fs
Янов А.Л.
я 64 Россия и Европа. 1462—1921. В з кн.
Кн. третья. Драма патриотизма в России. 1855-1921. — М.: Новый Хронограф, 2009. - 664 стр., ил.
Заключительная книга трилогии известного историка и политического мыслителя Александра Янова посвящена одной из величайших загадок русского прошлого, перерождению самого светлого и драгоценного общественного чувства, любви к отечеству, в собственную противоположность: «из любви к своему, - по словам Г.П. Федотова, - в ненависть к чужому». Иначе говоря, в национализм. Как это могло случиться? На обширном документальном материале. связанном с борьбой идеологий в XIX веке, автор убедительно показывает, как и почему сбылось мрачное пророчество B.C. Соловьева о том, что эта зловещая деградация патриотизма в конце концов погубит петровскую Россию. В 1917-м она погибла.
УДК 94fo7).04/.043 ББК 63.3(2)43 Я 64
Сегодня, в постсоветской России, когда разница между патриотизмом и национализмом снова на наших глазах стирается, опыт этой роковой деградации становится столь же актуальным, каким он был в XIX веке, во времена Соловьева.
ISBN 978-5-94881-072-0
Агентство CIP РГБ
©Янов АЛ., 2009 © Новый Хронограф, 2009
Светлой памяти моих наставников Владимира Сергеевича Соловьева и Василия Осиповича Ключевского, а также Александра Николаевича Яковлева, товарища по оружию, посвящается зта трилогия
ОГЛАВЛЕНИЕ
9 От издателя 15 Глава ПЕРВАЯ. Вводная
65 Глава ВТОРАЯ У истоков «государственного патриотизма»
Расстрелянное поколение. Легенда о «революционном классе». Момент истины. Две русские идеи. Центральный парадокс. Объяснение Герцена. Объяснение Соловьева. Два примера. Особенности национального эгоизма. Репутация В.С.Соловьева. Что «рухнуло в пожаре 1917-го»? Возвращение Московии. «В царе наша свобода». Роковое наследство. Повторение пройденного? Незадача? Всем сестрам по серьгам? Ответ «с того берега». Чаадаевские пороховницы. По второму кругу? Зов самоуничтожения. Девять лет спустя.
125 Глава ТРЕТЬЯ. Упущенная Европа
Священный Союз. Международная анархия. Головоломка. Преодоление анархии. Коллегиальная модель. Преступление и наказание. Урок. Выпадение памяти? Открытый мир Европы. Вторая Хартия Вольностей. Перспектива. Что в этом для России? Патриотическая истерия историков? Цена ошибки.
161 Глава ЧЕТВЕРТАЯ. Ошибка Герцена
Оттепель. Несостоявшееся чудо. Еще одно роковое «почему». Политические страсти. Репетиция контрреформы. Мина № i; Конституция. Альтернатива. В идейном плену. Другая версия. Мина № 2: Крестьянский вопрос. Гетто. Орвеллианский мир постниколаевской России. Мина № 3: империя. Объяснение с читателем. Два взгляда на империю. Патриотическая истерия. Крушение «Колокола». «Россия глуха»? Жестокая судьба. Откуда болезнь? Чего не заметил Герцен. Мысленный эксперимент. Россия не исключение.
215 Глава ПЯТАЯ. Ретроспективная утопия
Завязка славянофильской драмы. Успех Официальной Народности. Метаморфоза. Самодержавие или деспотизм? Второй корень славянофильства. Третий путь. Почему Россия превосходит Запад? «Souverainete du peuple». Истина или справедливость? Нация-личность. Нация-семья. Заметки на полях. Кого винить? Метод «исторического разрыва». Игра в поиск исторического злодея. Еще раз о «России, которую мы потеряли». Прав ли был Чаадаев? Настоящая тайна славянофильства. Ловушка.
263 Глава ШЕСТАЯ. Торжество национального эгоизма
Экстремизм радикального западничества. Лукавая двусмысленность. В плену интеллектуальной моды. Лорис-Меликов и Игнатьев. Жестокая ирония. Эхо ретроспективной утопии. Спор о «начальнике мира». Бюрократическое иго. «Упразднение славянофильства»? «Середины нет». Деградация. Молодая гвардия. Неизбежность? «Катехизис славянофильства»? «Поворот на Германы». «Россия сосредоточивается». Будни «сосредоточения». Депеша Горчакова. Проблемы Всеславянского союза. Неожиданные союзники. Игры Бисмарка. Тревоги Оттоманской империи. Работая на Бисмарка. На пути к войне. Отыгранная карта. Зачем нужна была война? Плевелы. Развязка.
339 Глава СЕДЬМАЯ. Три пророчества
«Национально ориентированные». Мифотворчество. Ахиллесова пята мифотворцев. Ставрогин и Мефистофель. Пророчество Бакунина (1860-е). Пророчество Достоевского (1870-е). Человек-миф. Ревизионист славянофильства. Консервативный революционер. Пророчество Константина Леонтьева (1880-е). Консервативный проект и реальность. Почему? Итоги.
393 Глава ВОСЬМАЯ. На финишной прямой
Интеллектуальная нищета власти. Прав ли Бердяев? Три дороги. Тупик. «Россия под надзором полиции». «Блестящий период». Приключения русского кредита. Извивы молодогвардейской мысли. Три войны. Россия против еврейства. Евангелие от Сергея. «Еврейский вопрос». Русский вопрос. Уроненное знамя. Проблема «политического воспитания». Корень ошибки. Альтернатива большевизму?
445 Глава ДЕВЯТАЯ. Как губили петровскую Россию
Три школы. Глупость или измена? Предчувствия. Контрреформистская догма и Ричард Пайпс. Геополитика Дурново и Витте. Столыпин и Розен. План Розена. Загадка. Версия Хатчинсона. Версия Хоскинга. Версия Базарова. Версия Кожинова. Патриотическая истерия. Век XX. Кто кого? Военная контроверза. Декабризм. Несостоявшееся начало.Фантасмагория Официальной Народности. Славянофильская фантасмагория. «Молодые реформаторы». Второе поколение. Третье поколение. «Разрушение цивилизации». Акт за актом. Последний парадокс.
53* Глава ДЕСЯТАЯ. Агония бешеного национализма
Возрождение империи или агония? Энтузиасты очередной реставрации. Самоубийство и реставрация. Тяжелый диагноз. Черносотенный соблазн. Судьба победившего большевизма. Реакция бешеных. «Еврейская революция» по Н.Е. Маркову. Н.Е. Марков и русский консерватизм. Эволюция «жидо-масонского заговора». Эсхатологическая истерика. Что мы знаем и чего мы незнаем. При чем здесь нечистая сила? Опять предчувствия. Другой путь.
581 Глава ОДИННАДЦАТАЯ. Последний спор
Хронологический маневр. «Ах, если бы...». «Скачок». Странное совпадение. О «деспотической линии». Дворцовый переворот? Самодержавная революция. Наследство Грозного царя. Перерождение. Традиция «долгого рабства». Россия без Сталина? Еще одна загадка. Раскол. «Вялый пунктир»? Либеральные депрессии. Свободна, наконец? Имитация держа в н ости. Масштабы вызова. Либеральная «мономания». Скептики и национал-либералы.
637 ПОСЛЕСЛОВИЕ. И.Н.Данилевский
645 ПИСЬМО И.Н. ДАНИЛЕВКОМУ. А.Л. Янов
654 ИМЕННОЙ УКАЗАТЕЛЬ
От издателя
Нравственность человека видна в его отношении к слову.
Л.Н. Толстой
Мое знакомство с Александром Львовичем Яновым началось с его статьи «Предпосылки литературы», попавшей мне из «самиздата» в 1969 году. Статья эта произвела на меня глубочайшее впечатление и во многом определила мой интерес к российской истории. Но получить у него ответы на все возникшие у меня тогда вопросы мне так и не удалось. В 1974 году за публикацию статьи о Герцене (подумать только!) в журнале «Молодой коммунист» его выдворили из страны. Так Янов повторил судьбу многих выдающихся сынов России. С тех пор он живет в Соединенных Штатах, продолжая заниматься российской историей. Чего это ему стоило, знаетлишь он - историк России, неожиданно оказавшийся в чужой стране без знания языка, привычной среды и общения. Но это не было для него/лавным, как не было и проблемы выбора. В России, как завещание, он оставил свой труд, посвященный судьбам интеллекта, извечно оппозиционного власти в силу ее специфики. Жанр своего труда он определил как философия русской истории, задача которой может быть сформулирована «как попытка концептуального осмысления политической практики и политического мышления в России за время ее полутысячелетнего существования в концерте европейских держав. Полторы тысячи страниц текста, насыщенного фактами, гипотезами и размышлениями в течение десяти лет распространялись в самиздате.
В обращении к читателю, он писал:
«Важно раз и навсегда понять, что «завтра» наше зависит не от одного лишь нашего «сегодня», но и от нашего «вчера». Что лишь от взаимодействия прошлого и настоящего может родиться предвидимое будущее.
Игнорируя прошлое, опираясь только на одно обнаженное, усеченное как ствол с обрубленными корнями настоящее, рискуешь навсегда остаться в заколдованном кругу прошлого. Именно таким образом прошлое и превращается в рок, тяготеющий над будущим. Ибо, как сказал мудрец, народ, забывающий свое прошлое, рискует пережить его снова.
И нет из этого заколдованного круга никакого иного выхода, нет иного способа рассчитаться с этим заклятьем, кроме бесстрашного, ... предельно честного его осмысления. Кроме возрождения философии истории. Кроме анализа политической культуры, становящегося неотъемлемым элементом общественного сознания. Я не знаю и не представляю себе сейчас дела, которое было бы важнее этого. Важнее именно для будущего. Для действительно честного будущего человечества.
Ибо человечество состоит не только из профессионалов- историков. Состоит оно как раз из профанов. И если забудут что-то историки, их пожурит ученый совет. А мы, профаны, платим за то, что забываем историю, значительно дороже».
В заключении он подчеркнул: «Следует понять, наконец, что действительным содержанием споров о природе абсолютизма, о сущности политических институтов и идеологий или тому подобных отвлеченных материй, является не архаическая схоластика, а собственная наша судьба».
Собственная судьба Александра Янова, историка и гражданина, неразрывно связана с историей России. Вопрос о том, как сделать уроки прошлого полезными для будущего и возможно ли это - один из ключевых.
Трилогия «Россия и Европа. 1462-1921» - обобщающий труд историка, изданный на родине. Доступное широкому читателю исследование увлекает страстностью убеждений, яркостью стиля и стремлением включить в процесс осмысления российской истории как можно больший круг людей. Читая Александра Янова, можно спорить с ним, можно соглашаться, но нельзя остаться равнодушным. Его трилогия возбуждает острый до болезненности интерес к прошлому. И для меня это не попытка к бегству от современности, а скорее возможность обрести внутреннюю опору и пусть неустойчивое, но душевное равновесие. Теперь я знаю: сокрушительный результат семидесятилетних усилий вождей КПСС противопоставить себя остальному миру непоправим, если не осмыслен исторически, не станет нашим духовным опытом, каким бы он ни был горестным. Но он - и только он - поможет разобраться в настоящем, сориентироваться в системе координат судьбы. И это тоже немало. И А.Л.Янов нам только поможет в этом. Читайте его. Он собеседник современный и своевременный. Он ясно излагает, потому что ясно мыслит. Он увлекает, потому что сам увлечен.
Драма патриотизма
в России 1855-1921
ПЕРВАЯ
Вводная
ГЛАВА ВТОРАЯ
У истоков «государственного патриотизма»
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Упущенная Европа
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Ошибка Герцена
ГЛАВА ПЯТАЯ
Ретроспективная утопия
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Торжество национального эгоизма
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Три пророчества
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
На финишной прямой
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Как губили петровскую Россию
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Агония бешеного национализма
ГЛАВА
Последний спор
ОДИННАДЦАТАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Вводная
Как мало в нас
справедливости и смирения, как дурно понимаем мы патриотизм...
А.П.
О причинах российской Катастрофы семнадцатого года, о том, почему почти без выстрела рухнула трехсотлетняя империя Романовых, а вслед за нею, уступив место диктатуре пролетариата, и новорожденная Февральская республика, написана без преувеличения библиотека - на всех языках. Но как-то так случилось, что вся эта мировая историография вертится, как вокруг оси, около одной и той же старой схемы, предложенной еще в романе Достоевского «Бесы». Согласно ей, как знает читатель, непосредственные исполнители разрушения России, бесы, заимствуют свои «красные» поджигательские идеи с Запада - через посредство «русских европейцев», либералов-западников.
Я не хочу сказать, что все историки следуют этой схеме буквально. Некоторые- и их, собственно говоря, большинство - вполне убедительно оспаривают отдельные её аспекты. Ричард Пайпс, допустим, развернув старую схему в трехтомную эпопею «большевистского заговора», отвергает тем не менее идею о западном происхождении русского бесовства. Для него бесы-большевики - вполне самобытный, домашний, так сказать, продукт, выросший из особенностей истории «патримониального», как он думает, государства. Но и Пайпс, разумеется, исходит из тезиса Достоевского, что виновниками Катастрофы могли быть только «красные» бесы. Потому и датирует он её начало октябрем семнадцатого, т.е. моментом их прихода к власти.
