебя! Не боюсь пустого холста!
— Да он же... — догадалась она.
Иванов нащупал ее руку за спиной и сделал шаг назад. "Не хватает пластики, — посоветовал бы он, — а вот чувства в избытке, как у плохого актера".
Художник продолжал исполнять танец на одной ноге, безумно истирая окурок ладонями. Его мышцы явно работали на пределе. Кожа на шее и от углов рта превратилась в меха для гармошки, уши заострились, как у книжных гоблинов, а углы рта трагически опустились к подбородку. Голова на шее, в которой явно была пара лишних позвонков, задергалась в такт онанистическим движениям. "Раз, два, три, раз, два, три..." — чуть не подсказал Иванов. Впрочем, художник и сам справлялся — окурок успешно прекратился в труху и вот-вот должен был вспыхнуть, но волдырь художник себе точно натер. Потом внутри у него что-то сломалось, словно кончился завод, и он застыл с разинутым ртом. Глаза сосредоточенно навелись на них обоих. Теперь он полагался только на свои зримые "ап-чхи" и картины за спиной, словно это было его последней соломинкой, связью с реальностью.
— Ха! — воскликнул он, и бумага и табак посыпались на пол.
Лицо его приняло прежнее выражение недовольного жизнью человека.
— Не будем вам мешать, — вежливо произнес Иванов, с укоризной прослеживая, как мусор падает ему на брюки. — Нас не интересует ваша картины, и мы не лазутчики из вражеского лагеря.
Он шагнул назад, к Изюминке-Ю.
Вряд ли художник поверил. Но дыхание выровнялось, глаза посветлели. Даже улыбнулся — возможно, в тайной надежде, что они уберутся побыстрее. Только в углах рта белела полоска пены. Его безумие еще предполагало контакт с окружающим. Возврат произошел почти бесследно, если бы только не трагические морщины на висках. Теперь он походил на самого себя, изображенного перед мольбертом, выбрасывая руку в зрителя шокирующим жестом. На указательном пальце сиял кровоточащий рубин. Кого-то он им напомнил?
Кредо жизни. Слыл стопроцентным авангардистом. Взять банку с засохшими в ней кистями, облить бронзой и назвать застывшей вечностью. Картина, выставленная в салоне, была сделана из красителя, воска и канифоли — смесь, которая была подогрета лампой и размазана по холсту, на сером фоне, черным, куцее: "Нет!" — по-клерикански. Формально он отразил происходящие события в некогда великой стране с тайной надеждой, что его заметят и поднимут на щит хотя бы националистические силы. Кто-то из провидцев высказал предположение, что однажды он повесится за этой картиной. Нечто подобное происходило и в литературе. Одна из картин у него называлась "Взгляд из ванной", потому что была нарисована автором, лежащим по горло в воде: в углу, по диагонали, всплывала нога и нечто розовое торчком из-под белоснежной пены. Наискосок в двери двигалась женская фигура. Не в этом ли тайна его розоватой плоти? Сублимация — слишком явная, чтобы не попасть под известные теории. Эксплуатация модных идей, выраженных в двухмерии с помощью кисти. Сама теперь ставшая игрой воображения. Стоит один раз показать игрушку, как теперь с ней возможны бесконечные варианты, па. Думал ли об этом великий немец, обрекая поколение на известные стереотипы, и не над этим ли посмеивался Набоков?
Опомнился окончательно. Даже улыбнулся. Вернее, попытался — мучительно, словно без остатка пролил на лицо все свои чувства. Стал похожим на одно сплошное негодование. А может быть, просто оскалился. Сделал шаг. Вытолкал-таки в коридор, загораживая комнату, — с одной стороны темнели зарешеченные окна, с другой несло общественным туалетом.
— Так, я понимаю, вы его ищите? — осведомился и сосредоточенно замолчал.
Напрасно было искать в нем признаки раскаяния Истребителя окурков, скорее он походил на годовалый тульский пряник — черствый и старый.
Изюминка-Ю вздохнула и в нетерпении снова просунула руку под локоть. Рука была теплой и приятной.
Художник молчал. Женщины — тема колье в рисунке платьев — такие разные, со стен разглядывали их. Казалось, он забыл, зачем они пришли, а может, его мучило раскаяние за проявленные чувства. Иванов кашлянул.
— Вначале я его видел, — вдруг заговорил он. — Это был глас свыше... Вы знаете, что это такое? — Художник сочетал в себе черты популиста и затворника. — Он сказал мне: "Иди и прерви серебряную нить..."
— Какую нить? — простодушно перепросила Изюминка-Ю.
— Небесную! — Палец ткнулся в потолок, а голос прозвучал, как из подвала.
Истребитель окурков, не глядя на них, перешел на проникновенный шепот:
— Ибо сами не ведаете, что творите! А там... — потыкал в потолок, — там все видно... и ниспослано...
Его убежденность стала их забавлять. Он запнулся.
— И все же? — спросил Иванов.
На лице Истребителя окурков опять появилось выражение нетерпения:
— Я эмоционально на десять лет моложе, чем интеллектуально. — Он предпринял последнюю попытку избавиться от них.
— Прямо как из учебника по психологии, — вспомнил Иванов.
— И я о том же... — упрямо произнес художник.
Кончики его ушей налились малиновым цветом.
— Расскажите нам еще что-нибудь, мы тоже психи, — сказал Иванов, — только тихие.
Художник смешался:
— Ладно, синий у меня вторник, красный — четверг. Дайте подумать. Да, желтый. В желтый я, конечно, бездельничаю. Значит, в желтый... — Последней фразой он не выдержал тона — сорвался петухом: — Я их всех вижу! Каждое утро вижу! Кто знает, пусть ответит! Зачем они приходят?!
Замолчал, осоловело уставившись пустыми глазами, обведенными черными впадинами бессонницы. Казалось, он снова пребывал в вечном трансе, откуда его можно было вытянуть только встряхнув хорошенько.
— А что такое желтый? — осторожно выдохнула Изюминка-Ю, и он услышал, как ее дыхание щекочет ему шею.
— Это было позапозавчера, — поведал художник, взгляд его погас, он мельком оглядел комнату, стол, усыпанный растертыми окурками, пеплом, — захватанные стаканы, исходящие селедочным запахом, и груду истребленных журналов. — Полбанки еще стоит, — добавил он — нижняя губа в задумчивости отвисла. — Не допили... Впрочем, — подобрался, — не помню... С тех пор не видел. Больше его здесь не было. Нет, нет, не заглядывайте. Не надо — сглазите!
