Господин Ли Цой отказал через секретаршу.
Иванов, полный недоумения, спросил:
— К-как он сказал?
— Сказал, что вы ему не нужны.
— Совсем? — глупо переспросил он.
Через два месяца переговоров — кто теперь поймет, что у них с утра на уме.
Секретарша, две тонюсенькие ножки из-под платьица и испуганно-затравленные глаза, ответила с понижением в тоне:
— Проект не одобрен... в принципе...
Словно запиналась от смущения.
— Можно, я с ним поговорю, — предпринял попытку Иванов и вдруг почувствовал, как сквозь замочную скважину за ним наблюдают. Дергающийся, как паралитик, зрачок, и явно налегающее с той стороны петушиное тело (язва или застарелый колит?) с галстуком в синюю диагоналевую полоску на куриной шее. Пиджачки, призванные скрывать тщедушность.
От неожиданности и удивления он запнулся и произнес: "Здравствуйте, господин Ли Цой..."
Глаз в скважине уставился с пристальностью микроскопа, выискивая недоумение на лице Иванова. Ресницы сглатывали крокодиловую слезу. Воровской чуб прикрывал узкий лобик.
Секретарша, невольно оглянувшись, пошла пятнами и отчего-то принялась одергивать юбку.
Разве мог он чем-то помочь, одарить парой колготок, лечь в постель, оградить, осчастливить на том языке, который безоговорочно понимается большинством слабой половины. Заставить бежать от всех неурядиц. Быть защитником и повелителем. Господи, почему мир устроен так, что некоторым это нравится?
Иванов, наклонившись и скосив глаза на замочную скважину, спросил:
— Не падал с лестницы? Не бился в корчах? Может, вызвать психиатричку?
Не выдержал, съязвил с умным видом. Вогнал занозу удовольствия и подергал под брызги сукровицы, мстя за дурацкую ситуацию. Попробовал бы тот вылезти!
Девушка только моргала ресницами. Стоило надавить, и она бы ответила сквозь ужас и слезы о промятом диване в кабинете господина Ли Цоя и о потом заработанных гривнах. Единственный туалет в конце коридора, где только холодная вода из-под крана, и запасные трусики в ящике стола. Мирок, расчерченный на черное и белое сразу после школьной скамьи.
Из-под двери в угол комнаты вдруг потекла лужа; и Иванов, невольно проследив взглядом, увидел в углу швабру и тряпку в ведре. Ничего не сказав, вышел.
Надо было пожалеть милую девочку. Смешно быть доброхотом, когда тебя принуждают обстоятельства, от которых ты зависишь точно так же, как и все другие.
Когда он проходил по коридору, господин-без цилиндра сделал вид, что смотрит телевизор. Президент-Мэр, кандидат в лорды-протекторы, как раз ратовал за отпуск цен и освобождение крестьян от дорожных налогов, впрочем, плата за мосты осталась прежней. Цеха распускались и переводились в артели, рабочие, ввиду малочисленности, получали статус граждан пятого сословия и лишались права передвижения.
Охранники, как и вчера, не отрывались от экрана — им нечего было страшиться.
Телевизионщиков и репортеров уже не было, а полиция оттесняла уравнителей в переулок. Плакаты уже не колыхались над головами; и оттуда неслись звуки большой упирающейся коровы.
На обратном пути заметил еще в троллейбусе... Вышел следом бездумно, на одной рефлексии подсмотреть... Не часто с ним такое случалось. От неожиданности растерялся, и во рту пересохло. Еще раз живой увидеть Гану — много бы он за это отдал. Такая женщина будила в нем желание. Стоило ей пройти рядом, как он долго не мог забыть ее. От нахлынувшей волны в голове даже зазвенело. Выглядел идиотом: несколько раз толкали, оглядывались почти враждебно. Пришлось делать вид, что завязывает шнурки или освобождается от действительно впившегося в подошву гвоздя. Автоматически выхватил из толпы лицо известного артиста и рядом — блондинку с нервными, порочными чертами: капризно изогнутый рот и жесткие глаза пустышки. Волосы у артиста в реальности оказались рыжеватыми.