Александр Солженицын, в противоположность Пайпсу, копирует схему Достоевского целиком. И потому в его многотомной эпопее «Красное колесо» на роль главных злодеев выдвигаются, естественно, «русские европейцы», породившие бесов, старательно подчеркивается роль «черного вихря с Запада» и дата начала Катастрофы отодвинута к февралю 1917-го, т.е. к моменту падения монархии и торжества западников.
Эти хронологические - и этнологические, если хотите, - разногласия еще больше осложняются тем, что эмигрантский историк Григорий Бостунич и бывший шеф Союза русского народа Николай Марков идут в своих размышлениях о Катастрофе куда дальше и Пайпса и Солженицына. Согласно их версии событий (а каждый из них, не забудем, тоже опубликовал по двухтомной эпопее, трактующей наш многострадальный сюжет), происхождение бесовства оказывается не русским и даже не западным, а вовсе еврейским. То есть для них и сами бесы, и породившие их либералы (тут они, естественно, верны схеме Достоевского) были если и не чистокровными евреями, то уж непременно «жидовствующими».
Соответственно дата начала Катастрофы отодвинута у Бостунича к 929 году до Р. X., когда, как он полагает, «был составлен царем Соломоном политический план порабощения мира жидами». А у Маркова дата эта вообще теряется в туманных временах, когда, по его сведениям, бывший «высший ангел Сатанаил-Денница был низвергнут в бездну». Разумеется, низвергнут он был за мятеж против своего самодержавного Государя и в результате «стал сатаною» и прародителем жидомасонства.
Конечно, упомянул я здесь лишь самых выдающихся представителей всех трех течений мысли. На самом деле работало над этими версиями причин русской Катастрофы, заимствованными из Достоевского, великое множество писателей, политиков, историков и поэтов - на протяжении почти столетия. И признаться, мне эти их занятия всегда казались странными, чтобы не сказать абсурдными.
В частности, никому из них не пришло почему-то в голову, что и сам-то Достоевский представлял все-таки в драме постниколаевской России лишь одну из сторон, а именно славянофильскую (на современном сленге, почвенническую), и был, следовательно, в своих суждениях о ней лицом, мягко говоря, заинтересованным. А значит вся его схема с её переплетением либерализма и «красного» бесовства могла быть основана на элементарном политическом предубеждении. Я не говорю уже о том, что великий спор о происхождении русской Катастрофы сводится у всех этих авторов к таким тривиальным сюжетам, как хронология или этнические корни бесовства. Серьезные вроде бы люди, годы жизни на это дело потратили, а спорят о пустяках...
Оттого, может, и стал я историком, чтобы хоть самому себе объяснить, где именно все они ошибаются.
1 Сомнения сомнениями, однако решение загадки не давалось мне и после того, как я закончил исторический факультет МГУ. Потому, надо полагать, что, хотя и оказалось это решение элементарно простым, лежало оно совсем в другой области и никакого, собственно, отношения к этническому происхождению русского бесовства не имело. Первые его намётки пришли, можно сказать, случайно, осенью 1967 года, когда был я уже разъездным спецкором Литературной газеты и Комсомолки и приключилась со мною совершенно необыкновенная история.
Признаюсь, я не придал ей тогда особого значения, хоть и суждено ей было определить мою судьбу на десятилетия вперед. На самом деле показалась она мне престранным курьёзом, какими полна была жизнь в ту короткую пору «междуцарствия», когда динамический импульс, заданный России хрущевским десятилетием реформ, уже агонизировал, но не решалась еще поверить страна, что стоит на пороге беспросветного тупика брежневизма. Фоном моей истории, короче, было время, когда возможность для СССР пойти по тому, что ныне зовётся «китайским путем», оказалась упущена - безвозвратно: Россия больше никогда не будет крестьянской страной, как Китай.
Но вот сама история. Тогдашний главный редактор Литературной 'газеты Александр Маковский, с которым я и знаком-то не был, пригласил меня вдруг к себе и предложил написать статью на полосу (!) о
Владимире Соловьеве. Чтобы представить себе, насколько странным было это предложение, надо знать, конечно, кто был Соловьев и кто Чаковский. И почему, собственно, обратился он с такой неожиданной просьбой именно ко мне.
Владимир Сергеевич Соловьев умер в 1900-м на 48 году жизни. Был он сыном знаменитого историка и основателем «русской школы» в философии. В 1880-е он пережил мучительную духовную драму, сопоставимую разве что с аналогичной драмой фарисея Савла, внезапно обратившегося по дороге в Дамаск в пламенного апостола христианства Павла. Бывший славянофил Соловьев не только обратился в жесточайшего критика покинутого им «патриотического» кредо и не только очертил всю дальнейшую историю предстоящей ему деградации, но и точно предсказал, что именно от него Россия и погибнет.
Случаев, когда крупные русские умы обращались из западничества в славянофильство, было в позапрошлом веке предостаточно. Самые знаменитые примеры, конечно, Достоевский и Константин Леонтьев. Никто, кроме Соловьева, однако, не прошел этот путь в обратном направлении. В истории русской мысли остался он фигурой трагической. Но и монументальной. Если его идеи воссоединения христианских церквей и всемирной теократии не нашли последователей и остались в истории лишь курьёзом, то его философия всеединства вдохновила блестящую плеяду мыслителей Серебряного века. И Николай Бердяев, и Сергий Булгаков, и Георгий Федотов, и Семен Франк считали его своим учителем.
Он и Лев Толстой, лишь два человека решились в тогдашней России публично протестовать против казни цареубийц в 1881 году. И говорили они одно и то же: насилие порождает насилие. Оба напророчили, что дорого заплатит Россия за эту кровавую месть.
Константин Леонтьев однажды назвал Соловьева «Сатаною», хотя и признавался с необыкновенной своею отважной откровенностью: «Возражая ему, я все-таки благоговею».[1]
Другое дело Чаковский. По сравнению с Соловьевым, шпана да и только. Сатаною его едва ли кто назвал бы, но благоговения он тоже ни у кого не вызывал. О духовных драмах и говорить нечего. Был он среднесоветским писателем и важным литературным бюрократом, кажется, даже кандидатом в члены ЦК КПСС. Что мог знать он о Соловьеве, кроме того, что тот был «типичным представителем реакционной идеалистической философии»? Имея, впрочем, в виду, что никаких антибольшевистских акций Соловьев - по причине преждевременной кончины - не предпринимал, имя его вполне уместно было упомянуть в каком-нибудь заштатном узко специализированном издании. Но посвятить ему полосу в «газете советской интеллигенции» с миллионным тиражом было бы, согласитесь, событием экстраординарным.Так зачем же могла столь экзотическая акция понадобиться Чаковскому? У меня и по сию пору нет точного ответа на этот вопрос. Хотя некоторые - и весьма правдоподобные - догадки, опирающиеся на компетентные редакционные источники, есть. С ними мы, однако, повременим. Хотя бы потому, что нужно еще объяснить читателю, почему я принял такое невероятное предложение. И почему не показалось оно мне неисполнимым.
В двух словах потому, что мне в ту странную пору всё казалось возможным. Я только что объехал полстраны и отчаянная картина сельской России меня буквально потрясла. Удивительнее всего было, однако, что мне разрешили честно, т.е. без какого бы то ни было вмешательства цензуры, рассказать о ней в наделавшей когда-то много шуму серии очерков на страницах самых популярных газет страны2.
Едва ли может быть сомнение, что кому-то на самом верху такая неприкрытая правда о положении крестьянства в СССР была в тот момент очень нужна. И я со своими очерками пришелся кстати какому-то из бульдогов, грызшихся тогда под кремлевским ковром. Во всяком случае Виталий Сырокомский, в то время замглавного в У/Г, сообщил мне однажды конфиденциально, что «Тревоги Смоленщины», мой очерк, опубликованный в июле 1966 года в двух номерах газеты, очень понравился одному из членов Политбюро. И
Вот лишь те из них, что я запомнил: «Колхозное собрание», Комсомольская правда, 5 июля 1966; «Тревоги Смоленщины», Литературная газета (далее ЛГ). 23 и 26 июля, 1966; «Рационалист поднимает перчатку», ЛГ, 5 апреля 1967; «Костромской эксперимент», ЛГ, 17 декабря 1967; «Спор с председателем», ЛГ, 7 августа 1968.
будто бы даже тот пожелал со мной встретиться, чтобы обсудить проблему персонально. Никакой такой встречи, впрочем, не было. Но удивительное ощущение, что я могу писать без оглядки на цензуру, кружило мне голову.
Тем более, что еще охотнее печатали меня в Комсомолке, где собралась тогда сильная команда, проталкивавшая так называемую «звеньевую» реформу в сельском хозяйстве и в особенности замечательный эксперимент Ивана Никифоровича Худенко, с которым я долгие годы был дружен. Верховодил там Валентин Чикин (представьте себе, тот самый нынешний редактор черносотенной Советской России, которому тоже в ту пору случалось ходить в подрывниках советской власти). Комсомольская команда, надо полагать, имела собственного патрона в Политбюро, для которого страшная картина переформированной деревни тоже была козырной картой в драке за власть. «Колхозное собрание», например, мой очерк из Воронежской области, опубликованный почти одновременно с «Тревогами Смоленщины», где банкротство «социалистической демократии» описано было столь графически, что, по сути, звучало ей смертным приговором, стал на время своего рода манифестом комсомольской команды.
Как видит читатель, было от чего голове закружиться. И моё тогдашнее впечатление, что я могу всё, совпало, по-видимому, с впечатлением Чаковского. Ему я тоже, наверное, казался восходящей звездой советской журналистики, за которой стоит кто-то недосягаемо высокий и кому позволено то, что запрещено другим. (Добавлю в скобках, что точно такое же впечатление сложилось, как пришлось мне узнать позже, когда я - выдворенный из СССР - попал в Америку, и у аналитиков ЦРУ. Во всяком случае они долго и въедливо допытывались, кто именно стоял за мной в Политбюро в бо-е годы). Потому-то, я думаю, и возник тогда в голове у Чаковского план коварного спектакля, где я должен был невольно сыграть главную - и предательскую- роль.
Как это ни невероятно, ничего подобного мне тогда и в голову не приходило. И воспринял я новое задание с таким же воодушевлением, как если бы мне предложили съездить в Казахстан и еще раз рассказать, как замечательно идут дела у Худенко - на фоне кромешной тьмы в соседних совхозах-доходягах. И, по совести говоря, показалось мне новое задание еще более интересным.
Мощная трагическая фигура Соловьева давно меня занимала. Рассказать о его судьбе, о его драме и монументальном открытии, о котором, кажется, не писал еще никто - ни до меня, ни после (да и копия моей рукописи затерялась куда-то то ли в катастрофическ и спешном отъезде из России, то ли в бесконечных переездах по Америке), казалось мне необыкновенно важным. Это сейчас, когда сочинения его давно переизданы и доступны каждому, рассказ о духовной драме Соловьева никого, наверное, не удивит (впрочем, и в наши дни едва ли посвятит ему полосу популярная газета). Но в бо-е, после процесса над Синявским и Даниэлем, полоса о Соловьеве была бы событием поистине из ряда вон выходящим.
Для меня, однако, вся разница состояла, как мне тогда казалось, лишь в том, что на этот раз командировка была не в забытые богом колхозы Амурской или Пензенской области, но во вполне комфортабельную Ленинку, где и перечитывал я несколько месяцев подряд тома Соловьева.
Я не могу, конечно, точно воспроизвести здесь то, что тогда написал. И память не та, да и давно уже не пишу я так темпераментно, как в те далекие годы. Полжизни прошло с той поры все-таки. Впрочем, в книге «После Ельцина» я о Соловьеве упомянул. И написал в ней вот что: «Предложенная им формула, которую я называю «лестницей Соловьева», - открытие, я думаю, не менее замечательное для политической мысли, чем периодическая таблица Менделеева для химии. А по смелости предвидения даже более поразительное. Вот как выглядит эта формула: национальное самосознание - национальное самодовольство - национальное самообожание - национальное самоуничтожение».3
Вчитайтесь и вы увидите: содержится здесь нечто и впрямь неслыханное. А именно, что в России национальное самосознание, т.е. естественный, как дыхание, патриотизм, любовь к отечеству,
А. Янов. После Ельцина. М., 1995. с. 5.
может оказаться смертельно опасным. Неосмотрительное обращение с ним неминуемо развязывает, говорит нам Соловьев, цепную реакцию вырождения, при которой культурная элита страны и сама не замечает происходящих с нею роковых метаморфоз.
Нет, Соловьев ничуть не сомневался в жизненной важности патриотизма, столь же нормального и необходимого для народа, как для человека любовь к детям или к родителям. Опасность лишь в том, что в России граница между ним и второй ступенью соловьевской лестницы, «национальным самодовольством» (или, говоря современным языком, национал-либерализмом), неочевидна, аморфна, размыта. И соскользнуть на неё легче легкого. Но стоит культурной элите страны подменить патриотизм национал-либерализмом, как дальнейшее её скольжение к национализму жесткому, совсем уж нелиберальному (даже по аналогии с крайними радикалами времен Французской революции, «бешеному») становится необратимым. И тогда «национальное самоуничтожение» неминуемо.
Конечно, как мы скоро увидим, в реальной жизни происходило это намного сложнее. Но сведенная в краткую формулу драма деградации национализма (в ситуации когда, несмотря на все эти страшные метаморфозы, люди, затронутые ими, так всю дорогу и продолжают считать патриотами именно себя), выглядит, согласитесь, устрашающе. Тем более, что, как мы скоро увидим, полностью подтверждена историей.