Иванов почувствовал, что Изюминка-Ю разочарована. Все, что окружало художника, было связано лишь с врачебной тайной.
— Что там насчет серебряной нити? — осведомилась она дружески. — Очень интересно...
Истребитель окурков слыл и художником-коллажистом: компоновал картины из старых фотографий, например, женское чрево с вылезающим космонавтом — шлем блестит под солнцем. Что-то от Сислея, только на современную тематику. Странно, что интеллектуальность не продляет жизнь. Один из парадоксов жизни. Уравнивает шансы — не в этом ли таится религиозность. Уж здесь-то природа явно дала маху, снивелировала всех под одну гребенку. К счастью, никто не в обиде. В юности ты фаталист, в зрелости — прагматик, но что-то от фаталиста в тебе все-таки остается, потому что так просто приятнее жить.
— Отправляйтесь лучше к его другу Савванароле. — Повернул голову так, что свет лампы теперь бил им в глаза, — окончательно избавил их от попытки что-либо разглядеть.
— Савванарола? — переспросил Иванов. — Это тот сумасшедший? — чуть не осведомился вслух.
— Синий в крапинку, с орнаментом по черепу, здесь и здесь. — Лицо художника осталось невозмутимым, как отмершая кора.
— Чудной... — прошептала на ухо Изюминка-Ю.
Художник быстро показал:
— Рот от скальпеля, капустный чуб и... забыл, — мучительно потер лоб, упал на дно собственных догматов, — с метками Виньона...
Изюминка-Ю радостно потыкала в бок — что я говорила?!
Много бы он отдал, чтобы они оказались здесь одни. Неужели опытность заключается в том, что тебе снятся одни и те же сны, а женщины волнуют только в определенных ситуациях?
— Идите... идите... к нему, — художник беспардонно подтолкнул их к выходу, — к этому... всезнайке...
— Ах, да... — вспомнил Иванов. — Он еще... — но не сказал, что значит "еще". Изюминке-Ю лучше было этого не знать.
В этом "еще" заключалось стремление стать духовным лидером группы бездельников. А он не хотел представлять сына дураком. Может быть, это было возрастным увлечением, через которое проходят если не все, то многие, а может быть, он родился таким и по-иному не видел мир. Иногда чувства мешают жить.
— Вниз по лестнице, направо. — Художник с облегчением захлопнул за ними дверь.
В окнах коридора было видно, как он вприпрыжку бежит по длинному коридору, вдоль шестидесяти шести портретов любовниц, размахивая черным мешочком на правой руке и трясся дырявыми ушами.
— Как ты думаешь, он сумасшедший? — спросила Изюминка-Ю. — Зачем он сидит по ночам?
— Чтобы истреблять окурки в одиночестве, — ответил Иванов. Нечто подобное он не раз видел на квартире у сына. — Юродивые всегда в почете.
Когда они выбрались из здания в липкую августовскую ночь, первым делом он ее поцеловал.
— Ты, ты, ты... — начала она в темноте.
— С-с-с... — произнес он и поцеловал ее еще раз. В своих романах он чувствовал себя уверенней, чем с ней. Но ответить себе на этот единственный вопрос он не мог.
У человека, которого надо было найти, не работал телефон, и Саския, провожая, даже накормила обедом: борщом и жареной картошкой. Квартира, где даже селедки кажутся голодными. В воздухе плавали аппетитные запахи. Дулась по-прежнему — неизвестно на кого и почему, и даже собиралась уезжать к матери в Нижний. Впрочем, она давно катилась туда, куда ее подталкивала жизнь, — к одиночеству. Выдумала новую историю. Железнодорожники бастовали, и отправиться можно было только на крыше столыпинского вагона.
С экрана телевизора вещал новый партийный диктатор. Саския обожала политических деятелей:
— Посмотри, какой он милый...
Встал из-за обеденного стола, чтобы удостовериться в собственных подозрениях, — уж слишком знакомые обертоны проскакивали в голосе, который обещал общественные блага: зарплату и хлеба вдоволь, даже заигрывал с крестьянством, полагая необходимым их союз с армией, немногочисленным трудникам отводилась второстепенная роль. Господин Ли Цой собственной персоной — уже не подобно режиссеру третьего или четвертого эшелона. Не приплясывающий, не глотающий слова, не кривящийся при каждом слове о правительстве, — с каменным улыбающимся лицом, строго выполняющий наставления своих советников. В конце речи между зубами появилась знакомая трубка. Таким его запомнят миллионы: "Нация или смерть!"
— Обожаю... — воскликнула Саския. — О-бо-жа-аю!
— Ну, ну... — Иванов покривился.
— Ничего ты не понимаешь! — Бросила упрек, не отрывая горящих глаз от экрана. Такой восхищенной он ее давно не видел.
— Ты хоть узнаешь его?
— Неважно, это настоящий мужчина!
— Видела б ты его в другой обстановке...
— Ха-ха! — лишь махнула рукой. Вообразила себе бог весть кого, сделалась гордой и неприступной. Надолго ли? До вечера или пока на горизонте не появится новый герой? Не для этого ли на верхней губе появилась порочная мушка?
— Это не приобретается, с этим рождаются!
— Уточни, пожалуйста! — попросил он.
— С величием! — воскликнула она.
— О боже! — Он не нашел слов. Он понял, что сейчас уйдет — открыто и навсегда. Она давно уже не оглядывалась ему вослед, не было причины.
Перед уходом вынес и засунул сумку в один из мусорных баков, которые не вытряхивались месяцами — Мэрия давно была занята всеобщим ожиданием Второго Армейского Бунта, в котором господину Ли Цою предопределялась главная роль, и об этом знал уже весь город.
Дверь, которая никогда не бывала закрытой. Крысиным хвостом торчал оборванный провод — звонок не работал. Поверх украшала надпись: "Остановись и подумай!". Слева и справа на нее слетали нелепые ангелы с Гайявскими.
Наверное, сегодня он впервые с надеждой посмотрел на ее лицо. Что оно дарило ему, кроме наигранной беспечности, ведь не только голубоватая рубаха свободного покроя чуть ли не до самых пят над выгоревшими джинсами и загорелые руки, слишком тонкие для широких рукавов, но и утрированно небрежные волосы, с тем изыском, которого добиваются перед зеркалом в парикмахерской, — что волнующего останется в тебе до следующей встречи? Он давно хотел, чтоб что-то оставалось, сам шел к этому, он хотел проверить себя в том, во что нельзя верить; зная, на что способен, ты сам выбираешь путь — даже в любви, чтобы потом не кивать на неожиданность и не корить себя, ты думаешь, что ты неповторим в своих чувствах, ты ошибаешься, ты просто ошибаешься.
