Вечный город. — Знать и простой народ. — Образованные классы и знатные фамилии. — Возрождение доверия. — Ludi saeculares в прошлые столетия. — Ludi saeculares Августа. — Различное значение этих игр. — Порядок церемоний. — Suffimenta и fruges. — Последние приготовления к празднеству. — Молитва к Мойрам. — Церемонии 1 и 2 июня. — Carmen saeculare. — Новые опасности в европейских провинциях. — Ликин и Галлия. — Галльская политика Агриппы. — Агриппа и галльские дороги. — Усыновление Августом двух сыновей Агриппы. — Первые результаты социальных законов. — Вторжение германцев в Галлию. — Агриппа на Востоке и Август в Галлии.
После утверждения социальных законов тучи, так долго омрачавшие небо Италии, наконец, рассеялись, и дух радости охватил Рим. Успехи последних лет: соглашение с парфянами, очищение сената, разделение верховной власти между Августом и Агриппой, наконец, законы, обещавшие возрождение древних нравов, — все это, казалось, принесло в страну счастье. Радость была вполне понятна: по сравнению с мрачными революционными временами настоящее было прекрасно. Если общество обманывалось иллюзиями по поводу соглашения с парфянами, то все же было истиной то, что огромная масса империи при повсюду распространившемся мире снова начала выказывать свою естественную силу притяжения над всеми мелкими союзными, находившимися под протекторатом или независимыми государствами, которые окружали ее, как планеты окружают солнце. Рим сделался огромной метрополией средиземноморского мира; в него стремились из лесов холодной Германии, так же как и от двора парфянского царя; в Рим стекались вместе Восток и Запад, и он представлял собой смесь всех языков, всех рас и всех столь разнообразных народов, которые он объединял под своей властью и с которыми приходил в соприкосновение. Не один Ирод, а все властители мелких союзных или вассальных государств посылали теперь своих сыновей на воспитание в Рим, где Август оказывал им гостеприимство в своем дворце и наблюдал за их образованием, не обращая внимания на издержки. В своей резиденции он выполнял то, о чем никогда не заботилась республика: его дворец сделался родом пышного учебного заведения для будущих вассальных царей Рима, создавая таким образом могущественный орган распространения римского влияния в союзных государствах.[459] Много молодых людей из галльской знати также приезжали в Рим для получения образования и для изучения действия грозной силы, которая, покорив их предков, теперь странным образом влекла их к себе; там появилось также несколько молодых людей, принадлежавших к крупным германским фамилиям, в том числе маркоман Маробод, также побуждаемый тем любопытством к римским делам, которое начинало охватывать германских варваров в их болотах и лесах и стряхивало с них их оцепенение;[460] там встречались даже знатные парфяне, которых гражданские войны изгнали из их страны и которые, вероятно, прибыли к Тиридату,[461] получавшему благодаря Августу хорошую пенсию от республики.[462] Этот космополитический мирок группировался вокруг дома Августа и его наиболее богатых друзей; он был для римлян явным знаком влияния, снова приобретенного Римом. Европа, Азия и Африка вновь склоняли свои колени перед великой республикой; еще свободные народы, жившие за границей империи, охваченные изумлением и почтением, стремились узнать чудесный город и выразить ему свое уважение. Солнце никогда не озаряло более обширной, более могущественной и более прочной империи; торжественные посольства, мелкие победы, ежегодно приходившие из провинций успокоительные известия распространяли чувство удовлетворения по всей Италии.
Каждый класс, кроме того, имел и особенные причины для радости. Знать была бы очень глупа, если бы серьезно жаловалась и на свою участь: ничего не сделав за последние десять лет, она получила обратно свои богатства и почести и снова видела, как ей выказывают уважение и угодливость средние классы и римская чернь просто потому, что во всякой фамилии допускали к участию в пользовании имуществами, восстановленными на счет государства, известное число ученых и плебеев. Эти бедные плебеи, некогда шедшие за демагогами и образовавшие главный контингент коллегий Клодия, являлись теперь клянчить у знатных той помощи, которую они некогда давали вождям партии. Они старались вступить в число клиентов какого-нибудь богатого дома, где им давали то пищу, то деньги, то еще какие-либо подарки. Поэтому каждое утро они являлись с визитом к патрону, сопровождали его на форум и в гости, аплодировали ему, когда он выступал в суде, и являлись перед ним с вытянутым или смеющимся лицом, смотря по положению его дел. Так образовалась та совокупность искусственных обязательств, которая в течение многих столетий будет привязывать к богатым классам Рима бесконечную свиту нищих, причем этими отношениями одинаково тяготились и покровительствующие, и покровительствуемые.[463] Этот новый обычай, конечно, причинял расходы и скуку, но у него были также свои выгоды. Благодаря ему знатные снова начали проходить по улицам Рима с длинной свитой при всеобщем почтении; они не заботились более о результатах выборов или споров в сенате; они обеспечивали в Риме порядок прочнее, чем если бы угрожали прибегать к наказаниям. Оказываемое им уважение было не меньше и в средних классах, где учащиеся молодые люди заботились только о том, чтобы угодить какому-нибудь могущественному покровителю из аристократов. Римляне быстро потеряли свое отвращение к этому роду литературного угодничества, как нам доказывают «Послания» Горация, в которых поэт подробно рассуждает об этом. В семнадцатом послании первой книги он допускает, что можно желать жить счастливо в неизвестности и бедности, но прибавляет, что если хотят быть полезными своим друзьям и иметь некоторый комфорт, то нужно искать дружбы вельмож; он осыпает своими сарказмами последователей Диогена, выказывающих систематическое отвращение к богатству. Он очень ясно говорит, что находит менее низкими тех, кто льстит богатству, чем тех, кто живет в грязной и низкой бедности на социальном дне. Он поддерживает положение, что если не позорно носить грубый плащ, то не более позорно носить и милетский пурпур; он решительно утверждает, что
…хвала не последняя знатным понравиться людям;[464]
однако все же рекомендует достоинство и скромность. Не нужно громко и без конца жаловаться, как нищий, который говорит:
…Сестра у меня без приданого; терпит
Мать нужду, ни продать не могу я именья, ни жить в нем,[465]
В то время как Август подготавливал соглашение с парфянами, Гораций писал другое послание, восемнадцатое первой книги, и адресовал его другу, который, принятый в высокую клиентелу одного.