Шел следом за той, которая напомнила Гану, таясь, спустился в метро и только у турникетов вспомнил, что у него кончились деньги. Женщина уже смешалась с толпой. Но ему повезло: ее окликнули, и вот она уже разговаривала с приятельницей. Подобрался ближе, словно рассматривая взятый с лотка журнал, жадно наблюдал и почти отчаялся увидеть, как она снова сделал так: улыбнулась, как Гана тогда, у школы, с портфелем в руках (Сашка дергал за рукав и вздыхал, как тюлень), как утром после душа, как на простынях под лунным светом — встряхнула жесткими короткими волосами, оборотив к собеседнице внимательное лицо, и все: от уголков глаз до большеватого рта пришло в движение, поменяв строгое выражение на самое дружеское, и он вспомнил, что это было тоже — ее привычкой, которую он боялся распознать в ком-нибудь другом, узнавать по частям в самых разных людях — все равно что еще раз очутиться в покатых горах, где они однажды провели целый отпуск среди елей и где он сделал ей предложение — тогда он, не знавший Петрарки, слабый противник, не чета нынешнему, — лишь похожий на того сорокалетнего, от которого предпочел независимость. Но Гана, но Гана...
Он услышал, как она ответила, но это уже была не она, а просто незнакомая женщина:
— Ну что ты! Разве так можно?! Мужчины слабы. Это для них всегда бывает неожиданностью... Однажды оказывается, что им что-то мешает комфортно существовать, они как малые дети — им надо привыкнуть к новому положению вещей. — Ее рот был слишком выразительным для таких фраз, она знала, о чем говорить, и в этом крылась сила таких разговоров.
— Кто же об этом думает... — раздраженно ответила слишком нервная приятельница, — ...на седьмом месяце... — Она дернула загорелым плечиком с тонкой белой лямкой.
Раздираемая противоречиями красавица с обложки любого журнала, которую не красила беременность, — чуть-чуть вульгарна, чуть-чуть цинична, в меру того, что давал город.
— Дело даже не в ребенке. Я устала. Я просто хочу знать, что такое деньги. Понимаешь, просто деньги! Я хочу почувствовать, что это такое!
Теперь незнакомке стало интересно:
— А что же он?
Иванов сразу понял. Он понял, что она копнет глубже. Она была дальновидной. Он ее не порицал. Он сам занимался этим.
— Ты наивна, как мой папа. С ума можно сойти! Если бы ты знала, как мне надоела личная жизнь. — Красавица поправила платье на большом животе.
— Как это? — удивленно спросила незнакомка.
— Да так! Думаешь, он терпеть будет... вечно я недое... хожу.
Теперь было видно, что приятельница просто злится.
— Ну ладно, — успокоила ее незнакомка, — роди ему ребенка, и никуда он не денется.
Женская фраза, полная цинизма, в ее устах прозвучала кощунственно, не оставляя места интерпретации, подтверждая беспринципность материального начала. Переменив разговор, она узнала то, чего хотела, и они прошли турникеты и спустились вниз. Напоследок он еще раз разглядел блестящий чуб коротко стриженных черных волос. Его первая жена стриглась точно так же. Иногда ему было достаточно просто фигуры издали, чтобы заслонить картинку морга и жестяных столов.
Искать столько лет одно и то же во всех других женщинах. Ловить знакомые черты. Узнавать по походке. Такое с ним случалось два-три раза в год. Перед этим он чувствовал себя таким пустым — пустее не бывает. Пожалуй, и писать он начал из-за этого. Иногда ему казалось, что он настолько близок к разгадке, что пугался, пока не понял: все его находки — всего лишь восприятие памяти — как ночь и день, вразрез третьим потоком, — противоборство с самим собой — и это стало его палочкой-выручалочкой, наверное, потому что он был так сделан. С тех пор у него появился слишком весомый аргумент — верить самому себе, чтобы не доверять окружающему. Фрейд в данном случае оказался не прав, потому что жизнь по Фрейду — все равно что удовлетворяться чужим рационализмом.
И двадцать лет назад ему тоже не нравились горы. Он навсегда остался жителем равнин. В узких долинах угадывалась иная метафизика в противовес открытым пространствам. Ущелья и быстро несущаяся вода вызывали приступы клаустрофобии. Когда он смотрел на желтые гребни волн, у него кружилась голова. Ели проплывали так близко, что царапали стекла вагона. Снег падал невесомо и тихо, как вата, — влажный, липкий снег. Через полгода он не знал, куда от него деваться, потому что гарнизон в сопках заносило по крыши.