— Прошу, — услышал Иванов знакомо-радостный голос, и они вошли.
Бог был живой и даже пил газированную воду. (Прежде чем сделать первый глоток, обмакнул в стакан палец и брызнул в потолок и стены.)
Рот до ушей контрастом унылому носу — высокий тощий человек в выбеленной хирургической рубахе с болтающимися завязками и в таких же узких ветхих штанах с сатиновыми заплатами, похожий во всем этом на загнутый стручок — Савванарола из Лампсака — старший софистик, поклонник пробабилизма, бывший директор Департамента пупочной крови и дипломированный анестезиолог. Настоящее имя его было Лер, второе — Савва, а к третьему, Савванарола, он еще добавлял Magnus — Великий. Обычно он украшал себя браслетами из кошачьих хвостов.
Из кухни выскочил эксцентричный рыжий кот с задранным хвостом: "Мур-р-р..." Даже попытался сложить лапки; животные — всегда отражение хозяев. Вежливо поглядывая, задирал голову вверх.
— А-а-а!.. знаю, — радостно произнес человек. — Все знаю! — И водрузил стакан на полку, так что пузырьки в нем заиграли в лучах солнца. Полюбовался секунду, рождая вполне ясное недоумение, и снова оборотился к ним, сложив ладони перед собой и делая вид, что не узнает Иванова: — Мир вам!..
"Ну, началось..." — подумал Иванов. Смешили косичка и выражение благостности на худом лице. Иногда и божий человек ошибается в своем откровении.
— Вы-то мне и нужны!
После этого человек замолк на пару секунд, побывал в иных сферах и, вернувшись, лучезарно улыбнулся — "здрасте". Кот синхронно повторил — уселся на хозяйскую ногу и оскалился.
Знакомая сцена. Последнее время сын, не скрывая раздражения, разводил их по разным комнатам из-за иронии, которая появлялась на лице Иванова. Религиозный эгоизм приводил его в состояние холодной ярости — два-три года одно и то же, как граммофонная пластинка. Он упреждал свое появление звонком, чтобы не ставить сына в глупое положение, берег его репутацию человека, который вечно находится в поиске — от рериховцев до Ренуара. На лице его, как и у Саскии, с которой они давно уже не корректировали поведение выяснением отношений, а перешли к стадии отторжения, застыло долготерпеливое выражение, словно над постелью больного. И похоже, в конце концов свое они выходили, потому что однажды ему все надоело. Криворуков Ю[37] остался тем, кем и должен был остаться, — божком, иконой, человеком, который стал непонятен окружающим, потому что попал в зависимость от метафизики, а сын так ничего и не понял. Иванов покосился на Изюминку-Ю. Пожалуй, даже этого на сегодня с нее хватит. Она замерла, в изумлении уставившись на тощего человека. Не стоило подвергать ее таким испытаниям даже во имя сына.
— Так предсказано! — заверил Савванарола.
Он даже не искал в их лицах ответа — не интересовало. Он, как ананкаст, больше жил всплесками чувств, чем разумом. Ходил на площадь перед Мэрией и говорил речи до тех пор, пока его не вызвали кое-куда и не запретили говорить на все темы. "Как же так, получается, я не могу спросить у продавца, сколько стоит мясо?" "Это можно", — отвечали ему. "А если я поинтересуюсь, какова программа избранника народа?" "И это можно..." — отвечали ему. "А если я захочу узнать, почему он ворует, когда воровать нельзя?" "Вот этого нельзя!" "Значит, — заключал Савванарола, — можно воровать так, чтобы об этом никто не узнал, а если об этом узнают, то воровать нельзя?" "Нельзя", — устало соглашались с ним. "Тогда зачем мы их многократно выбираем, а не сажаем в тюрьму?" "Вот за это мы тебе и запрещаем говорить, понял!" Как и все, вначале он болел эйфорией свободы. Затем появился закон "О запрете учиться дебатировать и собираться больше троих". Каждая власть защищалась по-своему, нынешняя — особенно изощренно: диспуты (по утвержденным спискам) отныне разрешались только на клериканском языке. С тех пор у него появилась мания преследования. "За мной следят с помощью ветра", — иногда горестно сообщал он. Мог зарыдать без видимой причины. В былые времена ему бы поставили неспецифический диагноз — маниакально-эйфорический психоз.
Кланялся при малейшей возможности. Регулярно читал газеты и воспринимал все за чистую монету. Подавал в городскую думу докладные записки об охране лесов и мерах по защите младенцев, а также птиц, летящих в страну, лежащую на севере. Увы, попытки затащить его под чьи-либо знамена ни к чему не приводили.
— Вспомните, — писал он, — что еще древние греки — эти естественные народы — посвящали много времени физическим упражнениям, не знали роскоши, не пили кофе и кока-колу, не курили — все это вредно для потомства. Так же вредно отражается на людях злоупотребление половыми наслаждениями, браки из-за денег, ложно понимаемая и принимаемая благотворительность нуворишей. Чистота помыслов! Врачи хлопочут о сохранении жизни несчастных младенцев, болезненных, искалеченных во чревах мыслями грешных родителей, тогда, как если бы их убили в детстве, они бы не произвели бы хилого потомства; точно так же, если бы в больницах не тратили столько денег и трудов на лечение болезненных и слабых субъектов, а помогали бы сильным, крепким, когда они заболеют, то раса улучшилась бы! А воры и убийцы?! Разве это тоже не больные, которых следует истребить для улучшения расы? С другой стороны: сколько зла приносит ненасытная жадность человека! Что только не истребляется для удовлетворения его аппетита, инстинктивно кровожадного и ненасытного, без малейшей заботы о судьбе грядущих поколений, без всякого соображения о том, что это уничтожение, эта растрата красы и богатства природы есть преступление, ужасное преступление, состоящее в нарушении самых священных прав нашего потомства. Уж не думают ли, чего доброго, что это варварское истребление птиц, рыб и зверей можно пополнить, что этому страшному бедствию можно помочь, нарожав кучу детей, или для возбуждения умственных способностей этих последних, для развития их добрых качеств и физической красоты не нужно ничего другого, кроме материнской нежности, истощенного развратом современности так называемого здравого смысла, присущего народу?