богача, чувствовал себя там неловко и ощущал некоторый стыд, боясь быть паразитом. Гораций успокаивает эту неспокойную совесть, утверждая, что
…не станешь
Вид ты шута принимать перед тем, кому другом назвался.
Как несходна с содержанкой и видом различна матрона.
Так отличается точно и друг от шута-паразита.[466]
Любивший свою свободу и ревнивый к своей независимости, Гораций отказывался сам от этого гостеприимства, но не без некоторой снисходительной иронии советовал своим друзьям и товарищам принимать его.
Если недавно утвержденные законы в их совокупности приносили некоторое неудовольствие вельможам, то знать под управлением Августа снова начала управлять Римом и империей, причем осуществляла свою власть с большей легкостью, чем в другое время; у нее не было более ни риска, ни ответственности власти, а одни только ее привилегии. Средние классы также не имели поводов быть слишком недовольными. Благодаря покровительству вельмож и развитию земледелия, искусств и торговли его зажиточность увеличивалась. Он наконец получил то, чего долго домогался, — великие социальные законы, в которых хотел видеть начало новой эпохи, более счастливой, чем только что минувшая. Имперская администрация улучшилась; исчезли ужасные систематические грабежи эпохи Цезаря; управление провинциями было поручено богатым людям, которые, если не всегда были очень деятельны и очень умны, не имели нужды в грабеже своих подданных, для того чтобы засыпать золотом свою политическую клиентелу в Риме. Организация верховной власти в последние пять лет должна была также увеличить общественное довольство, Италия хотела наслаждаться выгодами монархии, т. е. продолжительностью и устойчивостью власти, не теряя привилегий республики, иначе говоря, юридического равноправия всех граждан, простоты церемониала, абсолютной свободы слова по отношению к могущественным лицам и безличности государства. Президентство двух лиц, избранных на пять лет, вместо принципата — одного на десять лет, имело две выгоды: оно заставляло надеяться, что правительство будет еще более сильным; два принцепса, если они согласны между собой, действительно должны были иметь более авторитета, чем один; кроме того, оно было ближе к республиканской традиции, так как продолжительность должности была меньше и принцип коллегиальности был сохранен. Все те, кто с самого начала восхищался новым режимом и находил его хорошим во всех отношениях, имели новое основание убедиться, что республиканская конституция была изменена только в некоторых, неважных пунктах. Если даже мир медленно должен был развязать бесчисленные оковы, которыми бедность во время гражданских войн связала несчастную нацию, то все, как в 27 г. до Р. X., готовы были с надеждой смотреть на будущее. В массах возродились мистические мечты о всеобщей палингенезии, наивное ожидание нового века, который должен был быть началом более счастливой и чистой жизни; уже двадцать пять лет эти идеи клубились в душе нации, подобно туману, то сгущавшемуся, то разрежавшемуся, смотря по ходу событий, но никогда не рассеивавшемуся вполне. В государстве, охваченном неисцелимым пессимизмом, эта живительная волна доверия, столь мистическая и столь неопределенная, была благодетельной поддержкой; и этим объясняется, почему около конца 18 г. до Р. X. Август или кто-нибудь из его друзей задали себе вопрос, не должно ли одобрить счастливое настроение общественного духа великой церемонией, которая в торжественной форме выразила бы неясную народную идею о новом веке, начале новой жизни, и связала ее в умах масс с великими моральными и социальными принципами, формулированными в законодательстве последних лет. Была очевидная необходимость в необычайной и торжественной церемонии, которая соединила бы в живописном синтезе все элементы народной веры в новый век и все социальные концепции управлявшей империей олигархии: этрусское учение о десяти столетиях; италийскую легенду о четырех веках мира; сивиллины оракулы, возвещавшие наступавшее царствование Аполлона; воспоминания об эклоге Вергилия, предсказывавшего скорое наступление золотого века; пифагорейское учение о возвращении душ на землю, согласно которому всякие 440 лет душа и тело снова соединяются друг с другом, так что мир возрождается в своих прежних формах; необходимость вернуться к историческим источникам национальной традиции, более живо восстановить религию, семью, учреждения и нравы древнего Римского государства. Но при помощи какой церемонии можно было выразить столько различных вещей? Изобретение новой церемонии страшило поколение, которое столько трудилось над восстановлением полуизглаженной и забытой традиции и цеплялось теперь за нее из страха снова заблудиться. Поэтому стали искать в прошлом и нашли там очень древнюю церемонию. Учрежденные в самый год основания республики, в 509 г. до Р. X., в честь подземных божеств, Дита и Прозерпины, с целью вымолить окончание ужасной чумы,[467] ludi saeculares были повторяемы всякое столетие как торжественная гарантия общественной безопасности. Таких повторений было три через почти равные промежутки времени: в 346 г.,[468] в 249 г.[469] и в 149 или, по другим сведениям, в 146 г.[470] Пятые столетние игры падали, следовательно, на 49 г., т. е. на начало междоусобной войны между Цезарем и Помпеем. Но тогда люди были более заняты тем, чтобы избежать преждевременного знакомства с царством Дита и Прозерпины, чем тем, чтобы приносить им жертвы; никто поэтому не думал справить в пятый раз столетние игры, почти совершенно забытые за долгим промежутком.
