Там же.

Там же. С. 24.

Одинзгоев /ОЖ В дни царства Антихриста. Сумерки христианства. С. 225.

Цит. по: Кожинов В.В. Черносотенцы и революция. М., 1998. С. но.

Атеоретическое обоснование всей этой черносотенной свисто­пляски дал, как всегда, всё тот же «неисчерпаемый духовный резер­вуар», по характеристике сегодняшних его единомышленников, М.О. Меньшиков. Дело, оказывается, в том, что «входя в арийское общество, еврей несет в себе низшую человечность, не вполне чело­веческую душу»60. Именно по этой причине «народ требует чистки. Когда он здоров и могуч, то совершает выпалывание чуждых элемен­тов сам безотчетно, как организм выгоняет своих паразитов. Больному же и захиревшему народу нужно несколько помочь в этом»61. Вот Шарапов с компанией и взялись помогать. Отсюда их требования бойкотов и выселения за Полярный круг, обвинения в ритуальных убийствах и обещания «перебить» в предстоящих погро­мах всех жидов до последнего.Что касается «обличения в суде иудея», то это как раз российско­му Министерству юстиции два года спустя затеять удалось. Только, вопреки его ожиданиям и к вящему позору «обличителей», закончи­лось оно оправданием невинного человека. Я говорю, конечно, о знаменитом деле Бейлиса. Но это к слову. А, по сути, отчетливо видим мы теперь, что «евангелие от Сергея» вовсе не было грёзой любителя-одиночки. Оно было необыкновенно популярно среди значительной части «национально ориентированных». Было на самом деле одной из трех главных частей нового «патриотического» канона, который, как мы видели, состоял у последнего предреволю­ционного поколения русских националистов из войны с Германией, возврата утраченной в крымской катастрофе сверхдержавности и, конечно же^окончательного решения еврейского вопроса.

И помимо всего прочего даёт нам утопия Шарапова возможность представить себе, как выглядел бы сегодня мир втом, почти неверо­ятном случае, если победа в холодной войне досталась бы не ошель­мованному нашими «патриотами» Западу, а советско-славянофиль­ской империи, что привиделась в 1901 году Сергею Шарапову.

Новое время. 1909, i марта.

Там же. 190В, 2В февраля.

w Глава восьмая

Русским вопрос Нафи™™**прммй

Так или иначе, вырождение благородной ста­рой утопии завершилось. Она слилась с геополитическими амбиция­ми деградировавшего самодержавия и с брутальным черносотен­ством. И, может быть, вовсе не странно, что именно её идеологи несопоставимо точнее предвидели - и описали - основные очерта­ния эволюции средневековой системы натри четверти столетия впе­ред. Что-то такое, выходит, знали они об инстинктах аудитории, к которой обращались, о чем не подозревали ни высоколобые моло­догвардейские пророки, ни тем более «национально ориентирован­ные» либералы.

Им, этим новым идеологам, не было нужды апеллировать к врожденному византизму России, как Леонтьеву, не говоря уже об «историческом чувстве свободы», как Бакунину. И в отличие от Достоевского не оправдывали они мировое первенство России пра­вославием русского народа. Для них это первенство подразумева­лось само собою. Из всего славянофильского наследства усвоили они один лишь национальный эгоизм - причем, в самой обнажен­ной, в самой бесстыдной его форме -на уровне инстинкта ненависти ко всем, кто противился российской сверхдержавности. Ибо отныне, запомним дерзкий вызов Шарапова, «не обороняться будет русский гений от западных нападений, а сам перевернет и подчинит себе всё».

Я не уверен, как объяснить внезапное появление таких бесша­башно агрессивных идеологов на финишной прямой самодержавия, когда, по выражению американского историка, «даже русские гене­ралы заговорили апокалиптическим языком»62. Можно, конечно, счесть это временным помрачением рассудка, порожденным миаз­мами разложения средневековой политической системы. Но откуда в таком случае взялись бы точно такие же, словно сорвавшиеся с цепи идеологи на политической арене совершенно новой, только что народившейся постсоветской государственности? Ведь и она, как мы знаем, ими буквально кишит. Одни лишь сегодняшние аналоги доре­волюционного Сергея Шарапова Владимир Жириновский и Алек-

62 Fuller W.C. Jr. Strategy and Power in Russia. 1600-1914. New York, 1992. P. 267.

сандр Дугин чего стоят! Приходится предположить, что эти люди - своего рода живой итог эволюции идеологии национального эгоиз­ма. Выходит, и впрямь не умерла эта идеология даже после чугунных советских десятилетий.