— Сегодня утром вы должны были прийти ко мне! — Не довольствуясь эффектом, застыл словно омраченный предвидением, глаза многозначительно щурились, затем обернулся ясным солнышком: — Иди-ка, иди сюда! — И отстраняя Иванова в сторону едва заметным движением руки, и задирая длинный скорбящий нос, повел Изюминку-Ю. Неужели не простил? Непочитания? Иного взгляда на жизнь? А может быть, того, что Иванов был старше и опытнее? Не верил — все эти годы. С тех пор нос у него стал еще унылее, а на висках кожа превратилась в тончайшую папиросную бумагу и проросла сеткой голубоватых капилляров.
Потащил на кухню, хранящую суровость мужских рук в убранстве и аскетизме голых труб, меж которыми карандашом разным почерком было запечатлено: "Не доверяй никому старше тридцати!", "Люди, почему я такой несчастный?", "Подавитесь вы своими рогаликами!" и в самом низу — крупно и назидательно: "Да убоится отступник, да разверзнется земля!". Иванов положил на стол пачку печенья — подношение. Знал, что сюда не положено приходить с пустыми руками, ибо Савванарола был не только учителем, но и вегетарианцем. Однажды Саския сообщила о нем: "Я у него не обедаю, а пасусь..."
— Смотри, как пахнет красным и звучит фиолетово! — Движением фокусника смахнул со стены драпировку, словно намеренно подталкивая их к изумлению. За ней в рамке в виде окна висел портрет Изюминки-Ю. Воссозданный по памяти. Фоном картине служил вид на сад из окна знакомой квартиры, где они с Ганой прожили два первых счастливых года. Осенью сад представлял грустную картину: земля, усыпанная мокрыми листьями, и глухая кирпичная стена за голыми деревьями — первое жуткое воспоминание детства. Теперь же на ней, как и когда-то, ветка березы за спиной касалась оконного стекла. Зимой от ветра билась в окно и не давала уснуть. Видно было, что натура даже не подозревала о совпадении вымысла и реальности — художника заинтересовал рыжий ореол вокруг головы. У Ганы он был темным, как ореховое дерево, и от этого лицо ее казалась словно в тени, из которой на тебя смотрели темные как смоль глаза. Он слишком хорошо это помнил. У Изюминки-Ю, напротив, рыжий отблеск оживлял голубизну глаз и неба, переходящего в ультрамарин, и по-летнему небрежные волосы были слишком яркими, чтобы не казаться случайными для старого сада. Но, возможно, художник что-то помнил о своих родителях, потому что изобразил натуру в тех же ярких тонах, которые любила его мать.
"Он подметил в ней то, что подметил и я, — подумал Иванов. — Много деталей, и задача решена в контрсвете. Явно писал по памяти. Но не знал, что и Гана любила в красном стоять у этого же окна. Чувства — они никуда не деваются. Они только дремлют под панцирем опыта, и потом наступает момент, и ты внезапно становишься тем, кем был раньше, — моложе или наивнее — неважно, но счастливым, потому давно забыл в себе все это, и это самое важное, что приобретает человек", — думал он. То, что смешалось в памяти, уже не имело смысла, но он помнил — как и не зная почему — именно тот момент в их жизни, когда они расставались на вокзале в Мурманске и ее клешеное пальто в клетку, и волосы, выбивающиеся из-под капюшона, так же падали на лицо. Она забыла расписание, и он показывал ей на пальцах, сколько времени им осталось до отхода поезда. И ее лицо. Вечно молодое лицо. Теперь ему надо было прилагать усилия, чтобы припомнить, в какой последовательности складывалась их жизнь и как менялось это лицо — от юного и тонкого, так и не став зрелым, но тот момент теперь казался ему решающим, последним, исчерпывающим все предыдущее и последующее, от чего почему-то щемит сердце, и таким он его запомнил.
— Вот мы и встретились! Каждое утро и вечером, и днем, в обед и в ужин! А это значит!..
Он появился в городе сразу и ниоткуда. Поговаривают — приехал на осле. Со своей верой и хорошо подвешенным языком. Тощий, как веревка.
— А это значит!..
Уставился на них, радостно улыбаясь и ища подтверждения открытой истине. Он играл без суфлера, не обращал взора за кулисы, чтобы понять, как правильно действовать, а руководствуясь единственным — вдохновением, ибо вдохновение рождало в нем радость. Режиссер явно рвал на себе волосы, ибо предписывал аскетизм и точность чувств, словно от этого зависело чье-то будущее. Последний кивок был адресован Изюминке-Ю.
— А это значит, — повторил Савванарола, — что вы пришли вовремя!
Иванову пришлось отвернуться, чтобы скрыть улыбку, — слишком знакомые приемы для новичков, и вдруг он понял: "Да он сам не понимает своего убожества..." И вспомнил, что Савванарола обычно кричал всем вновь входящим: "О! Вот ты-то мне и нужен. Вот о тебе-то я и думал". Ему не хватало такта прятать такую дружбу. По этой причине друзей у него не было, а только ученики. Он насмешливо посмотрел на недоуменное лицо Изюминки-Ю.
— Ибо я полагаю, — произнес Савванарола вдруг сурово, — что в каждом движении есть суть Его! И не надо далеко ходить, чтобы понять! — Он замолчал на вдохе. — Глупость не является моей сильной стороной![38] А прозорливость не поддается осмыслению ежечасно. — Сделал паузу. — Кто вы?
Когда говоришь с Богом — это молитва, когда Бог разговаривает с тобой — это шизофрения. Никто не знал, что происходило с Савванаролой.
— Я? — удивилась она тем инстинктивным движением плечами, что рождает у мужчины ощущение близости. Губы ее заиграли знакомой улыбкой. Уж она-то не искала ничьей защиты. Женщины все принимают на свой лад, действуют по трафарету. Мало кто из них знает, чего хочет. Некоторая доля циничности отрезвляет, не дает быть мотыльком. Этому надо учиться.
Савванарола разглядывал ее, как яркий цветок. Пауза затянулась. У него была привычка вопрошать, бессмысленно блуждая по лицам, словно позади его висели два ангела. Может быть, он не узнал Иванова? А может быть, таким образом он боялся выпасть из роли? Сократовская ирония ему была чужда. С подбородка сползала слюнка. Перевел затуманенно-бестелесный взгляд на Иванова. Бывший чернобылец. Сам борется с астено-невротическим синдромом и еще с кое-чем. Протянул ладони, показывая на какие-то пятна с намеком на цирроз печени.
