Греция перед римским завоеванием. — Греция и римское завоевание. — Греция во втором веке республики. — Неспособность Рима вылечить бедствия Греции. — Театральный кризис в Риме. — Сирийские пантомимы. — Пилад из Киликии. — Храм Рима и Августа в Пергаме. — Малая Азия. — Промышленные города и греческие республики побережья. — Земледельческие монархии плоскогорья. — Культ Митры и культ Кибелы. — Единство Малой Азии. — Азиатский эллинизм и азиатские религии. — Греческие республики и азиатская монархия. — Малая Азия после столетия римского господства. — Общая слабость, кризис и беспорядки. — Кризис эллинизма и иудеи. — Распространение иудеев на Востоке. — Культ Рима и Августа в Малой Азии. — Эллинистическое возрождение.
Когда в 146 г. до нашей эры Рим объявил Грецию римской провинцией, эта страна уже давно катилась по наклонной плоскости после к общему упадку. Ее сухопутные и морские владения постепенно римского отпали; ее торговое господство исчезло; ее капиталы были истрачены и ее промышленность разорена; ее науки и искусства находились в упадке; наконец, все источники ее древнего богатства иссякли. В Лаконии исчезли все кузницы, выделывавшие столько мечей, копий, шлемов, буравов, пил и молотов;[252] некогда столь деятельные и знаменитые бронзолитейни Аргоса закрылись;[253] закрылись и мастерские некогда столь славных художников Сикиона;[254] Эгина постепенно потеряла свою морскую торговлю и закрыла свои знаменитые бронзолитейни, где уже не выделывались более мелкие бронзовые предметы, ранее бывшие ее специальностью;[255] все чудесное богатство Афин было погребено под развалинами их морской империи. Их морская торговля умерла в тот день, когда, потеряв власть над морями, оказалось более невозможно поддерживать ее всякого рода привилегиями; республика должна была прекратить свои огромные расходы на флот, армию, общественные работы, когда лишилась подати союзников; вместе с афинской империей рухнула и та система клерухий и территориальных владений, благодаря которым афиняне могли потреблять в Афинах продукты разбросанных повсюду полей, лесов и рудников. Результатом этого был общий упадок; кораблестроение в пирейских доках упало, как и оружейное мастерство; миновала слава тех краснофигурных и чернофигурных аттических ваз, которыми Афины в течение веков украшали дома богачей во всех странах Средиземного моря; серебряные рудники Лавриона, первый источник афинского богатства, были истощены, и таким образом оскудели и почти исчезли все ремесла и искусства, работавшие на потребности и на роскошь Афин. Цветущий город, метрополия обширной империи и значительный торговый центр, сделался не более как опустевшей столицей небольшой страны в 40 квадратных миль, которая могла вывозить немного масла, немного меда, немного мрамора и некоторые пользовавшиеся известностью благовония, последние остатки той обширной торговой империи, скипетр которой некогда был в ее руках.[256] Посреди этого всеобщего упадка один Коринф пользовался благополучием благодаря своей торговле и своей индустрии.
Падение крупных торговых и промышленных городов косвенно разорило всю Грецию; земледелие не приносило более выгоды, и ремесленники второстепенных городов не находили более работы;
но в то же время повсюду, в самых отдаленных деревнях как мелких, так и крупных республик, по мере обеднения нации жители бросали земли и стремились в города, где с новой силой, вместо того чтобы исчезнуть, продолжали развиваться все пороки, порожденные богатством: роскошь, страсть к наслаждениям, алчность, страсть к игре, дух интриги и соперничества, муниципальная гордость. Таким образом, ужасное внутреннее зло терзало Грецию до римского завоевания. Чтобы сохранять за городами их искусственный блеск, платить художникам и рабочим, поддерживать атлетические школы, большие игры и интеллектуальные традиции, чтобы удовлетворять честолюбие бесчисленных политических олигархий крупных и мелких городов, Греция легкомысленно расточала все богатства, накопленные предками; она закладывала и компрометировала свое будущее. Партии и города, как бы пародируя свое бывшее могущество, бросались в войны и революции, в грабежи и насилия; эти войны, эти революции, оргии, наслаждения, частная и публичная роскошь еще более разоряли все области; безбрачие и долги — эти два ужасных бича античного мира, которые даже в наиболее цветущие эпохи всегда заставляли его страдать от недостатка капиталов и редкости населения, — вносили опустошение даже в деревни. Постепенно крупные поместья, населенные рабами, или даже пустыри заняли место некогда густонаселенных областей, в то время как в городах, несмотря на отчаянные усилия, искусство умирало; нравы развращались; учреждения гибли; нищета и расточительность, всегда связанные друг с другом, проникали во дворцы вельмож, в дома купцов и в бедные хижины поселян.