О том, как пришел Соловьев к этой жестокой формуле, и попытался я рассказать в своем очерке для У7Г. В 1880-е, когда Владимир Сергеевич порвал с национализмом, вырождался он на глазах, неотвратимо соскальзывая на третью, предпоследнюю ступень его «лестницы». Достаточно сослаться хоть на декларацию того же необыкновенно влиятельного в тогдашних славянофильских кругах Достоевского, чтобы не осталось в этом ни малейшего сомнения.
Вот эта декларация: «Если великий народ не верует, что в нём одном истина (именно в нём одном и именно исключительно), если не верует, что он один способен и призван всех воскресить и спасти своею истиной, то он тотчас же перестает быть великим народом
и тотчас же обращается в этнографический материал... Истинный великий народ никогда не может примириться со второстепенною ролью в человечестве и даже с первостепенною, а непременно и исключительно с первою... Но истина одна, а стало быть, только единый из народов может иметь Бога истинного... Единый на- род-богоносец - русский народ».4 Что это, скажите, если не «национальное самообожание» в терминах Соловьева?
Разумеется, я цитировал монолог Шатова из «Бесов». Однако в «Дневнике писателя» за 1877 год Достоевский ведь снова вернулся к этим идеям и защищал их справедливость уже от собственного имени5. Это-то как объяснить? Всякий, кто просмотрел вторую книгу трилогии, тотчас увидит, что мысль о великом народе, которому грозит превращение в «этнографический материал», вычитал Федор Михайлович у Н.Я.Данилевского. Но ведь и Данилевский, как мы помним, специально оговаривался, что имеет в виду лишь «первую роль» славянской расы, а вовсе не одной России.
Декларациями, однако, пусть даже полубезумными, дело не ограничивалось. За ними следовали вполне уже безумные - и агрессивные - рекомендации правительству. Например, что «Константинополь должен быть НАШ, завоеван нами, русскими, у турок и остаться нашим навеки»6. Более того, Федор Михайлович еще и яростно спорил с самим Данилевским, который тоже, как мы знаем, был убежден, что захват Константинополя - императив для России, но полагал все же необходимым владеть им - после войны с Европой, разумеется, - наравне с другими славянами. Для Достоевского об этом и речи быть не могло: «Как может Россия участвовать во владении Константинополем на равных основаниях со славянами, если Россия им не равна во всех отношениях - и каждому народцу порознь и всем вместе взятым?»7.
Поистине что-то странное происходило с этим совершенно ясным умом, едва касался он вопроса о первенстве России в чело-
Достоевский Ф.М. Собр. соч. в зотомах, Т.ю, л., 1947, С. 199-200.
Там же. Т. 25. С. 17.
Там же. Т. 26. С. 83.
Там же (выделено мною - А.Я.).
вечестве (для которого почему-то непременно требовалась война за Константинополь). С одной стороны, уверял он читателей, что «Русская идея может быть синтезом всех тех идей, которые... развивает Европа в отдельных своих национальностях»8, даже в том, что «Россия живет решительно не для себя, а для одной лишь Европы»9. А с другой, наше (то есть, собственно, даже не наше, чужое, которое еще предстоит захватить ценою кровавой войны) не трожь! И не только с Европой, для которой мы вроде бы и живем на свете, но и с дорогими нашему православному сердцу братьями-славянами не поделимся.
Да тот же ли, помилуйте, перед нами Достоевский, которого мы знаем как певца и пророка «всечеловека»? Тот самый. И знал об этой странной его раздвоенности еще Бердяев: «Тот же Достоевский, который проповедовал всечеловека и призывал к вселенскому духу, проповедовал и самый изуверский национализм, травил поляков и евреев, отрицал за Западом всякое право быть христианским миром»10.
Бердяев знал это, но объяснить не умел. Тем более, что не в одном же Достоевском было дело. Все без исключения светила современного ему славянофильства, и Иван Аксаков, и Данилевский, и Леонтьев, как бы ни расходились они между собою, одинаково неколебимо стояли за войну с Европой и насильственный захват Константинополя. А Тютчев так даже написал об этом великолепные стихи
И своды древние Софии В возобновленной Византии Вновь осенят Христов алтарь. Пади пред ним, о царь России, И встань как всеславянский царь.
Вот чего не мог объяснить национал-либерал Бердяев уже несколько десятилетий спустя и что с безукоризненной точностью
Там же. Т. 18. С. 37. Там же. Т. 13. С. 377.
Бердяев Н.А. Судьба России. М., 1990. С. 16.
объяснил нам в своей формуле современник всех этих людей Соловьев. Оказалось, что деградация национализма действительно делала вполне рассудительных, умных и серьезных людей неузнаваемыми. По сути, превращала их в агрессивных маньяков. И что еще хуже, делала она этих патриотов, своими руками толкавших страну к «национальному самоуничтожению», опасными для самого ее существования. В самом деле, попробуйте, если вы национал-либерал, объяснить эту потрясающую метаморфозу без помощи формулы Соловьева - и посмотрите, что у вас получится.
Удивительно ли, что Соловьев был потрясен этой бьющей в глаза драматической пропастью между высокой риторикой бывших своих коллег и товарищей и их воинственной, эгоистичной и откровенно агрессивной политикой? Ну, как поступили бы вы на его месте, когда на ваших глазах разумные, уважаемые люди, и не политики даже, а моралисты, философы провозглашали свой народ, говорит Соловьев, «святым, богоизбранным и богоносным, а затем во имя всего этого стали проповедовать такую политику, которая не только святым и богоносным, но и самым обыкновенным смертным чести не делает»?11
Еще более странно, впрочем, что даже столь очевидная и пугающая пропасть между словом и делом нисколько не насторожила последователей (и, добавим в скобках, исследователей) славянофильства. Никто из них даже не спросил себя, как, собственно, следует судить о нём - по делам его или по его декларациям? Еще, однако, поразительнее, что и по сей день ведь не спрашивают.
Вот пример. Один из видных идеологов сегодняшнего русского национализма, инициатор печально известного «письма пятисот» о запрете в РФ еврейских религиозных организаций, публикует столетие спустя после смерти Соловьева толстенный (734 страницы) том «Тайна России». Так вот, усматривает ли этот идеолог, М.В. Назаров, какое бы то ни было противоречие между высокой миссией России, состоящей, по его мнению, в том, чтобы «спасти мир от антихриста», и маниакальным стремлением его дореволюционных пращуров непременно водрузить православный крест над Св. Софией в
Соловьев B.C. Сочинения в 2 т. М., 1989. Тл, С. 630.
Константинополе? Нисколько. Напротив, представляется ему это стремление совершенно естественным.
Более того, даже праведным, богоугодным, поскольку «открывало возможность продвижения к святыням Иерусалима, всегда привлекавшим множество русских паломников, которым ничего не стоило заселить Палестину; для этого митрополит Антоний (Храповицкий) мечтал проложить туда железную дорогу... вновь вспомнились древние пророчества об освобождении русскими Царьграда от агарян; уже готовили и крест для Св. Софии»[2]. Это накануне Первой мировой войны, когда попытка реализовать мечту об «освобождении Царьграда» как раз и означала «национальное самоуничтожение» России.
Даже подробно проштудировав «Тайну России», я так, честно говоря, и не понял, почему, собственно, спасение православной души от соблазнов антихриста непременно требовало завоевания Константинополя и подчинения Ближнего Востока. Просто не понял, почему нельзя противостоять этим соблазнам без того, чтобы зариться на чужие земли, имея за спиной гигантскую незаселенную Сибирь. Не понял даже, почему столь безутешно горюет Назаров в 1999 году по поводу того, что коварная Антанта кощунственно предназначила Палестину «для создания еврейского национального очага» вместо того, чтобы отдать её русским паломникам.
Впрочем, это лишь заметки на полях, невольные сегодняшние маргиналии и, конечно же, в статье о Соловьеве, которую готовил я в 1967 году для Маковского, ничего подобного не было. Но рассказ о могущественном мифе, который искусно использовал православную риторику для откровенной агрессии, был. И о том, что, когда Соловьев публично задал роковой вопрос о жестоком противоречии между высокой риторикой Русской идеи и ее агрессивной политикой, попал он нечаянно в самое уязвимое место мифа, тоже было. Так же, как и о том, что оказался он в результате в своей среде один против всех.
Но не был бы он Соловьевым, когда бы удовлетворился лишь вопросом. Однажды выступив против деградации национализма, Владимир Сергеевич пошел дальше, попытавшись обратить внимание общества на то, что столь откровенный разрыв между словом и делом смертельно опасен для России. Что новая война за Оттоманское наследство, в которую опять упорно втравливали эти люди страну, была точно так же обречена на позорное поражение, как и прошлые - Крымская в 1850-х и Балканская в 1870-х.
Берлинский трактат 1878 года так же неопровержимо об этом свидетельствовал, как и постыдный для России Парижский договор 1856-го, завершивший кровавую севастопольскую эпопею. Так разве не стало бы вам на его месте страшно смотреть на бывших союзников, когда и после этих драматических поражений продолжали они настаивать на своём? Когда, словно обезумев, упрямо толкали они правительство на еще одну завоевательную, обреченную и, самое ужасное, чреватую «национальным самоуничтожением» войну - ради того же Константинополя (или Галиции, или проливов, или Сербии)? Почему вообще не хватало национал-патриотам (или, что в конечном счете всегда, как мы еще увидим, оказывалось тем же самым, национал-либералам) в такой громадной стране, как Россия, еще и куска-другого чужой землицы?
Конечно, удивительное долголетие этой жадной национал-пат- риотической агрессивности, так ярко отразившееся в полубезумных признаниях православного фундаменталиста М.В.Назарова, отдельная тема и требует специального исследования. Пока что скажем лишь, что Назаров вовсе не одинок. И вопрос, заданный почти полтора столетия назад Соловьевым, в равной степени относится и к сочинениям самых последних лет, ничего общего не имеющих с православным фундаментализмом и даже претендующих на некоторую, я бы сказал, академическую солидность. Вот лишь два примера.
С.В. Лебедев не скрывает своего национал-патриотизма, даже гордится им, но претендует тем не менее на объективность своего анализа истории этого течения общественной мысли. И привел его этот анализ, между прочим, к заключению, что «для века великих колониальных завоеваний требования русских национал-патриотов были на редкость умеренными»[3]. В подтверждение он ссылается на
известные стихи Тютчева: «Москва и град Петров и Константинов град /Вот царства Русского заветные столицы/Но где предел ему? И где его границы?/На Север, на Восток, на Юг и на закат?/Семь внутренних морей и семь великих рек/От Нила до Невы, от Эльбы до Китая/От Волги по Евфрат, от Ганга до Дуная /Вот царство Русское...и не прейдёт вовек/Как то предвидел Дух и Даниил предрек».
Стихи и впрямь великолепные. Одна беда, нелепые. Вернемся, впрочем, к нашему современнику. И спросим: если границы России, включающие Индию, Ирак и Египет (не говоря уже о половине Европы) представляются С.В. Лебедеву «на редкость умеренными», то как, по его мнению, должны были выглядеть неумеренные? И зачем, спрашивается, следовало владеть этими далекими странами России, и без того раскинувшейся, в отличие от Англии, на шестую часть земной суши? И возможно ли было для неё завладеть ими без великой, если угодно, мировой войны? И самое главное, стала ли бы от этих завоеваний жизнь людей в России лучше? Вот ведь они, вопросы, которые поставил в 1880-е Соловьев и которые не пришли в голову С.В. Лебедеву - даже в 2007-м. Почему?
Еще более интересно, что не пришли эти вопросы в голову и Е.Г. Костриковой во вполне уже академической книге, изданной Институтом российской истории и посвященной внешней политике России в канун первой мировой войны. Вот, допустим, совершенно бесстрастно цитирует она чудовищный пассаж из газеты Московские новости: «История требует исчезновения Турции»14.
Имея в виду территориальную протяженность тогдашней Турции, тотчас ведь и поставило бы на повестку дня её «исчезновение» ту самую тютчевскую претензию на границы России по Евфрату. И что же Е.Г. Кострикова? Устрашилась она, подобно Соловьеву, неминуемости эпохального поражения России, которую возвещали такие людоедские требования (в конце-концов именно это ведь и произошло после цитированных С.В. Лебедевым аналогичных притязаний Тютчева после Крымской войны)? Да ничуть! Для неё это в порядке вещей, просто еще одна национал-патриотическая цитата среди
Московские новости. 1912. 9 ноября; цит. по Кострикова Е.Г. Российское общество и внешняя политика накануне первой мировой войны. 1908-1914. M., 2007.
сотен других подобных. Ничему, выходит, не научила печальная участь «тютчевских» притязаний ни постниколаевские элиты, ни, что еще трагичнее, наших современников.
Оставим покуда в стороне, однако, сегодняшних интерпретаторов национал-патриотизма постниколаевской России. Спросим лишь,что же все-таки застило глаза тем ярким, красноречивым и, казалось бы, расчетливым людям, кто на протяжении всей истории постниколаевской России проповедовал под видом патриотизма откровенную, как мы видели, агрессию? Почему не заметили они очевидного? Право же, без формулы Соловьева мы никогда не смогли бы понять эту загадку и тем более представить себе, к чему она должна была привести. Вот что объясняет нам, между прочим, его формула. Пока славянофильство оставалось в 1840-е диссидентской сектой, изнывающей под железной пятой николаевской цензуры, все его отвлеченно-философские декларации о «гниении Европы» и о «богоносности России» могли и впрямь казаться безобидным салонным умничаньем, модным тогда «национальным самодовольством». Тем более невинным на фоне грубой сверхдержавной агрессивности николаевского режима.