Август решился возобновить эти игры, вероятно, по двум главным. Церемония была столь необычайной, что никто из живущих не видал ее и никто не мог увидать ее вторично в жизни; поэтому она была чудесным средством, чтобы глубоко взволновать массы. Кроме того, в эту церемонию входила идея о веке, saeculum, понимаемом, правда, как деление времени на столетние периоды, но идея эта легко могла преобразиться в популярное представление о мистическом веке, так как никто более не помнил первоначального значения церемонии. Возобновляя ludi saeculares, Август надеялся не только исправить забывчивость гражданских войн и позаботиться об общественном здравии путем молитв, обращенных к адским богам, но и предполагал устроить под древним именем новую церемонию и сделать для традиции и легенд Лация то же, что Вергилий уже сделал в «Энеиде».
Можно сказать, что ludi saeculares являются только фрагментом реализованной «Энеиды», поскольку их концепция сходна с концепцией Вергилия, так же как усилие сочетать латинскую традицию с обрядами и мифами космополитического, преимущественно греческого и этрусского, характера и ввести иностранные, главным образом эллинские, формы как средство для выражения чисто римской идеи с целью символизировать всеми ожидаемое смешение латинского и греческого миров.
С этой целью Август призвал на помощь Гая Атея Капитона,[471]вления одинаково опытного в гражданском и религиозном праве. С целью к играм показать, что ludi saeculares обозначают мистическое начало нового века, Август впервые ввел в церемонию этрусское представление о веке как самой продолжительной человеческой жизни, считая его в сто десять лет; для оправдания этого новшества он опирался на некоторые греческие сивиллины оракулы,[472] при помощи которых столько раз одерживали победу над отвращением римлян к всему чужеземному. Коллегия квиндецемвиров, членом которой был Август и которой было поручено сохранять сивиллины оракулы, занялась этим вопросом и без труда нашла оракул, данный, как говорили, Сивиллой в эпоху агитации Гракхов, когда аграрное движение начинало волновать Италию, около 126 г. до Р. X. Этот оракул, до мельчайших подробностей описывавший столетние игры, приказывал праздновать их каждые сто десять лет. Атей Капитон и коллегия квиндецемвиров признали в оракуле закон празднования столетних игр; они утверждали, что в актах коллегии есть записи, указывавшие, что игры справлялись уже четыре раза, каждый раз с приблизительными промежутками в сто десять лет, идя в глубь веков от 126 г.;[473]следовательно, новый стодесятилетний век был на исходе, и игры должны были быть совершены в первый год двойного принципата.[474]Так как пятые столетние игры заканчивали период в 440 лет, то те, кто верил в изложенное Барроном учение о возрождении душ и тел, могли надеяться, что ludi saeculares действительно обозначают физическое возрождение древнего Рима и что поколения древней республики снова вернутся на землю, покинув свое местопребывание в Елисейских полях. Это должно было сильно побудить к повиновению закону de maritandis ordinibus! С другой стороны, церемония доставляла особенное удовлетворение тем, кого привлекал обрядовый символизм или кто слишком горячо верил в сивиллины оракулы, столь распространенные в десять предшествующих лет.
Атей и квиндецемвиры, в точном согласии с оракулами, решили, что религиозные празднества должны состоять в жертвоприношениях, совершаемых в течение трех последовательных ночей; в первую должно было совершить жертвоприношение Мойрам (греческое имя для Парк), во вторую — Илифиям, богиням родов, в третью — Матери-земле, т. е. всем божествам, от которых зависит физическое существование, жизнь и смерть индивидуумов, плодородие расы, столь необходимое для государства, и плодородие земли, являющейся первым источником богатства и благосостояния. Как было яснее просить у богов века, избавленного от преступных разрушений, обильного людьми и счастливого вполне заслуженным изобилием? Жертвоприношения небесным богам должны были совершаться днем в следующем порядке: в первый день Юпитеру, во второй — Юноне, в последний — Диане и Аполлону, так чтобы праздник оканчивался торжественными почестями, возданными прекрасному греческому богу, культ которого Август старался распространять и который, по сивиллиным оракулам и эклоге Вергилия, должен был царствовать в новом веке, олицетворяя солнце и разум, свет и тепло, т. е. источники физической жизни и величия человеческой души. Гимн Аполлону и Диане, который должен был закончить празднества и подвести им итоги, поручено было написать величайшему поэту того времени Горацию. На празднества должны были быть приглашены все свободные люди — и граждане, и неграждане; в них должны были принять участие в качестве действующих лиц представители высших классов Рима, мужчины и женщины во главе с обоими принцепсами — Августом и Агриппой.
