Глава 2

Утром Михаил Григорьевич распределил людей по работам, поругал конюха Николая Плотникова, обедневшего старого мужика, который весь вечер выпивал в своём закутке и не всем лошадям задал овса. Раздосадованный Михаил Григорьевич присел на завалинку во дворе, закурил самосадного табаку. Мимо проехала подвода, гружённая доверху навозом. Колесо телеги провалилось и застряло в щели между досок настила, и лошадь рванулась. Телега накренилась, и комья смёрзшегося навоза вывалились прямо перед ногами хозяина. Михаил Григорьевич крепко взял за шиворот потрёпанного козьего казакина работника Сидора Дурных, встряхнул:

– Я тебе говорил, собачий хвост, вывози через поскотину вкруговую?!

– Так ить короче, Михайла Григорич, – испуганно принагнулся Дурных, натягивая вожжи трясущимися руками.

Хозяин оттолкнул работника, подозвал мужиков, и все вместе приподняли телегу. Подвода благополучно выехала со двора. Дурных, не найдя поблизости лопаты, прямо руками быстро собрал в корзину вывалившийся навоз. Хозяин с неудовольствием смотрел на работника сверху вниз. Подошла Любовь Евстафьевна, осторожно сказала:

– Что-то, Миша, Ленча у нас поникла.

Но Михаил Григорьевич крякнул в кулак, не дал договорить:

– С утра в управе собрались мужики, достатошные да неимущие, хотят оттяпать у нас пойменные Лазаревские покоса́. Бают, Охотниковы много хотят. А мы чего, мать, хотим? Сама знашь: работать да крепко стоять на земле. Крепко! – Тягостно помолчал, натянул на самые глаза заношенный выцветший картуз, встряхнул на плечах овчинную душегрейку, искоса, мельком, но остро взглянул на троих плотников-артельщиков, которые отёсывали брёвна для нового большого амбара. – Лазаревских я не отдам! Вот, вот всем! – повертел он фигой в сторону управы. – Мы ещё до японской заявили свои права на те понизовые земли, у нас тама тепере и пахотных двенадцать с гаком десятин, удобренных, холёных, нашим по́том политых, и все годы мир помалкивал, волостные не заикались. А тута смотрите-ка – всколыхнулись, змеёныши! Позавидовали Охотниковым. Хотят устроить передел нагулянных земель! Меня мироедом, кулаком да шкуродёром за глаза кличут. Вот и получат они у меня кулак… с дулей!

Но Михаил Григорьевич вспомнил о приближающемся Светлом Воскресении – отходчиво проговорил:

– Что ты, мать, про Ленчу баяла? Уже знаю, знаю: любви у неё нету к Семёну! О хозяйстве надо думать, а любовь – она никуды не денется.

– Оно конечно, Михайла Григорич, – нередко называла мать своего солидного строгого сына по имени-отчеству.

– С Орловыми нам во как надо породниться, – не прислушиваясь к матери, провёл Михаил Григорьевич по своему горлу ладонью. Крикнул артельщикам: – Кору-то подчистую сдирай, Устин! Вон с того боку сколько проворонил.

Плотник, низкорослый, но широкоплечий мужик, виновато улыбаясь, что-то ответил, но хозяин и его не слушал:

– Нам, Охотниковым, пора, матушка, разворачиваться в полную силу.

И зачем-то потопал своими добротной монгольской кожи сапогами с набойками по настилу, как бы проверяя его на крепость.

– Оно конечно, Михайла Григорич.

– Пойду в управу – накручу хвосты энтим сивым кобелям. Забыли, поди, кто в Погожем хозяин-барин? Сволочи! Дармоеды! Всё им революции подавай, а работать кто будет?! – Охотников тяжело перевёл дыхание. – Батя ушёл?

– Ни свет ни заря.

Вышла из дома жена Михаила Григорьевича, румяная, но темнолицая, с суровой задумчивой морщиной на высоком лбу, Полина Марковна. Ей было лет сорок, но казалась она гораздо старше. Твёрдым тяжеловатым шагом молча прошла мимо свекрови и мужа в коровник на утреннюю дойку, при этом поклонившись Любови Евстафьевне.

– Пошёл я, матушка. А ты вместе с Полиной присмотри-кась за скотником Тросточкиным: что-то мало, чую, он, собачий сын, задаёт поросятам кормов. Тощат животинка на глазах. Уж не уплыват ли картошка да крупа на сторону?

– Прослежу, прослежу, Михайла Григорич. Я тоже приметила: свиньи уже с месяц не нагуливают телесов.

Загрузка...