... Трех мусульманских царств Счастливый покоритель и кровопийца своего! Неслыханный тиран, мучитель непреклонный, Природы ужас и позор!

И всё-таки не подошел славянофилам Грозный на роль главного злодея русской истории. Потому, надо полагать, что, в отличие от Петра, не вталкивал он Россию на путь Запада, а поднялся из мутных глубин того самого московитского болота, которое приравняли они к житиям святых. Но если не Грозный, то кто? Естественно, славянофи­лы назначили на зту роль Петра. Он подошел им по всем парамет-

Теория. С. 30.

HR Вып. 6. С. 87.

Сочинения и письма П.Я.Чаадаева. Т. i. М., 1913. С. 249.

рам: и «неслыханный тиран», и великий самодержец, способный собственноручно «извратить» курс истории своего народа, а - глав­ное- и впрямь повернул страну лицом к Европе. Удивляться ли, что именно его славянофилы и прокляли? Как писал Константин Аксаков в стихотворении «Петру»,

Вся Русь, вся жизнь её доселе Тобою презрена была, И на твоём великом деле Печать проклятия легла.

Так одним ударом разрубили славянофилы современную рус­скую историю надвое. До Петра была она Святой Русью, благословен­ной нацией-семьей, а после него стала «черна неправдой черной». С ним двинулась Москва в совершенно неестественном для нее «петербургском» направлении, враждебном всему её прошлому. И настолько непримиримо противоположны были две эти России, что когда б не сельский мир да православие, никто, быть может, и не признал бы в «правительственной системе петровского периода» бывшую Святую Русь. Остается лишь недоумевать, как могли славя­нофилы, желая Западу добра, с легким сердцем рекомендовать ему «своего Петра», который «привил бы ему свежие, могучие соки сла­вянского Востока».

1 / л л UIUBU илшип

Метод «исторического [Ретроспективнаяутопия

разрыва»

Нет слов, представление о петербургском периоде как об «антитезисе» русской истории, отрицавшем московитский «тезис» лишь затем, чтобы разрешиться грядущим идеальным «синтезом», : свидетельствовало о близком знакомстве славянофилов с диалекти- < кой немецкой классической философии. Равно как и о недюжинном ■ поэтическом воображении. Не зря же многие из них писали пламен- J ные стихи и наизусть цитировали Гегеля и Шеллинга.

Как художественный приём, звучало это экстраординарно и дра­матично. К сожалению, однако, беспощадно обнажил этот приём также и полную логическую несостоятельность всего славянофиль­ского построения. Но об этом чуть позже. Сейчас скажем лишь, что метод «исторического разрыва» оказал огромное влияние не только на политическое воображение их наследников, но и оппонентов.

Еще и четверть века спустя, как мы помним, Герцен убеждал нового императора отречься от «петербургского периода». Да что Герцен, если и через полтора столетия Александр Солженицын повто­рил, говоря о советской «Официальной Народности», славянофиль­ский приём почти буквально. Вот как звучало это у него: «На самом деле советское развитие - не продолжение русского, но извращение его, совершенно в новом, неестественном направлении, враждеб­ном своему народу... Термины «русский» и «советский» не только не равнозначны, но ...непримиримо противоположны»59.Даром что в роли эпического злодея русской истории выступал у Солженицына не Петр, а Ленин, а утраченным раем, по которому он тосковал, оказался как раз тот самый проклятый славянофилами «петербургский период». Но это, согласитесь, всего лишь детали исторического орнамента. Сам-то приём все тот же, славянофиль­ский: история страны разрубается на две части - благословенную и проклятую. И виновником катастрофы по-прежнему оказывается некий самодержавный злодей, одаренный дьявольской способ­ностью «извратить» историю великого народа.


Глава пятая

В ПОИСК (Ретроспективная утопия


исторического злодея

Привлекательная своей механической про-

стотой была бы эта игра, наверное, вполне безобидной, когда б не подменяла решения действительно насущной задачи, не уводила от неё в сторону. Я говорю об объяснении того, почему Россия, в отли-

59 Вестник РХД. № 118. С. 170.

чие от других великих держав Европы, столько раз на протяжении тысячелетней истории теряла свою европейскую «супраидентич- ность», как зовётся это на научном жаргоне[33], и вновь её обретала - лишь затем, чтобы потерять снова. И снова обрести. Того, другими словами, что назвал я в первой книге трилогии цивилизационной неустойчивостью России.

Кто спорит, нет в мире страны, которая не пережила бы в своей истории бурные политические метаморфозы. Возьмем хотя бы ту же Францию, внезапно превратившуюся в конце XVIII века из абсолют­ной монархии в республику, затем в империю, затем в конституцион­ную монархию, затем снова в империю и снова в республику. Но ведь всё это были метаморфозы политические, никогда при этом не доходило дело до отречения от супраевропейской идентичности. Понять, что это такое, несложно. Допустим, парижанин идентифици­рует себя, естественно, со своим городом (да и то вспоминая об этом лишь где-нибудь, скажем, в Лионе или в Марселе). В Лондоне, одна­ко, он уже чувствует себя французом, а в Нью-Йорке - европейцем. Вот эта естественная, чтобы не сказать инстинктивная, идентифика­ция парижанина с Европой и есть его европейская супраидентич- ность. С чем, однако, должен был идентифицировать себя в том же Нью-Йорке москвич? До Николая с тем же, с чем и парижанин, с Европой. А при нём? А после него? С «русской цивилизацией»? С право­славной империей? Со славянским «культурно-историческим типом»?60

Вот от этой супраидентичности Россия (как, кстати, и Германия) неоднократно отрекалась. Даже самый краткий обзор её историче­ского пут^ществия не оставляет в этом сомнения. Как, впрочем, и втом, что она всегда обретала её снова. Но пусть читатель судит сам.

X - середина XIII века. Протогосударственный конгломерат варяжских княжеств и вечевых городов, известный под именем Киевско-Новгородской Руси, воспринимает себя (и воспринимается в мире) как неотъемлемая часть Европы. Никому не приходит в голо­ву как-то отделить от неё Русь, изобразить её некой особой, противо­стоящей Европе «цивилизацией». Да, это была русская земля, но и европейская тоже.Такова была тогдашняя русская супраидентич- ность - на протяжении трех столетий. Точно такая же, между прочим, как европейская супраидентичность тогдашней Франции, скажем. (Кстати, управляла Францией - после смерти мужа-короля в XI веке - русская княжна, дочь Ярослава Мудрого).

Середина XIII - середина XV века. Русь завоевана, насильствен­но сбита с европейской орбиты, отделена от Европы стеной азиатско­го ига. «Последнее, - признает даже современный «национально ориентированный» интеллигент, - сдерживая экономическое разви­тие... подрывая культуру, хозяйство, торпедируя рост городов, реме­сел, торговли, породило капитальную для России проблему полити­ческого и социально-экономического отставания от Европы»[34]. Так или иначе, утратила в ту пору Русь свою европейскую суперидентич­ность.

Середина XV- середина XVI века. Освобождаясь от азиатского ига, страна вновь обретает европейскую идентичность. Если верить главному аргументу первой книги трилогии, настаёт новое европей­ское столетие России. Великая реформа. Введение местного само­управления и суда присяжных. Подъем хозяйства, культуры, неожи­данный и мощный расцвет идеологического плюрализма, «Московские Афины». Приступ к церковной Реформации. Возникно­вение в связи с этим мощной антиевропейской идеологии - иосиф- лянства, под знаменем которого военно-церковная коалиция нано­сит сокрушительное поражение реформирующемуся государству. Террор самодержавной революции 1560-х и первое сознательное отречение России от европейской идентичности означают тотальное закрепощение крестьянства, торжество идеологии «сакрального самодержавия» и начало империи.

Середина XVI - конец XVII века. В результате Россия опять, как в середине XIII века, насильственно сбита с европейской орбиты. Повторяется история ига: хозяйственный упадок, «торпедируется» рост городов, ремесел, торговли. Крестьянство «умерло в законе». Утверждается военно-имперская государственность. На полтора сто­летия страна, вновь отрекшаяся от своей европейской идентично­сти, застревает в историческом тупике, превращаясь в Московию - угрюмую, фундаменталистскую, перманентно стагнирующую - и в то же время уверенную, что именно она монопольная обладательница единственно истинного христианства (короче говоря, в Святую Русь, по терминологии славянофилов).

В.О. Ключевский, как мы помним, полагал отличительной чертой этого странного сообщества то, что «оно считало себя единственным истинно правоверным в мире, своё понимание Божества исключи­тельно правильным, Творца вселенной представляло своим собст­венным русским богом, никому более не принадлежащим и неведо­мым»[35]. Естественно, Василий Осипович находил это обстоятельство «органическим пороком» Московии. Зато славянофилы впослед- N ствии именно это и найдут её главным достоинством.

Начало XVIII - начало XIX вв. Железной самодержавною рукою Петр ликвидирует иосифлянский фундаментализм и снова пово­рачивает российскую элиту лицом к Европе, возвращая стране её первоначальную супраидентичность. Цена выхода из московитского тупика была непомерна, однако (еще страшнее, скажем, забегая вперед, чем из советского в конце XX века). Полицейское государст­во, террор, ужесточение крепостничества, страна расколота еще глубже, чем при Грозном. Ее рабовладельческая элита шагнула в Европу, оставив подавляющую массу населения, крестьянство, в иосифлянской Московии.

При всем том, однако, европейская идентичность делала свое дело и, как заметил один из самых замечательных эмигрантских писателей Владимир Вейдле, «дело Петра переросло его замыслы и переделанная им Россия зажила жизнью гораздо более богатой и сложной, чем та, которую он так свирепо ей навязывал... Он воспиты­вал мастеровых, а воспитал Державина и Пушкина». Ибо в конце концов «окно прорубил он не куда-нибудь в Мекку или в Лхасу»[36].

Первая четверть XIX века. На вызов, брошенный России Петром, ответила она не только колоссальным явлением Пушкина, по знаме­нитому выражению Герцена, но и европейским поколением, возна­мерившимся воссоединить страну, разорванную надвое Грозным

царем. Для этого, естественно, понадобилось бы отменить как кре­постное право, так и самодержавие. Одним словом, вместо петро­вского «окна в Европу», попытались декабристы сломать московит- скую стену между нею и Россией.

Вторая четверть XIX века. Антипетровская революция, в ходе которой разгромлено европейское поколение и под именем Официальной Народности воссоздана отмененная Петром изоля­ционистская государственность. Sonderweg торжествует и в результа­те Россия опять утрачивает европейскую идентичность. И на этот раз надолго. Начинается вырождение декабристского патриотизма в национализм. Развитое славянофилами в стройный исторический миф новое иосифлянство вознамерилось повторить то, что сделали уже однажды его средневековые предшественники - навсегда отка­заться от европейской идентичности России.

1855-1917. Постниколаевская Россия пытается совместить евро­пейские реформы с архаическим самодержавием и православной империей. Национализм становится ее «идеей-гегемоном». В результате страна словно бы повисает в воздухе, не в силах обре­сти какую бы то ни было культурно-политическую ориентацию, не может ни вернуться к николаевской пародии на иосифлянскую Московию (хотя при Александре III и пытается), ни вернуть себе утра­ченную при Николае европейскую идентичность.

1917-1991. Эта роковая неопределенность, естественно, завер­шается катастрофой. В совершенно неожиданном, мистифициро­ванном виде сбывается мечта новых иосифлян. Страна в очередной раз насильственно сбита с европейской орбиты, изолирована и воз­вращена в «Московию». Но поскольку на дворе уже не средневе­ковье, а XX век с его массовыми революциями и социалистическим поветрием, воплощается новый иосифлянский замысел в извращен­ной форме СССР. Что, впрочем, дела в принципе не меняет. Новая псевдо-Московия оказывается столь же безнадежным историческим тупиком, как и старая. В1991 году она рухнула.

Что же говорит нам этот беглый обзор тысячелетней Одиссеи российской государственности? Подтверждает он излюбленную западными историками (и русскими националистами) мысль, что она

изначально была самодержавной деспотией, если, как мы видели, существенную часть своего исторического времени прожила Россия даже без намёка на самодержавие? Подтверждает он примитивную механическую теорию «исторического разрыва» между Россией допетровской (якобы сплошь неевропейской) и петровской (полу­европейской), если оказывается, что задолго до Петра, провела Россия на европейской орбите, по крайней мере, четырнадцать поколений? Подтверждает ли он иосифлянско-славянофильскую гипотезу о благодельности для страны святорусской московитской государственности, если именно московитские эпохи в русской исто­рии неизменно оказывались безнадежными историческими тупика­ми? Подтверждает ли он, наконец, миф о постниколаевской эпохе, вдохновляющий сегодняшних национал-либералов, миф о «России, которую мы потеряли», если оказывается, что изначально была она обречена на катастрофу?

На самом деле объясняет наш обзор лишь, что «национально- ориентированная» игра в поиск исторического злодея мешала (и продолжает мешать) России окончательно вернуться в её настоя­щий дом, тот самый, из которого была она четырежды насильственно выдворена (монгольскими завоевателями и тремя самодержавными революциями - Грозного в XVI веке, николаевской в XIX и больше­вистской в XX). Откуда происходит эта цивилизационная неустойчи­вость России попытался я подробнейшим образом объяснить в пер­вой книге трилогии.