17 февраля[475] сенат, мы не знаем по чьему предложению, постановил, что в этот самый год должны быть отпразднованы столетние игры; определил их издержки и условия для работ, которых требовали церемонии, игры и празднества, и поручил Августу, бывшему одним из председателей (magistri) коллегии квиндецемвиров,[476] выработать порядок церемонии. Август представил коллегии квиндецемвиров программу, составленную Атеем Капитоном; он содействовал ее одобрению и поручил коллегии опубликовать несколько эдиктов или декретов по поводу всех необходимых для празднества распоряжений, так чтобы организация и руководство празднеством казались делом коллегии, а не Августа. Было решено, что празднество начнется в ночь на 31 мая жертвоприношением Мойрам и что оно будет продолжаться в изложенном нами порядке до 3 июня, связывая одну религиозную церемонию с другой непрерывным рядом народных увеселений. Во все области Италии, даже в самые отдаленные ее деревни, были посланы глашатаи для возвещения о великой церемонии, которую должно было отпраздновать в Риме и которую еще никто не видел и никогда более не увидит.[477] Наиболее уважаемые лица из высших классов были выбраны для участия в церемонии; были организованы процессии и представления, и были обучены хоры. Во время этих приготовлений коллегия квиндецемвиров была призвана разрешить вопрос, должно ли в этой церемонии как предварительный обряд приказать народу сперва совершить suffimenta, или очищение дымом серы и асфальта; ей было также поручено обратиться к народу с воззванием сделать приношения съестными припасами (ячменем, пшеницей и бобами), которые должно было раздать затем всем присутствующим на празднике.[478] Не нужно забывать, что ludi saeculares по происхождению были этрусской церемонией, в которой возносились к богам молитвы о прекращении чумы. В первый раз, следовательно, она справлялась в эпоху эпидемии; поэтому вероятно, что этрусская мудрость, считаясь с возможностью усиления заразы благодаря собранию толпы во время эпидемии, находила необходимым очищение каждого из зрителей при помощи тех средств, за которыми еще современная наука признает некоторую действенность. Приношение fruges, вероятно, было связано какой-либо религиозной идеей с suffimenta. Коллегия решила, что ее члены будут 28 мая[479] принимать приносимые fruges перед храмом Юпитера Всеблагого Величайшего, перед храмом Юпитера Гремящего, что на Капитолии, в обширных портиках храма Аполлона на Палатине и храма Дианы на Авентине и что в тех же местах, за исключением храма Дианы, они будут раздавать народу серу и асфальт, дымом которых каждый должен был очистить себя, свой дом и свою фамилию, прежде чем принять участие в празднестве.[480]
Пока праздник приготовлялся, о нем говорили по всей Италии и скоро, забывая обо всех других заботах, повсюду жили в ожидании этого единственного торжества; оно занимало всех, начиная с Августа, Агриппы и консулов, желавших его успеха, до мелких собственников отдаленных городов, предполагавших совершить при этом единственном случае большое путешествие в столицу; от римской аристократии, долженствовавшей фигурировать в празднике в лице своих наиболее уважаемых представителей, своих наиболее красивых и целомудренных женщин, своих подававших большие надежды юношей, вплоть до Горация, который, со своей обычной мизантропией и неудовольствием, вовсе не доверяя искренности праздника и его организаторов, не мог, однако, отказаться от удовольствия составить изящную поэму, которой враждебная публика была обязана оказать на этот раз хороший прием. Но в какой мере массы были способны понять и определить основную идею празднества, т. е. необходимость возродить Рим, не ожидая от богов сказочного золотого века, путем простой, суровой и плодородной семейной жизни и строгих добродетелей, соблюдение которых предписывали утвержденные в прошлом году законы? Однако 1 июня приближалось; огромные толпы стекались в Рим. Но явилось и затруднение. Lex de maritandis ordinibus запрещал участие в публичных зрелищах холостым. Поэтому нужно было исключить очень многих, в том числе самого Горация, поэта, написавшего официальный гимн великой церемонии. 23 мая, уступая многочисленным просьбам, сенат приостановил на эти празднества действие закона de maritandis ordinibus и приказал, чтобы commentarium игр был написан на мраморной и на бронзовой колоннах.[481] Два дня спустя квиндецемвиры объявили, что ввиду значительного количества лиц раздача suffimentorum будет производиться не один, а три дня: 26, 27 и 28 мая.[482]
После очищения свободных граждан в последнюю ночь мая начались церемонии. На Марсовом поле, на берегу Тибра, в назначенном оракулом месте, где Тибр всего уже и глубже.[483] т. е. возле современного моста Виктора-Эммануила, воздвигли три жертвенника, а рядом театральные подмостки, но без скамей для зрителей, которые должны были стоять, чтобы церемония имела отпечаток мужественной и древней торжественности той эпохи, когда не знали ни удобных сидений, ни тента для защиты от солнца.[484] Итак, около полуночи народ теснился в Таренте (Tarentum). Мрак освещался только звездами и жертвенниками, курившимися на берегу Тибра. В этом отблеске появился Август в сопровождении всей коллегии квиндецемвиров;[485]он заклал achivo ritu — на греческий лад[486]— девять овец и девять коз на трех алтарях.[487] В глубоком молчании ночи от имени всех граждан и всех свободных людей, как присутствовавших, так и не бывших налицо, он обратился к богиням, прядущим своими перстами тонкую нить жизни, с точной и сухой молитвой, подобной контракту, архаическую сухость и коммерческую точность которой невозможно было бы передать в переводе. Я привожу ее здесь в том виде, как она восстановлена исследователями на основании сохранившихся отрывков: «Моегае, uti vobis in illeis libreis scriptum est, quarum remm ergo, quodque melius siet p. R. Quiritibus, vobis VIII agnis feminis et VIII capris feminis sacrum fiat; vos quaeso praecorque uti imperium majestamque р. R. Quiritium duelli domique auxitis utique semper nomen Latinum tuaeamini… incolumitatem sempiternam victoriam valetu-dinem populo romano Quiritibus tribuatis faveatisque populo romano Quiritium legionibus que populi R. Quiritium remque p. populi Romani Quiritium salvam servetis… uti sitis volentes propitiae p. R. Quiritibus quindecemvirum collegio mihi domo familiae et uti hujus… sacrificii acceptrices sitis VIII agnarum feminarum et VIII caprarum feminarum propriarum; harum rerum ergo macte hac agna femina immolanda estate fitote volentes propitiae p. R. Quiritibus quindecemvirorum collegio mihi domo familiae».[488] Слово mihi значило здесь не Августа, фамилию и дом Августа, но всякого гражданина и свободного человека, так как Август только читал формулу молитвы, которая в этот момент должна была быть на устах всех присутствующих и всей Италии и которая вполне ясно без околичностей предлагала божеству этот контракт: с одной стороны — девять овечек и девять коз, предложенных богиням, а с другой — счастье государства и частных лиц, данное богинями в обмен на жертвоприношение. Было бы невозможно представить себе молитву более архаическую по языку и формулировке. В церемонии, на которую были приглашены все свободные люди, вопрос шел только о римском народе квиритах. По совершении жертвоприношения были зажжены факелы и огромные костры, чтобы осветить сцену, на которой были представлены различные театральные представления;[489] зрители все время были на ногах, а матроны в числе ста десяти, чтобы представить года века, предлагали Диане и Юноне селлистерний, или священное пиршество.[490]
На следующий день торжество происходило на Капитолии: оба коллеги, Август и Агриппа, принесли каждый по быку в жертву Юпитеру Всеблагому Величайшему, повторяя ту же монотонную молитву, с которой в предшествующую ночь Август уже обращался к Мойрам;[491] потом в деревянном театре, построенном на Марсовом поле возле Тибра и снабженном на этот раз необходимыми сиденьями, представили латинские игры, в то время как на сцене, построенной в Таренте, продолжались представления, начатые ночью.[492] В этот день новый селлистерний был предложен матерями семейств;[493]по этому поводу квиндецемвиры приостановили частный траур женщин.[494] Ночью во мраке Тарента на берегу Тибра было совершено новое жертвоприношение Илифиям, богиням плодородия, при котором не проливалась кровь, а были принесены в жертву двадцать семь пирогов, три раза по три разного сорта, причем это приношение сопровождалось тою же молитвой, в которой было изменено только имя богинь.[495]
День 2 июня был посвящен большому жертвоприношению Юноне на Капитолии; главную действующую роль играли в нем матроны с целью символизировать религиозную функцию женщины в государстве и в семье, женщины, которая не должна заниматься государственными делами, но которая с пользой может присоединять свои молитвы к молитвам мужчин, чтобы вымолить покровительство богов. Сто десять матерей семейств, тоже по числу годов века, избранных квиндецемвирами из наиболее благородных и уважаемых женщин Рима, получили приказания находиться на Капитолии для жертвоприношения; и, когда Агриппа и Август заклали каждый по корове[496] и Август повторил Юноне то, что он уже говорил Мойрам, Юпитеру и Илифиям, все матроны опустились на колени и genibus nixae прочитали длинную молитву, малоотличную от предыдущей, в которой просили Юнону покровительствовать республике и семье и давать всегда римлянам победу и силу.