По этому гибельному склону скользила Греция, когда Рим занес над ней свою руку, но не для того, чтобы поддержать ее в момент ее падения, а чтобы еще скорее сбросить в глубину бездны. Если хотят понять, чем была в действительности Римская империя, пусть освободятся от одного из наиболее распространенных и застарелых заблуждений, состоящего в вере, что Рим управлял своими провинциями, придерживаясь широких взглядов, надзирая за общим благом и руководясь мудрыми и благодетельными принципами, имевшими в виду, главным образом, благо подданных. Никогда ни Рим, ни какая другая империя не управляли покоренными странами с такими взглядами; только в очень редких случаях чье-нибудь господство бывает выгодно для подданных; напротив, повелители всегда стараются извлечь наибольшую выгоду с наименьшим риском и усилиями. Рим в действительности оставлял в Греции, как и во всех покоренных странах, положение дел в их естественном течении, безразлично к добру или злу, до тех пор, пока это не было для него опасно или убыточно. Разрушая Коринф, последний великий торговый и промышленный город Греции, он заставлял эту страну жить умеренными ресурсами своей территории и теми жалкими средствами, к каким прибегают гибнущие народы. Греция принуждена была эксплуатировать свои древности и свои памятники, показывая их иностранцам, и извлекать прибыль из чудесных исцелений Эпидавра. Потом он разделил всю Грецию на бесконечное множество мелких государств, большинство которых охватывало только территорию одного города; лишь Спарта, Афины и несколько других городов сохранили независимость и несколько более обширную территорию: Спарта — часть Лаконии, Афины — всю Аттику и несколько островов. Связанные с Римом союзными договорами, эти города продолжали управляться своими древними учреждениями и законами, не платя никакой подати и не подчиняясь власти чужеземного правителя. Остальная территория была включена в Македонию и разделена на очень большое число городов, плативших подать и управлявшихся каждый по своим законам и своими учреждениями, но под наблюдением правителя и римского сената. Таким образом был установлен порядок в стране, ранее терзаемой столькими войнами и революциями. К несчастью, порядок, когда он является результатом не естественного внутреннего равновесия, а внешних сил, есть не что иное, как оцепенение, вызванное наркотическим средством, уничтожающим на мгновение боль, но увеличивающим болезнь; поэтому pax Romana не возродил Грецию, он не принес ей даже значительных выгод, ибо то немногое, что мир сберег, было разграблено Римом. Сперва большая война с Митридатом, потом гражданские войны тридцати последних лет, налоги, грабежи, подати, налагаемые партиями в добавление к обыкновенным контрибуциям и ростовщичеству откупщиков, довели Грецию до смертельного изнеможения, обременяя новыми долгами и так уже обремененную крупную собственность, лишая мужества мелких собственников, уменьшая население, ослабляя уже и так поколебленные правительства и расхищая последние капиталы. К моменту прибытия Августа в Грецию даже сокровищница храма в Дельфах была пуста. Недавно столь богатая, прекрасная и могущественная Греция, мать эллинизма, ходила теперь по миру, прося милостыню, в числе других рабов Рима, дряхлая, отвратительная, в лохмотьях, покрытая язвами.
Если бы мечта людей, желавших украсить мир по своему желанию, могла исполниться, если бы власть человека над человеком могла измениться в ущерб властелину и к выгоде для побежденных, то Август мог бы попробовать сделать чудеснейшее предприятие в римской истории — возрождение Греции. Как ни велико было восхищение Августа стихами Вергилия, все же не из них он черпал свою политическую мудрость. Он слишком хорошо знал, что могущество Рима весьма ограничено по сравнению с его именем и что империя отчасти покоится на огромном заблуждении покоренных народов, которые, будучи разделены, невежественны и лишены храбрости, воображают Рим гораздо сильнее, чем он был на самом деле. Он не забывал, что в большинстве провинций Рим не мог содержать войска; что он уже с трудом посылал всякий год в каждую провинцию по правителю и по нескольку бессильных чиновников; что нигде он не может ввести, как некогда сделал в Италии, свои законы, свою религию, новые учреждения или какой-либо моральный принцип, который прочно привязывал бы страну к метрополии; и почти повсюду вынужден довольствоваться тем, что управлял подчиненными народами при помощи их старых национальных учреждений. Он знал поэтому, что не мог почти ничего сделать для Греции и что она была страной, в которой ему было бы всего труднее применить великий совет Вергилия: pads… monere morem. С материальной стороны великим бичом Греции была бедность, имевшая много причин: долги, уменьшение населения, недостаток капитала, падение промышленности. Но Рим делал все что мог, работая над восстановлением Коринфа с целью смягчить эти бедствия, помимо же этого Греция для восстановления своего богатства могла рассчитывать только на собственные силы. Впрочем, нельзя сказать, чтобы у нее совсем не было средств для возрождения. Ей их давали ее прошлое и ее территория. Коринф, например, поднялся быстро не только благодаря римской помощи, но также и потому, что открыли в оставленных Муммием развалинах целые копи древностей, которые продавали очень дорого, главным образом в Рим. Таким образом можно было восстановить новый город из остатков пепла старого.[257]Точно так же элидские собственники начали возделывать текстильные растения: коноплю, лен, хлопчатник; много женщин поселилось в Патрах, чтобы прясть эти материалы и особенно превосходный виссон, который начали вывозить.[258] Кроме того, во многих местностях Греции росло дерево Паллады, олива, а в древности это было дерево с золотыми плодами, ибо оливковое масло имело самое разнообразное употребление: его употребляли как приправу, для освещения, как лекарство, вместо мыла и мази, особенно в гимназиях, в банях, в школах атлетов. К несчастью, бедность Греции была следствием не одних внешних обстоятельств; она происходила и от многочисленных моральных пороков, общественных и частных, как-то: роскоши, распущенности, порчи нравов, подкупности, смеси гордости и гражданской индифферентности, духа сутяжничества, недостатка честности, господства небольшой кучки богачей и низости бедняков, составлявших большинство. И Греция, и Рим были одинаково бессильны против этих пороков. Время от времени Рим мог обуздывать некоторые наиболее воппиющие злоупотребления, но он не мог исправить пороки, коренящиеся в национальных учреждениях, которыми должны были пользоваться римские правители; в традициях, которые они должны были почитать; в интересах, которые они не могли нарушать, и в умах, которые было опасно оскорблять.