Едва, однако, Великая реформа 1860-х вывела славянофилов из барских салонов на арену открытой политики, превратив их во влиятельную интеллектуальную и политическую силу, вчерашний диссидентский миф вдруг разом утратил свою абстрактность и безобидность. Разгром России в Крымской войне, беспощадно обличивший её застарелую отсталость по сравнению с «гниющей» Европой, унизительные условия парижской капитуляции и, главное, нестерпимая ностальгия по внезапно утраченной сверхдер- жавности, та самая, которую назвали мы во второй книге трилогии фантомным наполеоновским комплексом, очень быстро трансформировали вчерашнее безобидное национал-либеральное «самодовольство» в ослепляющий, агрессивный, помрачающий рассудок «бешеный» национализм. Соловьев с ужасом наблюдал эту драматическую метаморфозу, и у него, единственного в тогдашней России, достало мужества и проницательности, чтобы не только выступить против безумия вчерашних друзей и союзников, но и свести свои наблюдения в четкую формулу, предупреждавшую, что национализм погубит страну.
В разгар «патриотической истерии» по поводу Константинополя он заявил: «Самое важное было бы узнать, с чем, во имя чего можем мы вступить в Константинополь? Что можем мы принести туда, кроме языческой идеи абсолютного государства, принципов цезарепапиз- ма, заимствованных нами у греков и уже погубивших Византию? Нет, не этой России, изменившей лучшим своим воспоминаниям, одержимой слепым национализмом и необузданным обскурантизмом, не ей овладеть когда-либо Вторым Римом»15.
Надо знать одержимость националистических пророков, чтобы представить себе их реакцию на такое «ренегатство». Они были в ярости. Соловьев ведь, по сути, говорил то же самое, что Герцен в разгар Варшавского восстания и антипольской «патриотической истерии» 1863 года. Он размышлял, он пытался понять умом то, во что позволено было только верить. И пощады ему, как Герцену, ждать было за такую ересь нечего. Зато теперь мы знаем, что именно застило глаза его оппонентам: выродившийся патриотизм,незаметно для участников этой политической драмы трансформировавшийся в «национальное самообожание».
Мы уже говорили довольно подробно о феномене фантомного наполеоновского комлекса в предшествовавших книгах трилогии. Здесь я хотел бы лишь напомнить читателю о его последствиях. Так устроена мировая политика, что абсолютное военное превосходство одной из великих держав над другими - «сверхдержавность» на современном политическом жаргоне - не бывает постоянным. Подобно древним номадам, кочует она из одной страны в другую, неизменно оставляя за собою жгучую, нестерпимую тоску по утраченному величию. И почти необоримое, как видели мы на примере славянофилов, стремление любой ценой вернуть стране потерянный сверхдержавный статус.
Соловьев B.C. Цит. соч. С. 226.
Самый известный пример пронзительности этой ностальгии продемонстрировала миру, как мы уже говорили, Франция, непосредственная предшественница России на сверхдержавном Олимпе. На протяжении полутора десятилетий между 1800 и 1815 годами её император повелевал континентом, перекраивал по своей воле границы государств, стирал с лица земли одни и создавал другие, распоряжался судьбами наций. В конце концов, однако, коалиция европейских держав во главе с Россией - и на английские деньги - разгромила Наполеона и заставила Францию капитулировать.
Казалось бы, даже величайший злодей не мог принести своей стране столько горя, сколько её прославленный император. Целое поколение французской молодежи полегло в его вполне бессмысленных, как выяснилось после 1815 года, войнах. Даже рост мужчин во Франции, говорят историки, оказался после них на несколько сантиметров меньше. Страна была разорена, унижена, оккупирована иностранными армиями - в буквальном смысле пережила национальную катастрофу. (Мы еще увидим дальше, что подобные катастрофы неизменно сопровождали падение со сверхдержавного Олимпа всех без исключения стран, имевших несчастье добиться в XIX-XX веках злосчастного статуса мировой державы.)
И что же? Прокляли своего порфироносного злодея французы? Не тут-то было! Они его обожествили. Он стал легендой. И еще четыре десятилетия маялись они в тоске по утраченной с его падением сверхдержавности, покуда не отдали, наконец, Париж другому, маленькому Наполеону - в надежде, что он им это величие вернет. Надо ли напоминать читателю, что ничего, кроме нового унижения и новой капитуляции, не принес им еще 20 лет спустя этот трагический опыт?
Что даёт нам пример Франции для понимания драмы патриотизма в России ? Две вещи. Во-первых, получили мы здесь экспериментальное, если хотите, подтверждение простого факта: поставленная в те же условия, что и любая другая великая держава Европы, Россия ответила на них точно так же, как другие великие державы Европы: расцветом национализма и его деградацией. Условия, о которых я говорю, включали как триумфальное пребывание на сверхдержав-
2 Янов
ном Олимпе, так и скандальное изгнание с него. Во всех случаях ответ на эти условия состоял в одинаковом вырождении национального самосознания и в трансформации патриотизма в его противоположность - в национализм. Другими словами, в том, что я, собственно, и называю драмой патриотизма.
Так ответила на изгнание с Олимпа после 1815 года Франция. Так ответила на него после 1918-го Германия. И так же ответила на него после 1856-го Россия. Разумеется, каждая из них нисколько не сомневалась в своей исключительности и уникальности. Каждая была совершенно уверена, что, как слышали мы от Достоевского, никогда не сможет примириться со второстепенною ролью в человечестве и даже с первостепенною, а непременно и исключительно с первою. А также в том, что предназначена для этой первой роли в человечестве именно она, т.е. в одном случае Франция, в другом - Россия, в третьем - Германия. При всем том, однако, отвечали они на изгнание с Олимпа абсолютно одинаково - фантомным наполеоновским комплексом. И в этом смысле все их высокомерные претензии на исключительность были бы смешны, когда б не принесли их народам столько горя.
Во-вторых, не только оказалась их реакция стандартной, во всех случаях заключалась она в одном и том же: страна заболевала. Надолго. Да, великие нации, учит нас этот эксперимент, болеют, точно так же, как люди. И называется их болезнь сверхдержавным реваншем. Протекает она так. Прежде всего изгнание со сверхдержавного Олимпа ассоциируется с заговором внешних врагов или с ударом ножом в спину со стороны предателей внутри страны. Чаще всего и с тем и другим вместе. Потом болезнь требует исправления трагедии, кактрактуется изгнание с Олимпа. Иначе говоря, возвращения стране статуса мировой державы. И настолько могущественна оказывалась эта ностальгия по утраченному величию, что способна была полностью помрачить национальный рассудок. Следующий шаг - война во имя восстановления «исторической справедливости». Кончалась эта война во всех случаях, естественно, новым, еще более страшным поражением, сопоставимым с тем, что Соловьев называл «национальным самоуничтожением».
Особое коварство этой болезни в том, что больные ни на минуту не подозревают о том, что они больны. Чтобы обнаружить роковую болезнь, нужен взгляд со стороны. Вот эту функцию и исполнил в заболевшей постниколаевской России Владимир Сергеевич Соловьев.
У Надеюсь, что теперь, когда читатель получил некоторое представление о последствиях сверхдержавного реванша, ему будет понятнее, почему плохо становилось Соловьеву при мысли, что еще одна «патриотическая истерия» может оказаться последней. Отсюда, надо полагать, его удивительное пророчество: «Нам уже даны были два тяжелых урока, два строгих предупреждения - в Севастополе, во-первых, а затем, при еще более знаменательных обстоятельствах, в Берлине. Не следует ждать третьего предупреждения, которое может оказаться последним»16.
Мороз по коже подирает, когда читаешь эти строки. Ну, просто как в воду глядел человек. Именно так ведь всё и случилось в момент следующей «патриотической истерии» между 1908 и 1914 годами. Она и впрямь оказалась последней.
Положительно, писать об этом времени, не упомянув Соловьева, все равно, что писать о музыке XIX века, не упоминая, скажем, Чайковского. Ничего этого, как мы видели, не заметила Е.Г. Кострикова, хотя агония постниколаевского национализма как раз и представляла, казалось бы, предмет ее исследования. Получается, что, годами it
самоотверженно вдыхая архивную пыль и добросовестно перелистывая пожелтевшие газеты, так никогда и не заметила Е.Г. Кострикова суть гигантской исторической загадки, сформулированной Соловьевым. В том-то и беда с нашими «академиками», что очень уж как-то безнадежно не видят они за деревьями леса.
Загадка тут между тем двойная. 1914 год все-таки не 1863-й, когда, по словам Герцена, «до сих пор нас гнала власть, а теперь к ней присоединился хор. Союз против нас полицейских с доктринера-
· ми»[4]. Тогда славянофилы первенствовали в культурной элите и вели
16
Соловьев B.C. Сила любви. М., 1991. С. 60-61 (выделено мною- А.Я.).
за собою общественное мнение. Даже и в 1870-е, во времена истерии балканской, могли они опереться на Аничков дворец, на контрреформистскую клику наследника престола, будущего императора Александра 111. И это сделало их давление на правительство практически непреодолимым.
Но в 1914-м, когда пик контрреформы давно миновал и выросли сильный средний класс и западническая интеллигенция Серебряного века, ничего уже от былого славянофильского преобладания вроде бы не осталось. К тому времени они опять, как в 1840-е, превратились в диссидентскую секту. Первую скрипку в культурной элйте - от государственной бюрократии до оппозиционных партий в Думе, от футуристов до символистов - играли теперь западники. Как же, спрашивается, смогли в этом случае снова вовлечь их славянофилы в свою очередную - и, как мы теперь знаем, последнюю - «патриотическую истерию»?
В том, что их самих накрыла эта истерия с головою, сомнений, конечно, быть не может. Послушаем хотя бы известного знатока славянофильских древностей С.С. Хоружего: «Кровавый конфликт между ведущими державами Запада означал [для славянофилов] явное банкротство его идеалов и ценностей и с большим вероятием мог также означать и начало его конца, глобального и бесповоротного упадка... Напротив, Россия явно стояла на пороге светлого будущего. Ей предстоял расцвет, и роль её в мировой жизни и культуре должна была стать главенствующей. "ExOriente lux" [провозгласил Сергий Булгаков], теперь Россия призвана духовно вести европейские народы. Жизнь, таким образом, оправдывала все ожидания, все классические положения славянофильских учений. Крылатым словом момента стало название брошюры Владимира Эрна "Время славянофильствует"»18.
Ничего нового для читателя, уже знакомого с «лестницей Соловьева», здесь, конечно, не было. Стандартная картина национализма на ступени «самообожания», когда разум умолк окончательно. Тут вам и Россия «на пороге светлого будущего», когда лишь три года оставалось ей до гибели. Тут и очередное видение «начала конца
Начала. №4. М., 1992. С. 19.
Запада», которому предстояла еще долгая жизнь.
Непонятно другое. Непонятно, как смогла эта столь явно утратившая рассудок секта заразить своим безумием - и увлечь за собою в бездну - западническую элиту страны. А ведь увлекла же. Ведь это факт, что вся она - от министра иностранных дел Сергея Сазонова до философа Бердяева, от председателя Думы Михаила Родзянко до поэта Гумилева, от «высокопоставленных сотрудников» до теоретиков символизма, от веховцев до самого жестокого из их критиков Павла Милюкова - в единодушном и страстном порыве столкнула свою страну в пропасть «последней войны». И не хочешь, а вспомнишь, что предсказывал-то Соловьев вовсе не уничтожение России, но её САМОуничтожение. И вправду ведь можно сказать, что совершила русская культурная элита в июле 1914-го коллективное самоубийство. Как могло такое случиться?
Отчасти объясняет нам это князь Николай Трубецкой, один из основателей евразийства, того самого, которому суждено было после Катастрофы начать реабилитацию русского национализма. Трубецкой указывает на странное поветрие «западничествующего славянофильства», которое «за последнее время [перед войной] сделалось модным даже в таких кругах, где прежде слово национализм считалось неприличным»19. Правда, Трубецкой вообще был убежден, что «славянофильство никак нельзя считать формой истинного национализма»20. Князь усматривал в нём «тенденцию построить русский национализм по образцу и подобию рома- но-германского», благодаря чему, полагал он, «старое славянофильство должно было неизбежно выродиться»21.
Но откуда все-таки взялось в России накануне Катастрофы это «западничествующее славянофильство» (точнее, наверное, было бы назвать этот странный гибрид славянофильствующим западничеством или национал-либерализмом), Трубецкой так никогда и не объяснил. За действительным объяснением придется нам обратиться
Цит. по: Россия между Европой и Азией, M., 1993, С. 46. Там же. Там же.
к «Тюремным дневникам» Антонио Грамши, где показано, как некоторые диссидентские идеи, пусть даже утопические, но соблазнительные для национального самолюбия, трансформируются в могущественных идеологических «гегемонов», не только полностью мистифицируя и искажая реальность в глазах единомышленников, но постепенно, шаг за шагом завоевывая умы оппонентов.