Затем были совершены новые игры во всех кварталах Рима.[497]Ночью в Таренте последовало третье ночное жертвоприношение Матери-земле с пятым повторением все той же молитвы, также сопровождавшееся селлистерием.[498] Наконец, 3 июня было совершено последнее торжество, бывшее и наиболее важным: приношение принесенных Илифиям двадцати семи пирогов, уже в честь Аполлона в его храме на Палатине.[499] Когда жертвоприношение было совершено, когда Август прочитал в шестой раз свою монотонную молитву и пришла к концу вся малоразнообразная серия церемоний, продолжавшаяся три дня, тогда, наконец, ода Горация, запетая двадцатью семью юношами и двадцатью семью девушками, полетела, парт, подобно жаворонку, на своих энергичных строфах и расширяя свою мелодию, в неизмеримое небо Рима, еще не слыхавшее посреди семи холмов человеческих уст, обращавшихся к богам со столь приятными, столь нежными и столь гармоничными мольбами. Была огромная разница между протокольными молитвами, читанными Августом и ста десятью матронами в стиле, столь отягощенном относительными местоимениями и длинными герундивами, и этими крылатыми, легкими и энергичными строфами, летевшими по воздуху подобно легким птицам.
Это стихотворение подводило итог сложным значениям долгой церемонии; в нем находится мифологическая смесь астрономических и моральных символов, воспоминание о новых социальных законах, прославление великих римских традиций, стремление к миру, могуществу, славе, благоденствию и добродетели, являющимся условием всех благ, желаемых человеком.
В двух вступительных строфах юноши и девушки призывают Аполлона и Диану:
Феб и Диана, владычица дева лесная,
Светлых небес украшенье. Вы, целой вселенной
Чтимые! — дайте, о чем мы вас молим, взывая
В день сей священный.
В книгах Сивиллиных, должному нас научивших,
Сказано: мальчикам чистым да избранным девам
Ныне бессмертных, семь наших холмов облюбивших,
Славим напевом.
Потом юноши обращаются к Аполлону, богу света и солнца, и поют строфу, которую ни один римлянин даже через двадцать столетий не может читать без волнения:
Солнце кормилец! ты день с колесницей горючей
Кажешь и прячешь, о, пусть, возрождаясь незримо,
Вечное, ты ничего не увидишь могучей
Города Рима.
Молодые девушки продолжают песнь, отождествляя с Дианой Илифию и Луцину, богинь родов:
О Илифия, родов безувечных причина.
Кротко храни матерей, как всегда охраняла,
Будет ли имя твое на молитве Луцина,
Иль Генитала.
Пение вновь переходит к юношам, призывающим милости богини на утвержденные в предыдущем году законы:
Вырасти отроков, благослови совещанье
Наших отцов, что судьбу обеспечило женам,
В новом обильном потомстве пошли оправданье
Новым законам.
Таким образом можно будет, говорят молодые девушки, каждые сто десять лет в течение трех дней и ночей справлять столетние игры:
Каждые сто десять лет неизменной чредою
Пусть к нам веселые игры и песни приходят;
Светлых три дня пусть нам столько ж ночей за собою
Сладких приводят.
И, чередуя свои песни, юноши и девушки воспевают затем Парк, богинь судьбы, Землю, мать плодородия и благосостояния, потом снова Аполлона, бога здоровья, который, кроткий и умиротворенный, сложил свое оружие, и Диану, на этот раз под видом прибывающей луны:
Вы же, правдиво поющие Парки, внемлите —
Рок оправдал приговор ваш незыблемой волей,
Все, что для нас совершилось, в грядущем продлите
Счастливой долей.
Пусть, умножая плоды и стада, возлагает
Почва на кудри Цереры венок колосистый.
Ветер Зевеса пусть новым полям навевает
Дождик росистый.
О, Аполлон, опуская и стрелы и очи,
Кроток и милостив, мальчиков внемли моленьям.
Внемли, Луна, властелинка двурогая ночи,
Дев песноспеньям.
После этого призывания по отдельности солнца, плодородия, судьбы, благополучия и луны юноши и девушки, продолжая, вероятно, чередоваться в пении, обращались вместе ко всем олимпийским божествам с целью вознести к ним в великолепных строфах все желания Рима и Италии, подводившие итоги всем жалобам, всем сожалениям, всем стремлениям, всем надеждам и всем мечтам, волновавшим душу нации в момент этого первого возврата к жизни после огромной катастрофы:
Если вы создали Рим и велели вы сами
Прочное выбрать владенье в земле итальянской,
Край свой родной заменяй иными местами,
Горсти троянской.