— Дайте вашу руку...
Она ни секунды не задумалась — словно шагнула в воду: вложила свою руку в ждущую ладонь. Такой она была и с ним в тот день. Тогда это ему понравилось. Но теперь в этом он сделал еще одну уступку, усмотрев в ее податливости нарушение душевной целостности, обещания, подаренного ему; и отвернулся.
Савванарола использовал свой нос как анализатор.
— Как пахнет, — произнес раздельно, по-прежнему глядя ей в глаза.
Изюминка-Ю оглянулась: "Еще один..." Чего она хотела? Подсказки? На ее бы месте он давно встряхнул бы этот стручок.
Савванарола вдруг с горестным стоном ткнулся губами в ее руку и повалился на колени.
— Принцесса, нет, королевна!..
У нее была естественная реакция — она резко отступила назад, царапнув жесткими джинсами ладонь Иванову.
Савванарола цеплялся за кончики ее пальцев с отчаянием утопающего. Лицо его исказилось, словно ему не хватало воздуха. Рыдая, обхватил лицо руками:
— Никто... никто... никто не знает... как это трудно...
Освободила-таки ладонь:
— Бедненький... — И даже наклонилась, чтобы провести ладонью по голове, но остановилась, словно застыла над мощами. Рука в задумчивости повисла, прогнувшись в запястье, словно не решаясь на что-то конкретное, потом пальцы сыграли в воздухе короткую глиссаду и снова приобрели уверенность, сжавшись в кулачок.
— Как это трудно, как это трудно! — забормотал он сквозь всхлипывания, разглядывая что-то у их ног.
— Что трудно? — спросила она участливо и даже присела перед ним, но побоялась дотронуться, словно к голодному зверю.
— Трудно всем говорить правду... — ответил Савванарола.
Он играл своей жертвой, как мухой. Диапазон воздействия был слишком велик, чтобы понять сразу. Она оглянулась на Иванова, ища объяснения и поддержки, и он подумал, что в джинсах и в этой рубашке, болтающейся до пят, она выглядит вполне уместно даже в берлоге шизофреника.
— Пусть не говорит... — насмешливо посоветовал Иванов.
Она странно, через плечо, оглянулась на него, словно за порцией здравого смысла. Слава богу, что у него не было комплекса отца, на подрастающую дочь которого уже поглядывают мужчины. Но именно с таким чувством он вдруг подумал об Изюминке-Ю.
— Но я знаю, что ты... — Савванарола схватил ее за руку и возвел очи, — ты совсем иная! Ты не подвластна ни времени, ни минутному капризу. Я ждал, я ждал...
Теперь она испугалась:
— Сумасшедший какой-то...
У него были такие честно-убедительные глаза, что даже Иванов усомнился в своей здравости.
— Мы не будем спорить... — примирительно сказал он и придержал ее за плечи: "Я же говорил..." На самом деле только ради сына он не стал ее предупреждать. Может быть, он рисковал выглядеть в ее глазах недальновидным. Он вообще боялся этой темы.
— А! — радостно воскликнул Савванарола.
Она опомнилась:
— Мы пришли, чтобы найти... — произнесла медленно, — мы ищем... — Лицо ее что-то вспомнило, и она запнулась, чтобы собраться с мыслями и еще раз оглянуться: "Прости..." Словно в чем-то усомнилась и просила помощи.
— Знаю, все знаю! — Савванарола обрадовался ее доверчивости. — Называйте меня просто Савва...
Как опытный психолог, он не довольствовался первым результатом, а стремился закрепить его.
— Хорошо, Савва, — согласилась она словно перед прыжком. И улыбка, которая так не вязалась с выражением глаз, выдала в ней то, чего он боялся, — сейчас она забыла о нем, она помнила лишь прошлое, она еще жила им, она стояла на перепутье, и он не имел над ней власти.
— Нет! — произнес Иванов, глядя на нее. — Он не все знает.
— Да... — подтвердила она растерянно. — Не все...
— Он не знает даже того, что я с тобой рядом, — заметил Иванов.
Она явно подумала о них обоих и констатировала это как человек, пришедший к какому-то решению.
— Я тебя очень прошу... — сказал Савванарола, — верить! Верить мне!
Ноздри ее раздувались. Вполоборота к прошлому, вполоборота к нему — она решала. Он затаил дыхание. Лицо, обернувшееся в себя. В глазах застыли голубоватые крапины. Она была вся в чувствах. Отвлеклась на мгновение, чтобы бросить тревожный взгляд на Савванаролу, и снова стала Изюминкой-Ю.
Савванарола сделал вид, что обиделся:
— Страх, не уважение, а страх, как предтеча большего, как самодостаточная величина, как вспышка сверхновой... — Его лицо от возбуждения пошло пятнами. От слез не осталось и следа. Глаза лучезарно блестели. Если он и думал о чем-то ином, то это не отражалось на нем. И все равно у него был вид человека, складывающего два числа, а остаток держащего в уме. Может быть, это природное скряжничество и делало его неискренним, словно блаженство имело осадок. — И если ты ничего, совершенно ничего... а думаешь, что это самое главное, подобно шестидневью, но все равно сомневаешься, не ища прощения и уподобившись несчастным, — это еще не оправдание собственной слепоте... и не объяснение находкам, не вывих, не слепота, но если ты добровольно... сознательно... не утруждаясь думать... На кого же тебе с тех пор рассчитывать, что выполнять, от чего отталкиваться?!
Палец, как коготь птицы, уставился сверху вниз. Левый глаз в безумной отрешенности косил в потолок. Кот под его ногами точно так же крутил головой и пялился медными глазами. Возможно даже, что это был породистый кот, но деклассированный, скатившийся до уровня домашнего кота, возможно, что мартовскими ночами он тоже проповедовал кошкам ортодоксальные идеи.
Последние годы Иванов с усталостью относился к восторженным людям, но коты, воспитанные подобным образом, наводили на серьезные размышления. Надо полагать, он слишком часто оказывался свидетелем ночных бдений в этой квартире и, возможно, даже продвинулся дальше хозяина.
— А надо ли? — спросил он больше у Изюминки-Ю, чем у Савванаролы.
Она вежливо покачала головой.
Может быть, он сделал ошибку, придя сюда с ней? Мгновение она глядела на них обоих, как на привидения.