Как бы то ни было, вопрос остается: почему именно этим выро­дившимся наследникам благородной утопии удалось угадать то, на чем сломали зубы такие серьезные, можно сказать, профессиональ­ные мыслители, как Тютчев, Леонтьев или Данилевский? Что такое знали они о своей стране, о чем не ведали профессионалы? Совсем ведь, право, несложно измерить точность их предвидения. Всё, что для этого требуется, - просто спросить себя: вправду ли кончилась власть над российскими умами так отчаянно волновавшего их «еврейского вопроса» даже сейчас, столетие спустя после падения породившего их самодержавия?

Разве не отмечен был в России конец XX века бурным всплеском восхищенного интереса именно к черносотенцам - и даже не в каком-нибудь маргинальном Нашем современнике, а в самом серд­це современного литературного процесса, в его, как говорят анг­личане, mainstream? А. Рейтблат, на которого мы уже ссылались, при­вёл в журнале Неприкосновенный запас немало документальных свидетельств этого восхищения. Вот некоторые из них.

«В адресованном учителям библиографическом словаре «Русские писатели. XX век» (М., 1998), изданном «Просвещением» под редакцией директора Пушкинского дома Н.Н. Скатова помещены вполне сочувственно написанные статьи об идеологах черносотенно­го движение Б.В. Никольском и В.М. Пуришкевиче [том самом, как помнит читатель, который требовал выселить евреев за Полярный круг], а получивший широкую известность публикацией «Протоколов сионских мудрецов» С.А. Нилус назван «выдающимся духовным писателем» и «пророком». ИНИОН ...выпустил недавно монографию П.И. Шлемина об М.О. Меньшикове, где речь идет о «публицистиче­ском подвиге» этого журналиста, его «аналитических талантах» и «нравственной крепости»». Речь, как понимает читатель, о том самом черносотенном журналисте, утверждавшем в 1909 году, что «еврей несет в себе не вполне человеческую душу».

«Меньшиков, - продолжал автор, - в последнее время вообще становится предметом настоящего культа. При региональном обще­ственном фонде поддержки Героев Советского Союза действует ини­циативная группа по увековечению его памяти и популяризации наследия, ежегодно проходят Меньшиковские чтения... и, что самое важное, обильно переиздаются его работы. Вышло уже несколько книг: «Из писем к ближним», «Выше свободы» (1998; с предислови­ем Валентина Распутина и тремя (!) послесловиями), и тематический том издаваемого студией Никиты Михалкова ТРИТЭ сборника «Российский архив» (вып.4. М., 1993; содержит дневник Меньшико­ва 1918 г. и его письма), не считая многочисленных публикаций в журналах и сборниках»63.

Это все, впрочем, судя по анализу Рейтблата, скорее, работы любительские, сопоставимые разве что с такими перлами самиздат- ского черносотенства 1970-х, как, скажем, уже упомянутые в трило­гии «Заметки русского человека». В ту сумеречную пору, напомню, главным форумом национал-либерализма был в СССР журнал Вече, тоже самиздатский, но пытавшийся все-таки не преступать пределы хотя бы «патриотического» приличия. Так вот черносотенные Заметки атаковали Вече за непоследовательность. За то, как мы помним, что оно замалчивало эпохальное открытие физика-теорети­ка Тяпкина, который доказал, что культ Эйнштейна был создан без­дарными евреями, чтобы повысить свой научный престиж. Заключался тот памфлет, естественно, патетическими вопросами: «На кого же работает Вече? На Россию или на её врагов?»64.

Согласитесь, что этот всплеск ненависти советских времен так же смахивает на пародию, как и аналогичные памфлеты времен постсо­ветских. О действительной глубине новейшего интереса к «еврейско­му вопросу» судить лучше по тому, что в дело вмешалась тяжелая, так сказать, артиллерия. Я говорю о вполне серьёзных авторах, претен­дующих на объективное, чтобы не сказать академическое, решение вопроса. Например, о В.В.Кожинове и его вышедшей в 1998 году вто­рым изданием книге «Черносотенцы и Революция», которую мы уже

Неприкосновенный запас. 1999, №2. С. 5.