Той, средь которой прошедши горящую Трою,
Родины гибель увидя, Эней непорочный
Путь проложил, заменяя утраты судьбою
Более прочной;
Боги! возвысьте в понятливой юности нравы!
Боги! вы старость святой тишиной окружите!
Ромулу внукам потомства, богатства и славы
Громкой пошлите!
Кто ублажает вас, белых быков закалая,
Славный праправнук Анхиза и светлой Киприды
Миром да правит на гибель врагам, но прощая
Падшим обиды.
Море и суша в деснице его. Уж мидийцы
Видят готовую кару в албанской секире,
Скифы надменные ждут приговоров, индийцы
Молят о мире.
С древней Стыдливостью, с Миром и Честью дерзает
Доблесть забытая вновь появляться меж нами,
Снова Довольство отрадное всем рассыпает
Рог свой с дарами.
О прорицатель! украшенный луком блестящим,
Феб Аполлон! девяти драгоценный Каменам,
Чье благородное знанье целебно болящим. Слабнущим членам.
Если ты видишь с любовью алтарь Палатинский,
Римскую жизнь и красу итальянского края,
Дай, чтобы счастье неслось над землею латинской,
Век возрастая.
После вышеизложенной молитвы хор оканчивает и последнее воззвание тех, кто готовится удалиться, воззвание души, проникнутой благочестием:
Ты же, царишь ли на Алгиде, иль Авентине,
Видишь, Диана, пятнадцать мужей пред тобою —
Ты их услышь. И взывающих мальчиков ныне
Тронься мольбою.
С полною верою в то, что понравилась небу
Песня моя, возвращаюсь домой умиленный,
В хоре священном хвалу и Диане и Фебу
Петь наученный.[500]
Такова была прекрасная поэма, удивительный гимн жизни в ее многообразных формах, солнцу, плодородию, изобилию, добродетели, могуществу; и все это было чудесно изложено в мифологическом греческом стиле. Композиция ее была, действительно, даже слишком хороша. Сравнение этой великолепной поэмы с сухими формулами, прочитанными Августом, прекрасно иллюстрирует беспокойство, недовольство и противоречия, царствовавшие в эту эпоху. С одной стороны, мы имеем старую политическую религию, мумифицированную в своем варварском материализме и своем вековом ритуале; с другой — попытки оживить эту религию путем обращения к греческому искусству, мифологии и философии, т. е. путем обращения к чисто рассудочным представлениям, не базировавшимся ни на каком религиозном возрождении. Carmen saeculare был прекрасным произведением искусства, так же как и построенный Августом храм Аполлона, между колонн которого пели этот гимн; но это был превосходный образчик человеческой лирической поэзии, а не горячая религиозная песнь; он мог быть составлен великим артистом, рассматривавшим божества как чисто интеллектуальные символы, созданные для артистического олицетворения известных абстракций. Без сомнения, грубый крестьянин и невежественный плебей могли еще верить, что они получат от Парк и Аполлона желаемое ими, если будут повторять формулы, произнесенные самим Августом; но как можно было воспользоваться этой старой религией с целью управления империей теперь, когда аристократия не умела более пользоваться ею для дисциплинирования массы? Каким образом прекрасные стихи Горация могли укрепить осознание обязанностей в развращенной и легкомысленной аристократии, если она повторяла эти стихи только потому, что они были благозвучны? Столетние игры ясно доказывали, что попытки оживить с помощью эллинизма старую римскую религию приносили скорее затруднение, чем обновление. Хор из двадцати семи юношей и двадцати семи молодых девушек тщетно собирался на Капитолии, чтобы петь там новую поэму;[501] народ тщетно наслаждался в эти дни кроме обычных игр зрелищем бега квадриг;[502] квиндецемвиры, стараясь угодить всем, тщетно прибавляли семь дней ludorum honorariorum к трем дням ludorum solemnium, приказывая только, чтобы был один день отдыха, 3 июня;[503] твердая надежда, которую певцы гимна Горация уносили, как утверждали, с собой по домам, была лишь прекрасным поэтическим преувеличением.
В то время как Италия восхищалась в Риме этими обрядами, в церемониями и гимнами, европейские провинции империи готовились путем обширного восстания комментировать столетние игры и их carmen. Долгий беспорядок последнего столетия до такой степени извратил во всей империи естественный ход причин и следствий, что самый мир возжег тотчас очаг войны в Альпах и в европейских провинциях. Если для Италии и для богатых провинций Востока мир действительно был несказанным благодеянием, то подвластные Риму грубые племена в Альпах, в Испании и в Паннонии не могли быть довольны подарками, принесенными им миром, т. е. более частыми и более строгими наборами вспомогательных войск, большей строгостью проконсулов и пропреторов, а в особенности новыми налогами, введенными Августом и взимавшимися со всей строгостью его прокураторами для реорганизации плохих финансов республики. Эти области, уже давно привыкшие воздавать римской власти чисто формальное почтение, уже давно были охвачены мятежным духом; таково же было положение дел в Галлии, где произведенный Августом ценз и новые введенные им налоги в течение десяти лет наполовину разрушили умиротворение страны, которая вновь впала в бывшие некогда раздоры и волнения.[504] Ликин, известный вольноотпущенник Августа, которому поручено было надзирать за взиманием налогов, олицетворял в глазах галлов это неожиданное и столь тягостное изменение римской политики. Для исполнения своей должности Ликин объехал Галлию, знакомясь с землевладельцами, купцами, ремесленниками и стараясь узнать богатства всех классов; он, может быть, первый из римлян видел появление тут и там в холодной, туманной и варварской Галлии признаков чудесных богатств, которые скоро можно было сделать источником дохода. Он первый предвидел будущее благополучие и величие этой страны,[505] но он воспользовался этим с целью доказать Августу, что сделался мастером в искусстве вытягивать деньги из подданных. Ни в одной части империи не было у Августа правителя, квестора, легата или прокуратора, выказывавшего такую же ревность, как Ликин в Галлии, в пополнении казначейства республики, но никто не вносил в это так мало совести. За ним во всех галльских областях следовали чиновники, которым было поручено производить ценз; он толковал учреждения Августа со своей точки зрения, выдвигаясь на первый план более, чем было прилично вольноотпущеннику принцепса, бывшему в Галлии только частным помощником легата. Он, наконец, запугал последнего и не пренебрегал случаем пополнить и его кассу вместе с кассой государства. Он знал, что в Риме ввиду финансовых затруднений не станут слишком разбирать примененные средства, если результаты окажутся блестящими.