Пребывание Августа в Греции было для него только этапом в его путешествии, конец которого был неблизок, а цель совершенно иная. В Македонии приготовляли армию, которую он должен был летом или осенью перевести в Азию, чтобы следующей весной она вторглась в Армению одновременно с армией, предводительствуемой царем каппадокийским Архелаем. Август со своей немногочисленной и скромной свитой явился в опустошенную провинцию не с тем, чтобы отнять последнее рубище у жалкого нищего, бродящего по дорогам мира как символ бренности человеческого величия; он пришел и не для того, чтобы восстановить его жилище, применяя поэтическую политику Цицерона и Вергилия; он пришел за тем, чтобы приспособить к новым временам старую греческую политику Тита Квинкция Фламинина и аристократической партии, политику, состоявшую в сокрытии бессилия Рима под преувеличенным почтением к греческой свободе и предоставлении Греции разлагающему влиянию ее пороков, так, чтобы она могла винить в своих бедствиях скорее самое себя, чем Рим. Во время своего пребывания в Греции Август выполнил много реформ и составил проект еще других, выполненных позже; цель их была смягчить политику угнетения, которой следовали в прошлое столетие, и возвратить Греции некоторые следы, или, скорее, призраки, ее прежней свободы.[259] Он отделил Грецию от Македонии, образовав из нее под названием Ахайя одну провинцию, охватывавшую Фессалию, Эпир, Ионийские острова, Эвбею и несколько островов Эгейского моря. Правитель этой провинции должен был жить в Коринфе.[260] Он реорганизовал старый совет амфиктионов, ежегодно собиравшийся в Дельфах, заседания которого некогда были так торжественны, и постарался устроить сейм, на который должны были посылать по одному представителю все города новой провинции Ахайи и который должен был собираться ежегодно[261] Он дал свободу многим городам, в том числе союзу лакадемонских городов, занимавших южную часть Лаконии.[262] Он точно установил границы территории Афин и Спарты и запретил Афинам продавать, как они делали, звание гражданина: несчастный город действительно слишком злоупотреблял этим низким средством.[263]
Податей Август, кажется, не увеличил: провинция была для этого слишком бедна; напротив, он, по-видимому, постарался извлечь выгоду из тех имуществ, которыми республика владела в Греции; крупной лаконской фамилии, тому Евриклу, который сражался вместе с ним при Акции, он дал, конечно при условии уплаты известной подати (vectigal), остров Киферу, бывший собственностью государства.[264] Затем, осенью 21 г., когда армия стала переправляться через Босфор и вступала в Вифинию, он отправился на Самос, где рассчитывал провести зиму, подготавливая экспедицию в Армению и наблюдая за малоазийскими делами.
В это время Агриппа женился на Юлии, и Рим после последних волнений снова успокоился.[265] Но едва прекратились уличные беспорядки, как в метрополии возгорелась новая война — война между актерами, имевшая полем битвы римские театры. Окружавшая Августа аристократия выскочек, чтобы скрыть свое недавнее происхождение, выказывала сильное преклонение перед прошлым Рима; снова пыталась пустить в ход театр Энния, Невия, Акция, Пакувия, Цецилия, Плавта, Теренция, другими словами, греческий театр, которому подражали эти римские писатели. Теперь считалось гражданским долгом тесниться на представлениях классических вещей, шумно аплодировать, громко заявлять при всяком удобном случае, что никогда не напишут ничего лучшего, что нужно вернуться к национальному театру, распространявшему среди народа моральные и патриотические идеи. Все добрые граждане должны были работать над этим благородным предприятием. Самому Горацию советовали надеть котурны; но Гораций был умеренный гражданин; некогда при Филиппах он бросил свой щит, а теперь не имел никакого желания выступать на сцене под свистки римской публики.[266] Еще хуже было то, что он умел критиковать этих, столь почитаемых, старых авторов; их стихи, по его мнению, были нескладны, их язык груб и нечист.[267] По счастью, не было недостатка в гражданах, более ревностных, чем Гораций, которые для блага республики готовы были делать все, даже писать трагедии. Много их написал Азиний; сам Август составил или набросал по крайней мере одну под названием «Аякc»,[268] хотя вообще он предпочитал ободрять других денежными подарками. Он дал, например, очень значительную сумму Луцию Вару Руфу за его «Тиеста», которого все считали образцовым произведением.[269] Писатели из среднего класса, старавшиеся своим пером приобрести расположение знатных лиц, также писали многочисленные пьесы. Таков был тот Кай Фунданий, чьи трагедии иногда забавляли Горация,[270] и, без сомнения, многие другие, чьи имена не дошли до нас. Но в то время как столько римлян старались в благородных ямбических стихах представить величие Аякса, Ахилла и Тиеста, с Востока прибыли Пилад из Киликии и Бафил из Александрии, в тот же год поставившие новый вид театральных представлений, еще неведомый римлянам, — пантомимы.[271] Невидимые голоса, сопровождаемые приятной музыкой, в песнях излагали рассказ; актер, мим, с лицом, покрытым грациозной маской, одетый в красивый шелковый костюм, подражал с размеренными жестами сцене, рассказываемой невидимыми голосами; когда сцена оканчивалась, актер исчезал и, пока внимание зрителей занималось приятной музыкальной интермедией, переменял костюм, из мужчины становился женщиной, из молодого человека стариком, из человека — богом и возвращался, чтобы передать своими жестами следующую часть рассказа. Мимы обыкновенно выбирали свои сюжеты из бесчисленных приключений эллинских богов, из гомеровских и киклических поэм, из древних греческих мифов, популяризованных трагедий, отдавая предпочтение чувственным эпизодам и страшным катастрофам, вроде безумия Аякса. Иногда произносимые ими стихи были написаны известными поэтами; но их главной целью, подчинявшей себе стихи и музыку, было щекотать или потрясать нервы зрителей большим числом различных сцен, трагических или комических, целомудренных или чувственных, нежных или ужасных, связанных между собой тонкой нитью плана. Таким образом, не нужно было делать никаких усилий, чтобы понимать и наслаждаться спектаклем; достаточно было смотреть и слушать, следя за ежеминутно убегающими деталями, которые можно было немедленно забывать. Если считать, что произведение искусства тем совершеннее, чем более оно походит на живое тело, от которого нельзя отделить никакого члена, и чем более оно выражает вечных истин в человеческих лицах, то нельзя не смотреть на эти пантомимы как на совершенно выродившееся произведение по сравнению с настоящей трагедией. Но они так нравились римской публике, что Пилад скоро — сделался идолом народа. Изысканным умственным наслаждениям, требующим известной умственной работы, которые могли дать великие классические произведения, общество предпочитало легкое и чувственное удовольствие пантомим, доказывая этим пустоту развращенного мира; но, может быть, не было вины в предпочтении живых, подвижных и колоритных мимов современным им трагедиям, с трудом подражавшим великим образцам, важность которых они сохранили, не имея их поэзии, и становившимся, таким образом, одновременно тяжелыми и скучными.