— Нет, я не сын пророка и не пророк, я не ищу этого страшного имени! — воскликнул Савванарола. — Разве есть большая разница между упавшей каплей дождя и человеком! Все тлен, тщетно искать подтверждений, надо только безоглядно верить, ибо такова суть ея. — Он решил применить другой метод, перейдя к интеллектуальной части.
— Сумасшедший, — повторила она и с доверчивостью лани отступила к Иванову, и он решил, что ошибся, что она не изменила к нему своего отношения, и в этом нет недоверия — потом, потом он узнает ее лучше.
Лицо Савванаролы судорожно дернулось. Эта привычка выделяла его из всех других небожителей и была предтечей слез, гнева и беспочвенной радости. Он глядел на нее с жаром, и его стеклянно-зеленые глаза безотчетно пытались сделать с ней то, что обычно делает паук с мухой. На Иванове он давно поставил крест.
— Я за тобой слежу... — произнес Савванарола изменившимся голосом, — с тех пор, как Дима написал... Вас! Вас написал. Но разве кто-то достоин... — На мгновение в нем мелькнули трезвые нотки, он помолчал, осваиваясь с произнесенным и не обращая внимания на ее спутника. — Только я могу дать вам счастье...
— Почему? — простодушно удивилась она, и Иванову показалось, что она подарила Савванароле надежду. Потом она научится и этому — быть жестокой, но сейчас она этого не умела.
— Потому что я знаю это... Потому что преданней и честней вы не найдете никого...
— Одно занятие бесполезнее другого, — отреагировал Иванов. — Налицо признаки душевной болезни...
— Он в чем-то похож на Диму... — У нее был взгляд, как у кормящей собаки. При нем она еще ни разу не каялась, или он забыл и не мог вспомнить. Но то, что она привыкла к молодым мужчинам и не умела защищаться, показалось ему нечестным, ему почему-то захотелось, чтобы она походила на него самого.
— Это проходит... — напомнил он.
Он хотел добавить, что это проходит, как молодость, но промолчал. Он бы ей сказал, что только опыт дает стабильность душевного состояния, но лишает трепета чувств.
— Приходится верить... — шепотом пожаловалась она неизвестно кому. — Я в растерянности...
— Пожалуйста, — великодушно согласился он. — Кто тебя заставляет? Может быть, ему поверишь?
Он хотел, чтобы она рассталась с последними иллюзиями. Он только забыл, что это не проходит бесследно.
С минуту Савванарола яростно косился на него, как на язычника, и в его взгляде он прочел приговор, а потом:
— Вот мой брат, смотрите! — Савванарола с жаром схватил Иванова за руку и обвел воображаемую толпу горящим взором. — Я его прощаю!
Может быть, он один слышал овации толпы, а может быть, это было его эмоциональным взлетом. Для восторженных — как пламя для спички. Долго же он к нему готовился — как опытный актер, подбирал слова, мимику и голос.
— Накануне я как раз причастился, — сообщил Иванов, освобождая руку.
— Надейся на Него, ничего не боясь! — обращаясь неизвестно к кому, произнес Савванарола.
— Ну хватит, — сказал Иванов. — Мы пришли не за этим.
Изюминка-Ю вдруг всхлипнула за спиной, а потом ткнулась в плечо, которое использовала иногда, чтобы вернуть душевное равновесие. Женщины склонны к слезам. Впрочем, Иванов знал: иногда стараешься помочь человеку в том, в чем он совершенно не нуждается.
— ...и потому, — Савванарола сложил руки перед собой и снова стал кланяться, не в силах оторвать взгляда и заглядывая Иванову за плечо. Лицо у него приняло странное выражение жестокости, — и потому я хочу узнать, почему ты ему подчиняешься?
— Не стоит, — сказал Иванов, — а то я тебя разочарую.
Он напомнил бы ему их былые разговоры и столкновения, которые не приводили ни к чему, кроме грубостей.
— И все-таки? — Савванарола ничего не боялся, словно отчасти и она была виновата в этом.
— Правда, почему? — Она взглянула на него так искренно, что он скосил глаза. Лицо у нее еще хранило остатки минутного гнева: "Зачем ты меня сюда притащил?"
Савванарола торжествовал — заронил-таки в Изюминку-Ю семена сомнений. Это было его ремеслом — подчинять себе и увечить наивные души. "Черта-с два..." — подумал Иванов.
— Не знаю, — ответил Иванов ей. Он вдруг устал спорить. — Спроси у него. Но я думаю, мне кажется, что я не всегда был прав.
— Наконец-то, — произнесла она, — наконец-то я это услышала. Мне трудно с тобой, я не могу понять твоих глаз, но я не думаю, что из-за них боюсь остаться одна.
— Давай уйдем отсюда, — попросил он, — да?
— Давай... — согласилась она и вложила в его ладонь свою, готовая следовать дальше, как послушная девочка.
Когда почти твой ровесник обращается к тебе на "вы", таким образом он наивно пытается дистанцироваться от твоего возраста и твоих морщин, и только через несколько лет он начинает понимать что к чему, потому что кто-то поступает с ним точно так же, и тогда он пытается изобрести велосипед под названием братство с окружающим миром, но ему вряд ли это удается, потому что гармония в тебе и еще в ком-то — редкая вещь, настолько редкая, что на нее тратится полжизни, и не всем это удается.
Савванарола сконфузился, превратился в радеющего отступника, словно ее жест лишил его всякой надежды. Скользнул мимо, как бестелесная тень, как призрак. Заставил оглянуться. Прежде чем они поняли, что произошло, он уже пал посреди комнаты на колени перед орнаментированным синькой черепом. Уподобившись Аристотелю, водрузившего, по версии Рембрандта ван Рейна, руку на мраморного Сократа, так же любовно приложился ко лбу меж пустыми глазницами и голубоватыми пиками архаичной гистограммы. Для этого ему пришлось ползком залезть под стеклянную крышку чайного столика.
— Обожаю! — воскликнул он. — Ничто так не успокаивает, как вечность!
Он глядел на них оттуда, как из норы, сквозь разводы и волнистость столешницы, представляясь вопрошающим сатиром: "Почему?"
— Потому что я его жена, — вдруг сказала Изюминка-Ю.
— Так быстро? — добродушно удивился Савванарола и вылез из-под стола. Череп, который он держал в руках, на минуту потерял для него всякую ценность, но потом: — Хм, не верю!
— У меня есть хороший аргумент, — неожиданно для самого себя произнес Иванов. — И ты потом будешь считать, что сам себя наказал.