Костя мечтательно сказал, похлопывая себя по острым коленкам:
— Лишь бы погода... лишь бы погода... — и суеверно поцокал языком: три раза должно было обозначать везение.
Заядлый лыжник — в тот март он вытянул его в горы.
— Нет, старик, что ни говори, а лыжи лучше бассейна.
Иванов не имел своей точки зрения на этот вопрос, потому что плаванием не увлекался, а в их южном городе ходить на лыжах можно было не чаще одного раза в пять лет, когда зимапо всему пространству страны выпадала особенно снежной. Бегать на лыжах он научился гораздо позднее, когда попал на Север, и иногда они встречались с Костей, вначале в офицерской гостинице, потом уже, когда он женился, у него на квартире.
Но вначале перед Костей стояла несложная задача.
— Главное, вовремя жениться, — говорил он со знанием дела, — и сделать ребенка. Когда есть ребенок, знаешь, что живешь для кого-то. А о верности не может быть речи. Полгода в плавании, какая жена выдержит. Как говорится: муж в плавание, а жена в "Океан"...
"Океаном" назывался единственный ресторан в городке, где он окончил десятилетку и где ему предстояло служить.
В результате Иванов неожиданно женился первым.
Он был практичен — его друг, Константин Несмашный, и шел всего лишь по стопам отца — мичмана, свои двенадцать лет отслужившего на подлодках.
С Леной он познакомился в поезде, и она сразу научила его чистить зубы и не реже одного раза в три дня менять носки. Но спился он быстро. Конечно, не быстрее, чем принято в среде регулярно пьющих людей, хотя жена и твердо знала свое дело домашнего цербера.
Потом, через восемь лет, от его фигуры брассиста не осталось и намека. В тридцать он выглядел на все сорок. Пять лет плавания на противолодочном "Доблестном" сделали то, что не могли сделать бессонные ночи учебы, суматошные дежурства на "скорой", два года стажировок и беспорядочная личная жизнь. Все начиналось с малого: тоскливого настроения, стакана неразбавленного спирта и краюхи черного хлеба — лишь бы только забыться от вахты до вахты, лишь бы только не видеть примелькавшихся лиц и вечно качающихся антенн, когда ты карабкаешься на мостик. Кренящаяся палуба. Сырая одежда, и то, к чему ты меньше всего подготовлен — обыденность происходящего, героика на корабле оказалась слишком книжной.
Однажды он сказал:
— Человеческий материал — хуже всего. С ним всегда надо держать ухо востро. Следует только привыкнуть. Я не привык...
В Североморске остались жена Лена и дочь Ксения. Перед тем как второй раз жениться, Иванов был у него в гостях, улица Северная застава. Прапорщик, Костин знакомый, получил на КПП бутылку коньяка, а Иванов — возможность неделю пожить у друга.
Костя сказал тогда:
— А помнишь Карпаты и?..
— Это было в другой жизни, — быстро ответил он, призывая друга неизвестно к чему — быть осторожным, что ли.
Возможно, он сам заблуждался, ведь для того, чтобы увидеть свой след, надо оглянуться. В то время он оглядываться не любил, да и просто не умел.
— Какой жизни! — Когда Костя выпивал, он становился романтиком.
— Да, — тогда ответил Иванов, — хорошее было время, беззаботное... но я не хочу вспоминать об этом.
Там в их гостиничный номер зашли трое, и первым заговорил человек в бараньей папахе.
— Вы з Яремчи, что рядом с Шолотвино?
Хитрость его была простодушна, как и все в этом крае, и одновременно был он подкупающе искательным, так что Иванов прежде, чем ответить, решил, что имеет дело с каким-то администратором.
— Да, — ответил Иванов, поднимаясь с койки. Он читал газету. — А что надо-то?
Он успел натянуть брюки, пока человек в бараньей шапке, искушенно улыбаясь, смотрел на него. Наверное, у него был свой план разговора. Двое других держали свои головные уборы в руках и стояли поодаль.
— А где ваш инструктор, Юра? — пошарил взглядом по комнате.
— По-моему, — ответил Костя, отставляя в сторону утюг (они готовились пойти в ресторан, и Костя предвкушал возлияния местными наливками), — играет где-то то ли в теннис, то ли парится в сауне.
— А вы не могли бы нам помочь? — И снова оборотился к Иванову, должно быть, он внушал ему доверия больше, чем Константин, на лице которого были написаны всего его страсти к женщинам и Бахусу.