Другими словами, если верить Грамши, идея, раз запущенная в мир интеллектуалами-диссидентами, не только начинает жить собственной жизнью, она может оказаться заразительной, как чума. И в случае, если ей удаётся «достичь фанатической, гранитной компактности культурных верований», способна завоевать элиту страны.[5] Очень помогает ей в ее борьбе с конкурентами за статус «гегемона», если «первоначально возникшая в более развитой стране, вторгается она в местную игру [идеологических] комбинаций в стране менее развитой»[6].
Сам того не подозревая, Грамши описал драму славянофилов. Их идеи действительно первоначально возникли, как мы уже знаем, не в России, а в Германии. И действительно были ими заимствованы у тамошних романтиков - тевтонофилов начала XIX века.
^ Тевтонофильство, возникшее из ненависти к тогдашней сверхдержаве Франции, было первым в Европе интеллектуальным движением, которое противопоставило космополитизму Просвещения националистический миф Sonderweg («особого пути» или, как заклеймил его Соловьев, языческого особнячества). Романтический миф провозглашал, что Германия - не Европа, что её Kultur духовнее, чище, выше материалистического европейского Zivilization. Столицей этой германской «духовности» стал, в противоположность западническому Берлину, Мюнхен.
К 1830-му, когда заимствовали её у немцев славянофилы, процесс превращения Sonderweg в «идею-гегемона» был в Мюнхене в полном разгаре. В конечном счете Мюнхен победил Берлин. Sonderweg стал идейной основой германской сверхдержавности в 1870-1914 годах, а впоследствии и фантомного наполеоновского комплекса (в 1918-1933). Как и следовало ожидать, за победу романтического мифа заплатила Германия страшно. Три национальных катастрофы в одном столетии (в 1918-м, в 1933-м и в 1945-м) - такова оказалась цена особняческой идеи, что «Германия не Европа» и что, говоря словами Гитлера, которые мы уже в первой книге трилогии цитировали, «Германия либо будет мировой державой, либо ее вообще не будет».
Значение, которое придается здесь идеям Грамши (или Соловьева), может показаться преувеличенным. Особенно нам, воспитанным на постулатах, что бытие определяет сознание, материя первична и т.п. Не вступая по этому поводу в спор, замечу лишь, что еще за столетие до Грамши аналогичную мысль высказал в своей «Апологии сумасшедшего» один из самых проницательных российских мыслителей Петр Яковлевич Чаадаев. «История каждого народа, - завещал он нам, - представляет собою не только вереницу следующих друг за другом фактов, но и цепь связанных друг с другом идей... Чрез события должна нитью проходить мысль или принцип, только тогда факт не потерян, он провел борозду в умах, запечатлелся в сердцах... и каждый член исторической семьи носит её в глубине своего существа»24.
Конечно, предстоит нам еще подробный разговор о злосчастном - и страшном - мифе, искалечившем судьбу двух великих народов Европы. Пока что подтвердим лишь сам факт заимствования. Вот уже известное нал* свидетельство такого компетентного современника, как Борис Николаевич Чичерин: «Пишущие историю славянофилов обыкновенно не обращают внимания на то громадное влияние, которое имело на их учение тогдашнее реакционное направление европейской мысли, философским центром которого был Мюнхен. Из него вышли не только московские славянофилы, но и люди, как Тютчев, которого выдают у нас за самостоятельного мыслителя, между тем как он повторял только на щегольском французском языке ту критику всего европейского движения нового времени,
которая раздавалась около него в столице Баварии»[7].
Другое дело, что это «реакционное направление» было талантливо адаптировано группой русских национал-либералов к чуждой ему поначалу российской реальности (Трубецкой сказал бы «построено по чужому образцу»). Конечно, адаптируя чужой националистический миф к русским условиям, славянофилы полностью его перелицевали. Что германская Kultur (духовность) оказалась неожиданно передислоцирована в Россию, это само собою разумеется. Но какая мрачная ирония заключалась в том, что и сами изобретатели этой Kultur, тевтонофилы, угодили вдруг - под рубрикой рома- но-германской цивилизации - в ненавистную им западную Zivilization! Один лишь миф Sonderweg перенесли славянофилы в свою «русскую» доктрину в целости и сохранности. Миф «Россия не Европа» оказался отныне ядром идеологии русского национализма по меньшей мере на полтора столетия вперед.
Единственное, таким образом, чего недооценил в славянофилах в своем презрительном отзыве князь Трубецкой, это что прежде, нежели выродиться, их националистический миф не только прижился в России, но и - прямо по Грамши - шаг за шагом завоевал русскую культурную элиту. Три поколения спустя, победив в «местной игре идеологических комбинаций» и обретя статус гегемона, работал он уже сам по себе, совершенно независимо от политического статуса породившего его движения. Вот почему даже вырождение славянофильства к началу XX века в маргинальную секту ничего на самом деле в судьбе мифа не меняло. К тому времени, переплетаясь с неостывающим фантомным наполеоновским комплексом, хозяйничал он уже и в умах даже тех, кто прежде яростно ему оппонировал.
И когда пробил в июле 1914-го решающий час, славянофилам нечего было беспокоиться за курс русской политики. Их дело было теперь в надежных руках давно завоеванной ими интеллигенции, хотя и западнической, но «национально ориентированной», иначе говоря, национал-либералов. Потому-то так отчаянно напоминала «патриотическая истерия» западнической элиты, начавшаяся в
25 Цит. по: Русские мемуары. 1826-1856. М., 1990. С. 179.
1908-м, славянофильское наваждение 1880-х, против которого поднял свой голос Соловьев. Вот почему оправдалось его роковое предчувствие. Вот, наконец, откуда коллективное самоубийство русской культурной элиты в июле 1914-го.
Ю Конечно, все это так лишь, если верить гипотезе Грамши. Чтобы проверить её, нужно подробно, шаг за шагом проследить, как именно переплеталось на протяжении десятилетий постепенное «заражение» западнической интеллигенции националистическим мифом с фантомным наполеоновским комплексом, которым заболела после Крымской войны Россия. Иначе говоря, именно то, чем и займемся мы в этой книге. Ибо Соловьев, не имея представления, что много лет спустя после его смерти появятся теории «идеи-гегемона» (и фантомного наполеоновского комплекса), такую работу не проделал. Ему вообще было не до научных изысканий. Он лишь предчувствовал, что впереди бездна, и боролся, сколько хватало сил, с «бешеным» национализмом, не щадя при этом и национал-либералов с их «национальным самодовольством», которые, как знаем мы из его формулы, и послужили, собственно, спусковым крючком всего процесса деградации национализма в России.
Прав ли был, однако, Соловьев, усмотрев в невинных вроде бы национал-либералах первопричину будущего «бешеного» национализма? К нашему удивлению поддерживает эту точку зрения и уже упоминавшийся? современный простодушный историк «национал-патриотической» мысли С.В. Лебедев (простодушный, говорю я, поскольку, не подозревая этого, он нечаянно повторил Карла Шмитта, знаменитого в свое время тевтонофильского идеолога, сотрудничавшего с гитлеровским режимом). На самом деле это ведь Карл Шмитт первым провозгласил, что в основе всякого «особняче- ства» (начало которому в России положили с легкой руки все тех же тевтонофилов в 1830-е, как мы помним, славянофилы) лежит «потребность в образе врага».
Без такого «образа», повторяет вслед за Шмиттом С.В. Лебедев, «вообще не может быть национализма». Ибо «национальное Мы может существовать лишь в сопоставлении с кем-то... чужим, непонятным и скорее всего враждебным»[8]. Опираясь на эту нацистскую племенную архаику, и приходит С.В. Лебедев к главному своему выводу, что «центральным вопросом русской философии истории» неминуемо должно было стать «противопоставление России и Запада». И происхождение своё этот «центральный вопрос» действительно ведет, как и предположил Соловьев, от «ранних славянофилов, [которые первыми] выявили и обосновали культурный антагонизм России и Запада»[9].
Как видим, идейная «гегемония» особнячества и впрямь пережила в России все её революции и контрреволюции. Чаадаевский «переворот в национальной мысли», произошедший в давно, казалось бы, забытом царствовании Николая I, превратил эту самоубийственную идею в расхожий стереотип, в постулат, если хотите, не требующий доказательств, - даже полтора столетия стустя. До такой степени, что мало кому нынче приходит в голову спросить, а какое, собственно, отношение имеет это особнячество, не говоря уже о «культурном антагонизме России и Запада», к патриотизму. Я не говорю уже о том, какое отношение имеет вся эта нацистская племенная архаика, положенная в основу совсем уже недавней монографии С.В. Лебедева, к реалиям современного глобализирующегося мира.
11 Так или иначе, я даже и не коснулся в своем очерке для Чаковского сложнейших проблем соловьевской философии всеединства, не говоря уже о всемирной теократии. Они-то уже и вовсе неуместны были в газетной статье. И потому сосредоточился я лишь на общедоступной стороне дела, тем более, что драма - и личная и национальная - била здесь в глаза. Упомянул я, конечно, и об уязвимости его формулы. Ведь читатель Соловьева так и не узнал, где именно расположена та критическая точка, за которой начинается вырождение естественного для всякого нормального человека патриотизма в помрачающий разум - и необратимый, как мы только что видели, - националистический морок. Тем более в болезнь сверхдержавного реванша, представляющую, как мы теперь тоже знаем, интеллектуальную основу этого морока. Не узнал, другими словами, читатель Соловьева, как и благодаря чему трансформировалась натуральная человеческая эмоция в смертельно опасную для самого существования страны идеологию. И как удалось этой идеологии (не только в Германии, но и в России) стать общенациональной «идеей-гегемоном», т.е. завоевать западническую элиту страны.
Короче, за пределами формулы Соловьева остался сложнейший клубок причин этой трансформации - начиная от исторических и кончая психологическими. И нет, похоже, другого способа его распутать, нежели детально проследить процесс превращения русских западников в «национально ориентированных» интеллигентов. Другими словами, следовало написать историю русского национализма, ту самую, замечу для сегодняшнего читателя, которой и по сей день не существует - ни в России, ни на Западе. (Страннейший ведь, согласитесь получается парадокс: немыслимо представить себе знание о России без, допустим, истории русской литературы или русской музыки, или, если уж на то пошло, русской кухни... да чего угодно, начиная от истории ремесел в древней Руси до истории социалистической мысли в XX веке. И все это исследовано тщательно и подробно. Нет лишь истории русского национализма.) Вот почему книге,
I
которую держит сейчас в руках читатель, придётся исполнить функцию первой в мировой историографии попытки заполнить эту брешь. Как видит читатель, подчеркиваю я здесь именно слово «попытка». *
Разумеется, найдись у Соловьева ученики, которых волновала бы не одна лишь его философия всеединства, но и духовная драма наставника (и, стало быть, национальная драма России), они, надо полагать, не только исследовали бы историю русского национализма, но и вообще расшифровали все, что осталось в его формуле темным. Увы, не нашлось у него таких учеников.
Поэтому, наверное, никто так и не связал драму патриотизма в России с аналогичным несчастьем, постигшим в XX веке, например, Германию или Японию, где точно так же ведь выродился патриотизм в Тевтонский и Синтоистский имперские мифы. И точно так же привели их эти мифы к «национальному самоуничтожению». Таким образом, основополагающий факт, что драма патриотизма в имперской стране, впервые описанная Соловьевым применительно к России, имеет на самом деле смысл всемирный, универсальный, так и остался непонятым.
Конечно, «национальное самоуничтожение» термин условный. И у Германии, и у Японии, и у России была, так сказать, жизнь после смерти. Но цена национального воскрешения оказалась, как и предвидел Соловьев, непомерной, катастрофической, просто уничтожающей. И подумать только, что предсказал все это человек за два десятилетия до Первой мировой войны, когда сама возможность такого развития событий никому, кроме него, даже и в голову не приходила. Поистине неблагодарное мы потомство...
Вот это, или примерно это, и принёс я Маковскому через несколько месяцев после его заказа.
Что произошло дальше? А ничего. Статью не отвергли, но и не опубликовали. Никаких объяснений, не говоря уже об извинениях, не последовало. Чаковский просто исчез с моего горизонта. И двери ЛГ стали медленно, но неумолимо передо мной затворяться. Редакционные старожилы разъяснили мне подоплеку. Оказалось, что Владимир Соловьев сочувственно цитировался в самиздатском «Раковом корпусе» Солженицына. Идея Чаковского, как думали старожилы, состояла в том, чтобы я, ничего не подозревая (романа я тогда еще не читал), либо уличил Солженицына в невежестве, показав, что ничего он на самом деле о Соловьеве не знает, либо скомпрометировал его в глазах либеральной публики как поклонника реакционного националиста. А еще лучше и то и другое.
Одним словом, чепуха какая-то. Ни малейшего представления о Соловьеве Чаковский, как я и думал, не имел. Ни о его духовной драме, ни о его страшной «лестнице» не подозревал. Интриговал мошенник вслепую. Но и сознавая непристойность его интриги, я все-таки ему благодарен. Кто знает, выпала ли бы мне в суете тех дней, между командировками на Кубань или в Киргизию, другая возможность так близко прикоснуться к делам и заботам величайшего из политических мыслителей России? Остановиться, оглянуться, задуматься над судьбами страны и мира, которыми жил Соловьев, научиться у него, как это делается.