В Галлии тем временем образовалась антиримская партия, и это было большой опасностью, к которой присоединилась новая или, скорее, вновь появившаяся опасность — опасность германская. Своей победой над Ариовистом Цезарь отбросил германцев из Галлии и крепко запер за ними ворота новой римской провинции; но со времени поражения царя свевов протекло сорок лет; авторитет Рима во время гражданских войн уменьшился; за Рейном выросли новые поколения, которые не видали в Галлии Цезаря и его армии и которые начали снова мечтать о прекрасных плодородных землях, так долго желанных, и обширном поле эмиграции, завоевания и добычи, к которому до римского вторжения германцы имели такой свободный доступ и которое охранялось только пятью легионами. Агриппа первый, кажется, заметил, что Риму нужно держаться настороже, чтобы воспрепятствовать части галльской знати соединиться с германцами и не дать последним снова мысли о завоевании Галлии. Он задумал во время своего последнего пребывания в Галлии две важные политические меры с целью уравновесить недостаток военной римской силы в Галлии. Прежде всего он постарался успокоить недовольство галлов по поводу увеличения налогов, а потом воспрепятствовать мирными средствами вторжению в Галлию. Он позволил большому числу убиев, живших на германском берегу Рейна, перейти реку и поселиться по сю сторону на необработанных землях.[506] Он надеялся таким образом приобрести дружбу соседних с рекой племен и превратить в трудолюбивых подданных тех, кого в противном случае ему пришлось бы рано или поздно уничтожить, как диких животных. Агриппа своим административным гением понимал, что Рим уже недостаточно силен для того, чтобы Галлия позволила безропотно обременять себя налогами, и что нужно в глазах самих галлов оправдать тяжелые подати, которыми их разоряли, оказав им кое-какие услуги и делая в Галлии то, что Август начал делать в Азии, т. е. постарался примирить давнюю противоположность интересов, разделявшую разные части нации. Местные аристократии, разделенные ожесточенной враждой предшествующих столетий, были объединены в мире общим желанием подражать греко-латинской цивилизации и извлечь выгоду из нового порядка вещей. Города начали приобретать значение; торговля развивалась, не только с Германией и Италией, но и внутри страны; количество ремесленников и торговцев увеличивалось и приобретало важное значение в каждом племени: они, как в Азии, нуждались в мире, порядке и безопасности не только у себя, но и за границами того маленького государства, к которому они принадлежали. В Галлии, как и в Азии, этот мир мог обеспечить только Рим. Агриппа понял, что сперва нужно провести в стране дороги; и в эти годы он начертал и стал приводить в исполнение галльский quadrivium, четыре дороги, которые из Лиона шли: одна на север к Океану, вероятно, приводя к селению, откуда садились на корабли, отходившие в Британию; другая шла на юг до Массалии, третья на восток к Рейну, четвертая на запад через Аквитанию, до области сантонов (совр. Saintonge);[507] он воспользовался при этом уже существовавшими галльскими дорогами, расширив и улучшив их. Таким образом, деньги, которые Ликин собирал с Галлии, отчасти были истрачены в самой стране и к пользе для ее обитателей.
Но Агриппа был принужден прервать свою великую задачу, чтобы отправиться в Рим работать вместе с Августом над социальными законами и праздновать столетние игры; и гроза, собиравшаяся на северной границе, разразилась в начале 16 г. Около этого времени бессы во Фракии возмутились против поставленного им римлянами царя Реметалка; в Македонию вторглись денфелеты, скордиски и, как кажется, сарматы; паннонцы, увлекая к мятежу бывший под протекторатом Рима Норик, восстали и напали на Истрию; в Альпах взялись за оружие веннонеты и камунны.[512] Первые жили в Валтслинс (Valtellina), может быть, также в части долины Эча и в верхней долине Инна;[513] последние — в долине, сохранившей их имя Валь Камоника (Vai Camonica). К началу 16 г. шум оружия отовсюду, таким образом, доносился до Рима, где Август находился в очень затруднительном положении, борясь с первыми результатами своих социальных законов. Дерево, посаженное с таким трудом, приносило совсем особые плоды. Теперь было совершенно ясно, что очищение сената, потребованное знатью в качестве средства общего спасения, не имело другого результата, кроме того, что заседания сената сделались еще более пустыми, чем раньше, и доказало таким образом всему народу гражданскую леность той аристократии, которая требовала для себя одной привилегии управлять государством.[514] Исключенные из сената ободрились, все более и более они стали тесниться вокруг Августа, стараясь поколебать его цензорскую суровость, постоянно выдвигая следующий неопровержимый аргумент: к чему подвергать позорному изгнанию из сената стольких скромных сенаторов, тогда как оставшиеся там важные лица, члены высшей знати, нисколько не лучше? И таким образом мало-помалу исключенные сенаторы один за другим вернулись в сенат.[515]