Цит. по: Новый журнал. 1975. № 118. С. 223, 227.

упоминали, или о первом томе работы А.И. Солженицына «Двести лет вместе», изданной в 2001-м.

Конечно, оба автора трактуют отдельные сюжеты «еврейского вопроса» по-разному. Кожинов, допустим, всячески подчеркивает, что Союз русского народа был одним из самых серьёзных политиче­ских движений дореволюционной России, которое «гораздо лучше других политических сил понимало к чему ведёт Революция»65. Подтверждает он свою трактовку, как мы помним, тем, что принадле­жала к этому движению не одна только шпана, но и выдающиеся дея­тели русской культуры. С гордостью за Черную сотню приводит Кожинов длинный список знаменитых имён, принимавших в ней уча­стие. На видном месте в этом списке высшие церковные иерархи, как митрополит Антоний (Храповицкий), «обладавший наиболее высокой духовной культурой из всех тогдашних церковных иерар­хов» и «один из двух главных кандидатов на пост Патриарха Московского и всея Руси». Более того, митрополит Тихон (Белавин), выигравший этот пост (162 голосами против 150 за Антония), тоже, согласно Кожинову, «был виднейшим черносотенцем»66.«Общенародный», «всесословный» характер Союза русского народа обосновывает Кожинов еще и тем, что «в нем с самого нача­ла принимали прямое участие и родовитейшие князья Рюриковичи (например, правнук декабриста М.Н. Волконский и Д.Н. Долгоруков) и рабочие Путиловского завода».67 Но Кожинов, конечно, писал апо­логию Черной сотни и откровенно болел за «своих».

В отличие от него Солженицын чувствует себя, скорее, неком­фортабельно, Јоворя о Союзе русского народа и всячески стремится его роль умалить: «Союз этот, раздутый слухами и страхами в леген­дарный, был в реальности жалкой, бессильной и безденежной пар­тией ...Через несколько лет после загасания революции 1905 Союз Русского Народа - и от начала бутафорский - бесславно растаял»68.

Кожинов В.В. Цит соч. С. 13.

Там же. С. 24.

Там же. С. 18-19.

Солженицын А.И. Двести лет вместе. М., 2001. С.405-406.

Не берусь судить, кто здесь прав, надеюсь лишь, что читателю будет легче разобраться в этом, когда он услышит в одной из следу- щих глав этой книги рассказ о судьбе Союза русского народа из уст самого его шефа Николая Евгеньевича Маркова. Сейчас, однако, представляется разумней остановиться не столько на том, что разде­ляет наших авторов, сколько на том, что у них общего - на самом их подходе к «еврейскому вопросу» в самодержавной России.А подход этот такой. Отношения между самодержавием и еврея­ми описываются как конфликт равных. Да, они враждовали между собою и вынуждены были волею судьбы жить вместе. Но выглядят они в этом подходе почти как две высокие договаривающиеся сторо­ны, в конфликте между которыми оба автора пытаются исполнить ту же роль «честного маклера», какую играл на Берлинском конгрессе после Балканской войны Бисмарк.Допустим, в погромах, где разоряли, калечили и убивали сотни людей только за то, что они евреи, виноват, по Солженицыну, «сти­хийный взрыв масс»69. В какой-то мере и православные иерархи «не смогли помешать, чтобы впереди погромных масс не качались бы распятия и церковные хоругви»70. Но пуще всего виновата «нераспо­рядительность полиции»71.Да, все они - и раздраженные евреями массы, и местная адми­нистрация, и иерархи - несут свою долю ответственности за погромы (косвенно даже и самодержавие, не сумевшее учредить на местах дельную администрацию). «Но с существенной поправкой: что и еврейская молодежь того времени - весомо делит ту ответствен­ность»72. И те, стало быть, виноваты, и эти тоже хороши - всем сестрам по серьгам.

Ибо как посмела еврейская молодежь создавать отряды само­обороны от погромщиков, отчаянно - а порою и нагло - провоцируя и без того возбужденные массы? Кто, скажите, позволил ей защи­щать своих женщин и стариков, пусть и не защитила их «нераспоря-

Там же. С. 406.