Глава пятая

Еще раз о «России, 1ретроспекшвнаяу™™ которую мы потеряли»

Или возьмем другой монументальный аспект «истори­ческого разрыва». Мы видели, что противопоставили славянофилы николаевской псевдо-московитской «цивилизации» вовсе не другой вариант будущего России, но её прошлое. И только на первый взгляд обусловлено это было жестокой конкуренцией с бюрократической

утопией Официальной Народности. На самом деле и после её круше­ния не умела национал-либеральная Русская идея объяснить роковые ножницы между своим светоносным идеалом и «растлением и развра­том» самодержавной реальности иначе, нежели апеллируя к прошло­му.

Просто не оказалось - и до сих пор нет - в её идейном арсенале ничего, кроме легенды о «России, которую мы потеряли» (только сей­час - и восемьтомов «Красного колеса»томуярчайший пример - речь идет именно о той России, которую прокляли славянофилы). То самое, что современные национально ориентированные интелли­генты величают «белым патриотизмом». Как воздух нужен ей этот сказочный град Китеж, этот первозданный материк народной культу­ры, где предположительно запрограммирован генетический код Святой Руси. Ибо только обретя его, могли они с чистой совестью звать народ «домой», в землю обетованную, воспетую в страстных стихах Константином Аксаковым.

Пора домой! И песни повторяя Старинные, мы весело идем. Пора домой! Нас ждет земля родная, Великая в страдании немом!

«Домой» означало здесь назад, в утраченный рай Московии. Этот сумеречный ностальгический мотив не мог, конечно, ускольз­нуть от такого язвительного комментатора, как Чаадаев, навсегда окрестившего их Русскую идею ретроспективной утопией. Иными словами, уличил её Чаадаев при самом её рождении не просто даже в утопичности, но в утопичности по существу своему средневековой. Ибо земля обетованная располагалась у них не впереди, а позади.

Ј Глава пятая

I ID3B ЛИ ОЫЛ Ретроспективная утопия

Чаадаев?

Проще всего проверить правильность его суждения, обратив внимание не столько на то, что проповедовали славянофилы, сколько на вопросы, задать которые не посмели они даже самим себе. Не посмели, ибо, задав их, тотчас же и обрушили бы всю свою «святорусскую» постройку, чтобы убедиться в этом, достаточно суммировать её основные очертания.

Нации-семье, утверждали славянофилы, никаких политических гарантий от произвола самодержавия не требуется. В неё, можно сказать, встроен механизм самосохранения, своего рода негласный общественный договор, который, как мы помним, назвали они «отношением взаимного невмешательства между правительством и народом». Более того, согласно этому договору, именно неограни­ченная власть и гарантировала народу неограниченность его «духов­ной свободы». Сточки зрения «византийского любомудрия» всё это, может быть, и имело бы смысл - когда бы не было Петра.

Как беззаконная комета врывается Петр в стройное здание славяно­фильской Русской идеи, в полном соответствии со своим характером раз­нося его на куски. Ведь он тоже был самодержцем и по логике славяно­филов, следовательно, связан, как все русские государи, тем самым негласным общественным договором, который и представляет фунда­мент всей постройки. А он взял да и уничтожил нацию-семью. Так где же был механизм самосохранения, который в неёякобы встроен? Почему не сработал? Почему беззащитной оказалась страна перед волей самодерж­ца, обернувшегося тираном, наплевавшего на suverainete du peuple и без зазрения совести поправшего тот самый общественный договор, который, если верить славянофилам, был единственной «органической» для России гарантией от деспотизма? Согласитесь, что именно эти вопро­сы первым делом и задал бы себе любой современный мыслитель.

Я говорю современный вовсе не в том смысле, что жить он дол­жен был непременно после славянофилов. Декабристы-то были раньше. И их тем не менее мучили именно эти вопросы. Монтескье вообще жил за столетие до декабристов. А Джон Локк - за два. Но были они все современными мыслителями именно потому, что бились над современными вопросами. Более того, они нашли на них ответ. Славянофилы же открещивались от этих вопросов, как от черта.

А ведь есть и вопросы покруче, касающиеся уже не прошлого, а будущего страны. Как предотвратить нового Петра? Где гарантия, что, даже вернувшись «домой», в Святую Русь сиречь самодержавную Московию, не обнаружим мы там еще одного эпического злодея, «извратителя» родной истории?

Славянофилы написали тома и тома. И речь в них о чем угодно - от красоты крестьянских хороводов до врожденных пороков «запад­ной цивилизации». Но вот об этих, естественных, казалось бы, сюже­тах, от которых зависит не только вся логика Русской идеи, но и сама судьба обожествленного ими народа, нет во всех этих томах ни еди­ного слова. К какому же иному выводу можем мы прийти, кроме того, что они запретили - не только себе, но и «национально ориен­тированным» потомкам - даже думать о главном?

■ . w Глава пятая

НЗСТОЯЩЗЯ ТЗИНЗ |Ретроспекгивнаяутопия

слзвянофильствз

Давайте, однако, примем на минуту все посылки славянофилов. И то, что Россия была некогда нацией-семьей, Святой Русью. И то, что Петр был злодеем родной истории. И то, что «духов­ная свобода» выше политической. И то, наконец, что «пора домой», в Московию. И вот оказывается, что именно эти посылки, едва мы их принимаем, запрещают нам задавать вопросы, от которых зависит судьба страны. Так можем ли мы, спрашивается, объяснить себе это странное обстоятельство, не согласившись с Чаадаевым?

На самом деле он, похоже, нащупал в своем презрительном замечании самую сердцевину славянофильской Русской идеи, объ­ясняющую нам все её загадки, а не только то, почему будущее стра­ны она всегда видела в ее прошлом. Перед нами вовсе не современ­ное философско-политическое учение, пусть противоречивое, пусть

полное логических несообразностей, пусть даже утопическое, - но именно ретроспективная утопия, всеми своими корнями уходящая в глубокое средневековье.

Именно поэтому отрицали славянофилы не столько Запад, сколь­ко современное в Западе, его Ренессанс и Просвещение, его секу- лярность, его веротерпимость, его рационализм. Отсюда же их пре­зрение к «закону» и отчаянный антиинтеллектуализм, их преклоне­ние перед простым народом как перед стихией, неподвластной «формальному разуму» и секуляризации, живущей обычаем и верой, глубоко чуждой историческим изменениям, чуждой совре­менности.

Потому, надо думать, и называл их утопию Белинский «странным, уродливым, не современным и ложным убеждением»64. Потому и разразился страстным монологом против славянофильства, вспоми­ная свою студенческую юность, Б.Н. Чичерин. Монолог его длинный, но настолько хорош, так безжалостно расставляет все точки над i, что я даже не стану извиняться перед читателем за его размеры. Вот он.

«Я пламенно любил отечество и был искренним сыном право­славной церкви, с этой стороны, казалось бы, это учение могло меня подкупить. Но меня хотели уверить, что весь верхний слой русского общества... презирает всё русское и слепо поклоняется всему ино­странному, чего я, живя внутри России, отроду не видал. Меня уверя­ли, что высший идеал человечества - те крестьяне, среди которых я жил и которых знал с детства, а это казалось мне совершенно неле­пым. Мне внушали ненависть к гению Петра... а идеалом царя Хомяков выагавлял слабоумного Федора Ивановича за то, что он не пропускал ни одной церковной службы и сам звонил в колокола... То образование, которое я привык уважать с детства, та наука, которую я жаждал изучить, выставлялись как опасная ложь, которой надобно остерегаться, как яда. Взамен их обещалась какая-то никому не ведомая русская наука, ныне еще не существующая, но должен­ствующая когда-нибудь развиться из начал, сохранившихся в непри­косновенности в крестьянской среде. Все это... до такой степени про-

64 Цит. по: Машинский С. Славянофильство и его истолкователи//Вопросы литературы. 1969. №12. С. 126.

9 Янов

тиворечило указаниям самого простого здравого смысла, что для людей посторонних, приезжих, как мы, из провинции, не отуманен­ных словопрениями московских салонов, славянофильская партия представлялась какой-то странной сектой, сборищем лиц, которые от нечего делать занимались измышлениями разных софизмов, само­дурством потешающих себя русских бар»65.

Рене Декарт сказал это в цитате, вынесенной в эпиграф этой главы, короче, но не менее язвительно: славянофилы оказались теми самыми философами, которые взялись «доказать абсурд». Владимир Соловьев, один из самых блестящих знатоков этих сюже­тов, назвал славянофильское православие «искусственным право- славничаньем», «более верою в народ, нежели народною верою», и даже «идолопоклонством перед народом». Вообще, думал он, «в системе славянофильских воззрений нет законного места для религии как таковой, если она туда попала, то лишь по недоразуме­нию и, так сказать, с чужим паспортом»66. Короче говоря, потому и не могли славянофилы задавать себе вопросы, естественные для совре­менного политического мыслителя, что точно так же, как германские тевтонофилы, у которых заимствовали они свой Sonderweg, не были современными мыслителями. И в этом, быть может, самая глубокая тайна славянофильства.

n I Глава пятая

ЛОВУШКЗ {Ретроспективная утопия

Главный вопрос, который здесь воз­никает, очевиден. Не противоречит ли глубоко средневековый характер славянофильской Русской идеи тому, что она сыграла впол­не реальную роль в идеологической борьбе эпохи Официальной Народности, продолжала её играть в посттоталитарной (постникола­евской) России и вновь возникла на её обломках в XX - и даже, как мы сейчас увидим, в XXI веке, - практически не изменив при этом основных своих параметров? Нет, оказывается, не противоречит.

Русские мемуары. М., 1990. С. 179,1В1. Соловьев B.C. Цит. соч. С. 437-439.

Напротив, то обстоятельство, что гигантские перемены, случив­шиеся в стране за полтора столетия, почти не сказались на базисной структуре Русской идеи (полистайте «Тайну России» Михаила Назарова или хотя бы интервью Виталия Найшуля газете «Время МН» в 2ооо году или «Известиям» в 2001-м, и вы в этом убедитесь), лишь подтверждает: как и положено средневековому мифу, Русская идея полностью иммунна к любым изменениям окружающей среды.

Вот пример. Уже в 2000 году читаем в московской газете кате­горическое заявление «национально ориентированного» интелли­гента: «Карты ложатся так, что мы [опять] можем жить ... на Святой Руси»67. И пишет это человек совершенно серьёзно, опираясь на те же славянофильские аргументы, от которых еще Чаадаев и Чичерин камня на камне не оставили. И слышим мы это не от како­го-нибудь православного фундаменталиста вроде Назарова, кото­рый с откровенно средневековой маниакальностью не устает напо­минать нам, что именно «еврейским ожиданием мессии и восполь­зуется антихрист, подготовка воцарения которого ... как раз и происходит в западном мире, подпавшем под иудейские деньги и идеалы»68.

Ничего подобного, слышим мы о «святорусском» будущем путин­ской России от вполне современного ультра либерального экономи­ста, именно в воссоздании Московии и усматривающего действи­тельную цель сегодняшних реформ[37]. Поистине роковым образом недооцениваем мы роль славянофилов не только в истории России, но и в сегодняшней идейной борьбе.

Еще яснеер-анет это, если мы уточним наш вопрос. Если спро­сим, например, можетли средневековый по духу миф быть функцио­нальным в современной среде? Но ведь ответ здесь так же очевиден, как и вопрос. Мы видели это - и не в одной России.

На наших глазах средневековые мифы не только возрождались, но и становились, по известному выражению Маркса, материальной силой - и в Германии, и в Италии, и в Японии, не говоря уже об

НайшульВА. Рубеж двух эпох// Время МН. 2000,6 марта.

Назаров М. Тайна России. М.» 1990. С. 578.

исламском мире. Как бы то ни было, XX столетие (как, впрочем, и нынешнее) снабдило нас, к сожалению, слишком большим числом свидетельств, что в стране, сохранившей достаточно пережитков средневековья в своей политической традиции и в сознании (или, может быть, в подсознании) своих «производителей смыслов», такие идеологии вполне функциональны.

Действительно серьезный вопрос, который, к сожалению, не заинтересовал ни Белинского, ни Чичерина, ни самого даже Чаадаева и на который покуда нет ответа, совсем иной: что вообще вызывает их к жизни в современной среде? Тут мы можем лишь вни­мательно исследовать каждый отдельный случай такого средневеко­вого протуберанца, надеясь, что в конце концов, когда все такие случаи будут разобраны по косточкам, сложится и общая теория воз­рождения средневековья в современном мире.Рождение славянофильской утопии в 1830 годы представляет один из самых интересных таких случаев. Тут, как мы помним, была она ответом на бюрократическую утопию псевдомосковитской «цивилизации», присвоившей себе статус секулярной религии. И так тесно были сращены в этой новой религии обожествленного госу­дарства деспотизм с «гением нации», православие с политическим идолопоклонством, патриотизм с крепостным правом, что она ока­залась практически неуязвимой для критики извне. Это была изоб­ретательно придуманная конструкция, тоталитарная ловушка такой мощи, что подорвать её господство над умами можно было лишь одним способом - изнутри, став на её собственную почву, оперируя её понятиями.Никто в тогдашней России, кроме славянофилов, не мог бы исполнить такую задачу. Ибо только с позиции неограниченной вла­сти можно было атаковать деспотизм - как кощунство. Только с пози­ции защиты православия можно было сокрушить политическое идо­лопоклонство - как ересь. Только с позиции «национального само­довольства» можно было бороться с «национальным самообожанием» - как с извращением. Это и сделали славянофи­лы, разоблачив деспотизм как самозванца, как фальшивую рели­гию, как отступничество от христианства. Короче, они оказались

в парадоксальной для них роли борцов за секуляризацию власти. И если прав был Маркс, что «критика религии есть предпосылка всякой другой критики»[38], то задачу свою они выполнили.