— Да, я знаю... — быстро согласился Савванарола и еще сильнее вцепился в свой фетиш.
— И я сделаю так, что ты испугаешься, — твердо сказал Иванов. — Потом можешь винить только себя.
— Да, я знаю, — еще раз произнес Савванарола. На этот раз он окончательно потупился. — Во мне еще не хватает веры... я еще боюсь...
— Ну и хрен с тобой, — сказал Иванов. — Мозги у тебя не работают...
— Я знаю, на что ты способен, — твердо заявил Савванарола.
— Держись от нее подальше, — предупредил Иванов.
Изюминка-Ю в отчаянии поморщилась: все, на что способны мужчины, теперь лежало за пределами понимания. Сколько ни старайся, а всегда найдется что-то новенькое, постыдное в своей оригинальности. Женщины вряд ли способны на подобное. Даже трудно представить. Она вдруг заулыбалась, мимолетно краем блестящего глаза обращаясь к Иванову. Он пожал плечами — достаточно осторожно, чтобы не задеть самолюбия Савванаролы.
— Люблю! Люблю последней любовью! — Савванарола приложился губами к черепу. Об Изюминке-Ю он словно забыл.
— Ну вот видишь, как просто, — согласился Иванов и спросил у нее: — Ты это серьезно?
— Можешь забыть... — пококетничала она, глаза ее искрились.
Он вопросительно вскинул брови.
— Мои слова... — сказала она ему тихо, — я не навязываюсь, ты же знаешь...
— Ты каждый раз другая. — Он вдруг подумал, что она тоньше в талии, чем хочет казаться.
— Ну и чудненько, — согласилась она, глядя на него в упор.
— Только не делай мне скидки, а то я не переживу... — заметил он.
— Я постараюсь... — заверила она его.
Она умела это делать — быть чужой, и он знал это. Умела держать нейтралитет. Но на этот раз она была такой, какой он ее не знал. На мгновение ее взгляд еще раз дрогнул, и он понял, что не ошибся. Ему стало весело.
— Мы уходим, — объявил Иванов.
— Ради бога!.. — воскликнул Савванарола.
Он снова стал тем, кем Иванов привык видеть его у сына, — многозначительным и ироничным.
Взявшись за руки, они двинулись к выходу, но он вдруг опередил их, как плохой актер, повернулся спиной к публике, забежал перед ними, загораживая дверь, и Иванов подумал, что он может быть опасен.
— И я с вами!
— Не стоит, — сказал Иванов, — мы сами справимся.
Теперь он жалел, что они зашли сюда.
— Я не могу вас бросить! — Савванарола встревожился. — Я знаю, где его искать.
Он уже забыл об Изюминке-Ю и держал череп под мышкой, словно приготовился к дороге. Он напомнил Иванову сына, который часто использовал такой же прием, принося ему удочки, чтобы они отправились на рыбалку, или мяч, чтобы бежать во двор, последний раз это были краски и кисти, чтобы уехать в академию. Он так и не изменил своим привычкам, однажды заявившись с кудлатой девицей, похожей на барашка, впрочем, он в тот раз не женился, но с тех пор перестал посвящать Иванова в свою личную жизнь. Однажды он узнал, что сын успел развестись. Возможно, он не придавал женщинам большого значения или, возможно, их у него было слишком много. Может быть, он компенсировал в себе то, чего не хватало отцу, или его больше интересовало искусство. Иванов не знал.
Части черепа были скреплены воском. Там, где когда-то был нос, неровно торчали истонченные кости. Каждый раз Савванароле приходилось доказывать полиции, что это не доказательство преднамеренного убийства, а предмет культа, — приобретен как пособие в новооткрытом Университете Клериканских Языков, а значит, подпадает под Закон о вероисповедании. На всякий случай Савванарола даже заручился соответствующей справкой и ксерокопировал ее при каждом удобном случае.
— Мы поедем к моей тетке. Он работал у нее на даче. — Погладил череп. — Кладезь мудрости! — И поцеловал лобную кость.
Последний раз, когда Иванов его видел, он предрекал раскол города с севера на юг по той причине, что чаще заводы, пока еще работая, дымили именно в этом направлении.
Изюминка-Ю тайком оглянулась. Пылились кувшины среднего Дземона, подставка-скамеечка для шеи и бамбуковая ваза. Кот снова стал котом — обвивая хвостом ноги: "Мур!", пихался головой в руки.
— А дверь?.. — спросила она, не обернувшись, у хозяина квартиры.
— Б-б-б... — Савванарола замотал головой так, что с губ полетела слюна. — У меня даже ключей нет... Не собственной силой, а Его...
— О боже... — раздраженно произнесла она и, наклонившись к Иванову, добавила: — Меня сегодня тошнит от глупостей...
Они покинули квартиру вслед за распевающим гимны Савванаролой. Дверь так и осталась открытой.
В автобусе Савванарола произнес одну-единственную здравомыслящую фразу: "У меня нет денег..." и вместе с черепом отрешенно уставился в окно, за которым мелькали деревья пригорода, а потом начался лес. Но зато принялся перечислять: "Лес... почему он влажный и теплый и производит впечатление существа, задремавшего на солнечном песке, а небо над ним не такое, как над городом, — голубое и весело... три фонаря подряд — это признак трех швов на ране, колеса не переедут рельсов, а расправятся и превратятся в перпендикуляры, и будут правы, птицы умеют летать, потому что у них легкие перья..."
Дорога на Куриневку запетляла между сосен и дач. После этого он сообщил: "Пеленать облака даже не следует..." и, спустя несколько секунд: "У меня спустила левая подвеска..." и с этого момента до самой калитки двигался боком. Они позвонили, и он крикнул, в момент преобразившись в вождя: "Клава — это я!", и подпрыгнул, как и художник из галереи, на одной ноге. Череп чуть не вылете на песчаную дорожку. Из летней кухни вышла седая женщина.
— Я знала, что вы сегодня приедете...
Савванарола выпятил грудь и забыл их представить.
Улыбаясь, она провела их в домик, где на диване сидела еще одна женщина. Оказывается, сын наследил и здесь: в углу притаился знакомый ящик с красками.
— Они не клерикане, — вдруг заверил их Савванарола. — При них можно говорить все!
И та, что сидела на диване, вдруг испуганно замолчала.
— Говорите же! — потребовал Савванарола.
— Да, да, вспомнила... вчера по радио и еще раньше говорили о национальной розне. При коммунизме мы этого не слышали, никого не порицали. Отступники? Что вы скажете? Но ведь для нас это пустой звук. Так ведь? Как вы думаете?