— А что, носить что-то?
— Да ни, треба работу провесты...Александр Иванович просит вас помочь нам. — И почему-то многозначительно подмигнул.
Должно быть, это была его хитрость — таинственный Александр Иванович.
— А что надо? Носильщик? — Костя еще ничего не мог понять, перед ним лежали брюки, которые он по привычке клал на ночь под матрас.
— Да ни, допомога... — И снова подмигнул, на этот раз и ему.
— Ага... — чуть растерянно произнес Костя и вопросительно посмотрел на Иванова.
— Поможем, поможем... — заверил он человека в папахе, — чем можем... с удовольствием...
— Я прошу вас допомогты нам зробыты дим, — человек сразу обрадовался, — обладнаты... Треба там дранкуваты, — быстро произнес он. — Если вы можете?
— Можем, можем, — в тон ему ответил Иванов.
У него появилось ощущение, что что-то должно произойти.
Они оделись и вышли с разочарованным Костей вслед за горцами и поехали в тряском "газике" куда-то под гору, а человек в папахе, оборотясь к ним с переднего сиденья, продолжал:
— Познакомитесь с нашим Александром Ивановичем. Он проходыв дийсну вийскову службу у Черни. И оженывся здесь. Он робыт ликарем.
— Кем? — переспросил Иванов, чувствуя, как он приближается к странным событиям.
— Ликарем, — пояснил еще раз человек. — Александр Иванович третий человек в округе писля ксенза, писля дыректора школы...
— А... — только и произнес Иванов.
Свет фонарей слепил глаза. Мелькали заборы и деревья. Поверх всего скользила вечная луна и ночной мир — плоский, как фигуры в китайском театре. Машина остановилась, и они стали подниматься по лестнице куда-то вверх под реснитчатые верхушки елей. Его вдруг беспричинно охватил страх незнакомого места, и сердце забилось сильнее. Внизу, обрамленное снегом, блестело Сеневирское озеро. Горцы в своей мягкой обуви шли быстро и ловко. Один Константин недовольно сопел от натуги. На террасе перед домом их ждал человек в белом костюме, в белой рубашке, но без галстука:
— Добрый вечер. Слава Иисусу, — сказал он. — Звидкиль вы родом?
— Из Сибири, — ответил Иванов, и человек ему сразу понравился.
— И я из Екатеринбургу, — обрадовался человек в белом костюме. — Але тут давно уже роблю головным ликарем, тому я поважаема людына...
И только тогда Иванов понял, что человек в папахе действительно управляющий, потому что, очутившись рядом с Александром Ивановичем, он почему-то снял шапку и теперь скромно держал ее в руках.
— Дiм з трех поверхамы, — сказал Александр Иванович, доверительно кладя Иванову на плечо ладонь и поворачивая к темному силуэту дом. — Велыка споруда. Бассейн. — Повел их внутрь и стал показывать комнаты. Голые лампочки одиноко горели под потолком. — Тут буде кабинет, тут буде сауна. Кимната видпочинку жинки. Туалеты...
Он, невольно улыбаясь, ходил следом. Костя оставался недовольным. Дом пах деревом и свежей побелкой.
— Нам треба покласты дранку. Вы можете? — Он повернулся и посмотрел на них необычайно серьезно, словно от них зависело что-то важное в его жизни.
— Ну конечно, поможем, — сказал Иванов, и Костя незаметно ткнул его в бок. — А как вы это делаете? — спросил он, делая шаг в сторону, чтобы избежать Костиного кулака.
— Кладемо и обрезаемо на мисти.
Костя саркастически хмыкнул в кулак и изобразил на лице удивление. Александр Иванович вопросительно посмотрел на него.
— Делаем не так, — невозмутимо произнес Костя. — Дранку сбиваем на полу. А потом прибиваем на стену.
Он показал, как надо класть дранку. Чем они только в студентах ни занимались.
— А мы не додумались, — удивились те двое, которые в присутствии управляющего и Александра Ивановича так и не надели свои шапки.
За час они справились с одной комнатой. Потом появился управляющий в бараньей шапке, посмотрел на их работу и сообщил:
— Вы ему сподобалыся. Вы швыдко зробыли цэ. А зараз ходимо исти.
Они снова сели в машину и поехали на этот раз вниз, в долину.