Там же. С. 405.

Там же. С. 324.

дительная полиция»? У Кожинова эти отряды самообороны и вовсе вырастают в зловещую силу, в главную, по сути, причину погромов. Удовлетворенно цитируя диатрибы скандально известного Д.Е. Гал- ковского, вроде таких: «Вооруженные до зубов еврейские погром­щики ...специально учиняли беспорядки, провоцировали русское население», Кожинов глубокомысленно замечает: «ясно, что в рез­ких суждениях Галковского есть своя правота»73. Не случайно же, продолжает он, «более 8о процентов октябрьских погромов 1905 года произошло вокруг Киева и Одессы, где, очевидно, были сильные центры сопротивления ... Сопротивление, в свою очередь, порождало ответные вспышки»74. Но добавляет, объективности ради, что «всё вышесказанное отнюдь не означает, разумеется, что в погромах виноваты были одни евреи»75. И на том, как говорится, спа­сибо...

Как и Бисмарк, оба автора считают такую позицию посредника в конфликтах сторон «объективным пониманием ситуации»76, даже не замечая жестокой иронии в самой попытке пропорционально «раз­делить ответственность» между теми, кто бил, и теми, кого били. Зачем, скажите, стали бы евреи создавать отряды самообороны, не будь погромов? Неужто следовало им, как баранам, покорно под­ставлять горло под ножи убийц?

Ведь в том-то же и дело, что между «высокими договаривающи­мися сторонами» было столько же равенства, сколько между тюрем­щиками и заключенными. И вовсе не о конфликте между равными шла речь, но об истязании бесправного и униженного меньшинства могущественным «административным ресурсом» самодержавной империи. О конфронтации, в которой и полиция, и бюрократия, и прокуратура, и церковные иерархи оказались поголовно на стороне погромщиков. Не только было самодержавие неспособно защитить это меньшинство, но и беспощадно, всей своей чугунной тяжестью на него обрушилось.

Кожинов В.В. Цит. соч. С. 107.

Там же.

Там же (выделено мною. - АЯ.).

За столетие с четвертью пальцем о палец оно не ударило, чтобы дать этому меньшинству гражданское равноправие, отказало ему в элементарном человеческом уважении, третировало его как изгоя, заперло его в гетто. И всё это по отношению к гордому народу, про который Владимир Соловьев сказал, цитируя «иудея из иудеев», по его словам, апостола Павла: «Это народ закона и пророков, мучени­ков и апостолов, «иже верою победиша царствия, содеяше правду, получиша обетования»77.Да возьмем хоть ту же оскорбительную процентную норму для приема евреев в гимназии и университеты, введенную в 1887 году в разгар контрреформы, ведь и ее Солженицын оправдывает. «Конечно же, - признает он, - динамичной, несомненно талантли­вой к учению еврейской молодежи - этот внезапно возникший барь­ер был более чем досадителен». Но, с другой стороны, «на взгляд коренного населения - в процентной норме не было преступления против равноправия, даже наоборот. Те учебные заведения содер­жались за счет казны, то есть средства всего населения, - и непро­порциональность евреев виделась субсидией за общий счет»78.Значит так, не Россия выиграет от талантливости к учению части её молодежи, пусть еврейской, а «они» получают субсидию за счет «коренного населения». Явно же,что видит автор в евреях чужаков, «не наших». Явно не чувствует оскорбительности самой постановки вопроса. Не понимает, что не «досадительна» была процентная норма для этой части российской молодежи, а невыносимо, непере­даваемо унизительна.

Неужели и впрямь нужно самому побывать в шкуре «не наших», как, скажем, сегодня русские в Латвии или в Туркмении, чтобы это почувствовать? Но вот ведь Короленко почувствовал. И Соловьев тоже. И лучшие из лучших русских юристов, защищавших в 1913 году Менделе Бейлиса на чудовищном средневековом процессе, зате­янном против него российским Министерством юстиции, все это чув­ствовали. А вот Солженицын и Кожинов не чувствовали. Почему? Владимир Соловьев объяснил нам это еще 120 лет назад, когда ска-

Соловьев B.C. Сочинения: в 2 т. м., 19В9. Т. 1. С. 213.

Солженицын А.И. Цит. соч. С. 273.