Признанный мастер демонтажа тоталитарной идеологии Александр Николаевич Яковлев подтвердил эту мою догадку, выска­занную в книге «Русская идея и 2000 год» задолго до распада совет­ской «Официальной Народности». Вот что он сказал: «Этого монстра демонтировать можно только изнутри и обязательно под лозунгом совершенствования существующего строя»[39].

Другой вопрос, как оказались славянофилы, которые всё-таки были наследниками декабристов, «внутри» тоталитарного мифа Официальной Народности, созданного, можно сказать, именно для изничтожения декабризма, и чем пришлось им заплатить за такую метаморфозу. И тут мы ясно видим, что попытались они совершить невозможное, совместить несовместимое - свободу с самодержа­вием, патриотизм с «национальным самодовольством», современ­ность со средневековьем.

В результате, способствуя разрушению в России тоталитарной ловушки, они в то же время создали вместо нее другую - средневе­ковую. Не может быть сомнения в том, что, отчаянно сопротивляясь «непреодолимому духу времени», они помешали коренной рефор­ме страны в 1860-е. Со своим архаическим самодержавием, отри­цавшим ограничения власти, и средневековой сельской общиной, отрицавшей частную собственность, даже выйдя из фазы тоталитар­ной диктатуры, Россия осталась в тоталитарном пространстве, по- прежнему»беззащитная перед произволом любого нового диктато­ра. Страна перешла в затяжную посттоталитарную (пореформенную) фазу, так и не сумев адекватно ответить на вызовы современности.

Полуреформированная, остановленная на полдороге, поверну­тая лицом к прошлому, Россия жила в ожидании беды - и диктатуры. Лишь когда грянула беда, и страна, не выдержав напряжения миро­вой войны, провалилась в новую черную тоталитарную дыру, дей­ствительная роль славянофилов стала очевидна.

Они помешали ей выйти из средневековья, повернуться лицом к будущему, возвратить себе в очередной раз утраченную в результа­те антипетровской революции Николая европейскую супраидентич- ность. И тем самым подготовили новый, еще более страшный провал в прошлое. Именно это, я думаю, и имел в виду Бердяев, когда писал в 1924 году, что «Россия никогда не выходила из средних веков»[40].

глава первая вводная

глава вторая У истоков «государственного патриотизма»

глава третья Упущенная Европа

глава четвертая Ошибка Герцена

ШЕСТАЯ

глава пятая Ретроспективная утопия


Торжество

национального

глава седьмая глава восьмая глава девятая глава десятая глава

одиннадцатая

эгоизма

Три пророчества На финишной прямой Как губили петровскую Россию Агония бешеного национализма

Последний спор

глава шестая

Торжество национального эгоизма

Национальная идея старого славянофильства, лишенная своей гуманитарной подкладки, естественно, превратилась в национальный эгоизм.

П.Н. Милюков

Конечно, не одна лишь славянофильская утопия с её заимство­ванной мифологией Sonderweg и отчаянной тоской по Московии повинна в том, что вместо прорыва в будущее Великая реформа замкнула Россию в средневековой ловушке, обрекавшей страну на новый чудовищный катаклизм.

В реальной жизни, как мы скоро увидим, всё было куда сложнее. Работала тут и гигантская инерция патерналистской государственно­сти, созданной еще за три столетия до их утопии после самодержав­ной революции Грозного царя. Сыграла свою роль и политическая близорукость дворянства, разрывавшегося между платоническими мечтами о конституции и вполне материальными узко-сословными интересами, «своекорыстничеством», как презрительно именовал это славянофил старой гвардии А.И. Кошелев. Работал и фантомный наполеоновский комплекс, т.е. всепоглощающий порыв к реваншу за крымское унижение, который практически предопределил всю внешнюю политику Александра II и его бесталанного министра Горчакова, проворонившего в пылу реваншистских страстей самую жестокую геополитическую угрозу будущему России.

Нельзя, наконец, игнорировать и экстремизм радикальной западнической интеллигенции, которая так горячо увлеклась входив­шими в моду в тогдашней Европе социалистическими поветриями, что практически сама себя исключила из конструктивного политиче­ского диалога постниколаевской эпохи.

Людей, принимавших политические решения в 1850-е, одно уже слово «социализм» повергало в такую же ярость, как советскую номенклатуру слово «капитализм». Всякий, кого можно было хоть отдаленно заподозрить в симпатиях к социализму, автоматически оказывался за пределами круга тех, чье мнение принималось все­рьёз. Даже ничего общего с социализмом никогда не имевший Николай Александрович Милютин, мотор крестьянской реформы и самый талантливый из тогдашних либеральных бюрократов, так никогда и не смог избавиться от репутации «красного». Как гиря, висела она у него на ногах, несмотря даже на чин действительного статского советника и должность заместителя министра.

Глава шестая Торжество национального эгоизма

радикального западничества

Экстремизм

Нетрудно себе представить, какое впечатление на тогдашний реформистский истеблишмент должны были производить заявления, скажем, Герцена, провозгласившего в 1856 году: «Деспотизм или социализм - выбора нет!» Потому, видите ли, что «свободное развитие русского народного быта совпадает со стрем­лениями западного социализма»[41]. Бояться-то Александра Ивановича боялись, но руки ему никто в петербургском истеблишменте, вклю­чая Милютина, не подал бы. И тем более не стал бы спрашивать его совета по поводу реформы.

О происхождении этого странного свойства российских западни­ков страстно увлекаться новейшими европейскими поветриями (загадочным образом сочетавшегося, как мы скоро увидим, с убеж­дением, что именно России суждено спасти Европу), разговор нам еще предстоит. Здесь скажем лишь, что увлечения зти, по сути, лиши­ли самую обещающую часть западнической злиты зпохи Великой реформы, её «производителей смыслов», возможности представить обществу реальную альтернативу самодержавно-славянофильскому

курсу. И это тоже было одной из причин, почему она проиграла сла­вянофилам борьбу за идейную гегемонию в умах либеральных соотечественников. Ибо происходило это в момент, когда, по словам Дмитрия Милютина, в процесс реформирования России должны были включиться все живые силы страны. Когда «личности, которые в прежнее время были под опалой как опасные либералы, теперь сделались полезными деятелями. Казалось, наступило, наконец, время осуществления тех идеалов, которые прежде были только заветною мечтой людей передовых»[42].

Глава шестая

/1У КЗ В ЭЯ Торжество национального эгоизма

двусмысленность

Конечно, всё это сыграло свою роль в том, что исторический шанс, представившийся России в ходе Великой реформы, оказался безнадежно упущен. Однако и преуменьшать вклад славянофилов в эту национальную трагедию было бы наивно. И дело тут не только в том, что они похоронили в умах значительной части российской культурной элиты европейскую идентичность России (заменив её утешительным мифом грядущего возвращения в утраченный рай Московии). Славянофильство ведь также внесло в эти умы - и в российскую политическую риторику - своего рода византийскую двусмысленность, языческую гордыню под личиной православного смирения, доведенную до такой виртуозности Достоевским*

Читатель еще услышит здесь его горделивые утверждения, что нигде, кроме России, христианства не существует («надо, чтобы в отпоре Западу воссиял наш Христос, которого мы сохранили и кото­рого они не знали»), перемежающиеся со смиренным «Европа нам мать, как и Россия, вторая мать наша; мы много взяли от неё, и опять возьмём и не захотим быть перед нею неблагодарными» и даже, что «Россия живет решительно не для себя, а для одной лишь Европы». Но подробный разговор о политике Достоевского у нас еще впереди.

Пока что скажем лишь, что когда простодушный иосифлянский монах Филофей объяснял великому князю Василию, отцу Грозного: «На всей земле один ты христианский царь», - смирением в его письме и не пахло, одной лишь гордыней. Совсем не то у славянофи­лов, происходивших, как мы помним, одновременно и от декабри­стов и от их палачей.

Сошлюсь хоть на два знаменитых стихотворения Алексея Степановича Хомякова с одинаковым названием «России» (одно из них мы уже цитировали). Первое написано в 1839 году и в нем Хомяков словно отвечает Погодину, отчаянно, как мы помним, похва­лявшегося в те поры военной мощью николаевской России и бли­зостью её к наполеоновской мечте об универсальной империи. «Не верь, не слушай, не гордись!» - говорит Хомяков в своей декабрист­ской ипостаси.

Пусть далеко грозой кровавой Твои перуны пронеслись, Всей этой силой, этой славой, Всем этим прахом не гордись!

Звучит так, словно усвоил поэт главную заповедь Юрия Крижанича «Мы не первые и не последние среди народов». Но тот­час после этого вполне погодинское:

И станешь в славе ты чудесной Превыше всех земных Сынов.

Но как, благодаря чему, спрашивается? А вот так: За то, что ты смиренна, -

отвечает Хомяков. Что это значит? Что Россия всё равно добьется наполеоновской универсальной империи - только не силой, а сми­рением?

Второе стихотворение написано в 1854-м, в разгар Крымской войны. Его декабристскую часть читатель помнит. («В судах черна неправдой черной ... и всякой мерзости полна»). Но ведь немедлен­но за этой обличительной диатрибой следует:

О, недостойная избранья,

Ты избрана!

И как же примиряет поэт это, казалось бы, непримиримое проти­воречие между «мерзостью» и «избранностью»? По тому же, оказы­вается, пятнадцатилетней давности рецепту: «Скорей омой себя водою покаянья». А потом что? А потом с Божиим именем в бой - за ту же погодинскую мечту:

И бросься в пыл кровавых сеч!

Рази мечом - то Божий меч.

Словно бы уже заранее оправданы «водою покаянья» все мерзо­сти, которые только что с такой искренностью клеймил поэт - и «иго рабства» (оно никуда ведь от покаяния не делось), и «ложь тлетвор­ная» Официальной Народности (в ней никто каяться и не думал). И самое главное, корыстное погодинское стремление к универсаль­ной империи (помните его «законную добычу»?) Словно бы всё это чудесным образом преобразилось вдруг под пером Хомякова в «брань святую», где меч России оказался почему-то мечом Божиим.

Пусть не подумает читатель, что я пытаюсь поддержать такое серьёзное обвинение лишь легковесными литературно-критически- ми пассажами. Вот ведь и Бердяев, тонкий аналитик, написавший вдобавок о Хомякове целую книгу, приходит точно к такому же выво­ду. Посмотрите. «В стихотворениях Хомякова отражается двойствен­ность славянофильского мессианизма: русский народ смиренный, и этот смиренный народ сознает себя первым, единственным в мире ... Россия должна поведать миру таинство свободы, неведомое наро­дам западным. Смиренное покаяние в грехах ...чередуется у Хомякова с «гром победы раздавайся!». Хомяков хочет уверить, что русский народ - не воинственный, но сам он, типичный русский человек, был полон воинственного духа, и это было пленительно в нём. Он отвергал соблазн империализма, но в то же время хотел гос­подства России нетолько над славянством, но и над всем миром»[43].

Другой вопрос, что это лукавая славянофильская двусмыслен­ность (которую Бердяев, впрочем, предпочитает называть двой­ственностью), нравится нашему западнику, кажется ему «пленитель­ной». И никогда Бердяев, весьма сведущий в Новом Завете, не напоминает своим читателям ответ Христа на аналогичное притяза­ние на избранность и первенство между народами: «Кто хочет быть между вами первым, да будет вам рабом»4. Что ж, такие были у нас западники. И по мере движения пореформенной России к своему роковому концу всё больше будут они превращаться в «националь­но ориентированных» и всё труднее станет отличить их от национа­листов.

Не менее важно, что именно под влиянием славянофильства элементарное и казавшееся декабристам естественным представле­ние о России как о неотъемлемой части европейской цивилизации начало вдруг казаться неприличным, почти крамольным.

Я не говорю уже, что славянофильство снабдило архаическое самодержавие высшей интеллектуальной санкцией. Что оно сумело убедить часть интеллигенции, включая «молодых реформаторов», т.е. как раз тех, кто был тогда причастен к выработке нового курса страны, в респектабельности патерналистской государственности. В том, что не стыдиться её, а гордиться ею надо как гарантией само­бытности России, не допустившей в ней европейского «гниения».

Разве не славянофильство убедило реформаторов, что, как уточ­няет сегодняшний «национально ориентированный» интеллигент, «Россия, просто живущая по законам чисто экономической целесо­образности, вообще не нужна никому в мире, в том числе и ей самой»?5 Что, иными словами, существование России, в отличие от любого европейского государства, имеет смысл сверхразумный, мистический, и нужна она миру как весть о спасении. Убедило, иначе говоря, что, вопреки здравому смыслу, мы не можем «идти ни по одному из путей, приемлемых для других народов», почему и сужде­но нам «великое одиночество в мире». Но мало того, что не по пути нам с другими, мы вообще не страна, мы - «огромная культурная и цивилизационная идея»6. Попросту говоря, не какая-то пустая, секу-

Матф. XX. 27.

