Глава 17

Судебное заседание было назначено на середину июня, однако стараниями Лукина состоялось в начале мая. Уставший, издёрганный, но не подавленный Григорий Васильевич на нём присутствовал вместе с Василием, который привлекался в качестве свидетеля. Других очевидцев страшного происшествия не присутствовало, так как они не были заявлены в деле.

Василий высох, оброс клочковатой бородой и уже не походил на парня, а на придавленного, пожившего на свете мужика. Его каменисто-карие, какие-то припылённые – как камни у трактового пути – глаза запали глубоко, чёрно.

Когда Василия выпустили из ворот тюрьмы, дед, один встречавший его, испуганно уставился на постаревшего внука, беззвучно раскрывал рот, поднимал и опускал ладонь.

– Что… как он? – спросил внук, отводя глаза в сторону.

– Кто, Вася? Отец? Слава Богу… молитвами… – Но дед оборвался и пристально посмотрел в неподвижное чужое лицо внука. – Ты о ком? – спросил он зачем-то шёпотом и стал озираться, словно могли подслушивать.

– О Тросточке. Что, похоронили, поминки справили?

– Всё ладком. Не печалуйся. Да ты какой-то изгилённый нонче. Встряхнись, Васька! Чего ты даёшь столбов – иди шагай, ли чё ли! Али в острог удумал возвернуться? Иди! – Приземистый, худощавый дед толкнул своего высокого, плечистого внука в широкую спину, и тот покорно – как покатился – пошёл прямо, а нужно было повернуть влево. – Да куды ты попёр в лужу?! Ослеп?

Зашли за угол тюремного замка, и дед крепко взял внука за грудки.

– Ты о Тросточке забудь: было-было, да быльём поросло. Ему, безродному, видать, дорога была давным-давно заказана туды, – в неопределённом направлении мотнул старик головой.

Потом сели на каменистый берег шумной реки Ушаковки на самом её впадении в Ангару, молчком смотрели в тусклые, искрасна зацветающие дали раннего вечера. Старик низко, к самым опущенным глазам Василия наклонил липкий тонкий куст молодого тополя с зеленовато-молочными годовыми побегами:

– Глянь – уж леторосли[7] потянулись к солнцу, набират силёнок: большой тополь вымахат здеся… и тебе, молодому, здоровому, следоват тянуться к жизни, к людям… к живым! А душой – к Богу.

Внук втянул ноздрями пряный, духовитый запах набухших смолистых почек, но не отозвался на слова деда. Ушаковка пенно, взбивая со дна песок и ил, врывалась в Ангару и навечно вплеталась в её зеленоватые молодые волны.

– Ты, Василий, молись… молись… проси Николая Угодника… – Но дед не нашёлся сказать, что же нужно просить у святого.

Василий молчал, вяло, как-то обессиленно держал голову набок. Потом вдруг спросил, вздрогнув:

– Николая?

Григорий Васильевич тоже чего-то испугался, стал озираться. Шепнул:

– Ась? Чего? – Но Василий молчал. – Чего, ну? А-а-а! Вона што! Да другого, дурень, Николая – Угодника, святого Николу. Помнишь, верно?

– Помню.

– Вот и молись – а он уж вытянет тебя.

Когда на судебном заседании Василию стали задавать вопросы, он сначала молчал, прикусив губу, переминался с ноги на ногу. Всё же стал отвечать – односложно и неясно, заикался, замолкал, тупо глядел в пол. Григорий Васильевич, неспокойно сидевший за его спиной, покрываясь капельками пота, пытался пояснять за внука, но председатель суда строго отчитал старика, пригрозил вывести из зала.

– Ваше высокоблагородие, молодой… слабоумный внук-то мой… снизойдите… облагодетельствуйте… он с виду большой… вона, вымахал… дылда… а умишком-то – дитё дитёй… – и сам ясно не понимал, что и зачем говорил, шурша пересыхающими губами, вытянувшийся, как солдат, Григорий Васильевич.

– Что там этот старик лепечет? – взыскательно обратился к приставу председатель, вытягивая из золотистого воротника белую, но морщинистую шею.

– Вы, ваше… как вас?.. мальчишку не пужали бы вопросами: я всё, как на духу, уже поведал вам и следователю, – громко сказал Плотников, приподнявшись со скамьи и натянуто улыбаясь.

– Пристав, будет ли восстановлен, наконец-то, порядок?! – повысил голос председатель.