зал, что «господствующий тон всех славянофильских взглядов был в безусловном противоположении русского нерусскому, своего - чужому»79. Потому-то, выходит, и не чувствовали, что унижая других, унижают самих себя ни Шарапов, ни Кожинов, ни Солженицын, что сами принадлежали к этой «особняческой» традиции. Не к той, декабристской, к которой принадлежали Короленко и Соловьев.

Удивляться ли после этого, что оба автора терпеть не могут Соловьева? Еще бы! Он в одной беспощадной фразе раскрыл настоя­щий секрет их шокирующей глухоты к переживаниям «не наших», глухоты, граничащей с атрофией нравственного чувства и вынуждаю­щей их оправдывать чугунные мерзости разлагавшегося самодержа­вия. И оправдывать притом мучительно неловко. Тем, что и у других народов, дескать, тоже рыльце в пушку. Кожинов, например, сослал­ся на то, что и в средневековой Европе тоже были еврейские погро­мы, например, в 1147 и 1188 годах во время второго и третьего кре­стовых походов80. И даже не подозревал человек, какую провел самоубийственную параллель. Ведь означает она невольное призна­ние, что если в Европе средневековье умерло уже сотни лет назад, то в России начала XX века было оно всё еще живо. Право, не меньшего стоит это признание, нежели памятная декларация Бердяева, что «Россия никогда не выходила из Средних веков».Современной Америки, впрочем, Кожинов не касался, за исключением того, что объявил ее царством «идеологического тота­литаризма»81. Солженицын же, напротив, именно примером совре­менной Америки оправдывает российскую процентную норму 1887-го. Покушайте, как: «в общем виде - вопрос [о процентной норме], уже теперь с предела низшего, «не меньше, чем» - и сегодня бушует в Америке»82.

Не знаю, право, на какую степень невежества читателей рассчи­тывал автор. Ведь не мог же он не знать, что в Америке-то спор идёт о чем-то прямо противоположном тому, что происходило в самодер-

Соловьев B.C. Цит. соч. С. 470.

Кожинов В.В. Цит. соч. С. 83.

Там же, с. 113.

Солженицын АИ. Цит. соч. С. 274.

жавной России. А именно о том, каким образом компенсировать даже правнуков некогда оскорбленного и униженного меньшинства, но уж никак не о его новом «досадительном» унижении.

И ничему не научил наших авторов даже развал советской импе­рии, когда миллионы русских словно обратились во мгновение ока в евреев, в «не наших», оказались гражданами второго сорта, бес­правным меньшинством в бывших советских республиках, а ныне суверенных государствах. Нет, конечно, им там не устраивают погро­мов, не запирают в какую-нибудь черту русской оседлости, не вводят для них процентную норму - но тяжко ведь всё равно, спросите их, тяжко чувствовать себя «не нашим» в своей стране.Не помню уже кто сказал, что не было в самодержавной России «еврейского вопроса». Был русский вопрос. Я понимаю это так. Полтора столетия боролись, как мы видели, в России две традиции - декабристская и особняческая. Утех, кто принадлежал к первой, сердце болело за всех униженных и оскорбленных. Те, кто принадле­жал ко второй, болели за «своих», шельмуя «не наших» - даже в собственной стране. Какая из этих традиций возьмёт в конечном счете верх - к этому и сводится, кратко говоря, русский вопрос.

Судя по тому, что серьёзные (и несерьёзные) мыслители «дер­жавного» большинства и сегодня продолжают делить свой народ на «коренное население» и «не наших», верх пока что берет традиция особняческая. В этом, по крайней мере, смысле предвидение Шарапова и его единомышленников оправдалось. Печальное заключение это нечаянно подтвердил и сам Кожинов, заметив, что «ореол поклонения, который окружает сегодня «ретроградные» лики Розанова или Флоренского [их он, конечно, тоже зачислил в черносотенцы], свидетельствуют об их духовной победе»83. Что же тогда сказать об ореоле поклонения, окружающем сегодня Меньшикова?

83 Кожинов 8.8. Цит. соч. С. 82.