Межуев В.М. Круглый стол «Кто развалил Советский Союз»//НГ сценарии. 1997,16 янв.

лярная, прозаическая, безблагодатная и вот уже которое столетие «гниющая» (но почему-то никак не сгнивающая) Европа.

Добавьте к этому, что именно славянофильству обязана была постниколаевская Россия и крестьянским гетто, а стало быть, и гряду­щей пугачевщиной; что именно его «славянская» племенная одер­жимость, непременно почему-то требовавшая захвата Константи­нополя (и разрушения Австрии и Турции), втравила-таки в конце кон­цов Россию в самоубийственную для нее мировую войну - и картина предстанет полная.

С постепенным затиханием балканской лихорадки (тогдашнего Косово!) славянофильство, хоть и утрачивая, начиная с 1880-х, руко­водящую политическую роль в жизни страны, тем не менее превра­щалось в «идею-гегемона» пореформенной России. Но вернусь, как обещал, на минуту к западникам.

I

Глава шестая

D ПЛбНу Торжество национального эгоизма

интеллектуальной моды

В начале 1920-х фашизм представлялся многим европейцам прорывом в будущее. Блестящая победа Муссолини в Италии предвещала, казалось, тот самый закат либе­ральной Европы, который еще в 1840 годы предсказывали славяно­филы и который сделал модным столетие спустя Освальд Шпенглер. И все-таки первым, кто самоотверженно отдался этой новой дека­дентской моде европейской мысли, пойдя дальше самого Шпенглера и провозгласив немедленное наступление всемирной эры нового средневековья, был - кто бы вы думали? - конечно, русский запад­ник.

Я имею в виду того же Николая Александровича Бердяева. В книге, так и озаглавленной «Новое средневековье», он еще в 1924 году противопоставил западным парламентам, которые «с их фиктивной вампирической жизнью наростов на народном теле неспособны уже выполнить никакой органической функции», этим

«выродившимся говорильням» - «представительство реальных кор­пораций»[44].

Разумеется, первоисточником неожиданного политического вдохновения Бердяева были популярные тогда разглагольствования Муссолини о корпоративном государстве, непреодолимо идущем якобы на смену демократии. Бердяев этого, собственно, и не скры­вал. Значение в будущем, писал он, «будут иметь лишь люди типа Муссолини, единственного, быть может, творческого государствен­ного деятеля Европы»[45]. И вообще «фашизм, - полагал он, - един­ственное творческое явление в политической жизни современной Европы»[46]. Хотя бы потому, что «никто более не верит ни в какие юри­дические и политические формы, никто ни в грош не ставит никаких конституций»[47].

Многие поверили тогда в корпоративный миф. Даже американ­ского президента Герберта Гувера не обошло это модное поветрие.[48]Но только у русского западника мог получиться такой странный выверт, при котором от столь парадоксального поворота истории вспять выиграть должна была прежде всех - и больше всех - именно Россия. Почему? Да потому, оказывается, что она, единственная из великих держав, «никогда не выходила из средних веков». В эпоху нового средневековья ей, следовательно, и карты в руки: «Мы, осо­бенно Россия, идем к своеобразному типу, который можно назвать советской монархией, синдикалистской монархией... власть будет сильной, часто диктаторской. Народная стихия наделит избранных личностей священными атрибутами власти ... в них будут преобла­дать черты цезаризма»[49].

В те смутные межвоенные времена не требовалось быть Нострадамусом, чтобы предсказать победу «цезаризма» в России

или в Италии. И диктаторская тенденция, торжествовавшая тогда в Европе, была угадана верно. Только не это ведь предсказывал Бердяев, но окончательную победу антидемократической тенден­ции, бесповоротное наступление новой эры средневековья. То самое, что Гитлер называл «Тысячелетним рейхом». Только, разуме­ется, во главе с Россией, а не с Германией. В этом смысле Бердяев - вместе с Муссолини и Гитлером - попал, как мы знаем, пальцем в небо.

Но говорим-то мы сейчас о другом. О том, что едва охватывала Европу какая-нибудь новая интеллектуальная мода, так тотчас появлялся русский западник и обязательно доводил ее до последней крайности. И объяснял удивленной Европе почему как раз благодаря этой моде России и суждено стать первой в человечестве и, прямо по Хомякову и Достоевскому, повести за собою мир. Разве не точно то же самое, что Бердяев, сделал другой русский западник в эпоху, когда интеллектуальной модой в Европе стал марксизм?

Ведь и уЛенина оказалась вдруг Россия не страной, а «идеей», предназначенной вести за собою мир. В этом случае, конечно, не потому, что была она единственной православной великой держа­вой, как полагали Филофей и Достоевский. И не потому, что «никогда не выходила из средних веков», как думал Бердяев. А потому, что оказалась, как обнаружил Ленин, «самым слабым звеном в цепи империализма». По каковой причине, видите ли, именно России и предстояло эту «цепь» прорвать.

Конечно, как и Бердяев, попал Ленин пальцем в небо. Никакая всемирная вролетарская революция, ради которой и предпринимал­ся «прорыв цепи», ему не светила. Не в последнюю очередь потому, что интеллектуальные поветрия в Европе меняются, и моду на марк­сизм ожидала в конечном счете та же судьба, что и моду на фашизм.

Единственным результатом ленинского «прорыва» оказалось, таким образом, лишь национальное бедствие России, т.е. крушение в ней очередной Великой реформы и возврат в средневековую ловушку на многие десятилетия. Короче говоря, роль Ленина на перекрестке столетий, в сущности, совпала с ролью славянофилов во времена Великой реформы 1860-х.

Разумеется, ни Герцен, ни Ленин, ни Бердяев не шли так далеко, как славянофилы. Никто из них не объявлял Россию ни обладатель­ницей последней истины, ни особой миродержавной цивилизацией, равных которой на свете нет. Все они, как и положено русским западникам, начиная с декабристов, считали Россию частью Европы. Просто любая интеллектуальная мода, охватывавшая ее, всегда почему-то поворачивалась у них таким образом, что именно России доставалась роль ключа к заколдованному замку будущего. И невоз­можно, согласитесь, не ощутить здесь влияния славянофильства (с его «национальным самодовольством») даже на самых откровен­ных его антиподов.

Я говорю о влиянии славянофилов лишь на постниколаевских западников потому, что декабристы были ведь от «национального самодовольства» совершенно свободны. Они не только не следова­ли модным поветриям с Запада, но шли прямо наперекор интеллек­туальной моде своего времени. Ибо в их время, как мы уже знаем, универсальной модой в Европе была как раз романтическая реак­ция на рационализм XVIII века. Модно было тогда противопоставлять веру знанию, коллективизм - индивиду, национализм - космополи­тическому миропониманию. Иными словами, модно было тогда именно то, что и подхватили с Запада славянофилы, а вовсе не кон­структивная, рациональная и самокритичная мысль декабристского поколения.

Как ядовито заметил по этому поводу Владимир Вейдле: «Европеизм Пушкина был вполне свободен от основного изъяна позднейшего западничества: поклонения очередному изобретению, «последнему слову», от склонности подменять западную культуру западной газетной болтовней»[50]. Вейдле, однако, не говорит главно­го: заразили-то русскую мысль этой странной «склонностью» всё- таки славянофилы.

Лорис-Меликов и Игнатьев

Конечных результатов своего влияния на судьбу России

славянофилы, естественно, знать не могли. Но сам факт этого влия­ния сомнению не подлежит. Один пример покажет это убедительнее дюжины аргументов.

Читатель, я надеюсь, помнит славянофильское пророчество, что едва лишь рухнет в России «петербургский» деспотизм, так тради­ционное московитское самодержавие обретет, как нынче говорят, человеческое лицо. И тотчас начнет употреблять свою неограничен­ную власть на столь несвойственные ему до той поры деяния, как защита «свободы духа, творчества, слова». А благодарный народ тут же и прекратит неприличные занятия политикой, безраздельно отдавшись «духовно-нравственному возвышению».

Напоминать ли читателю, что в действительности всё случилось как раз наоборот? Что крушение николаевского деспотизма привело вовсе не к растворению политики в благочестивой и гармонической «симфонии» славянофильских миров и соборов, но к жесточайшему политическому кризису? Что самая активная часть российской моло­дежи вступила, подобно декабристам, в открытую схватку с самодер­жавием? Причем жертвовала она собой как раз во имя ненавистной славянофилам европейской конституции.

«Русский народ есть народ не государственный, то есть не стре­мящийся к государственной власти» - таков был центральный посту­лат ретроспективной утопии, на котором основывались все славяно­фильские прогнозы. Четверть века спустя после падения деспотизма в стране бушевала, по сути, гражданская война. Вопреки прогнозам, русский народ оказался ничуть не менее «государственным», неже­ли любой другой в Европе. Обнаружилось, что Россия вовсе не «идея», а страна, и притом страна европейская. Во всяком случае, петербургские мальчики добивались от своего правительства точно того же, что мальчики мадридские или неапольские.

Но вот грянул февраль 1880 года. «Народная воля» буквально штурмовала самодержавие. Правительство ответило «белым терро­ром». В стране было введено чрезвычайное положение. Началась короткая пора воен­ной диктатуры Лорис- Меликова (известная впо­следствии как «диктатура сердца»). Нас в данном случае интересует, однако, лишь то, какими аргументами обосно­вывал диктатор столь экстра­ординарный ответ постнико­лаевского самодержавия на требование о созыве Думы. «Для России немыслима, - писал он, - никакая организа­ция народного представительства в формах, заимствованных с Запада. Формы эти не только чужды русскому народу, но могли бы поколебать все основные его политические воззрения»4.

М.Т. Лорис-Меликов|

Читатель опять-таки не нуждается в напоминании, что это отнюдь не язык декабристов, которые как раз во имя «народного представи­тельства в формах, заимствованных с Запада» и вышли на площадь. Но это также и не казённый язык николаевского патернализма, для которого любое народное представительство, своё ли, чужое ли, было анафемой. На чьем же тогда языке говорит генерал, намекая между строк, что народное представительство в формах, не заимствованных с Запада, как раз и могло быть впору России?

Конечно же, никаким славянофилом Михаил Таризлович не был. Он просто хотел, чтобы намёк, содержавшийся в его записке, был правильно понят. Вот почему приём, который он здесь употре­бил, свидетельствует красноречивей любого прямого высказыва­ния, что четверть века спустя после падения душевредного деспо­тизма для интеллигентного русского человека, желавшего говорить с властью на понятном ей языке, никакого другого политического языка, кроме славянофильского, просто уже не существовало. Текст

** HR Вып. 17. M,., 1907. С. 43 (выделено мною - АЛ.)

такой, словно написал его Иван Сергеевич Аксаков, возглавивший старую гвардию славянофилов, после того как признанные их вожди - старший его брат Константин, Киреевский и Хомяков - отошли в вечность.

Ибо на что же еще мог намекать Лорис-Меликов, когда делал ударе­ние на «основных политических воз-

зрениях русского народа», несовме­стимых с «западными формами», если не на славянофильский Собор? Н.П.Игнатьев На тот самый Земский собор, «при­

званный посрамить все парламенты в мире», который спустя год после падения Лорис-Меликова и впрямь попытался под влиянием Ивана Аксакова созвать другой генерал - Николай Игнатьев, сменивший у руля страны либерального «диктато­ра сердца» и тоже казавшийся тогда всевластным. Самое в этой исто­рии замечательное, однако, вот что: попытка осуществить наконец славянофильскую мечту стоила Игнатьеву карьеры.

Глава шестая

Же СТО КЗ Я ИРОНИЯ ТоРжество национального эгоизма

Мы^еще подробно поговорим об этом удивительном эпизоде. Пока что обратим лишь внимание на его мораль. С одной стороны, идейное влияние славянофильства на политический истеблишмент пореформенной России казалось неотразимым. Либеральная бюро­кратия и говорить-то теперь ни на каком языке, кроме славянофиль­ского, не умела. С другой стороны, однако, самодержавие язык этот по-прежнему не переваривало. Хоть плачь, ну никак не желало оно обрести человеческое лицо, которое привиделось славянофилам.


Словно бы заключенное внутри невидимого мелового круга, оно оказалось не в состоянии из него вырваться, не поддавалось ради­кальной реформе. Никакой - будыо в формах «заимствованных» или «незаимствованных», либеральных или славянофильских. Даже в самом водовороте революции пятого года, когда Думу пришлось- таки с роковым полувековым опозданием созвать - и терпеть, - всё равно продолжал император до конца считать себя самодержцем. Так и было, между прочим, записано в новом Основном законе Российской империи 1906 года.

Обнаружилась, короче говоря, страшная вещь, которая безжа­лостно растоптала славянофильские иллюзии. Как испытали на себе в 1880-е и Лорис-Меликов и Игнатьев, и как придется еще испытать в XX веке Витте и Столыпину, «православная государственность» само­державной России оказалась нереформируемой.