Но авторы этих скучных трагедий, национальные актеры, почтенные и серьезные люди воздевали руки к небу и энергично протестовали: как! Пилад из Киликии и Бафил из Александрии прогоняют из римских театров Акция и Пакувия! И, конечно, эта маленькая театральная революция не была такой пустой вещью, какой часто ее представляют. Она показывала, как в театрах, точно так же как в нравах и управлении, факты идут совершенно вразрез с людскими намерениями. Хотели во всем вернуться к старым римским традициям, а получили только восточные новости. Противоречие делалось все более и более резким. Но если Август думал, что общественные спектакли вполне заслуживают внимания главы государства, то в эту эпоху он все же не мог заниматься римскими актерами и их ссорами, ибо сам старался дать малоазийским народам на более обширной сцене совершенно иной спектакль, чем мимы Бафила и Пилада; он готовился живым взойти на небо, совершенно подобно актеру, поднимаемому остроумно придуманной машиной на воздух в заключительной сцене какого-нибудь великого спектакля. Почтение Азии принуждало его взойти на старый и очень расшатанный аппарат, который уже возносил к облакам египетских царей, и предпринять довольно опасное воздушное путешествие. Как кажется, 25 ноября он высадился на Самосе,[272] у врат древних монархий Пергама и Вифинии, т. е. тех двух провинций — Азии и Вифинии, которые после Акция просили у него позволения воздвигнуть ему, подобно своим древним царям, два храма в своих столицах, Пергаме и Никомедии. Постройка храмов еще не была окончена,[273] тем не менее Август нашел, что его культ быстро распространяется по всей греческой Азии. Пергам не только работал над окончанием пергамского храма и организовал вокруг него культ Августа наподобие культа Зевса, но и привлек к этой задаче всю Азию, κχοινόν, Ασίας, сейм азийских городов, который собирался уже в эпоху Антония. Пергам желал, чтобы храм выражал набожность не одного города, а целой страны.[274] И действительно, вся Азия с жаром отдалась новому культу и новому богу; во многих городах понимался вопрос об устройстве торжественных игр в честь Рима и Августа; в других городах, например Миласе,[275] Нисе,[276] Митилене,[277] занимались постановкой алтарей и храмов принцепсу Римской республики; в Алабанде присоединили его культ к культу одного из городских божеств, Митилена в одной надписи говорит, что ни в коем случае «тот, кто низок по участи и по природе, не может равняться с существами, которые имеют божественное сияние и превосходство богов»; она, кажется, находит, что недостаточно одной дивинизации, и торжественно обещает не пренебрегать ничем, чтобы сделать Августа еще более божественным, если к этому представится удобный случай.[278] Другая надпись, к несчастью, поврежденная, содержит декрет, устанавливающий культ Августа, неизвестно в каком городе, и решает, чтобы доски, на которых награвируют декрет, были помещены не только в пергамском храме, но во многих городах империи. Имена некоторых из них можно прочитать: Акций, Брундизий, Тарракона, Массалия, Антиохия Сирийская.[279] Азийским городам было недостаточно обожать президента латинской республики; они хотели также, чтобы всюду знали об их благочестии, как бы побуждая другие народы освятить таким же способом свои цели, меняя свое рабство на религиозную обязанность.
Скептический политик падающей республики, племянник ростовщика из Веллетр, был обожаем наравне с Зевсом, Ареем, Герой, и это в той Малой Азии, том опасном Эльдорадо, где Рим находил сокровища и страшные поражения, которую он приобрел, не ударив положение палец о палец, и которую мог сохранить, только пролив потоки крови. Август в эту зиму, вероятно, был занят, главным образом, парфянскими делами и экспедицией в Армению, которая должна была начаться весною; но он должен был найти время обдумать, чего требовали от него восточные народы в обмен на этот культ и эти храмы. Это был совершенно новый культ. Даже во времена монархии обожествление живых царей практиковалось, кажется, только в Египте, между тем как в Малой Азии для помещения государей в число богов ожидали их смерти. Почему это египетское растение, которое никогда не могло приняться в Малой Азии, внезапно так быстро пустило там корни? Почему в то время, когда в Италии старались восстановить республиканские учреждения, этот культ живых властителей, высшее преувеличение династического чувства, так быстро распространялся между малоазийскими греками, подобно плющу прицепляясь к личности первого магистрата новой республики? Высадившись в Малой Азии, Август ступил ногой в одну из трех больших промышленных областей античного мира, которыми были Малая Азия, Сирия и Египет. На берегах Малой Азии, являющихся рядом заливов и мысов и по климату и культуре схожих с берегами противолежащей Греции, в плодородных речных долинах, простирающихся по направлению к плоскогорью, в областях, соответствующих древним царствам Пергамскому и Вифинскому, после македонского завоевания возникло на территории, населенной фригийцами, карийцами, ликийцами и мезийцами, большое число греческих городов. Они сделались фабричными центрами, продолжая каждый управлять своей областью при помощи классических учреждений греческих республик; существовали: экклесия, или собрание всех граждан; булэ, или городской совет, избиравшийся народом; стратеги, архонты, пританы, наконец, магистраты, носившие разнообразные имена и избиравшиеся народом для ведения общественных дел. Сарды, столица Лидии, вывозили во все страны красивые вышитые шерстяные одеяла [280] и пурпур, менее, быть может, ценный, чем тирийский, но также очень известный;[281]Тиатира была центром приготовления пурпурных тканей;[282] Пергам был известен своими занавесами, своими шитыми золотом одеждами[283]и тем материалом, соперником папируса, который называется пергаментом;[284] пурпуровые ткани приготовлялись и в Милете; там же ткали шерстяные ткани, одеяла для постелей и занавесы для дверей;[285]Траллы фабриковали и вывозили керамические изделия,[286] так же как и Книд;[287] алабандские хрустальные изделия повсюду пользовались известностью; [288] Лаодикея изготовляла и продавала различные шерстяные ткани, носившие ее имя;[289] Гиерополю давали известность и богатство его красильни;[290] Родос ежегодно грузил на свои суда бесчисленные амфоры, наполненные своим знаменитым вином[291] и изготовлял также в большом количестве оружие и железные инструменты; [292] Кос вывозил вино и один, может быть, из всех античных городов прял, ткал и красил шелк;[293] Самос торговал маслом,[294] Хиос — своим знаменитым вином и своими мазями.