Глава восьмая

Уроненное знамя на финишной прямой

Но если, в отличие от идеологов национального эгоизма, ничего в дальней перспективе тогдашние либералы не уга­дали, то ближайшее будущее России они, по крайней мере, самые проницательные из них, как Борис Николаевич Чичерин, предвиде­ли точно. На финишной прямой самодержавия всё случилось так, как предсказал он в словах, вынесенных в эпиграф этой главы. Действительно были война и банкротство и действительно дарована была конституция совершенно неподготовленному к ней обществу. Но вот что из всего этого выйдет, не предвидел никто из либералов, даже Чичерин. Почему?

Здесь еще одна громадная историческая загадка, которая совер­шенно очевидно выходит за пределы моей темы. Но поскольку она с нею соприкасается, вовсе обойти её невозможно. Вот как я вижу одну из основных причин политической слепоты тогдашних либералов.

Никто в России, и в первую очередь, как это ни парадоксально, люди, считавшие себя учениками Соловьева, не воспринял его как политического мыслителя, как учителя жизни, а не только филосо­фии. Знамя борьбы с национальным эгоизмом как основой средне­вековой политической системы упало с его смертью. Не стал он для своих учеников апостолом Павлом. Как «первого русского самостоя­тельного философа»84, как «блестящее явление» на небосклоне рус­ской мысли85 Владимира Сергеевича превозносили. Его «философия всеединства» была, можно сказать, канонизирована. Особенно красноречиво хвалил его Бердяев: «Соловьевым могла бы гордиться философия любой европейской страны. Но русская интеллигенция Соловьева не читала и не знала, не признала его своим»86.

Допустим. Но Бердяев-то читал. И признал. Так почему даже ему, не говоря уже о Булгакове, который вообще не отличал Соловьева от славянофилов, никогда не понадобилась политическая интуиция учителя? Даже притом, что самая яркая статья Соловьева так и назы-

Вехи. M., 1990. С. 22. Там же. С. 21. Там же. С. 99.

валась «Славянофильство и его вырождение». Что целый том в его первом собрании сочинений посвящен был именно борьбе с нацио­нальным эгоизмом.

Редчайший ведь в русской истории случай. Учитель, мудрец, почитаемый пусть не всей либеральной интеллигенцией, но цветом её, самыми красноречивыми, самыми талантливыми её лидерами, объяснил им, в чем корень зла в стране, которую они любили и хоте­ли спасти. Объяснил не только опасность этого зла, но и катастрофу, которая их ожидала. А они словно оглохли. Во всяком случае знаме­нитый сборник Вехи, большинство авторов которого полагало себя его учениками, полностью игнорировал вырождение славянофиль­ства и патриотическую истерию, грозившую России не только волной черносотенства, но и попросту гибелью. Вместо того чтобы поднять знамя Соловьева, сосредоточились авторы Sex на беспощадной кри­тике интеллигенции.

Что ж, и впрямь велики были ее грехи перед страною. Тут и «пра­вовой нигилизм» (Богдан Кистяковский). Тут и «политический импрессионизм» и «рецепция социализма» (Петр Струве). И вообще «интеллигентский быт ужасен, подлинная мерзость запустения, ни малейшей дисциплины... праздность, неряшливость, гомерическая неаккуратность в личной жизни, грязь и хаос в брачных и вообще половых отношениях... совершенное отсутствие уважения к чужой личности, перед властью - то гордый вызов, то покладливость» (Михаил Гершензон).

Все это верно, несомненно. Хотя было ведь и другое. Был декаб­ристский патриотизм: стремление сделать страну «как можно лучше». Был и «укоренившийся идеализм сознания, этот навык нуж­даться в сверхличном оправдании индивидуальной жизни, [который] представляет собой величайшую ценность»87. Не в этом суть, однако. В веховской критике отсутствовало главное.

Глава восьмая

Про6лбмз На*инишной"р™0*

«политического

воспитания»

А главное было в том, что веховцы так никогда и не поняли, что жили в заколдованном круге средневе­ковой империи, в основание которой заложены были, как мы пом­ним, даже не одна, а три «мины» громадной разрушительной силы: разлагающееся самодержавие, глухая враждебность ограбленного крестьянства и глубокая ненависть угнетенных, униженных импери­ей народов. А в результате вырождения славянофильства и «право­вого нигилизма» общества (воспитанного, впрочем, правовым ниги­лизмом самодержавия) добавились к ним, как мы видели, еще и чет­вертая и пятая «мины». А именно грозный всплеск бешеного национализма, одержимого фантомным наполеоновским комплек­сом и потому отчаянно толкавшего Россию к «последней» войне. И не менее грозная готовность радикалов превратить эту войну в гражданскую, используя и крестьянскую пугачевщину и ненависть, накопленную подневольными нациями.