Глава шестая Торжество национального эгоизма

читателю, что на этих трагических эпизодах старая история, увы, не закончилась. Нам уже, к сожалению, не впервой сталкиваться на протяжении трилогии с тем, что в сегодняшней, постсоветской России явилась целая когорта ученых, принявших на себя миссию возродить обанкротившуюся уже столетие назад «православную государственность». Новость лишь в том, что в числе современных эпигонов славянофильских доктрин оказались и правоведы. Иначе говоря люди, чье призвание, казалось бы, именно в защите современной государственности от средневековых предрассуд-

Неспособная адаптироваться к меняющейся реальности, до конца ставившая себе в заслугу безнадежное сопротивление «духу времени», она просто обречена была рухнуть под ударами великого кризиса, едва - утратив даже инстинкт самосохранения - ввяжется в мировую войну. И какая, право, жестокая ирония в том, что именно славянофильство, так искренне преданное самодержавию и его «православной государственности», их в конечном счете и погубило! Но об этом дальше.

КОВ.

Само собою, эти люди не имеют ни малейшего преставления о реальных исторических просчетах своих пращуров, не подозревают о страшной цене, которую заплатила за эти просчеты страна. Им не известны ни злоключения славянофильской идеи Земского собора, например, о которой мы только что говорили, ни тревоги мини-граж- данской войны, сотрясавшей «православную государственность» в 1878-1880 годах, ни неудача Лорис-Меликова, пытавшегося её спа­сти, ни отчаяние славянофилов, сопряженное, как мы скоро увидим, с падением Игнатьева, ни даже история самоубийства этой госу­дарственности в мировой войне. Они вообще ничего не знают о реа­лиях истории России.

Единственное, что им известно, это все то же абстрактное славя­нофильское заклинание, что Россия не Европа и умом её не понять. И на этом основании уверяют они читателей, что Земский собор как раз и есть естественный для неё способ явить миру «единство монар­ха и народа, как нравственное, так и юридическое»?[51] А как же иначе? Ведь «единоличная монархическая власть нуждается в опре­деленных формах и условиях, при которых может творить свой подвиг»16. Это о перспективах России в XXI веке?

Какая, однако, «единоличная монархическая власть»? Какое «единство монарха и народа»? О каком «подвиге» самодержавия ведёт речь A.M. Величко в книге под обязывающим названием «Философия русской государственности»? Разве живет он не в рес­публике, называющей себя Российской Федерацией, конституция которой TgK же далека от этих славянофильских материй, как небо от земли? Живет, конечно. Но не может, оказывается, закрыть глаза и на то прискорбное обстоятельство, что никаких таких республик, как Российская Федерация, в Ветхом Завете не предусматривается. Более того, сказано в нём нечто прямо противоположное. А именно, что «власть должна быть наследственной, несменяемой, пожизнен­ной». В конце концов каждый может, заглянув в Библию, убедиться, что «данный принцип совершенно четко выражен в Ветхом Завете»[52].

Позвольте, может возразить читатель, но при чем здесь совре­менная Россия? А при том, ответит правовед, что «закономерность мира обусловлена Законом Божиим, который Он установил и кото­рый раскрыт на страницах Священного писания»[53]. И следовательно, «как Истина содержит в себе всю полноту знания по любому вопросу»[54]. В том числе, конечно, и по вопросу о легитимности РФ. С точки зрения Священного писания она нелегитимна, вот же что на самом деле говорит нам автор.

Прежде, однако, чем читатель решит, что A.M. Величко (вместе с издателями своей книги) каким-то образом телетранспортировался, так сказать, в XXI век из глубокого средневековья, на помощь ему спешит другой современный автор, сообщающий читателю в книге с совершенно актуальным названием «Политическая глобалистика», что «идея христианизации мира» действительно является «един­ственной гарантией от ««злобесия» всякой формальной государст­венности»[55]. Включая, естественно, и отечественную.

Как быть в этом случае с демократией, хотя и не предусмотрен­ной в Ветхом Завете, но представляющей тем не менее основу совре­менной российской государственности? Но это отвечает третий автор: «Демократия родила в XX столетии слишком много государст­венных монстров и политических маньяков, чтобы доверять ей и дальше... власть в государстве»[56]. Особенно, имея в виду, что враг не дремлет. И «всегда недолюбливавший Россию Запад никогда не утруждал себя особым выбором средств разрушения её как само­стоятельного политического и национального тела, как империи и супердержавы»[57].

Нет, пожалуй, смысла цитировать дальше. Читатель, я уверен, уже всё понял. Нет, не из глубокого средневековья телетранспорти-ровались к нам эти книги. Они - лишь эхо выродившегося славяно­фильства, того, что ступив на предпоследнюю ступень «лестницы Соловьева», полностью предалось «псевдопатриотическому обску­рантизму», по его выражению, «умственному и нравственному одичанию»23. Вправе ли мы забыть, однако, что основы этого одича­ния заложены были именно в изощренных софизмах, пущенных в оборот еще в пору расцвета ретроспективной утопии? Что перед нами, говоря словами того же Соловьева, её «настоящая обнажен­ная сущность, которую родоначальники славянофильства прикрыва­ли мистическими и либеральными украшениями»?24

А теперь пора возвращаться к рассказу о том, как мучительно, в ходе каких реальных исторических испытаний рождался на свет тот «псевдопатриотический обскурантизм», с современными образца­ми которого мы только что познакомились. Тут ведь еще одна загад­ка, которая нас ожидает. Едва ли не самые утонченные и образован­ные мыслители своего времени стояли, как мы видели, у истоков сла­вянофильства. Мыслимо ли было представить, что заканчиваться оно будет «умственным и нравственным одичанием»? И как это могло случиться? Вот этот почти невероятный клубок мы с читателем и попытаемся здесь распутать.

Глава шестая Торжество национального эгоизма


о «начальнике мира»

Обнаружилась, впрочем, полная

нереалистичность ретроспективой утопии еще на дальних подступах к реформе. Проще всего проследить это на судьбе сельского мира, этой несущей конструкции всей утопии. Тем более что именно в ней коренились все их миродержавные мифы: о нации-семье, о нации- личности, о том, будто в России, в отличие от Запада, «нет аристокра­тии», а есть, наоборот, suverainete du peuple.

Соловьев B.C. Собр. соч.: в 2 т. М., 1989. Т. 1. С. 474» 47*« Там же. С. 474.

Начнем с того, что едва дело дошло до освобождения крестьян, т.е. до реального дележа земли и власти, никому в России и в голову не пришло посоветоваться с бедным peuple, даром что именно ему принадлежала, согласно славянофильской мифологии, suverainete supreme. Высочайший рескрипт от 12 ноября 1857 года обращен был исключительно к дворянству, которому предлагалось создать губерн­ские комитеты для обсуждения крестьянского вопроса. Иными слова­ми, именно к той самой аристократии, которой у нас, в соответствии с той же мифологией, и быть не могло. То есть складывалось всё прямо противоположно тому, что предусматривала ретроспективная утопия.

На первых порах, впрочем, дворянство откликнулось на царский рескрипт с истинно славянофильским воодушевлением. Вот в каких выражениях приветствовал его, например, херсонский предводи­тель дворянства на обеде по случаю открытия губернского комитета: «Какой бы ни был возбужден вопрос в любимом отечестве нашем, он всегда будет разрешен целой Россией, как одной семьёй, дружно, мирно, по-русски!»25. Также, по-славянофильски, сформулирована была первоначально и задача редакционных комиссий, призванных обобщить рекомендации губернских комитетов: «Дать самоуправле­ние освобожденным крестьянам в их сельском быту»26.

Представьте себе теперь разочарование славянофилов, когда стало ясно, что, собственно, понимают помещики под крестьянским самоуправлением. Большинство губернских комитетов без околич­ностей потребовало назначить помещиков «начальниками сельских обществ»27. Россия, конечно, одна семья, заявило устами своих пред­ставителей русское дворянство, но отцовские права (т. е. suverainete supreme) принадлежат в ней нам, а вовсе не peuple.

Мифология, как мы помним, предполагала, что «начальник у мира может быть один - мир». То есть не должно быть хозяина над суверенным народом, пусть хоть на микроскопическом, сельском, волостном, уездном уровне. Любое другое решение было бы, по мне­нию славянофилов, «истязанием мира». Но реальный-то спор разго-

Там же. Вып. ю. С. 101.

HR Вып. 19. С. 140.

Там же. С. 139.

релся уже в 1858 году, как видим, вовсе не о том, должен ли у само­управляющегося peuple быть начальник. Это подразумевалось само собою. Спор шел лишь о том, кому начальствовать над крестьяни­ном - помещику или полицейскому.

Могилевское дворянство, например, ссылаясь на традицию, настаивало на том, что право выдачи паспортов крестьянам должно принадлежать именно помещикам. Калужское дворянство подкре­пило аргумент могилевцев, апеллируя к «духу» русского народа: «Передача помещичьей власти в руки местной полиции не будет соответствовать ожиданиям крестьян. Самоуправство чиновников следовало бы заменить управлением, соответствующим духу наро­да». Разумеется, у калужан не было ни малейшего сомнения относи­тельно того, в чем именно «народный дух» состоит: «Народ не отвер­гает неоспоримого права дворян участвовать в управлении и, несмотря на неистовые выходки поборников известной пропаганды, принявших на себя личину любви к России [чувствуете, в чей огород камешек?] сознает высокое значение дворян, как самого твердого оплота престола и государственного порядка»[58].

И хотя более либеральное тверское дворянство, понимая неудобство непосредственного начальствования помещика над лич­ностью крестьянина, а также то, что «народный дух», к которому апеллировали могилевцы и калужане, есть все-таки дух крепостного права, предложило вроде бы компромиссную формулировку: «суд и попечительство над крестьянами должны быть переданы всему сословию дворян»[59] - что меняло их предложение по сути? «Участие в

управлении» кого угодно, кроме государственных служащих, было в *

глазах самодержавия - одинаково николаевского и постниколаевско­го - откровенной крамолой. А когда дворянство принялось еще вдо­бавок пугать его крестьянским бунтом и «дикими явлениями пугачев­щины»[60], не осталось у самодержца ни малейшего в этом сомнения.

О том, что состояние крестьянских умов ничего общего не имело со славянофильской идиллией «негосударственного народа», прави­тельство знало не хуже дворянства. Призрак «мужика с факелом» преследовал его десятилетиями. Знаменитая фраза царя: «гораздо лучше, чтобы это [отмена крепостного права] произошло сверху, нежели снизу», - тому свидетельство. Как комментировал русский историк, «Александр Николаевич не только пугал других, но и совер­шенно искренне боялся сам»[61].

Вот доказательство. Летом 1858 года царь вдруг предложил про­водить реформу в условиях временной диктатуры - под контролем специально для этого введенных военных генерал-губернаторов. Даже министерство внутренних дел против этого протестовало. Крестьянство совершенно спокойно, заверяло оно царя, и вводить в таких условиях военное положение выглядело бы странно.

Вот что отвечал самодержец: «Все это так, покуда народ находит­ся в ожидании, но кто может поручиться, что когда... народ увидит, что ожидание его, т.е. свобода по его разумению, не сбылось, не настанет ли для него минута разочарования? Тогда уже будет поздно посылать отсюда особых лиц для усмирения. Надобно, чтобы они были уже на местах»32.

Но одно дело глубоко укорененный страх перед пугачевщиной, который испытывал царь, и совсем другое, когда дворянство пыта­лось эксплуатировать этот страх в видах собственного участия в управлении, что по царскому разумению как раз и означало «консти­туционные вожделения». И все это в преддверии обещанного все­российского дворянского собрания. Кто знает, чего потребуют там эти дворянские Робеспьеры, оспаривающие власть самодержца над родным peuple?

Так или иначе, к концу 1858 года курс правительства резко изме­нился, стал подчеркнуто антидворянским. Всероссийское собрание было, разумеется, похерено. Не стану утомлять читателя дальнейши­ми подробностями этого затянувшегося конфликта между самодер­жавием - с предполагаемым человеческим лицом - и аристократи­ей, которой вообще в России не предполагалось, - о том, кому начальствовать над крестьянами. Скажу лишь, что кончилось дело

компромиссом. Решено было, что никому. Тут-то редакционная комиссия и извлекла из-под спуда старую славянофильскую форму­лировку: «власть над личностью крестьянина сосредоточивается в мире и его избранных... Помещик должен иметь дело только с миром, не касаясь личностей»33. Так оказалась заложена под зда­ние постниколаевской России «мина» № 2.

I Глава шестая

Бюрократическое |ТоРжество национального эгоизма

иго

На первый взгляд, компромисс, достигнутый между самодер­жавием и дворянами, выглядел как триумф славянофилов. На деле, однако, было это лишь свидетельством, что и формальный их успех оборачивался полным поражением. Устранив помещика от непо­средственного вмешательства в крестьянские дела, самодержавие, хоть и косвенным путем, учредило над ними свой собственный конт­роль. Институт «начальников мира», до глубины души возмутивший в свое время Аксакова, был, конечно, введен (в лице сельского ста­росты). Хуже того, подотчетен был этот староста на самом деле не миру, а волостному старшине, который, в свою очередь, был подот­четен административным органам министерства внутренних дел. Паспорта крестьянам выдавал теперь вместо помещика старшина. Такое вот получилось крестьянское самоуправление.