[295] Таким образом, корабли этих городов развозили по всем странам античного мира вино, ткани и другие товары и возвращались в гавани Эгейского моря, привозя много золота и серебра в монете и слитках. Это золото и серебро постепенно распространялось вдоль берегов по домам купцов и ремесленников, по деревням, по красивым жилищам собственников и по крестьянским хижинам, поднимаясь по долинам рек в области плоскогорья. После Александра Великого эллинская цивилизация заблистала в греческих городах Азии всем блеском этого богатства, накопленного ткачами и красильщиками. Это богатство придало городам частную и общественную роскошь, ободрило искусства и науки, увеличило торжественность религиозных церемоний, вскормило многочисленных рабочих и продолжило учреждение греческого πόλις'α, сделав ими города, население которых состояло преимущественно из. ремесленников и купцов. Родос, Венеция Эгейского моря, доказал, что аристократия купцов и судовладельцев могла при помощи греческих учреждений управлять государством, население которого состояло преимущественно из рабочих классов и было, следовательно, подвержено социальным волнениям; успех этого управления зависел от щедрости к народу, предоставления ему празднеств и развлечений, уменьшения при помощи денежных раздач дороговизны съестных продуктов, столь частой в населенных городах, и оказания помощи всякий раз, когда положение становилось затруднительным.[296]
Культура, гордость, дух предприимчивости, торговая алчность, честолюбие, ненасытная жажда власти, удовольствий, знания были руководящими чертами этих греческих городов и их населения; эллинская культура обладала насколько блестящей, настолько же и опасной способностью к распространению. Побуждаемые этим врожденным стремлением и поддерживаемые своим богатством, эти республики давно добивались власти над туземцами, чтобы извлекать из них все, что они могли дать, и ассимилировать их себе. С одной стороны, это было легкое, а с другой — трудное предприятие, в котором сам эллинизм значительно изменился к худшему. Поднимаясь от смеющихся берегов к плоскогорью, которое, монотонное и огромное, является началом Центральной Азии, эллинизм входил в чуждую и враждебную страну, где ничто более не согласовалось с тем миром, в котором он родился и вырос. Там не было богатых промышленных городов, но, как теперь в наименее населенных областях России, огромные леса, обширные, засеянные льном и хлебом поля, пастбища, и только время от времени встретишь несколько бедных деревень и несколько стад. Человек лишь изредка и со страхом появлялся в диком и зловещем молчании этой пустынной природы. Там не было маленьких, волнующихся, мятежных республик, постоянно изменявших свой вид, а были обширные сонливые монархии, тем более почтенные, чем древнее было их происхождение, восходившее, как утверждали, к Ахеменидам и Персидской империи. Там не было бодрого, подвижного и любознательного населения, бунтовавшего против всякого господства, как божеского, так и человеческого, стремившегося к власти, богатству, знанию, наслаждению, опасностям. Исключение составляла единственная монархия, основанная на юге Понта, в сердце Малой Азии, ордами галлов, переселившихся туда в третьем веке; она была населена смесью фригийцев и кельтов, сохранивших беспокойный и смелый дух завоевателей. Повсюду в других местах это были варварские, жестокие расы, созданные для покорности власти людей и богов во всех ее проявлениях, неспособные к инициативе, готовые служить в качестве рабов, допускать набирать себя под оружие, повиноваться властелину, почитать богов и их жрецов. Умственные способности этих рас исключали всякую возможность политической мысли и интеллектуальной культуры; они состояли из грубого и насильственного мистицизма, который питали две религии, огромные и однообразные, подобно плоскогорью, на котором они распространялись, два из тех метафизических, неопределенных и космополитических верований, которые, подавляя умы тяжестью абсолютного, во все эпохи запугивали народы и подготавливали их к рабству. Более новой из этих религий был культ Митры, принесенный и распространенный по малоазийскому плоскогорью персидским владычеством. Этот суровый культ, произошедший из смешения первобытного маздеизма с семитическими доктринами Вавилона, почитал Митру; в одно и то же время Солнце и Справедливость, высшее и почти неприступное начало жизни и добродетели; он утверждал, что ведет немощное человечество к этому неприступному принципу, обременяя его обрядами и темными символами; он видел в царях человеческое воплощение этого принципа, а в монархии — слабый, но почтенный человеческий образ божества.[297]
Богини-Матери, называвшейся в одних областях Диндименой, в других — Кибелой, был, напротив, очень древней религией дикой природы, опирающейся на тайну рождения и основанной ловкими жрецами из желания обогатиться и властвовать. До завоеваний Александра Великого они действительно сумели собрать огромные церковные богатства и начальствовали над варварскими расами плоскогорья, наставляя их разыскивать божество по ту сторону правил условной морали и искусственных связей семьи и общества, в двух крайних и противоположных силах, над которыми господствует инстинкт воспроизведения. Богиня-Мать, т. е. Природа, не посещает городов, где греки теснятся ради своей торговли и ссор; она живет в пустынных горах, на уединенных берегах озер, далеко от людей, сопровождаемая стадами животных, львов и оленей, живущих согласно с природой. Человек должен следовать за богиней из городов в дикие вертепы пустынной природы, туда, где свободно совершается великое божественное таинство воспроизведения, примиряющее вечное единство с временным разнообразием, — таинство, благодаря которому целое остается непогибающим, хотя отдельные существа появляются, живут и исчезают. Человек погружается в божество особенно тогда, когда он освобождает этот инстинкт, в котором состоит его божественная сущность, от связей и цепей, которыми оковывает его искусственная цивилизация. Это была темная теология, но не лишенная некоторых глубоких идей, благодаря которым жрецы могли эксплуатировать две таинственные и противоположные силы, существующие в темных безднах любви, — влечение и отталкивание полов. Они открыли в храмах публичные дома под покровительством Богини-Матери и убеждали благочестивых женщин, что они выполняют достойное дело, занимаясь проституцией под сенью храма и оставляя богине, т. е. ее служителям, приобретенные таким путем деньги; в то же время они эксплуатировали аскетические тенденции, помещая в число благочестивых дел рядом с проституцией целомудрие и даже кастрацию; они составляли корпорацию жрецов-евнухов и приглашали на свои кровавые празднества всех, желавших пожертвовать своей мужественностью в честь богини.[298]