Я не говорю уже о том, что общение с Соловьевым объяснило мне, наконец, всю ту мучительную абракадабру, с описания которой начал я эту главу. Вотже оно перед нами решение загадки, которое столько лет от меня ускользало.
Формула Соловьева свидетельствует неопровержимо: «красные» бесы, по поводу этнического - и географического - происхождения которых так яростно ломали копья в многотомных эпопеях и Пайпс, и Солженицын, и Бостунич, и Марков, и многие другие, имя же им легион, имеют к российской Катастрофе отношение, вообще говоря, лишь косвенное. Ибо прийти они могли только на готовое. Только в случае если культурная элита, заглотнув националистичскую наживку и соблазнившись «освобождением Царьграда», расчистит им дорогу. Другими словами, обескровит страну в совершенно ненужной ей мировой войне и положит её, обессиленную, к ногам палачей.
В бешеном национализме, настоянном на сверхдержавном реванше, оказалась причина Катастрофы, а вовсе не в путанице, смешавшей в одну кучу глупых либералов и «красных» бесов, в путанице, которую отчаянно пытались распутать позднейшие историки, сбитые с толку Достоевским.
Ведь разгадка здесь лежит на поверхности. Ясно же, что, не соверши русская элита коллективного самоубийства в июле 1914-го, не втрави она страну в чужую, по сути, войну, не видать бы «красным» бесам власти в России как своих ушей. Тем более, что и буквально на её пороге не предвидели бесы никакой революции и нисколько на неё не рассчитывали. Сам Ленин тут лучший нам свидетель. Вот что писал он Горькому еще в 1913 году: «Война Австрии с Россией была бы очень полезной для революции штукой, но мало вероятия, чтобы Франц Иозеф и Николаша доставили нам сие удовольствие».28
Я не говорю уже, что тогдашние бесы были ничуть не менее без-
Ленин В.И. ПСС. Т. 48. С. 155.
надежными маргиналами, нежели сегодня, допустим, нацио- нал-большевики Лимонова или евразийцы Дугина. Спору нет, старые бесы с их пламенной мечтой о «превращении империалистической войны в гражданскую» всегда были точно так же готовы погубить Россию, как и сегодняшние (недаром же у Дугина война с языка не сходит). Но ведь сначала нужно было, чтобы кто-то втравил страну в эту смертельную для неё войну. А также не дал возможности выйти из неё - до полного истощения сил, до рокового предела. Были на это способны большевики, имея в виду, что их влияние на принятие решений в стране равнялось в ту пору нулю?
Вот тут и возникает совершенно резонный вопрос: если не могли это сделать бесы, то кто мог? А с этим вопросом выходим мы в совсем иную плоскость исследования причин российской Катастрофы. Не в ту, вокруг которой бесплодно крутилась все эти десятилетия мысль мировой историографии. Но в ту, которую оставил нам в наследство Владимир Сергеевич Соловьев[10].
Сейчас, четыре десятилетия спустя, я понимаю, что научил меня Соловьев не только распутыванию монументальных исторических загадок и не только необходимому масштабу размышлений о судьбе России и мира, благодаря которому всё, чем я до тех пор занимался, вдруг выстроилось, обрело контекст и перспективу. Но судя по тому,
что всю последующую жизнь я строго следовал идеям, открывшимся ему в его духовной драме, большему, неизмеримо большему научил меня Соловьев. Он передал мне свой арах, что даже самое умеренное национальное самодовольство обязательно раньше или позже оборачивается в России, как, впрочем, и Германии, национал-патриотизмом.
Удивительно ли, что становится мне теперь не по себе, когда я слышу, как Алексей Подберезкин, бывший серый кардинал Народно-патриотического союза, даже и не подозревая, что повторяет пройденное, упивается мифом Sonderweg: «Россия не может идти ни по одному из путей, приемлемых для других цивилизаций и народов»?30 И что страшно мне, когда главный сегодняшний теоретик бесовства Александр Дугин словно бы между делом вставляете разговор «Россия немыслима без империи» 31 или «кто говорит геополитика, тот говорит война»?32 И еще страшнее, когда руководитель самой еще недавно массовой в стране партии, пусть и не попавший в президенты России (Бог миловал), Геннадий Зюганов повторяет, как попугай, за Дугиным: «Либо мы сумеем восстановить контроль над геополитическим сердцем мира, либо нас ждет колониальная будущность»?33 Чем в таком случае отличаются наши сегодняшние мифо- творцы от «патриотов» 1914 года? От тех, т.е., кто привел тогда страну к Катастрофе?
И удивительно ли на таком фоне, что и сам Александр Дугин восторгается ползучей, если угодно, «национализацией» российской политики? Что чудится ему «постепенный и мягкий сдвиг российской политической элиты к евразийским позициям»? Сдвиг, который, по его мнению, «не будет сопровождаться радикальными лозунгами или декларированием нового курса. Напротив, власть будет активно и масштабно практиковать двойной стандарт, внешне продолжая заявлять о приверженности демократическим ценностям, а внутрен-
Подберезкин А. Русский путь. M., 1996. С. 41.
Дугин А.Г. Основы геополитики. М., 1997. С. 193.
Дугин А.Г. От имени Евразии. Московские новости. 1998, №7.
Зюганов Г.А. Уроки истории и современность// Нг-Сценарии. №12.1997.
не - экономически, культурно и социально - возрождать исподволь предпосылки глобальной автаркии»34.
Но всё это, конечно же, лишь сегодняшние торговцы мифом в розницу, так сказать. И работают они по тому же сценарию, что и дореволюционные бесы. А мы, слава Богу, по опыту уже знаем, что слетаются бесы, как стервятники, лишь на падаль. Действительным барометром, указывающим бурю или штиль в будущем страны, являются вовсе не их замыслы, но умонастроение её культурной элиты, тех, кого один из чутких её наблюдателей Модест Колеров именовал еще в бытность свою свободным художником «производителями смыслов». Имел он в виду, конечно, людей, чья «профессиональная или публицистическая деятельность позволяет им формулировать то, что на современном бюрократическом сленге называется интеллектуальной повесткой дня, то, что на практике оказывается языком общественного самоописания, самовыражения и риторики»35.
Но и тут картина, представленная нам Колеровым, взявшим на себя труд в середине 2001 года опросить в пространных интервью тринадцать из этих «производителей смыслов», по крайней мере, той их группы, которую он счел представительной, тоже в высшей степени тревожная. Похоже, что вырождение национализма, описанное Соловьевым в применении к XIX веку, начинает, как увидим мы во второй главе, повторяться и в XXI. Во всяком случае формирование национал-либерализма, который Соловьев полагал, как мы помним, пусковым крючком всего процесса деградации, можно, если верить Колерову, считать совершившимся фактом. И это пугает больше всех бесовских пророчеств.
Возвращаясь к наставнику, однако, скажу, что с осени 1967-го, с момента, когда я безоговорочно ему поверил, написал я о драме патриотизма в России много книг, переведенных на многие языки и опубликованных во многих странах. И никогда за это время не сомневался в безупречности аргументов учителя.
Но вот пришел час - и я усомнился.
Завтра. №21.1998.
Колеров М. Новый режим. Мм 2001. С. 6.
Не знаю, почему произошло это именно сейчас. Может быть, потому, что - вопреки всякой логике - и надо мной, оказывается, властен фантомный наполеоновский комплекс, и я тоже переживаю крушение российской сверхдержавности как унижение. Умом-то я понимаю, я ведь ученик Соловьева, что крушение это - величайшее благо, какое только могла подарить нам история после четырех столетий блуждания по имперской пустыне. (Достаточно ведь просто взглянуть на политические режимы, которые воцарились в республиках, отколовшихся от империи, начиная от Узбекистана и кончая Туркменией и Белоруссией, чтобы не осталось сомнений, в какую именно сторону тащили бы они Россию.) В каком-то интервью Александр Лебедь сказал после своей отставки: «А чем в конце концов кончила Россия? У нас четыреста лет Смутное время»36. И он, значит, это понимал. И у него ум с сердцем были не в ладу (вспомните хотя бы название его книги «За державу обидно»).
Но именно в момент такой мучительной раздвоенности как раз и важно чувство патриотизма, лояльности, верности отечеству в тяжкую его минуту. И именно в такую минуту, когда патриотизм оказывается единственным, быть может, якорем гражданина России, подозрительность по отношению к нему начинает вдруг выглядеть кощунственно.
Между тем Соловьев, как мы уже знаем, так и не сформулировал точно ту грань, за которой этот благородный патриотизм превращается в «патриотическую истерию», где и начинается его драма. Нелепо же отрицать: в том виде, в каком она есть, формула его учит подозрительности ко всякому патриотизму. Ну, вот ее точный текст: «Национальное самосознание есть великое дело, но когда самосознание народа переходит в самодовольство, а самодовольство доходит до самообожания, тогда естественный конец для него есть самоуничтожение»37. И, хоть убей, непонятно, как, где и почему начинает вдруг патриотизм переходить в это роковое «национальное самодовольство». Неточна, стало быть, здесь аргументация Соловьева, требует уточнения, дополнения, выяснения того, что он опустил. Требует, короче, защиты патриотического чувства от националистической идеологии.
Цит. по: Русская реклама. Нью-Йорк, 1996. 29 октября - 4 ноября. Соловьев B.C. Сон. в 2 т. Т. 1. С. 262.
И сделать это, наверное, не так уж было бы трудно, когда б всерьёз задумались над этим предметом сегодняшние русские историки и философы, в особенности молодежь, «поколение непоротых». Нет спора, миф Sonderweg и сейчас, как мы видели, рвётся к гегемонии в идейной жизни страны. Достаточно ведь показать, опираясь на открытия В.О. Ключевского и советских историков-шестидесятников, что есть у России и другая, европейская политическая традиция, ничуть не менее древняя и легитимная, нежели холопская - националистическая. И даже, честно говоря, куда более отечественная, если можно так выразиться, по крайней мере, не заимствованная у немецких тевтонофилов. Ведь еще в начале XIX века именно эта европейская традиция господствовала в русской культурной элите.
Немыслимо ведь, согласитесь, представить себе главного идеолога декабризма Никиту Муравьева произносящим, подобно Бердяеву, жуткую расистскую формулу: «Бьёт час, когда славянская раса во главе с Россией призывается к определяющей роли в жизни человечества»38. Или Сергея Трубецкого, декламирующим, подобно Достоевскому, о «русском народе-богоносце». Или Пушкина, наконец, уверенным, подобно Сергию Булгакову, что «Россия призвана духовно вести за собою европейские народы». Немыслимо потому, что глубоко чуждо было декабристскому поколению «национальное самодовольство». Не найдете вы в нем ни малейшей претензии на Sonderweg или на статус мировой державы. Европеизм был для него, в отличие от сегодняшних «производителей смыслов», естественным, как дыхание.
Ни у кого из серьезных историков не повернется язык обвинить декабристов в недостатке патриотизма. В конце концов это они пошли на виселицу и в каторжные норы, чтобы Россия стала свободной. Они не держались националистического принципа «Что бы ни случилось, моя страна всегда права», того самого, который Соловьев впоследствии окрестил национальным эгоизмом. Заключался их патриотизм не в риторике о мессианском величии России, а в жесткой национальной самокритике. Он был неотделим от стремления что-то реально для своей страны сделать, избавиться, наконец, от вечной и
Бердяев Н.А. Цит. соч. С. ю.
унизительной второсортности ее повседневного быта, развернув её в сторону Европы и покончив таким образом как с самодержавной диктатурой, так и с крестьянским рабством.
«Профессиональными патриотами» декабристы, покрытые славой победителей Наполеона, прошедшие путь от Бородина до Парижа, не были, рубах на себе публично не рвали, в «патриотических истериях» замечены не были. Просто любили свою страну. И чувствовали, что любовь эта - дело интимное, на площадях о ней не кричат и истерик по поводу неё не устраивают. Они-то и продемонстрировали нам воочию, что такое патриотизм, свободный от националистического «самодовольства». Никто не сказал об этом «внутреннем противоречии между требованиями истинного патриотизма, желающего, чтобы Россия была как можно лучше, и фальшивыми притязаниями национализма, утверждающего, что она и так всех лучше»[11], точнее Соловьева.
Другими словами, русский патриотизм, хоть и уязвим для националистического вырождения, чувство не только реальное, но высокое, достойное. А формула Соловьева подчеркивает, увы, лишь его уязвимость. Есть и масса другого, что осталось в ней необъяснённым. Например, почему именно в России так страшно открыт патриотизм для деградации? Что конкретно в строении её политической культуры способствует его вырождению? И что происходите патриотизмом в сопоставимых с нею великих державах, во Франции, допустим, или в Америке? Иначе говоря, как выглядит его формула на фоне мирового опыта? *
И нельзя же, наконец, пройти мимо того, что все альтернативы националистическому вырождению, предложенные Соловьевым, оказались на удивление неработающими. И философия всеединства, и тем более всемирная теократия или воссоединение христианских церквей. Всё оказалось наивно, нереалистично, бесплодно. И ничего в результате не изменила его формула в ходе истории - ни российской, ни мировой. Это, конечно, делает его судьбу еще более трагичной, но ясности в главных, волновавших его как политического мылителя вопросах, тоже ведь не прибавляет.