«Волость, - комментирует историк, - должна была взять на себя ту посредническую роль между крестьянами и правительством, кото­рую домогались сохранить за собою помещики... Отклонив поме­щичьи вожделения, редакционные комиссии наложили на крестьян­ский мир бюрократическое иго»34. Над волостными старшинами стояли сначала мировые посредники, затем (с 1874 года) уездные присутствия по крестьянским делам - своего рода деревенский эквивалент райкомов партии, «непременные члены» которых были, как мы сейчас увидим, фактически начальниками волостей, - и,

Там же. С. 125.

Там же. Вып. 19. С. 140.

наконец, с 12 июля 1889 года, уже в ходе контрреформы Александра III, попросту земские начальники.

Дело дошло до того, что если мир имел суждения о предметах, его ведению не подлежащих (а подлежали его ведению, как мы знаем, лишь дела, касающиеся круговой поруки), то приговор его не только считался «ничтожным», но участники его предавались суду.

Ничего, таким образом, кроме названия, не осталось от славяно­фильской мечты о крестьянском самоуправлении. Постниколаевская Россия так же мало походила на Святую Русь, как Европа на приду­манный ими образ «гниющего тела без души». Ничуть не лучше обстояло дело с «соборами» высших ступеней, уездными или губерн­скими, которым, как мы помним, тоже полагалось по славянофиль­скому катехизису быть полностью самоуправляющимися. Есть свиде­тельство сенатора Половцова, которому довелось присутствовать на съезде сельских обществ Борзенского уезда Черниговской губернии и который не сумел скрыть удивления тем, как вёл себя там «непре­менный член» уездного присутствия. Вот как описывал дело сенатор: «Непременный член на выборах сидел на председательском месте, принимал участие в совещаниях выборщиков, сам предлагал лиц баллотироваться в гласные, сам первый же себя записал в список, баллотировался и был избран»[62].

А вот что рассказывает о заседании губернского земства сена­тор Мордвинов: «Большей частью в гласные избираются должност­ные лица, волостные старшины и волостные писаря, влиянию кото­рых при обсуждении дел в земском собрании подчиняются осталь­ные гласные от крестьян, опасаясь высказывать свои мнения и намерения»36. Подтверждает эту картину и славянофил Кошелев: «В собраниях гласные от крестьян почти никогда не брали на себя инициативу ни по какому делу... соглашались почти всегда с гласны­ми из дворян; даже в уездных собраниях едва ли был где-либо при­мер, чтобы гласные из крестьян были все сообща мнения, против­ного мнению землевладельцев»[63]. Такое вот получилось suverainete du peuple...

Да и сами крестьяне оказались на поверку вовсе не теми само­отверженными коллективистами и приверженцами сельского мира, какими рисовались они славянофилам. Александр Энгельгардт, который был не только профессором, но и практикующим помещи­ком, попросту стёр с лица земли этот патриархальный образ. В своих знаменитых «Письмах из деревни», бестселлере 1870-х, этот авторитетнейший знаток сельской жизни так описывает славяно­фильских коллективистов: «У крестьян крайне развит индивидуа­лизм, эгоизм, стремление к эксплоатации. Зависть, недоверие друг к другу, подкапывание одного под другого, унижение слабого перед сильным, высокомерие сильного, поклонение богатству - все это сильно развито в крестьянской среде. Кулаческие идеалы царят в ней, каждый гордится быть щукой и стремится пожрать карася. Каждый крестьянин, если обстоятельства тому благоприятствуют, будет самым отличнейшим образом эксплоатировать всякого друго­го, все равно крестьянина или барина, будет выжимать из него сок, эксплоатировать его нужду»[64]. И это пишет один из известнейших народников...

Если добавить, что прикрепление крестьян к общинам отчаянно тормозило экономическое развитие деревни, то картина крушения ретроспективной утопии будет завершена. В общинах происходило то же самое, что мы впоследствии увидим в колхозах (кроме разве что порки на конюшне. Уж поверьте мне. Так сложилась моя жизнь, что повидал я этих колхозов не меньше, чем Энгельгардт порефор­менных крестьянских общин).

Как бы тд ни было, приехав хозяйничать в свое имение в Смоленской губернии через десятилетие после реформы, обнару­жил Александр Николаевич, что если при крепостном праве паха­лось у него в трех полях 163,5 десятины, в 1871 году обрабатывалось из них лишь 66, остальные 97,5 были запущены и заросли березня­ком. «Обработка земли производится еще хуже, чем прежде, - печально констатировал он, - количество кормов уменьшается, потому что луга не очищаются, не осушаются и зарастают; скотовод­ство же пришло в полный упадок ...проезжая по уезду и видя всюду запустение и разрушение, можно было подумать, что тут была война, нашествие неприятеля»39.

Право, трудно после всего этого не согласиться с историком, что после реформы «крепостные порядки в деревне держались, глав­ным образом, благодаря заботливому сохранению коллективных форм быта, выработанных в свое время именно крепостным хозяй­ством для его надобностей»40.

Начать с открытого и гордого отвержения крепостничества и всего, что с ним связано, и закончить, способствуя его увековечива­нию, - можно ли представить себе иронию более печальную? Что тут скажешь? Иначе, наверное, и не могла сложиться судьба средневе­ковой утопии в XIX веке.

Глава шестая

«УП ПЭЗДН6НИ6 Торжество национального згоизма

славянофильства»?

Но если не везло старой славянофильской гвардии в делах домашних, то предсказания ее о роли России в мировой поли­тике оправдывались еще меньше. «Загнивающая» Европа, пережив свой мучительный переходный период, вышла из клинча и стреми­тельно рванулась вперед. Кончилось сбившее с толку Герцена (и сла­вянофилов) «равенство рабства». Не понадобилось спасать Европу с помощью «свободного развития русского народного быта». Она спасла себя сама. А загнивала на самом деле самодержавная Россия.

Таково, по крайней мере, было главное открытие славянофиль­ства второго призыва, его, можно сказать, «молодой гвардии». Если и впрямь хотела Россия оставаться верной самодержавию, то не сво­боду в ней следовало, подобно старой гвардии, проповедовать, а как раз напротив, «подморозить, чтобы она не гнила», как бесстраш­но бросил ей в лицо Константин Леонтьев41. Не спасать Европу, а спа-

Там же. С. 2.

Там же. С. 12 (выделено мною-АЛ.).

саться от Европы. Не распространять приторные уверения, что «мысль всей страны сосредоточена в простом народе»42, а трезво и честно дать себе отчет в том, что «народ наш пьян, нечестен и ленив и успел уже привыкнуть к ненужному своеволию и вредным претен­зиям».43 Вот что проповедовали молодогвардейцы в пику «полулибе­ральным славянофилам неподвижного аксаковского стиля»44.

Со стороны этот жестокий конфликт между старой и молодой гвардиями мог показаться - и действительно показался - многим вполне проницательным наблюдателям предсмертной агонией сла­вянофильства. Вот как понял его, например, Николай Михайлов­ский, кумир народнической молодежи 1870-х. Славянофильство [оказалось] своего рода Антеем навыворот. Оно было сильно своей цельностью и последовательностью, пока висело в воздухе, в обла­сти отвлеченных теоретических положений, и разбилось - как только упало на землю, что по необходимости должно было случиться в эпоху реформы. Эпоха шестидесятых годов упразднила славяно­фильство»45.

Это, однако, поверхностное наблюдение. Михайловский, как впрочем, и многие его современники, так никогда и не понял, что параллельно политической деградации славянофильства беспре­рывно росла идейная зависимость от него самых разных слоев рос­сийской публики. Какие еще нужны тому доказательства, если его собственная идея о судьбоносности крестьянской общины для буду­щего России была заимствована у того же «упраздненного» им сла­вянофильства? Надо было находиться внутри мятущегося и стреми­тельно трансформирующегося движения и вдобавок еще быть мыс­лителем масштаба Соловьева, чтобы проникнуть в суть того, что на самом деле происходило.

41 Леонтьев Н.Н. Собр. соч.: в 12 т. М., 1912-19. Т. 7. С. 121.

Теория государства у славянофилов (далее Теория). Спб., 1898. С. 39.

43 Леонтьев Н.Н. Собр. соч. Т. 7. С. 424.

ы Там же. Т. 6, с. 118.

45 Русская мысль. 1892. N 9. С. 160.

Ю Янов

Глава шестая

эгоизма

«(^брбДИНЫ Торжество национального эгоизма

А происходило вот что. Больше полустолетия, начиная


с Радищева, жила русская интеллигенция одной, но пламенной страстью. Отмена помещичьего рабовладения казалась ей ключом к новой жизни. В этом были едины декабристы и славянофилы, либе­ралы и радикалы. Но вот, наконец, с непременным своим полувеко­вым запозданием, самодержавие уступило. Эпохальное событие свершилось.

Но жизнь осталась прежней.

На самом деле тоталитарная идеология Официальной Народнос­ти, зачаровавшая поначалу столько интеллигентных умов, дала тре­щину уже при Николае. Уваровские гимны крепостному праву, «осе­нявшему и церковь и престол», понемногу сменялись общим убеж­дением, что рабовладение гибельно для страны. До такой степени общим, что зашевелилось и само правительство. Специальный коми­тет под руководством графа Павла Киселева потратил, как мы пом­ним, много усилий, пытаясь облегчить положение государственных крестьян, и даже осмелился поднять вопрос об изменении статуса крепостных. Наткнувшись на яростное сопротивление консерватив­ного дворянства, попытки эти, конечно, заглохли. Жесткие рамки уваровской триады, продолжавшей властвовать над бюрократиче­скими умами, привели к параличу власти. Её дурная гротескность стала вдруг очевидна всем. Всевластное обожествленное государст­во предстало перед обществом бессильным банкротом.

И тогда произошло нечто необычайно важное. Отжившая идео­логия парадоксальным образом вдруг сплотила на краткий истори­ческий миг страну. Точнее, сплотило её всеобщее презрение к «пра­вославию, самодержавию и народности», поставленным на службу рабовладению. Выглядело это, если угодно, как ранний аналог бушующего антикоммунизма, которому предстояло снова сплотить на мгновение Россию полтора столетия спустя, во второй половине 1980-х. И в обоих случаях едва отвалилась эта идеологическая скре­па, как стало ясно, что другой не было. Ничто больше не держало вместе безнадежно расколотую страну.

Добавим к этому, что крепостное право сменилось беспросвет­ным крестьянским гетто; что худшие опасения либералов оправда­лись и крестьянин действительно превратился «из белого негра в батрака с наделом»; что мятущаяся интеллигентная молодежь в страстной и наивной надежде хоть как-то помочь обманутым мас­сам устремилась «в народ» (и закончилось это лишь громкими про­цессами 193-х и 50-ти), тогда как кабинет его императорского вели­чества оставался, по выражению Герцена, «бездарной и грабящей сволочью» - и мы получим картину семидесятых.

Короче говоря, петербургские мальчики начали стыдиться само­державия, как раньше стыдились рабовладения. Оно было теперь в их глазах главным виновником всех язв, мучивших Россию: и ограб­ления крестьянства, и захлестнувшей страну дикой волны корруп­ции, и темноты народной, и общей постыдной отсталости державы. Опять, как в декабристские времена, винила российская молодежь во всех этих бедах именно то, что современные «национально-ори­ентированные» интеллигенты почтительно, как мы слышали, име­нуют православной государственностью, т. е. ту самую неограничен­ную власть, которая, по убеждению старой славянофильской гвар­дии (и ее нынешних эпигонов), как раз и была непременным условием «духовно-нравственного возвышения народа».

Так где же было место славянофильства в стремительно меняю­щейся стране, в которой никто больше не желал слышать ни о «воз­вращении в Московию», ни о «русской цивилизации», ни об истори­ческом первородстве России? Теперь интеллигентная молодежь меч­тала (как в 1820-е и как еще предстоит ей в очередной раз мечтать во второй половине 1980-х) о «чечевичной похлебке» Запада, о консти­туции и парламентаризме. Так где было место славянофильства в ситуации, когда все его прогнозы не сбылись, все пророчества не оправдались?

Как все романтики, славянофилы всегда презирали политику, почитали её изобретением западным, вредным, которому не место на Святой Руси. Но кризис-то, бушевавший в стране, был как раз политическим. Декабристы чувствовали бы себя в нем вполне уве­ренно. Так же, как либералы и «нигилисты» семидесятых, были они

совершенно убеждены, что страна их европейская и потому не может принадлежать никакому лицу или семейству, что неограничен­ная власть гибельна, а конституция императивна.

И вообще на новом витке исторической спирали модный в 1830-х романтизм, пленивший родоначальников славянофильства, оказался вдруг очевидным анахронизмом. Пришло время «новых людей». В моду опять вошли декабристский реализм и рациональность.

В этих условиях поведение родоначальников, превосходно усвоивших правила идейной борьбы во времена диктатуры, дей­ствительно выглядело нелепым. Невозможно оказалось и дальше сидеть на двух стульях, воспевая одновременно и свободу и само­державие. Нельзя было больше одинаково ненавидеть и парламен­таризм и душевредный деспотизм. Короче, прав был Константин Леонтьев: пробил час выбора - с кем ты и против кого. Время полу­либерального славянофильства кончилось - вот что на самом деле в ту пору происходило в постниколаевской России.