— Мама! — укорила ее дочь и просяще заулыбалась: "Не обращайте внимания..."
Им предложили ветхие стулья. Они сидели посреди чистенькой комнаты, за окном качались ветки сосен. Пахло хвоей и рекой.
— Нигде нельзя без политики, — вежливо согласился Иванов.
Скользнула по ним глазами — у нее была своя истина, и она спешила ее выложить.
— Все давно привыкли. Может быть, мы и в самом деле обречены? Что вы скажете? — спросила она, словно он знал, что ответить.
— Клавдия Ивановна, — вмешался Савванарола, — я с вами не согласен только в вопросах методологии борьбы, по сути вопроса вы правы, но мы с вами поспорим.
— Я не думаю, что это так серьезно, — сказал Иванов, он счел своим долгом защитить женщин.
— И я тоже об этом, — обрадовалась она.
— В партийных вопросах я не потерплю шатания, — невпопад признался Савванарола. — Человек всегда должен оглядываться — а прав ли он? Не ересь ли несет людям? А вы... Для этого есть учителя.
— Которые никогда не ошибаются?.. — не без иронии спросил Иванов. Он не мог не доставить себе удовольствия.
— Нас теперь называют пятой колонной, — по слогам произнесла женщина с дивана. — Я всегда говорила, что миром это не кончится.
Они избегали смотреть на духовного вождя — сегодня он опять оказался на высоте. Савванарола гордо крутил головой — слишком суетливо. Наконец-то кто-то прислушался к его изречениям. "Я еще не так известен, — обычно скромно напоминал он, — но у меня есть последователи..."
Мать вдруг смягчилась на протесты дочери и виновато улыбнулась:
— Молодые люди такие странные. Все-то их влечет куда-то. Вот Димочка, детка, рисовал больную старуху, скажите, зачем это ему надо? Мы все его так любим...
Они замолчали. Изюминка-Ю теребила джинсы, дочь виновато улыбалась, словно извиняясь за больную мать, Савванарола проверял сагиттальный шов на черепе, а Иванов изучал хвою на качающихся ветках. Налетал северный ветер. Может быть, он нес свободу?
Изюминка-Ю поднялась и вышла. Савванарола с искаженным лицом побежал следом. Иванов, для приличия выждав мгновение, вышел за ним. Женщины с изумлением уставились ему в спину.
Миновав узкий коридор, Иванов выскочил на веранду. Савванарола, вытянув руки перед собой, как слепой, на цыпочках нагонял Изюминку-Ю. Иванов молча, ловя его, в такт приседаниям, перехватил протянутую руку и, переломив кисть, с поворотом через плечо, так, чтобы Савванарола не ударил правой, прижал его к двери. В полной тишине он заставил его упасть на колени и только после этого посмотрел в сад. Изюминка-Ю, ничего не подозревая, уже шла по тропинке. Ее рыжие волосы мелькнули за кустами жимолости.
— Ага, — почему-то шепотом торжествующе произнес Савванарола, — это господин, который все-все понимает...
— Все! — сказал Иванов. — Я тебя уволил! Пойдешь в запас.
— Так бы сразу и сказал, — произнес Савванарола и странно пошевелился — оказалось, чтобы не дать упасть любимому черепу, он прижал его животом к двери.
— Еще одно слово, и я сломаю тебе руку, — сказал Иванов. — Зачем она тебе?
— Она подарена мне... — почти торжественно признался Савванарола.
Как фаталист он придавал большое значение словам и знакам, которые сам же выдумывал. "Сколько бы ты ни бросал камень в воду, ты всегда попадешь в центр круга, — иногда говорил он. — Это ли не парадокс". Ему было больно, он закусил губу.
— Кем? — удивился Иванов.
— Твоим сыном.
— Кем? Кем? — удивился Иванов.
— Пошел ты...
— Тихо... — сказал Иванов. — Посиди пока здесь... — и пихнул его в спину.
Череп покатился по коридору. Савванарола, пискнув, как мышь, бросился его ловить.
Иванов вышел в сад. Изюминка-Ю стояла у калитки.
— Не обращайте на него внимания, — зашептала Клавдия Ивановна, нагоняя их и странно улыбаясь. Она за локоть тянула припадающего на ушибленную ногу Савванаролу. У черепа таки отвалилась часть носа, и Савванарола бережно придерживал нижнюю челюсть. — Савва не так плох... — как о постороннем, улыбаясь, добавила она.
— Мы даже не сомневались, — ответил Иванов и заработал брошенный взгляд Изюминки-Ю: "Ну и язва ты!"
Клавдия Ивановна засмеялась. Она давно все поняла.
— Вы ужасно понравились моей маме, — сказала она и, бросив Савванаролу, горюющего над своим черепом, подцепила Изюминку-Ю под локоть и с женским любопытством разглядывала ее — то, чего по душевной тонкости не смела сделать в комнатах, — у нее старческий церебральный паралич.
— Но она вполне логична, — поспешно заверил Савванарола. Он уже оправился от боли и избегал взгляда Иванова. — Она наш финансист...
Он явно гордился этим обстоятельством.
— Что вы, что вы, — произнесла женщина, — конечно, память у нее изумительная. Только иногда теряет речь.
— Это неважно, — заметил Савванарола. — Главное — умение прятать концы...
— Я не думал, что вы так далеко зашли, — признался Иванов.
— Боюсь, что она дальше не справится, — призналась Клавдия Ивановна.
Савванарола рассердился:
— Вот здесь вы не правы! Главное, что человек знает и как чувствует!
— Конечно, конечно... — сразу согласилась женщина.
— Не путайте политику и веру! — Савванарола нервничал.
— Я не буду, не буду...
Казалось, она боится его. Время, когда все помешаны на политике.
— Это только начало, — заверил он. — Мы организуем людей вокруг города! Мы объявим ему войну!
— Все, уходим, — сказал Иванов Изюминке-Ю, и они, не оглядываясь, вышли из сада.
Савванарола и женщина самозабвенно спорили. Временами Савванарола кивал на череп. Это было его излюбленным приемом. Женщина воздевала руки. Савванарола терял слюни и тыкал пальцем в пустые глазницы. Женщина его не понимала. Аргументация была слишком сложна и витиевата. В качестве доводов приводилось количество ступеней крыльца и две трубы — одна над домиком, вторая над летней кухней.
Над всем этим шумел вечный лес.