Маленький, угодливый пристав подбежал, запнувшись на ровном месте, к Василию, но ничего не сказал ему, лишь сжимал губы и потрясал кулачками. Метнулся к Плотникову и отчаянно-тихо, словно захлёбывался, выкрикнул:

– Молча-а-ать!

– Да уж молчу… ваше… как вас?

– Молчать!

– Видать, парень и впрямь повреждённый, – шепнул председателю один из членов суда, значительно двигая рыжеватыми лохматинками бровей.

– Н-да, – слегка качнул важной седой головой председатель, но с сочувствием в голосе добавил: – Некрепкое пошло поколение: чуть что – и раскисаем, расползаемся, так сказать, по швам. Наверняка убиенный был ему близок, коли он так подавлен и расстроен.

После короткого перерыва, скучного, монотонного чтения длинных, но обязательных протоколов, рассеянного осмотра вещественных доказательств, недолгой, но сердитой, обличительной речи товарища прокурора с пышными бакенбардами и длинного витиеватого выступления присяжного поверенного Лукина слово было предоставлено Плотникову. Но Николай даже не встал, махнул рукой:

– Чего уж: пора закругляться.

Но вдруг поднялся Василий, страшно побледнел, вытянулся. Его рот повело, однако звука не последовало. Григорий Васильевич как кошка подпрыгнул и крепко вцепился в рукав стёганой, на росомашьем меху сибирки внука. Отчаянно тянул его вниз, но лишь сползал рукав и вместе с ним опускался к полу старик. Василий оставался недвижим.

– Пристав! – умоляюще-строгим, утончившимся голосом зыкнул председатель, теряя всю важность и значительность своего вида. – Помогите же! Выведите!..

– Больной!.. Помешанный!.. Поди, пьяный… – шептались присяжные, разминая руки и потряхивая плечами.

Подбежавший пристав и Григорий Васильевич прочно взяли Василия под мышки и потащили почти что волоком из зала. Василий не сопротивлялся, лишь только тяжко стал дышать: ворот рубахи натянулся и впился в его горло. Усадили на лавку в длинном холодном коридоре.

– Ступай с Богом, – отталкивал от внука щуплого испуганного пристава старик. – Благодарствуем. Ступай, ступай. Мы как-нибудь сами… благодарствуем… Возьми гривенник. Али полтинник? Возьми! Да иди ж ты, служивый! Сами, чай, разберёмся.

Когда пристав бочком-бочком удалился, оглядываясь и покачивая головой, старик вдавил в омертвелое лицо внука кулак и сквозь зубы выговорил, с трудом пропуская слова:

– Покаяться хотел? Только пикни мне ишо! Удавлю!

– Покаюсь… не могу… – хрипло ответил Василий. Склонил на колени голову и замер.

Дед крепко держал внука.

Вскоре в коридор в сопровождении конвоя вышел Плотников. Григорий Васильевич привстал, наклонил голову, снимая перед ним шапку.

– Восемь лет – не срок, – с неестественной певучестью в голосе на ходу сказал Плотников, смахивая с бровей пот и приостанавливаясь возле Охотниковых. Но конвойный слегка подтолкнул его. – А ты, Василич, помнишь ли нашенский приговор?

– Помню, Николаша, помню, – в побелевшем кулаке намертво зажав ворот сибирки внука, тихо отозвался Охотников. Искоса, с пугливым подозрением взглянул на массивные двери зала судебных заседаний, но оттуда ещё никто не вышел, хотя уже слышался шорох ног по паркету. – Савелия взяли в заделье – будет с приисками торговать, а бабу евоную – в свинарки. В нашем же тепляке и своих трёх-четырёх поросяток будет откармливать. На зиму Савелия сидельцем определим в лавку. Пойдёт мужик в гору, развернётся, чай. У него царь-то в голове имеется. Возвернёшься – ахнешь. Да и о тебе, благодетель, не забудем.

Плотников лишь молча наклонил землисто-пепельную голову. Из залы вышли люди, обмениваясь мнениями о судебном заседании, участливо смотрели на Василия; старик предусмотрительно замолчал и зачем-то кланялся важным, по его понятиям, господам.

У самого поворота в потёмки левого коридора Плотников приостановился и крикнул, взмахнув рукой:

– Василия берегите! Богатыри нам нужны!

– И тебе – Господь в помощь, и тебе – Божьей милости, благодетель ты наш, – кланялся растроганный старик, не забывая крепко-накрепко держать внука. Но Василий по-прежнему сидел со склонённой на колени головой и, казалось, даже не дышал.

Загрузка...