Молодогвардейцы уже откровенно полагали себя единственны­ми настоящими славянофилами, уверяя публику, что объяснили «сущность учения славянофилов лучше и яснее родоначальников этого учения»[65]. И если старая гвардия хотела оставаться на плаву, не дав молодогвардейству окончательно вытеснить себя из игры, ей приходилось выбирать. А выбор-то был невелик. Как сказал Иван Аксаков, «теперешнее положение таково, что середины нет - или с нигилистами и либералами, или с консерваторами. Приходится идти с последними, как это ни грустно»[66].

В условиях тогдашнего кризиса идти с консерваторами, т.е. с без­заветными защитниками российской сверхдержавности и реванша, могло означать только одно: славянофильству предстояла еще одна драматическая метаморфоза. Оно должно было превратиться в национализм - брутальный, экзальтированный, фанатический. Соответственно неприятие Европы уступало в нем место ненависти к ней, «неевропейский» язык менялся на яростно антизападный, откровенное национальное самообожание вытесняло безобидное

национальное самодовольство, сохранявшее еще, как мы видели, черты декабристской самокритики. И на обломках ретроспективной утопии на глазах вырастал монстр рокового для страны «бешеного» национализма.

Глава шестая

[\ РГОЭДЭиИЯ Торжество национального эгоизма

Но если подтверждалась правота Леонтьева, оши­бался, стало быть, Михайловский. «Эпоха шестидесятых» так же не упразднила в России славянофильство, как и столетие спустя, в 1960-х, аналогичная полуреформистская эпоха не упразднила в ней социализм. В обоих случаях она лишь положила начало его деградации. Разница была, однако, в том, что если вырождение социалистической идеи шло в направлении от Официальной Народности к «человеческому лицу», то вырождение славянофиль­ства происходило в направлении обратном. Из доблестного борца с Официальной Народностью оно обращалось в поборника её рестав­рации.

Мощь соловьевского предвидения в том, собственно, и состояла, что он угадал направление деградации славянофильства. Немедлен­но покинув его ряды, но не успев еще облечь свою догадку в отточен­ную формулу, он так отвечал своим критикам: «Меня укоряли в последнее время за то, что я, будто бы, перешел из славянофильско­го лагеря в западнический, вступил в союз с либералами и т.д. Эти личные упреки дают мне только повод поставить теперь следующий вопрос, вовсе уж не личного свойства: где находится нынчетот сла­вянофильский лагерь, в котором я мог и должен был остаться?.. Какие научно-литературные и политические журналы выражают и развивают «великую и плодотворную славянофильскую идею»? Достаточно поставить этот вопрос, чтобы сейчас же увидеть, что... славянофильская идея никем не представляется и не развивается, если только не считать ее развитием те взгляды и тенденции, которые мы находим в нынешней «патриотической» печати. При всем разли­чии своих тенденций от крепостнической до народнической, и от

скрежещущего мракобесия до бесшабашного зубоскальства, органы этой печати держатся одного общего начала - стихийного и безыдей­ного национализма, который они принимают и выдаютза истинный русский патриотизм; все они сходятся также в наиболее ярком при­менении этого псевдонационального начала - в антисемитизме»[67].

Читатель, сколько-нибудь знакомый с нравами современной «патриотической» прессы, не сможет избавиться от ощущения, что речь идет о газете Завтра или о журнале Молодая гвардия. Но Соловьев говорил, конечно, о Московских ведомостях, где Михаил Катков, иронизируя над «всякого рода добродетельными демагога­ми и Каями Гракхами», ликовал, что «пугнул эту сволочь высокий пат­риотический дух, которым мы обязаны польскому восстанию»[68]. Или о Варшавском дневнике, где царствовал Константин Леонтьев, зада­вавший себе риторические вопросы вроде следующего: «Отчего же не донести на тех, которые даже исподволь потворствуют Ткачевым, Гартманам, Засуличам и т. д.?»[69].

Неотразимость сходства лишь в том, что язык «национального самообожания» не балует нас разнообразием. Он не зависит от вре­мени и пространства, будь то в Гражданине князя Владимира Мещерского (1890-е), в Voelkischer Beobachter Альфреда Розенберга (1920-е) или в Нашем современнике Станислава Куняева (1990-е). Просто имеем мы здесь дело с универсальным международным кодом бешеного национализма. Во всех случаях неизменно состоял смысл этого кода в одном и том же: страна поднимается с колен после эпохального поражения. И все либеральные разговоры о неприличности доносов и вообще о гарантиях от произвола власти лишь отвлекают от судьбоносной задачи, мешают ей подниматься. Вот от этой роковой подмены национальных ценностей и пытался уберечь Соловьев своих бывших коллег из старой славянофильской гвардии.

Не уберег. В конце концов покинуть родной идеологический дом, где и стены помогают, ничуть не менее мучительное, надо пола­гать, предприятие, нежели эмигрировать из своей страны. И неуди­вительно, что большинство национал-либералов оказалось на это неспособно. Высоколобое меньшинство, главным образом интел­лектуалы, протянет еще несколько десятилетий. Пусть на вторых ролях, пусть как рантье, доживающие век на дивиденды от капитала, нажитого первым поколением славянофилов с его декабристским наследством и «неевропейским» языком.

Это интеллектуальное меньшинство будет активным в земствах, в столичных кружках и в Религиозно-философском обществе, где «национально ориентированная» публика самозабвенно спорила о преимуществах русского мессианизма перед христианским эйкуме- низмом, о «философском национализме» и о новом религиозном сознании. Только жизнь и политика, в особенности международная политика, которой и предстояло в конце концов решить судьбу России, будет идти мимо них. Эта сфера станет вотчиной воинствен­ного молодогвардейства, на глазах деградировавшего, как точно угадал Соловьев, в «стихийный и безидейный национализм». Знаменем его и впрямь станет ненависть к еврейству.

Конечно, еще и в 1890-е могли российские читатели услышать от генерала А.А. Киреева, возглавившего после смерти Ивана Аксакова обломки старогвардейского меньшинства, такие бравые пассажи: «Мессианистическое значение России не подлежит сомнению... Одно только славянофильство еще может избавить Запад от парла­ментаризма, анархизма, безверия и динамита»51. Ни у кого не оста­валось сомнений, однако, что звезда этих людей закатилась уже без­надежно. Достаточно сравнить «мессианистическую» уверенность Киреева с рекомендациями славянофилов второго призыва, чтобы понять, насколько нелепо звучала она в эпоху, когда властителями националистических дум были уже Николай Данилевский и Константин Леонтьев.

Покуда, впрочем, мы все еще в 1870-х, Иван Аксаков жив и полон сил и уступать доставшееся ему по праву славянофильское наследство никаким молодогвардейским парвеню не намерен. Поэтому нам с читателем предстоит стать свидетелями жесточайшей

51 Цит. по: Трубецкой С.Н. Противоречия нашей культуры // Вестник Европы. 1894. N 8. С. 5Ю.

схватки между последними носителями неумолимо погружающейся в Лету ретроспективной утопии и ее будущими могильщиками, в том числе самым выдающимся ревизионистом национал-либерализма.


Глава шестая Торжество национального эгоизма

гвардия

Первое издание «России и Европы» Николая

Яковлевича Данилевского, опубликованное еще в 1869 году, прошло тогда практически незамеченным. Настоящую популярность книга приобрела лишь после националистической контрреформы Алек­сандра ill, когда правительство, как мы помним, возвело её в ранг официальной философии русской истории. (Книга рекомендовалась преподавателям гимназий в качестве настольного пособия.)

Но и в 1869-м Данилевский вовсе не намеревался, в отличие от Киреева, избавлять Запад от его недугов. Он откровенно этим неду­гам радовался. Ибо Европу он терпеть не мог и всю жизнь провёл в ожидании момента, когда она «опять обратится всеми своими сила­ми и помыслами против России, почитаемой ею своим естествен­ным, прирожденным врагом»52. Правда, Константин Николаевич Леонтьев был еще радикальней, предлагая не ожидать, покуда Запад «обратится против России», а самим обратиться против него, поскольку «разрушение западной культуры сразу облегчит нам дело культуры в Константинополе»53. Но Леонтьев заслуживает отдельного разговора.

Действительным основоположником славянофильского молодогвар- действа был, конечно, Данилевский (и сам даже Леонтьев, хотя и был лишь на восемь лет его моложе, охотно признавал себя его учеником).

Если классики славянофильства жили в мире религиозной мета­физики и мистического мессианства, мечтая об обновлении Европы «живыми соками» Русской идеи, то, начиная с Данилевского, цент­ральной темой, одушевлявшей второе поколение славянофилов, становится заимствованная у Официальной Народности геополити-

Данилевский Н.Я. Россия и Европа. М., 1871. С. 426. Цит. по: Вестник Европы. 1885. № 12. С. 909.

ка. С ним русский национализм окончательно становится не только вполне светской идеологией, но и единственным «производителем смыслов» для внешнеполитической ориентации страны.

Можно сказать, что Данилевский возродил николаевскую геопо­литику-только без ее двусмысленности, заставлявшей, как мы виде­ли, идеологов Официальной Народности отчаянно метаться между охраной легитимных правительств от революции и откровенным стремлением к сверхдержавности. С Данилевским русский национа­лизм сделал свой выбор. И был этот выбор в пользу старого никола­евского «бронепоезда», простоявшего на запасном пути почти до самой Крымской войны (а после неё и вовсе, казалось, в порефор­менном тумане растаявшего). Иными словами, если с тютчевской фантазией о «православном Папе в Риме» было покончено, то его же песнь о «всеславянском царе» становилась неофициальным гимном молодой гвардии (Данилевский даже сделал эти стихи эпиграфом к ключевой главе «России и Европы»).

Вкратце мысль его сводилась к следующему: «Будучи чужда европейскому миру по своему внутреннему складу, будучи, кроме того, слишком сильна и могущественна, чтобы занимать место одного из членов европейской семьи, быть одною из великих европейских держав, - Россия не иначе может занять достойное себя и Славянства место в истории, как став главою особой, самостоятель­ной политической системы государств и служа противовесом Европе во всей её общности и целостности»[70].

Выбор, как видим, был сделан в пользу сверхдержавности. По стопам Погодина (и опережая вождя старой гвардии Ивана Аксакова) Данилевский назвал свою «особую политическую систему» Всесла­вянским Союзом. Само собою разумеется, «под политическим води­тельством и гегемониею России».[71] Простираться эта новая сверхдер­жава должна была, по его замыслу, «от Адриатического моря до Тихого океана, от Ледовитого океана до Архипелага»56. Имея в виду гигантский географический размах, войти в неё, кроме славян,

«должны, волею или неволею, и те неславянские народности (греки, румыны, мадьяры), которых неразрывно, на горе и на радость, связа­ла с нами историческая судьба, втиснув их в славянское тело»[72].

А поскольку «Турция и Австрия потеряли всякий смысл, [т.е.] умерли - и подобно всякому трупу, вредны в гигиеническом отноше­нии, производя своего рода болезни и заразы»[73], их, естественно, придется с политической сцены, мягко выражаясь, устранить. Конечно же, такая «гигиеническая» операция предполагала тоталь­ную войну с Европой. Но это обстоятельство Данилевского нисколько не смущает. Напротив, «продолжительная, многократно возобнов­ляющаяся борьба с Европой ...посеет спасительное отчуждение от того, что идет от врагов и тем более заставит ценить и любить своё родное, исконно славянское»[74].

Весьма полезна была бы для хорошего дела и добротная, полно­ценная патриотическая истерия - в защиту, допустим, братьев-сер­бов или родных словаков. Поскольку «если бы такое отношение к чуждому европейскому и своему славянскому и перешло даже долж­ную меру справедливости, перешло в исключительность и патриоти­ческий фанатизм, - то на время и это было бы в высшей степени бла­годетельно и целебно»[75].

^ ^ I Глава шестая

« НеизбежноСТЬ»? |ТоРжествонациональногозгоизма

Данилевский был совершенно, как мы помним, уверен, что сама история не позволит России уклониться ни от этой благодетель­ной и целебной истерии («патриотического фанатизма»), ни от войны с Европой. Ибо «рано или поздно, хотим мы или не хотим, но борьба с Европою неизбежна ...из-за свободы и независимости сла­вян, из-за обладания Царьградом». И вообще «по мнению каждого русского, достойного этого имени [борьба эта], есть необходимое требование её исторического призвания»[76].

Он понимает, конечно, уязвимость своей позиции: «Нас обвинят, может быть, в проповеди вражды, в восхвалении войны»62. Но, защи­щается Данилевский, «такое обвинение было бы несправедливо: мы не проповедуем войны, мы утверждаем лишь, и не только утвержда­ем, но и доказываем, что борьба неизбежна, что хотя война очень большое зло, однако же не самое еще большее, - что есть нечто гораздо худшее войны, от чего война может служить лекарством, ибо не о хлебе едином жив будет человек»63.

И не дай бог России от этой войны уклониться. Поскольку в этом случае, как мы уже знаем, ей, «не исполнившей своего предназначе­ния и тем самым потерявшей причину своего бытия, свою жизнен­ную сущность, свою идею, - ничего не останется, как бесславно доживать свой жалкий век9 перегнивать как исторический хлам... распуститься в этнографический материал... даже не оставив после себя живого следа»64. Суровый, страшный, согласитесь, приговор: война или смерть!

| Глава шестая

КЭТбХ И 3 И С Торжество национального эгоизма

славянофильства»?