Это неизмеримое различие климата, расы, языка, правления и религии тем не менее уже давно производило в Малой Азии темное, невидимое, но сильное стремление к единству и синтезу. Такое явное противоречие объясняется при взгляде на социальную структуру этих стран. Дороги, по которым внутренние монархии сообщались со средиземноморским миром, проходили через греческую территорию; дороги, по которым греческие города сообщались с Персией, проходили через территории монархии. Если туземные жители плоскогорья были земледельцы и пастухи, то греки были ремесленники и купцы; они продавали другим много предметов, сфабрикованных в их городах; в обмен они брали кожи, шерсть, лен, лес, минералы, а особенно рабов. Когда в греческих городах, вследствие естественного уменьшения городского населения, образовывались пробелы и была потребность в новых руках, Фригия вместе с Лидией и обширными царствами Понта и Каппадокии поставляли людей. Крестьяне этих местностей не считали нисколько жестоким и постыдным рождать и воспитывать детей для того, чтобы затем продать их торговцам рабами, уводившим их в промышленные города, где чувствовался недостаток в людях. Если эллинизм не овладел всем плоскогорьем, то он своими блестящими лучами коснулся по крайней мере его вершин; царские дворы, все усвоившие греческие моды, платили деньги художникам и с большими издержками строили или увеличивали некоторые города, бывшие как бы рассадниками эллинизма. С другой стороны, азиатский эллинизм при соприкосновении с туземными расами потерял значительную часть своего политического духа, проникнувшись духом религиозным. Рабочая чернь, состоявшая отчасти из карийцев, фригийцев, лидийцев, принесших в города свою врожденную религиозность, постепенно сделалась более привязанной к храмам, чем к городам. Высшие классы, состоявшие в большинстве из богатых купцов, посреди стольких странных религий, производивших приятное впечатление, поражавших воображение и возбуждавших чувства, охотно посвящали богам часть времени, которое, по греческому взгляду на жизнь, они должны были уделять государству.
Эллинские боги постепенно приняли в свои храмы местных богов и постарались уподобиться им, подобно Артемиде; местные храмы открылись для греческих богов, и божества обеих метафизических религий сделались греческими по форме и виду. В группе Митры-быкоубийцы пергамская школа олицетворяла неопределенное божественное сияние, изобретенное персидским умом,[299] в образе прекрасного греческого эфеба во фригийском колпаке. Таким образом, с ослаблением гражданского духа увидали, что религия, с ее бесчисленными служителями, ее пышными и очень богатыми храмами, ее многобразными культами, ее частыми и бесконечными праздниками и церемониями, заняла первое место после промышленности и торговли в общественной и частной жизни азиатских греков.[300] Соприкосновение с туземными расами произвело дальнейшие результаты. Эти расы образовались столетиями монархического режима, и влияние промышленных интересов, вместе с влияниями религиозного азиатского духа, побудило греческие города Малой Азии попытаться примирить монархию и республику, с тех пор как монархия, завоеванная пришедшими из Европы искателями приключений, сделалась греческой и принялась покровительствовать эллинизму, помогать этим республикам и пользоваться ими вместо того, чтобы с ними сражаться. Торговые интересы почти всех греческих городов Азии были гораздо шире их территории; они нуждались в мире, спокойствии и порядке в тех странах, куда не проникало их маленькое политическое могущество. С другой стороны, мистицизм, торговля, медленное проникновение монархических идей плоскогорья ослабили у азиатских греков гражданский и республиканский дух. Таким образом города легко признали в монархии величайшую силу, способную координировать их интересы. Диадохи, постоянно воюя между собой, отдавали себе отчет в своей общей миссии и не только уважали республиканские городские учреждения, стараясь пользоваться ими для эллинизации туземных рас, но и сами основывали, преимущественно во внутренней части страны, много таких республик; греки, в свою очередь, обожали эту координацию своих интересов в личности царей. В этом воздухе, наполненном горячим мистицизмом, самые монархические склонности принимали религиозный оттенок: с одной стороны, был пример отдаленного Египта, а с другой — местные учения митраизма, и азиатские греки поняли, что лучшим средством внушения всем малоазийским народам почтения к этим царям было делать их богами и полубогами. Таким образом, полубожественные монархии и апофеоз умерших царей не были в Малой Азии чудовищной лестью выродившихся греков, но одним из многочисленных процессов, которыми пользовался эллинизам, чтобы выполнить свои великие проекты экономического и интеллектуального господства над туземными расами Азии и Африки. Эти мелкие республики купцов, ремесленников, ученых не имели недостатка в деньгах, но были слабы с военной и дипломатической точки зрения; они поэтому пользовались новыми эллинистическими монархиями как оплотом против отдаленной Персии, против мелких полуперсидских монархий, находившихся на плоскогорье между древней империей Ахеминидов и побережьем; они пользовались ими и обожали их как синтез своего самостоятельного существования, как силу, которая издалека озаряла и покровительствовала их торговле на суше и на море.
Теперь, спустя столетие после падения Персидского царства, не умерший царь, а живой республиканский магистрат был предметом обожания для жителей Малой Азии. Они падали ниц перед Римом, имя которого они имели более оснований ненавидеть, чем любить. Наследовав пергамским царям, Рим продолжал их политическую традицию, но не историческую миссию. Он объявил свободными, т. е. освобожденными от подати, не зависящими от сената и проконсула, и союзными, на условии равенства, многие города: Книд, Миласу, Хиос, Митилену, Илион, Лампсак, Кизик, Родос, которые были в таком положении еще в момент прибытия Августа в Азию.[301] Другие города Рим поместил под власть проконсула и наложил на них подати, оставив, однако, народу право собираться, законодательствовать, избирать советы и магистратов, управляться своими законами, но под надзором, очень редко, впрочем, осуществляемым, сената и проконсула. Последний был простым контролером и казначеем, которому поручалось ежегодно собирать и отправлять в метрополию подать. Но Рим нисколько не заботился защищать, подобно азиатским монархиям, жизненные интересы эллинизма, благоприятствовать распространению его культуры, поддерживать его главенство над туземными расами, покровительствовать его торговле, координировать усилия различных городов. Рим был далеко. В течение двух предшествующих столетий его представителем в этих местностях был проконсул, менявшийся ежегодно, слишком обремененный сенатом, делами, издающий законы не непрерывным образом, как все собрания, и плохо знающий страну и народы.