Вот эти вопросы. А существует ли вообще в России (и в сопоставимых с ней великих державах) жизнеспособная идейная альтернатива деградации патриотизма, перерождению его в национализм? Или обречена она нести в себе эту угрозу как вечное проклятие? Иными словами, если это болезнь, то излечима ли она? И если да, то как?
Не найдет читатель в книгах Соловьева ответов на эти вопросы. Боюсь, не найдет и в моих. Это ведь я на самом деле не столько его так жестоко критикую, сколько себя. В конце концов умер Владимир Сергеевич столетие назад. И не мог, естественно, знать, что не только рухнет, как в 1856-м, после крымской капитуляции, с головокружительных высот сверхдержавности, но и развалится на куски «гниющая империя России», как назвал её в 1863 году Герцен. И что именно этот её обвал переживать будет страна не только как величайшую геополитическую катастрофу, но и как невыносимое унижение, чреватое новой и на этот раз, быть может, роковой для неё «патриотической истерией».
Как мог знать это Соловьев? Но я-то знал. И все-таки не пошел дальше учителя, не попытался ответить на вопросы, на которые он не ответил. Я ведь тоже, вплоть до этой трилогии, не зафиксировал точно ту роковую грань, за которой начинается вырождение патриотизма. Но главное, не предложил я патриотам России никакой работающей идейной альтернативы национализму взамен тех непрактичных, предложенных Соловьевым. Не сделал того, что, наверное, сделал бы Соловьев, знай он то, что теперь знаем мы. Того, чего не слышим мы от наших сегодняшних «производителей смыслов».
Соловьев был большим мыслителем, и я не знаю, по силам ли мне эта задача. Нет, конечно, не намерен я отрекаться от своих книг, написанных в ключе его формулы. И тем более от учителя. Просто попытаюсь здесь пойти дальше него - и себя прежнего.
Я хочу заранее уверить читателя, что предстоящее нам путешествие по двум столетиям истории патриотизма/национализма в России обещает быть необыкновенно увлекательным. Хотя бы потому, что полна она гигантских загадок - интеллектуальных, психологических, даже актуально-политических. На самом деле оттого, сумеем ли мы вовремя разгадать их, вполне может зависеть само существование России как великой державы в третьем христианском тысячелетии. Между тем нету нас сегодня не только разгадок, сами даже вопросы, на которые мы попытаемся здесь ответить, и поставлены-то никогда не были.
Кто и когда спросил себя, например, почему столько раз на протяжении двух столетий охватывала, как лесной пожар, российскую культурную элиту мощная «патриотическая истерия»? Почему принималась вдруг она страстно доказывать, что Россия не государство, а Цивилизация, не страна, а Континент, не народ, а Идея, которой предстоит спасти мир на краю пропасти, куда влечет его декадентский Запад. И что истина, вспомним Достоевского, открыта ей одной. Откуда эта средневековая страсть к «Русской идее»? Откуда лозунг 1999 года, словно бы заимствованный из 1914-го: «бомбят не Сербию, бомбят Россию» в момент, когда Запад отчаянно пытался остановить геноцид косоваров, устроенный «балканским мясником» Милошевичем, а Россия пальцем о палец для этого не ударила? Ведь говорим мы о своего рода коллективном помешательстве, охватывавшем вдруг время от времени всю страну.
Причем, накрывал ее этот страшный вал с головою вовсе не только в периоды упадка империи, но и в минуты величайших её триумфов, когда она еще гордо восседала на сверхдержавном Олимпе, уверенная, чтр поселилась там навсегда. Вспомним, как восклицал в одну из таких минут знаменитый историк Михаил Петрович Погодин: «Спрашиваю, может ли кто состязаться с нами и кого не принудим мы к послушанию? Не в наших ли руках судьба мира, если только захотим решить её?»40. Так откуда это безумие? Не странно ли, что никому до сих пор не приходило в голову увидеть его как болезнь?
А вот еще вопрос. Почему даже когда рухнули вокруг России обе последние континентальные империи, Оттоманская и Австро-Венгерская, умудрилась она тем не менее снова бросить вызов истории, продолжая своё одинокое путешествие в средневековом пространстве - по-прежнему уверенная, что «не может идти ни по одному из
путей, приемлемых для других цивилизаций и народов»? Почему, короче говоря, затянулась в ней агония средневековья на два столетия, если уже в начале XIX века декабристы были совершенно уверены, что оно в России обречено? До такой степени уверены, что рискнули собственной вполне благополучной жизнью, попытавшись это доказать?
И это ведь лишь малая доля тех монументальных и жестоких загадок, которые предстоит нам с читателем разгадывать на страницах этой книги. Здесь упомянуть я могу лишь некоторые из них. Ну вот вам еще одна: загадка Солженицына. Он только что вырвался в 1974 году из коммунистической клетки, и Америка великодушно приняла его, приветствуя как героя. Чем ответил он на этот приём? Беспощадным обличением декадентства западной интеллигенции, не способной в силу своего, так сказать, западничества понять, как «каждую минуту, что мы живем, не менее одной страны (иногда сразу две-три) угрызаются зубами тоталитаризма. Этот процесс не прекращается никогда, уже сорок лет... Всякую минуту, что мы живем, где-то на земле одна-две-три страны внове перемалываются зубами тоталитаризма... Коммунисты везде уже на подходе - и в Западной Европе и в Америке. И все сегодняшние дальние зрители скоро всё увидят не по телевизору и тогда поймут на себе - но уже в проглоченном состоянии»[12].
Я как-то подсчитал, что если принять грубо число минут в сорока годах за 20 миллионов, а число стран в тогдашнем мире за 150, то окажется, если Солженицын прав, что каждая из них была уже «угрызена» и даже «внове перемолота зубами» коммунистов, по крайней мере, 133 тысячи 333 раза. Удивительно здесь, однако, не эта смехотворная в устах профессионального математика арифметическая абракадабра. Удивительна бесшабашность его обвинений. Откуда в самом деле эта высокомерная уверенность, что истина одна и она у него в кармане? Откуда этот пророческий зуд - в современном мире, о сложностях которого он, выходец из средневековой резервации, не имел ни малейшего представления?
Ну чего, собственно, хотел Солженицын от Запада? Превращения в беспощадную военную машину, подобную своему тоталитарному антагонисту, которая «угрызала» бы и перемалывала мир антикоммунистическими «зубами»? Но ведь для этого понадобилось бы пожертвовать той самой свободой, ради которой и воевал Запад с тоталитаризмом.
Так стоит ли недоумевать, почему во мгновение ока растранжирил Солженицын весь громадный героический капитал, с которым прибыл в Америку? Что местные интеллектуалы тотчас же и перестали принимать его всерьез? А ведь умный же вроде бы человек, планировщик по натуре, скрупулезно рассчитывающий наперед, судя по его автобиографической книге, каждый шаг, слово и жест. И так оскандалился. Почему?
Но кроме всех этих увлекательных загадок, которые имеют все-таки отношение к прошлому, перед нами ведь и еще одна, главная загадка, касающаяся будущего. Нашего будущего. Четырежды на протяжении двух последних столетий представляла России история возможность «присоединиться к человечеству», говоря словами Чаадаева42. В первый раз в 1825 году, когда силой попытались это сделать декабристы. Во второй - между 1855 и 1863 годами, в эпоху Великой реформы, когда ничто, казалось, не мешало сделать это по-доброму, в третий - между 1906 и 1914 годами, когда Витте и Столыпин положили как будто бы начало новой Великой реформе, так жестоко и бессмысленно прерванной мировой войной, до которой России и дела-то никакого не было. И, в четвертый, наконец, в 1991-м, когда рухнули её империя и сверхдержавность. Три шанса из четырёх, по разным, как мы еще увидим, причинам были безнадежно, бездарно загублены. Судя потому, что и сегодня «время славянофильствует», пятого может и не быть.
Столетие назад, соглашаясь после революции пятого года возглавить правительство, Петр Столыпин потребовал: «Дайте мне двадцать
Приводя здесь слова Чаадаева, я, естественно, далек от мысли, что человечество ограничивается Европой. Просто отношения с нею имели для России на протяжении столетий особое значение, о чем, собственно, и говорит Чаадаев.
лет мира и я реформирую Россию». Но ведь не дала их реформатору русская культурная элита. Еще прежде того, наблюдая бушевавшее вокруг него «национальное самообожание», предвидел Соловьев, что не даст. Так и случилось. Отдали страну бесам.
Столетие спустя, когда„как говорит в книге «Агония Русской идеи» американский историк Тим МакДаниел, «история коллапса царского режима опять стала историей наших дней»43, пришло для нас время вспомнить ужас Соловьева, продиктовавший ему его прозрение. Ибо если в великом споре между декабристским патриотизмом и евразийским особнячеством опять победит особнячество, Россия снова будет отдана бесам - на этот раз национал-патриотическим.
Я ведь не случайно начал эту вводную главу со знакомства с монументальной и трагической фигурой Владимира Соловьева. В момент, когда страна снова на роковом распутье, пробил, я думаю, час для культурной элиты России взглянуть на судьбы отечества глазами великих предшественников, глазами декабристов, Чаадаева и продолжавшего их патриотическую традицию Соловьева.
Ибо именно этого масштаба, этого контекста, этой исторической ретроспективы прошлых эпохальных поражений и недостает нам сегодня, чтобы избежать еще одного, быть может, последнего. Без них и спорим мы не о том, и воюем не за то. И не ведаем, что всё это Россия уже проходила. Представления не имеем о том, как губили ее националисты, прикинувшиеся патриотами И как погубили.
Именно поэтому попытаюсь я здесь показать, как случилось, что мировая историография пошла по ложному следу, проложенному для неё Достоевским, напрочь игнорируя гениальное прозрение Соловьева. Несмотря даже на то, что только это прозрение (вместе с гипотезой Грамши) может помочь нам расчистить гигантские завалы, накопившиеся за целое столетие на пути к пониманию Катастрофы, высвечивая для нас действительных её виновников. Завершись история русского национализма в 1917-м, оставалось бы мне здесь лишь
McDaniel Tim. 7he Agony of the Russian Idea. Princeton Univ. Press, 1996. P. 52.
облечь соловьевскую формулу живой исторической плотью, лишь показать, почему оправдалось его страшное предчувствие.
К сожалению, однако, последствия академической путаницы оказались отнюдь не только академическими. Свалив всю вину за Катастрофу на «красных» бесов, дала эта путаница возможность уйти от ответственности демонам национализма. Уже в 1921 году группа молодых интеллектуалов-эмигрантов, назвавших себя евразийцами, начала работу по его реабилитации. Евразийцы были ревизионистами славянофильства, наследниками, как увидим мы в этой книге, скорее, идеологов реванша Данилевского и Леонтьева, нежели национал-либералов Хомякова и Аксакова. И уже поэтому вызвали на себя огонь как со стороны правоверных националистов, подобных популярному сейчас Ивану Ильину, так и со стороны «национально ориентированных» (теперьуже в эмиграции) интеллигентов, подобных Петру Струве и Николаю Бердяеву. В результате великий спор о причинах Катастрофы, о том, кто виноват в величайшем злодеянии века, в том, что три поколения россиян оказались обречены на жизнь в имперской резервации, был подменён спором между разновидностями его виновников, сваливших всю вину за него на «красных» бесов. Вот же почему так и остались действительные причины Катастрофы неразгаданными.
В конце 1960-х, тотчас после поражения хрущевской реформы, центр спора переместился в советскую Москву и с той поры драма патриотизма, описанная в этой книге, начала вдруг роковым образом повторяться на подмостках XX века. Сперва, как в 1840-е, безобидные диссидентские кружки, опять проповедовавшие «мессианское величие России» и её «богоизбранность», заново забросили в общественное сознание славянофильскую уверенность, что успешно сопротивляться диктатуре (на этот раз, конечно, не николаевской, а коммунистической) страна может, лишь возродив Русскую идею.
И точно так же, как в 1850-е, полиция и цензура преследовали бедных националистических диссидентов. И точно так же, как Константин Аксаков царю, писал советским лидерам пламенные эпистолы об этом предмете Солженицын. И точно так же, наконец, ни к чему это не вело, покуда не рухнула, как после Крымской войны, возродившаяся при Сталине (и обреченная, разумеется, на туже судьбу, что и николаевская) сверхдержавность России. Только на этот раз пришлось расплачиваться за нее и крушением империи.
И точно так же, как в 1870-е, возобновила Русская идея свою борьбу за идейную гегемонию в постсоветском обществе после 1991-го, когда хлынул в Россию поток эмигрантской славянофиль- ско-евразийской литературы, сообщив вчерашнему националистическому диссидентству гигантский интеллектуальный импульс. И мотивы, её поначалу вдохновлявшие, ничем, собственно, не отличались от славянофильских. Опять вышли на первый план николаевский постулат «Россия не Европа» и фантомный наполеоновский комплекс - мучительная ностальгия по внезапно утраченной сверхдержавности (к которой на этот раз, естественно, добавилась тоска по империи).
Первыми жертвами нового «гегемона» пали, как и следовало ожидать, вчерашние «красные» бесы, составившие ядро непримиримой оппозиции режиму. Эти, впрочем, не задержались на ступени национал-либерализма, сходу скатившись к «бешеной» пропаганде реванша (что и отрезало их от большинства культурной элиты). Ей-то предстояло спуститься по лестнице Соловьева, как он и предсказывал, ступень за ступенью - начиная с «национального самодовольства». Лишь когда сама эта элита усомнилась в основах собственного европеизма, лишь когда зазвучали из её недр «национально ориентированные» речи, словно бы списанные с тех, против которых восстал в 1880-е Соловьев, зазвучали причем и снизу и сверху, опасность нового - и тотального - заражения страны сверхдержавным реваншем стала очевидной.