Законы о браке и прелюбодеянии привели к еще большим затруднениям. Август поспешил усыновить двух сыновей Агриппы и Юлии, Гая и Луция (первому было три года, а последнему — всего несколько месяцев), чтобы дать пример подчинения нормам закона de maritandis ordinibus и быть в состоянии сказать, что и он, как предписывал закон всякому доброму гражданину, воспитал для республики троих детей: Юлию и двух ее сыновей.[516] У Агриппы была одна дочь от Помпонии, которую он выдал замуж за Тиберия, и он был еще достаточно крепок для того, чтобы надеяться иметь от Юлии двух других детей. Усыновляя двух младенцев, Август не рисковал встретить обвинение в искажении духа закона и стремлении избежать забот и обязанностей долгого воспитания. Как всегда, Август сумел ловко разрешить касающееся его затруднение, затруднение, причиной которого было бесплодие Ливии; никто другой не мог так легко, как он, повиноваться новым законам. Кроме того, первые публичные процессы о прелюбодеянии показали, что шпионство и доносы, введенные между богами Ларами для надзора за чистотой домашнего очага, очищают дома, но зато выбрасывают на улицу всю накопившуюся в семьях грязь, рискуя запачкать прохожих. Публика сбегалась на процессы о прелюбодеянии, как на скандальное развлечение, с целью увидать, как обе стороны осыпают друг друга грязными обидами, позорными обвинениями и скандальными разоблачениями.[517] Публика находила столько удовольствия в рассматривании чужих дел, что с любопытством обращала взоры на самого Августа и Теренцию. Все хотели знать, подаст ли сам автор закона пример к его соблюдению.[518] Наконец, если можно было спрашивать себя, действительно ли эти законы возродят Рим, то во всяком случае было несомненно, что они увеличат число судебных процессов. Это было опасным теперь, когда старый Lex Cincia более не соблюдался, и много сенаторов, всадников и плебеев смотрели на судебные дела как на средство к жизни. Процессы умножаются, увеличиваются, бесконечно затягиваются, когда адвокаты могут извлекать из них для себя выгоды. По всем этим причинам Август хотел напомнить всем о Lex Cincia, запрещавшем брать деньги за юридические услуги, заставив сенат специальным постановлением вновь подтвердить распоряжения, касающиеся вознаграждения за процессы. Сенат постановил также налагать штраф на сенаторов, пропускающих заседания без достаточных причин.[519]
С некоторого времени Август задумал прибегнуть к своему обычному средству в затруднительные моменты — снова исчезнуть из Рима, где для него не менее опасно было заставлять соблюдать свои законы, чем оставить их действовать без надзора, ввиду того, что те, кто не соблюдал их, оставались безнаказанными.[520] Столь многочисленные восстания, разразившиеся в провинциях, были достаточным предлогом для отъезда, но скоро пришли еще более важные новости, окончательно решившие отъезд в положительном смысле:
германцы пытались открыть себе путь в Галлию, закрытый для них Цезарем. После отъезда Агриппы правителем Германии остался Марк Лоллий, пользовавшийся полным доверием Августа и заслуживавший его своими достоинствами. После присоединения Галатии Лоллий был первым ее правителем и был консулом 21 год. Это был человек умный и энергичный, но очень жадный; он пользовался дружбой с Августом с целью очень ловко и не компрометируя себя собрать громадное состояние и в данный момент в согласии с Ликином притеснял галлов, наполняя одновременно и свою кассу, и кассу государства. Поэтому он не мог пользоваться расположением галлов. На этом основании, а также вследствие внезапности нападения и, наконец, может быть, какой-нибудь допущенной ошибки Лоллий не сумел отбросить нападавших за Рейн; он был разбит в нескольких стычках, потерял орла пятого легиона и в страхе послал просить помощи у Августа. Сын Цезаря должен был тотчас же двинуться на помощь, чтобы уничтожить возрождавшуюся германскую опасность и обуздать мятежных галлов.[521]
Эти известия должны были на время отвлечь в Италии и Риме общее внимание от внутренних дел и скандальных процессов о прелюбодеяниях. Казалось, что новый Верценгеториг готов появиться в Галлии в тот момент, когда половине европейских провинций угрожала война. С другой стороны, Август, все еще озаренный блеском славного соглашения, заключенного с парфянами, должен был спрашивать себя, как отразится этот европейский кризис на Востоке, где равновесие поддерживалось только чудом. Что ему делать, если Фраат воспользуется удобным случаем и затруднительным положением Августа, чтобы вновь захватить Армению? Боги, казалось, давали самыми фактами иронический ответ на поэтические мольбы столетнего гимна. По счастью, рядом с Августом стоял Агриппа, и оба принцепса могли быстро принять необходимые меры. Признали, что в столь опасный момент сыну Цезаря необходимо отправиться в Галлию, где одно его имя произведет большое впечатление на ход военных действий и будет стоить нескольких легионов. Агриппа, напротив, должен был отправиться на Восток, чтобы поддержать там порядок своим присутствием, а если этого будет недостаточно, то и вооруженной силой, пока Август будет восстанавливать порядок в Европе. Рим и Италия были поручены Статилию Тавру, получившему от сената по древнему обычаю титул preafeclus urbi.[522] Публий Силий, правитель Иллирии, уже выступил против паннонцев и жителей Норика, чтобы отразить их из Истрии; после освобождения этой провинции он должен был обратиться в долину По и отправиться сражаться с восставшими альпийскими народами.[523]
Эти распоряжения получили полное одобрение сената. Агриппа отправился на Восток вместе с Юлией,[524] несмотря на возобновленное Августом древнее запрещение. Быть может, казалось неблагоразумным после утверждения закона de adulteriis оставлять ее в Риме вдали от мужа и отца, в полной свободе принимать ухаживания и выслушивать глупые комплименты пустого и изящного Семпрония Гракха. Возможно также, что Агриппа торопился пополнить пустоту, произведенную в его семействе усыновлениями Августа. Август, со своей стороны, освятив храм бога Квирина,[525] взял с собой Тиберия, который в тот год был претором (сенат позволил исполнять его функции его брату Друзу), с целью иметь с собой молодого человека, в уме и благоразумии которого он был вполне уверен.[526] Но когда он прибыл в Галлию, имя Цезаря уже отбросило германцев за Рейн. Август нашел Галлию очищенной от завоевателей и борющейся с одним Ликином, который, впрочем, был страшнее всякого завоевателя.