Единственной заботой Рима до сих пор было отнять у греческих городов наибольшую часть золота и серебра, которые они собирали в обмен на свои товары, и следить за тем, чтобы ни одна из монархий плоскогорья: Понт, Армения, Каппадокия, Галатия, Коммагена — не осмеливалась спуститься к побережью с целью более тщательно собрать наследие Атталидов, чем делал это Рим. Таким образом, мало-помалу он предоставил всему в Малой Азии возможность идти своим путем и ослаблял, не разрушая окончательно, жизненные элементы этого разнородного общества — как эллинизм, так и местные традиции; он полуразорил греческие республики, почти уничтожив в них умственную деятельность во всех ее видах; одновременно с тем он ослабил все монархии плоскогорья, постоянно переделывая их границы, исключая, может быть, Галатию. В этой стране в эпоху Августа под властью аристократии богатых собственников, а также под властью царя, бывшего самым богатым из собственников,[302] жило очень храброе фригио-кельтийское население крестьян и солдат, обрабатывающих землю, пасших огромные стада, вывозивших шерсть,[303]сантонин [304] и некоторые лекарственные смолы, добываемые из акации[305] Находясь в союзе с Римом уже несколько столетий, они собрали большие богатства, состоя в последние пятьдесят лет наемными войсками на службе Рима — преимущественно против Понта. После Акция Август счел этот народ достаточно сильным, а его царя Аминту достаточно способным, чтобы присоединить к его территории Ликаонию, Памфилию, Писидию и восточную Киликию, т. е. самые дикие части Малой Азии, где находились гнезда разбойников и пиратов, опустошавших Восток. Аминте было поручено разрушить все эти гнезда, но во время этого предприятия царь умер, и Рим, не находя никого, кто бы желал взять на себя его царство, превратил его в провинцию. На плоскогорье, таким образом, остались только слабые, робкие и очень бедные властители. Рим сохранил их, чтобы пользоваться последними следами еще существовавшего их авторитета над туземцами. Палемон, ученый грек из Лаодикии, сын знаменитого оратора Зенона, управлял Понтом, этим славным царством Митридата, которое, теперь изолированное и забытое, искупляло великую мечту об азиатской империи, всецело отдаваясь незаметным мирным работам. Его многочисленные и различные расы занимались только обрабатыванием земли, эксплуатацией рудников,[306] пастьбой стад, воспитанием детей и почитанием богов. Немногие греческие колонии Черного моря, которые были единственными важными городами страны, — Синоп, Амис, Трапезунт — не имели более ни честолюбия, ни воинского духа; они довольствовались развитием своей промышленности, ловлей тунцов, вывозом дерева, шерсти, железа[307] и некоторых редких и ценных лекарственных трав, как-то лакрица [308] и чемерица.[309]Каппадокия, где царствовал Архелай, была еще более бедной: это была обширная область, населенная малоинтеллигентной расой, кормившейся также земледелием, разведением стад, эксплуатацией рудников,[310] говорившей на особом языке и имевшей всего два города — Мазаку и Коману.[311]
Но если туземные расы плоскогорья, за исключением галатов, были разрежены, обеднены, унижены римской политикой, если они потеряли лучшую свою кровь в ужасных войнах, зажженных Римом по всей Малой Азии, то их древние завоеватели, греки из городов, пострадали и потеряли не менее их. Принужденные уже столетия к новой сизифовой работе — брать у Италии в обмен на свои товары драгоценные металлы, которые Рим отбирал у них в виде податей и процентов, с тем чтобы снова лишиться их, когда они будут накоплены в достаточном количестве, — греческие малоазийские города, наконец, истощились. После вторжения Митридата, нового завоевания Суллы, опустошений пиратов, нашествия римских откупщиков, произведенных генералами Помпея конфискаций, грабежей Брута и Кассия, поборов Антония вся страна находилась в ужасном положении. Богатые классы, разоренные и обедневшие благодаря стольким катастрофам и слабо поддерживаемые Римом, авторитет которого падал, были неспособны более, особенно в последнее тридцатилетие, придавать прежний блеск дорогостоящим литургиям, а вместе с тем престижу эллинизма, который от них зависел. Учреждения πολιςϋ'a поэтому пришли в полный беспорядок; искусства и науки были в упадке; во всех городах находились у власти развращенные котерии нищих политиканов, эксплуатирующие пороки и невежество народа; финансы были в жалком состоянии, памятники в развалинах, школы в пренебрежении, правосудие продажно, общественное мнение капризно и жестоко, честные люди в ужасе от распущенности, одновременно непереносимой и неизлечимой. И в Малой Азии, как на всем Востоке, над этим ужасным социальным распадом, внесенным в эллинизм римской политикой, молчаливо, медленно и упорно, подобно растущим на развалинах растениям, росли две силы: разбойники и иудеи.