Вот тесты, если угодно. Послушайте, против каких деклараций возражал в своё время мой наставник: «Русскому народу вверены словеса Божии. Он носитель и хранитель истинного христианства. У него вера истинная, у него сама истина...»44. Или другая: «верноподданническая присяга есть единственная гарантия общественных прав, а внимание высших государственных сфер к голосу правовер-
СоловьевВ.С. Цит. соч. С. 605.
ных публицистов есть настоящая свобода печати... всё остальное - мираж на болоте»[13]. Или третья: «в глазах человека здравомыслящего и рассудительного не может быть личной свободы, а только свобода национальная»[14]. Достаточно? Удивительно ли, что, читая всё это, Соловьев воскликнул всердцах: «Нелепо было бы верить в окончательную победутемных сил в человечестве, но ближайшее будущее готовит нам такие испытания, каких еще не знала история»?[15] И двух десятилетий не прошло, как начало оправдываться это страшное пророчество.
А теперь приглядитесь к тому шквалу псевдоакадемической литературы, который обрушился после развала СССР на голову российского читателя, и сравните её содержание с примерами, которые цитировал Соловьев. Найдете ли разницу?
Чтобы читателю не утонуть в каталогах, сошлюсь лишь на несколько образцов. Таких, скажем, как «Истина Великой России» Ф.Я. Шипунова[16] или «Русская цивилизация» О.А. Платонова[17], или «Возрождение Русской идеи» Е.С. Троицкого[18], или «Русская идея и её творцы» А.В. Гулыги[19], или «Русская идея и армия» В.И. Гиди- ринского[20], или «Черносотенцы и революция» В.В. Кожинова[21], или «Российская цивилизация» В.В. Ильина и А.С. Панарина[22], или «Россия и русские в мировой политике» Н.А. Нарочницкой,55 или «История человечества, т. VIII. Россия» под ред. А.Н. Сахарова56, или,
наконец, «Время быть русским!» А. Севастьянова57. А ведь многие из этих авторов профессора, молодежь учат. Чему? Но разве названия их книг не говорят сами за себя?
Что ж, о том, как дурно понимаем мы патриотизм, знал ведь еще Антон Павлович Чехов. Потому и вынес я его слова в эпиграф вводной главы. Самые выдающиеся примеры противостояния мутному школярскому потоку националистов, величающих себя патриотами, продемонстрировали нам Петр Яковлевич Чаадаев, Александр Иванович Герцен, Владимир Сергеевич Соловьев. Но обратил ли кто-нибудь внимание на то странное обстоятельство, что ни один из этих людей не был историком? А если обратил, то попытался ли привлечь внимание своих собратьев по цеху к тому, что это означает?
С моей точки зрения, означает это вот что. Цех историков, т.е. экспертов, чья профессиональная обязанность объяснить соотечественникам, что будущее страны принадлежите конечном счете тем, кто овладел её прошлым, в долгу перед своей страной. Наблюдая на протяжении почти двух столетий за драмой патриотизма в России или, иначе говоря, за откровенной подменой любви к отечеству тем, что Соловьев назвал «национальным эгоизмом», мало кто из них, исчезающе мало обличил эту мистификацию.
Из поколения в поколение магическое слово «патриотизм» наполнялось противоположным, зловещим содержанием, перешибая таким образом хребет истине - и стране. Зачем далеко ходить? Где и в наши дни ясная и артикулированная европейская альтернатива русскому национализму? Где солидарный протест против тех, кто и по сию пору считает декабристов цареубийцами, Чаадаева космополитом, Герцена ренегатом, а Соловьева - проповедником какого- нибудь «сверхимперского проекта» всемирной теократии или на худой конец «вселенской гармонии а la Достоевский»?58
Кто сегодня повторяет вслед за Чаадаевым: «Я думаю, что время
М., 2002.
М., 2003. л
М., 2004.
Цит. по: Колеров М. Указ. соч. М., 2001. С. 152..
слепых влюбленностей прошло, что теперь мы прежде всего обязаны отечеству истиной»? И тем более вслед за Герценом: «Мы не рабы нашей любви к родине, как не рабы ни в чем. Свободный человек не может признать такой зависимости от своей родины, которая заставила бы его участвовать в деле, противном его совести»? Повторяют, скорее, вслед за каким-нибудь Подберезкиным, «Россия не может идти ни по одному из путей, приемлемых для других цивилизаций и народов»...
Нет, я не хочу сказать, что будущее страны зависит только от историков. Говорю я лишь о том, что отнихонозависиттоже.
Не могу не сказать под занавес, что как раз у историков, причем не только у российских, но и зарубежных, и вызвало протест простое, я бы даже сказал очевидное, утверждение, которое легло в основу заключительной книги трилогии (читатель, я уверен, помнит это утверждение: именно имперский национализм толкнул Россию в роковую для неё мировую войну, без которой у «красных бесов» не было ни малейшего шанса овладеть страной в 1917-м). Сошлюсь здесь лишь на коллег из Польши. Просто потому, что упрек в этом случае пришел с совершенно неожиданной стороны. Анджей де Лазари, например, пишет: «Янов допускает характерную ошибку историосо- фа, полагающего, что он открыл законы, управляющие историей, и обнаружил заговоры, влияющие на её ход. Он не описывает исторические факты, а подчиняет их собственной теории»59.
Как видев даже в этой вводной главе читатель, всё на самом деле происходило с точностью до наоборот; «исторические факты» были перед моими глазами (так же, как перед глазами коллег, в том числе польских) на протяжении десятилетий, и «описаны» они были многократно. А вот до «теории», т.е. до их объяснения, додумался я (да и то с помощью Соловьева) много лет спустя. И лишь додумавшись, отважился проверить свою гипотезу этими самыми «историческими фактами». Что же мне еще оставалось делать, если факты её подтвердили? Так при чем здесь, спрашивается, «историософия»? И тем более
[23] Русско-польско-английский словарь.//под ред. Анджея де Лазари. Т. 1. Лодзь, 1998. С. 486.
«законы, управляющие историей», не говоря уже о «заговорах», на открытие которых я никогда не покушался?
Речь ведь всего лишь об объяснении вполне конкретного факта, а именно вступления России в ненужную ей войну, погубившую трехсотлетнюю империю Романовых. Конструктивный спор возможен был бы тут лишь в одном случае: если бы пан де Лазари предложил другое объяснение этого факта. Но ничего подобного он ведь не предлагает...
Интереснее, однако, становится дело, когда вступился за меня другой польский историк Гжегож Пшебинда. Защищает он меня, впрочем, тоже очень своеобразно. «Не было на русской почве после смерти Плеханова, - пишет он, - ни одного мыслителя, который так страстно, как Янов, сводил бы весь исторический процесс к единственному общему знаменателю, зачастую пренебрегая очевидными фактами»60. Пан Пшебинда называет этот мой (и Плеханова) первородный, так сказать, грех «историософским монизмом». Допустим. Но какими же все-таки «очевидными фактами» я во имя этого монизма пренебрег? Суть дела-то в этом!
Пан Пшебинда ссылается лишь на один такой факт: Александра II убили не националисты, а народовольцы, т.е. говоря словами Достоевского, «бесы нигилизма». Оппонент, впрочем, согласен со мной, что победа этих «бесов» в 1917-м не была фатально запрограм- мирована русской историей. «Янов прав, - говорит он, - когда утверждает, что «катастрофы 1917 года, а вместе с нею и красной эпопеи, затянувшейся на три поколения и, словно топором, разрубившей на части мир, могло вообще не быть. «Революции 1917-го действительно могло не быть61».
Но революция-то в 1917-м была! И что тому виною? Злодейство «бесов нигилизма» в марте 1881 года? Или несопоставимо более страшное злодейство «бесов национализма», завоевавших в полном согласии с формулой Соловьева российские элиты и втянувших страну в самоубийственную для неё войну в июле 1914-го?
Пан Пшебинда совершенно уверен, что виновны в Катастрофе
Новая Польша. 2000. № 2. С. 31. Там же. С. 33.
1917-го «бесы нигилизма». «Рациональному развитию России, - полагает он, - главным образом помешали не поздние славянофилы и не государственный балканский империализм, а максимали- сты-революционеры, которые убили царя-реформатора»62. Согласитесь, что тезис по меньшей мере спорный. Хотя бы потому, что влияние «максималистов-революционеров» на принятие государственных решений было в июле 1914-го, как мы уже говорили, равно нулю. И принимали эти решения, от которых зависела судьба страны на столетие вперед, те, кого B.C. Соловьев считал «бесами национализма». Вопрос, следовательно, в том, почему они приняли именно эти губительные для России решения.
Я согласен с пророчеством Соловьева и вытекающим из него объяснением этих событий. И потому, в отличие от пана Пшебинды, не могу винить «бесов нигилизма» в решениях их антагонистов, принятых 33 года спустя после убийства царя. Означает ли это, однако, что я пренебрегаю «историческими фактами»?
Корректнее, наверное, было бы сказать, что пренебрег я тезисом пана Пшебинды подругой причине. Просто потому, что он освобождает нас от какого бы то ни было объяснения рокового торжества «бесов национализма» в июле 1914-го. Другое дело, что пророчество Соловьева (и моё объяснение этого торжества), в свою очередь, требуют подробного исторического анализа и обоснования. Их я и предлагаю читателю в заключительной книге трилогии.
И подумать только, что началось это всё для меня с ничтожной интриги Чаковского!..
Там же.
f
\ i
глава
Вводная
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ВТОРАЯ
ударственного
ГЛАВА ТРЕТЬЯ ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА ПЯТАЯ ГЛАВА ШЕСТАЯ ГЛАВА СЕДЬМАЯ ГЛАВА ВОСЬМАЯ ГЛАВА ДЕВЯТАЯ ГЛАВА ДЕСЯТАЯ ГЛАВА
ОДИННАДЦАТАЯ
патриотизма
Упущенная Европа Ошибка Герцена Ретроспективная утопия Торжество национального эгоизма Три пророчества На финишной прямой Как губили петровскую Россию Агония бешеного национализма
У истоков «гос
Последний спор
глава вторая
У истоков «государственного
патриотизма»
В том-то и дело, что Мусоргский или Достоевский, Толстой или Соловьев - глубоко русские люди, но в такой же мере они люди Европы. Без Европы их не было бы. Но не будь их, и Европа была бы не тем, чем она стала.
\ Владимир Вейдле
Мне кажется невероятным, чтобы американец даже с самой необузданной фантазией мог представить себе, как сложилась бы история его страны, если бы в один туманный день, допустим, 1776 года интеллектуальные лидеры поколения, основавшего Соединенные Штаты, все, кто проголосовал 2 июля за Декларацию Независимости, оказались вдруг изъяты из обращения - казнены, заточены в казематы и рудники, изолированы от общества, как прокаженные. Во всяком случае я не знаю ни одного историка Соединенных Штатов, ни одного даже фантаста, которому пришло бы в голову обсуждать такую дикую гипотезу. А вот историку России мысль эта вовсе не покажется дикой. Не покажется и гипотезой. В прошлом его страны такие интеллектуальные катастрофы случались не раз.
Впервые произошло это еще в середине XVI века, когда основоположник Российской империи царь Иван IV неожиданно, вопреки сопротивлению политической элиты страны и пренебрегая исламской угрозой, «повернул на Германы», т.е. бросил вызов Европе. Сопротивлявшаяся элита была беспощадно вырезана (эту страшную историю читатель, я уверен, помнит по первой книге трилогии).
В последний раз произошло это, когда большевистское правительство посадило на так называемый «философский пароход» интеллектуальных лидеров Серебряного века, в том числе и учеников Соловьева, и выслало их за границу (тем, кто остался на суше, суждено было сгнить в лагерях, как Павлу Флоренскому, погибнуть в гражданской войне, как Евгению Трубецкому, или от голода и отчаяния, как Василию Розанову и Александру Блоку).
Тема этой книги, однако, касается другой культурной катастрофы, случившейся в промежутке между этими двумя. Той, что повернула вспять дело Петра, а с ним и процесс «присоединения России к человечеству», говоря словами Чаадаева, и на столетия вперед сделала русский патриотизм уязвимым для националистической деградации. Оказалась, другими словами, завязкой его вековой драмы.
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
вателей Америки против имперской метрополии, которое вошло в исторические реестры как революция, декабристское восстание против самодержавия и крестьянского рабства окончилось неудачей. И потому осталось в истории как мятеж. Сказать я хочу лишь, что улыбнись им фортуна, декабристы вполне могли бы возродить дело Ивана III, разделив с ним таким образом славу отцов-основателей европейской России.
Во всяком случае именно они, патриоты своей страны и цвет нации, носители интеллектуального потенциала, накопленного ею за столетие после смерти Петра (он умер в 1725-м), оказались единственными в тогдашней России, у кого был достаточно серьезный и логически последовательный план её европейского преобразования, причем, несопоставимо более основательный, нежели у архитекторов Великой реформы три десятилетия спустя.
Косвенно признали это даже их палачи. «Революция была у ворот России, - сказал император, вернувшись с Сенатской площади, - но клянусь, что, пока я живу, она не переступит ее порога».