Я думаю, читатель уже может составить пред­ставление о том, как необозримо далеко ушла молодая гвардия от отцов-основателей славянофильства. Молодогвардейцам не было нужды доискиваться до исторических и метафизических причин отличия России от Европы: они с порога постулировали, что «Европа враждебна России». Молодогвардейцы не утруждали себя доказа­тельствами религиозной избранности русского народа: военное могущество было для них более чем достаточным для этого основа­нием. Они не размышляли о спасении человечества светом право­славной идеи: сверхдержавность и была, по их мнению, Русской идеей. И следа не осталось у них от былой славянофильской одухо-

Там же. С. 320.

Там же.

Там же. С. 341 (выделено мною - А.Я.)

творенности и романтики, один сухой, чтобы не сказать бухгалтер­ский, расчёт: сколько и чего приобретёт Россия от нового своего сверхдержавного статуса.

Мы уже видели его образцы во второй книге трилогии. Повторю самые яркие. «Всеславянский Союз, - объяснял, например, Данилевский, - должен состоять из следующих государств:

Русской империи с присоединением к ней всей Галиции и угор­ской Руси.

Королевства Чехо-Мораво-Словакского ...приблизительно с 9 ооо ооо жителей и 1800 кв. миль пространства.

Королевства Сербо-Хорвато-Словенского ...с населением при­близительно 8 ооо ооо на 4500 кв. милях пространства.

Королевства Болгарского с Болгарией, большей частью

Румынии и Македонии с 6 ооо ооо или 7 ооо ооо жителей и с лишком 3000 кв. миль.

Королевства Румынского с Валахиею, Молдавией, частью Буковины и половиною Трансильвании ...Это составило бы около 7 ооо ооо населения и более 3 ооо кв. миль.

Королевства Эллинского ...приблизительно 2800 или 3000 кв. миль и с населением с лишком 4 ооо ооо жителей.

Королевства Мадьярского, т.е. Венгрии и Трансильвании, за отделением тех частей их, которые должны отойти к России, Чехии, Сербии и Румынии ...приблизительно с 7 ооо ооо жителей и около 3 ооо кв. миль пространства.

Царьградского округа с прилегающими частями Румынии и Ма­лой Азии, окружающими Босфор, Мраморное море и Дарданеллы ...приблизительно с 2 ооо ооо народонаселения.

Такой союз, по большей части родственных по духу и крови наро­дов, в 125 миллионов свежего населения, получивших в Царьграде естественный центр своего нравственного и материального един­ства, - дал бы единственно полное, разумное, а потому и единствен­но возможное решение Восточного вопроса»65.

Надеюсь, читатель простит мне длинную цитату. Просто она, как ничто иное, представляет нам возможность проникнуть в эту полубе­зумную «бухгалтерию» сверхдержавной мегаломании молодогвар- действа: «волею или неволею» включим в свой Союз славянские да и неславянские народы, у того отнимем, тому прирежем землицы, сами ввяжемся и их втравим каким-то образом в войну с Европой - и даст бог, задавим ее одной уже своей массой. (Впрочем, что имен­но считал Данилевский «свежим», т. е. по общепринятой терминоло­гии заново приобретенным населением своей нововизантийской империи, так до сих пор и остается тёмным. Ибо население всех сконструированных им королевств составляло даже по его собствен­ным подсчетам лишь 44 миллиона. Как бы не пришлось покрывать дефицит - 8о все-таки миллионов! - за счет Запада.)

Не совсем также на первый взгляд понятно, что общего у этого геополитического счетоводства с пусть странной, пусть средневеко­вой, но все же вдохновенной утопией отцов-основателей славяно­фильства. Но вот Н.Н. Страхов, главный в постниколаевской России пропагандист молодогвардейства (и, понятное дело, один из самых яростных оппонентов Владимира Соловьева), именно книгу Данилевского считал настоящим «катехизисом славянофильства»66. И у постсоветского ее издателя, петербургского профессора А.А. Галактионова тоже нет ни малейших сомнений, что «Данилев­ский по своим убеждениям ...принадлежал к славянофильскому направлению в русской общественной мысли»67. Да и вообще, гово­рит он, почвенники (так почему-то модно называть в постсоветской литературе молодогвардейцев) - «преемники идей родоначальни­ков славянофильства». Мало того, считает Галактионов, именно они «придали более четкую политическую определенность программе Хомякова и Киреевского»68.

Само собой профессор Галактионов в высшей степени сочувству­ет Данилевскому, видит в нём классика «здорового русского нацио­нализма», который он, в противоположность Соловьеву, считает «естественным проявлением патриотизма»69. Единственное, что оста-

Там же. С. XVII.

Там же. C.VII.

Там же. С. XVI.

ется не совсем понятным, это усматривает ли профессор вслед за Данилевским патриотическую обязанность россиян в том, чтобы вое­вать с Европой «во всей её общности и целостности» за ново-визан­тийскую империю России. Атакже то, как относится он к геополити­ческому счетоводству Данилевского, расчитывавшего, как мы виде­ли, на приобретение в результате этой войны «125 миллионов свежего населения». Несмотря даже на то, что по-прежнему неясно, как именно намеревался он покрывать дефицит в 8о миллионов. В конце концов Галактионов поручился читателю за то, что книга Данилевского «актуальна даже сейчас в ходе очередного витка соци­ального и национального переустройства Европы и России»70. Надеюсь, его студенты зададут ему эти вопросы.

Как бы то ни было, нам нет необходимости полагаться в таком серьёзном деле лишь на суждения Страхова или Галактионова. У нас есть сколько угодно документальных свидетельств, не оставляющих ни малейших сомнений в том, что и прямые наследники классиков славя­нофильства заняли в 1870-е позиции почти неотличимые от воинствен­ной риторики Данилевского. Надо полагать, у русского национализма действительно не было в это десятилетие другого способа выжить, нежели трансформироваться в идеологию войны и нововизантийской империи. Так или иначе, они старательно воспроизводили погодин­ский поворот политики ненавистного им Николая.Видимо, крымская катастрофа и в еще большей степени утрата Россией сверхдержавного статуса оказались для старой гвардии шоком почти невыносимым. И это едва ли удивительно. Подумайте. Хомяков или Киреевский так же, как в наши дни, скажем, Проханов или Михаил Леонтьев, прожили жизнь в сознании незыблемости военного превосходства России. Им и в голову не могло прийти, что в один прекрасный день все это сверхдержавное всемогущество может рассыпаться в прах вместе с ненавистной им Официальной Народностью.

А их наследникам пришлось с этим унижением жить.

В таких условиях возникновение фантомного наполеоновского комплекса или, как модно сейчас говорить «восстание державы с колен», было, как мы уже знаем из французской и германской исто­рии, практически неизбежно. Можно сказать, что все славянофиль­ское молодогвардейство и порождено-то было этой жгучей неутихаю­щей ностальгией по утраченной сверхдержавное™. Естественно поэ­тому, что в постниколаевской России на смену ретроспективной утопии должна была прийти мечта о грядущем восстановлении сверх­державного статуса, так же отчетливо пронизывающая книгу Данилевского, как и сегодняшние телевизионные пятиминутки нена­висти какого-нибудь Алексея Пушкова. Или, как деликатно выражает­ся проф. Галактионов, «славянофильство он представил обращенным в будущее, а не как уходящее, вырождающееся и умирающее»71.

Другое дело, что мечте этой суждено было принести гибель пет­ровской России, национальную катастрофу, неизмеримо более тяже­лую, нежели крымская. 1917-й окончательно решил спор между Страховым, превозносившем «безупречность» Данилевского, и Соловьевым, который назвал его книгу «литературным курьёзом», обвинив автора в «узком и неразумном патриотизме». Но решится этот спор лишь поколение спустя, а в 1870-е судьба русского нацио­нализма решалась совсем другим спором - между старой и молодой гвардиями славянофильства.Нет, наследники рестроспективной утопии отнюдь не намерева­лись сдаваться без боя. Как раз напротив, в их глазах и Данилевский и Леонтьев были не более, чем самозванцами, пытавшимися при­своить идейное наследство славянофилов. Естественно, с другой сто­роны, что и молодогвардейцы, в свою очередь, считали обломки ста­рой гвардиц всего лишь замшелыми эпигонами отцов-основателей, давно утратившими какое бы то ни было представление о реальности.Так или иначе, однако, конкуренция за славянофильское идей­ное наследство разгорелась в 1870-е нешуточная. Ясно было одно: не адаптировавшись к новым настроениям «встающей с колен» пуб­лики, старая гвардия просто выпала бы из игры.

Как и предвидел Соловьев, она адаптировалась.

Глава шестая

(( Г1 Q D Q Q QT Торжество национального эгоизма

на Германы»

На практике, увы, адаптироваться означало переродиться. И притом самым драматическим образом. Оттого и горевал Иван Аксаков. Но пути назад, к благословенным временам национал-либерализма, к утраченной невинности ретроспективной утопии уже не было.

При всех натяжках и противоречиях этой утопии, при всём средневековом её характере, справедливость требует признать, что создатели её от сверхдержавной болезни были за немногими исключениями свободны. Вожделения николаевских идеологов они не только презирали - они их игнорировали. Брезговали их суетностью, их дикими амбициями. Мечты Тютчева о «похищении Европы» и о «православном Папе» казались им кликами варва­ра под стенами осажденного Рима. За исключением платониче­ского сочувствия порабощенным Турцией и Австрией соплемен­никам, своей внешней политики у родоначальников славяно­фильства не было. Для молодогвардейцев же, как мы видели, во главе угла стояла именно она. Им не было нужды перерождаться. Они родились с ностальгией по сверхдержавности. И конкуриро­вать с ними, не перехватив у них «патриотическое» знамя, не отбросив, стало быть, брезгливости отцов-основателей, было невозможно.

Читатель, надеюсь, не забыл еще, как жестоко посмеялась исто­рия над наследниками ретроспективной утопии, когда, начав с гор­дого отвержения крепостничества, обнаружили они себя вдруг пособниками его увековечивания, и либеральный бюрократ Столы­пин оказался в конце концов Немезидой славянофильства. Но еще более печальная ирония заключалась в их прыжке в геополитику. Логически рассуждая, ничего особенно неожиданного в нем, впро­чем, не было. Что еще оставалось им делать, если дома почва уходи­ла у них из-под ног и единственно живой из всех некогда знаменитых тем утопии оказалась тема, периферийная для отцов-основателей: судьба братьев-славян?

Удивляться ли тому, что славянофильство превратилось в пансла­визм и Аксаков заговорил вдруг языком Данилевского? «Пора дога­даться, - вещал он теперь, - что благосклонность Запада мы ника­кою угодливостью не купим. Пора понять, что ненависть, нередко инстинктивная, Запада к православному миру происходит от иных, глубоко скрытых причин; эти причины - антагонизм двух противопо­ложных духовных просветительных начал и зависть дряхлого мира к новому, которому принадлежит будущность»[77].

Но, с другой стороны, один на один с «дряхлым миром» России, как показал опыт Крымской войны, было не совладать. Выход из этого неудобного положения, который предложил Аксаков, был ничуть не оригинален. В особенности для «нового мира, которому принадлежит будущность». Как некогда Ивану Грозному и совсем недавно императору Николаю, Аксакову предстоял свой «поворот на Германы».

На практике означало это: по старой славянофильской привычке искать будущее в прошлом - обратиться к идеям николаевского лейб-геополитика Михаила Погодина. Помните, как тот сладостраст­но высчитывал, сколько «нас» и сколько «их», и размышлял, «что выйдет, если к российским 6о миллионам да прибавить еще 30 мил­лионов братьев-славян, рассыпанных по всей Европе, и вычесть это количество из Европы?» Не мог, однако, Аксаков, в отличие от Данилевского, забыть, что все эти геополитические восторги ничего, кроме крымского позора, России не принесли - он-то был живым свидетелем этого позора.

Но так далеко уже зашел он в своем «повороте на Германы», что и воспоминания о катастрофе не удержали его от панславистского соблазна. Трудно поверить, но был он теперь совершенно убежден, что вовсе не отмена крепостного права и не Великая реформа спо­собны были приблизить страну к славянофильскому идеалу, но всё тот же Всеславянский Союз. Таков, полагала теперь старая гвардия, единственный путь к возрождению московитской Атлантиды. Единственный, поскольку без него невозможно, с её теперешней панславистой точки зрения, положить раз и навсегда предел интри­гам и коварству Европы и начать выращивать славянофильское будущее-прошлое в России.

Европа, и в особенности «Иуда-Австрия», которая не только пре­дала Россию в 1854 году, но и оказалась «самым коварным врагом славянства», поработившим его культурнейшую центральноевропей- скую ветвь, почиталась теперь врагом № 1. Ибо «вся задача Европы состояла и состоит в том, чтобы положить предел материальному и нравственному усилению России, чтобы не дать возникнуть новому миру - православно-славянскому, которого знамя предносится еди­ною свободною славянской державой Россией и который ненави­стен латино-германскому миру»73. Вся и разница с сегодняшними властителями националистических дум в том. что они назвали бы этот ненавистный мир «англо-саксонским»)

Загрузка...