Жившие разбоем народы убили недавно в Киликии Аминту и поставили Рим в очень затруднительное положение. Прибыв в Азию, Август оказался лицом к лицу с удивительной новостью, которую ни один умный человек не мог бы вообразить себе сто лет тому назад. Обнаружилось, что после смерти Аминты единственным восточным царем, приковавшим к себе если не уважение, то по крайней мере всеобщее внимание, был иудейский царь Ирод. Последний был варвар, идумеянин, семейство которого только недавно обратилось в иудейство; в беспорядках последних гражданских войн ему удалось рядом насильственных актов узурпировать в Иудее царское достоинство у древней фамилии Асмонеев. Он сделался таким образом царем маленького, неизвестного и малообразованного народа, судьбой которого, как давно казалось, было увеличивать добычу победителя посреди опустошавших Восток войн. Однако Ирод домогался теперь занять первое место между римскими вассалами на Востоке; он никогда не упускал случая привлечь внимание к себе и к Иудейскому царству. Он доставил отряд солдат для экспедиции, совершенной в Йемен Элием Галлом. Он дал Самарии имя Севасты, бывшее греческим переводом имени Августа;[312] он начал постройку города, который хотел назвать Кесарией;[313] он хотел также устроить в Иудее, между тамошними варварами, эллинистическую монархию, полную пышности и щедрости, и с этой целью приказал начать во всех частях своего царства крупные общественные работы; он установил в Иерусалиме пятилетние игры в честь Августа; он занимался со оружением большого театра и амфитеатра; он приглашал отовсюду греческих художников и приказал чеканить свою монету с греческими надписями. Ирод, иудейский араб, царь столь мало образованных иудеев, хотел быть не только первым вассалом Рима на Востоке, но и покровителем эллинизма!
Желание играть такую роль не было безумием с его стороны, ибо положение иудеев изменилось в течение последнего века на нальный всем Востоке. Иудеи уже тогда имели некоторые из качеств, которые характер еще теперь составляют их силу: они были экономными работниками; иудеев посреди стольких чувственных религий они жили под охраной Бога, бывшего строгим стражем нравов, а не снисходительным покровителем пороков; наконец, они были очень плодовиты, что было весьма важным качеством в ту эпоху, когда цивилизация так быстро истощала расы. Уже давно принужденные эмигрировать в большом числе иудеи нашли в предшествовавшее столетие чудесное средство распространения и самые счастливые случаи разбогатеть при распадении эллинизма; они образовывали значительные, богатые и цветущие колонии во всех городах Востока: в Египте, особенно в Александрии;[314]в городах Малой Азии,[315] а также по ту сторону границы в городах Персии, например в Вавилоне;[316] повсюду они образовывали необходимую часть городского населения в качестве ремесленников, купцов или банкиров.[317]
Большинство жило очень скромно; некоторые приобретали зажиточность, наконец, немногие скапливали огромные богатства на Востоке, были уже Ротшильдами того времени; все вместе они образовывали колонии, имевшие свои особые нравы, законы, идеи, отличные от греческих, и ни за какую цену не желавшие их оставлять. Особенно они восставали против религиозного эклектизма, столь обычного среди древних; они желали поклоняться только своему Богу, стремились пропагандировать свой культ и старались строго соблюдать везде, где они находились, обряды своей религии, даже если те оскорбляли чувства туземных жителей. Там, где законы города находились в противоречии с предписаниями их религии, они отказывались подчиняться законам или уходили из города; они не смешивались с приютившим их населением, жили между ним, образуя, так сказать, народ в народе, государство в государстве.[318] Многочисленные, объединенные, трудолюбивые, ненавидимые вследствие своей обособленности и страшные своими богатствами, они не переставали обращать свои духовные взоры и вздохи своей души к Иерусалиму и его храму. Они никогда не забывали священной земли, где Иегова имел свое святилище, часто возвращались в свое отечество и посылали туда огромные суммы денег, поддерживавшие существование нации. Таким образом иудеи своими колониями, своей торговлей и своими деньгами приобрели на Востоке большую власть над падающим эллинизмом. Политика Ирода была только необходимым следствием самопроизвольного рассеяния еврейского народа, и Ирод хорошо понимал, что Иудейское государство не должно было более замыкаться в самом себе, в то время как его народ распространялся по свету; что оно должно было следовать за своим народом, заставить узнать себя, заставить себя полюбить, заставить себя бояться даже за своими пределами, чтобы повсюду быть в состоянии покровительствовать иудейской эмиграции и уменьшать отвращение и затруднения для своих колоний.
Его политика была основана на двух принципах: сделаться клиентом и вассалом Рима без сожаления, без задней мысли, лояльно, чтобы повсюду обеспечить иудейским колониям покровительство великой республики; и попытаться примирить, насколько возможно, иудаизм, который, несмотря на свое усиление, был не способен один управлять Востоком, с эллинизмом, ослабевшим, но все же живым, стремившимся к власти и богатству и еще способным к новому возрождению.
Пергамский храм, культ Августа и Рима, действительно, показывали, что эллинизм еще не думал умирать. Уже десять лет на Востоке царил мир; царствовал известный порядок и возрождался кредит; по всей Малой Азии снова начало распространяться текстильное ремесло, чаны красилен снова стали наполняться красками, а торговые суда распускать свои паруса. В то же время там, на отдаленном горизонте, где в течение столетия можно было различить только неопределенные очертания сената, азиатский эллинизм увидал появление и возвышение фигуры одного человека, в которой издали, вследствие вполне естественной иллюзии, он мог признать столь знакомую ему фигуру монарха. Не из трусливого и робкого духа Азия с таким рвением начала готовить место на своем Олимпе, наполненном разнообразными богами из всех стран, последнему богу, немного неожиданно пришедшему из Италии во плоти. Этот бог должен был быть не менее благодетельной силой, чем солнце, почитаемое в образе Митры, или природа, обожаемая в образе Кибелы; он должен был быть силой, координирующей частные интересы греческих городов, их оплотом против Персии, покровителем их торговли, подобно древним монархиям диадохов. Азийский эллинизм уже сто дет ожидал эту благодетельную силу, призывал ее и тщетно желал; он начал с обожествления Рима, потом он попытался обожествить поочередно быстро менявшихся проконсулов. Испытанных в течение ста лет разочарований было недостаточно для того, чтобы навсегда отнять надежды у азиатских греков. Ожидаемый человек, казалось, наконец, пришел; времена сделались более спокойными; эллинизм начинал надеяться, что он будет в состоянии подняться из своего упадка; и его культ Августа символизировал эту надежду. Воздвигая ему и Риму храм в Пергаме, устанавливая вокруг этого храма правильный культ, азиатский эллинизм приглашал Августа выполнить великую историческую роль, которую играла в Азии эллинистическая монархия и которой пренебрегал Рим.