Их уже ждали. Александр Иванович снова встретил их у порога, и они выпили по стакану местного вина, вошли в дом, и здесь у него сладко екнуло в сердце, потому что вместе с хозяйкой дома стол накрывала и Гана. Их усадили рядом, и вдруг он понял, что все это сделано специально и, похоже, к нему приглядывались, и почему-то ему приятно и он не возражает. Так ему все и запомнилось: ночь, ели, горячее вино и Гана.
Он прятал свои картинки на самое дно. Приятные, веселые картинки, молодые картинки.
Потом, через несколько лет, после одной из ссор выяснилось.
— Я не выношу запаха военной формы... на генетическом уровне, — заявила она ему.
Наверное, это было связано с Севером. Он уже не помнил, но сцену сватовства и свою обиду запомнил, а теперь ее лицо стало просто лицом на фотографической бумаге, и с этим ничего нельзя было поделать.
Воспоминания всегда неизменны и постоянны, но они руководят тобой, в этом и заключается их парадокс, и тебе приходится только удивляться.
На похороны Ганы Костя не приехал — болтался где-то около Кубы в штормовом океане. Только отстучал несколько строчек: "Соболезную, скорблю вместе с тобой. Держись, старик".
Он был хорошим другом и всегда подписывал письма: "Твой Константин". А потом вдруг умер, и тело его во флотском мундире отвезли к родителям в Белгород. В восемьдесят девятом он был уже почти лысым.
Однажды она призналась:
— Я приручаю пойманного зверя...
Он это хорошо помнил. Зверем был он. Ему даже льстило вначале. Через много лет он понял, что значит быть им и что она имела в виду. У них просто не хватило времени, чтобы выяснить этот вопрос, но он понял, и теперь ему оставалось лишь рефлексировать, потому что теперь ничего другого не осталось.
"Но почему она села с этим типом в машину?" — думал он.
Вопрос, который мучил его всю жизнь.
Однажды у них с женой вышла первая ссора, а через день, когда они помирились, он ей сказал:
— В магазине ты тоже была просто отвратительна.
— Почему ты меня не остановил?
— Потому что ты моя жена, потому что я знаю, что ты совсем другая, а на все остальное мне наплевать.
Он лепил ее под себя, сам не ведая того. Что-то ему, наверное, удалось, где-то ошибался. Но главной его ошибкой оказалась армия, не медицина, конечно, а армия. Хотя в свое время он ее тоже любил. Потом он уже стал подстраховываться, думать за троих: за нее, за себя и за Димку. Этому учишься постепенно, сам не зная того — создавать себе любимого человека, надо только уметь прощать — прошлое со всеми его ошибками и неудачами, ведь женщина — это тоже прошлое, и из-за этого ты ее всегда любишь. Чувства не зависят от времени, а только от тебя. Время здесь — удача или неудача, не имеющее непосредственного отношения к любви. Ведь со временем ты чувствуешь себя в силах не только понять, но и, не рассуждая (скорбнее или опытнее, когда тебе уже все надоест и после всего, что произошло в жизни), оценить трезво, но не цинично. Пожалуй, скорбнее даже больше, потому что опыт, как факт, дело приобретенное, а значит, и вечное.
Потом, пожалуй, они больше не ссорились. Он не доводил дела до этого за те два года, что им осталось. И только, когда получил предписание явиться такого-то и туда-то сменить какого-то ошалевшего от радости капитана, вот тогда она ему и выдала то, что он вначале принял за минутную слабость:
— Я тебя не буду ждать, — сказала она. — Если ты не открутишься, то возьму Димку и уйду.
Он помнил еще одну картинку, вытягивая ее чаще других, хотя непосредственного отношения к ней она не имела: ее фигура на соседней полке, которая привиделась, когда они сутки тряслись в поезде (Костя похрапывал внизу). Он так уверовал в это, что едва не свалился на Костантина — слишком крепко она врезалась в его память за две недели, чтобы оставить его в эту ночь. Вот эту-то ночь почему-то он тоже запомнил, пожалуй, лучше всего остального. Не две недели, проведенные вместе, а одну ночь в полупустом купе, полупустом вагоне, где он ее воскрешал одним воображением. Лежа на верхней полке, он лихорадочно записывал. Это был его первый опус: невнятные впечатления. У него были видения. То он вдруг видел ее в женщине на соседней полке, то она удалялась от него по коридору. Сутки возвращения домой были наполнены сладкой истомой, выматывающей, как головная боль.