Взрыва любой из этих пяти «мин» было достаточно, чтобы надол­го, на поколения похоронить вековую декабристскую мечту вырвать­ся из заколдованного круга «гниющей империи». И поэтому любая политика, не ориентированная на то, чтобы разрядить эти «мины», обрекала петровскую Россию на неминуемый коллапс. Вот за что, стало быть, следовало критиковать интеллигенцию: за столетие после разгрома декабристов её политическая мысль не продвину­лась ни на шаг. По-прежнему была она жестко зациклена лишь на самодержавии, на том, чтобы, как цитировал тогдашнюю публици­стику Струве, «последним пинком раздавить гадину»88.

«Делали революцию в то время, когда задача состояла в том, чтобы все усилия сосредоточить на политическом воспитании и самовоспитании»89. Вот, казалось бы, и выставил на всеобщее обо-

там же. С. 145. Там же.

зрение Петр Бернгардович ахиллесову пяту российских либералов. Тут бы и объяснить им, в чем, собственно, это воспитание должно состоять. И поверьте, тут было о чем поговорить.

Первым пунктом, резонно предположить, должен был стоять вопрос о том, что же реально угрожало самому существованию пет­ровской России - после несчастной русско-японской войны и потрясшей страну революции. После принятия двусмысленного Основного закона империи и двух досрочно распущенных царем Государственных дум. О том, в моих терминах, какая именно из этих «мин» могла взорваться первой, послужив детонатором для взрыва всех остальных? Было это «безрелигиозное отщепенство интеллиген­ции», на котором сосредоточили свой удар Вехи? Или затяжная пат­риотическая истерия, бушевавшая в стране с 1908 года, требуя немедленно «обезвредить главного врага и смутьяна среди осталь­ного белого человечества»? Другими словами, агрессивная, чрева­тая новой войной истерия?

Правительству Столыпина действительной угрозой представля­лась как раз она. Во всяком случае «разрядить» пыталось оно имен­но эту «мину». Свидетельств тому сколько угодно. Возьмите хотя бы публичное заявление Столыпина: «Наша внутренняя ситуация не позволяет нам вести агрессивную политику»90. Премьеру вторил министр иностранных дел Извольский: «Пора положить конец фанта­стическим схемам имперской экспансии»91. «Решающе важно было тогда, - объяснял впоследствии Сазонов, сменивший в 1909 году Извольского, - любыми уступками утихомирить [placate] враждеб­ность Германии к России»92.

Да и удивительно ли все это было, если, как заключило летом 1908-Г0 Адмиралтейство, «русский флот не в силах даже защитить столицу»?93 Если военный министр Редигер заявил на заседании Совета министров, что «вооруженные силы России не смогли бы даже отразить нападение противника, не говоря уже о том, чтобы его

Fuller W.C. Jr. Op.cit. P. 425. Ibid.

SazonovS. How the War Began. London, 1925. P. 33. Fuller W.C Jr. Op.cit. P. 421.

атаковать»?94 Короче говоря, не готова была Россия к новой войне катастрофически.

И сказано это было в том же самом 1909 году, когда Австро- Венгрия аннексировала Боснию, когда Шарапов с Аксаковым опуб­ликовали Манифест, требовавший от лица «национально ориентиро­ванной» общественности немедленно обезвредить «врага и смуть­яна», когда присоединилось к этому требованию большое число депутатов Думы во главе с её председателем Родзянко и, самое глав­ное, когда вышли Вехи, ни словом об этой патриотической истерии не упомянувшие.

Попробуем теперь суммировать ситуацию.

«Патриотическая» общественность настойчиво требовала объ­явления войны Австро-Венгрии (а стало быть, и Германии, состо­явшей с ней в военном союзе).

Война эта, по свидетельству всех цитированных выше государст­венных деятелей, чревата была неминуемой катастрофой, по сравне­нию с которой неудачи России в Крымской, Балканской и Японской войнах выглядели бы не более, чем рядовыми неприятностями.

На пути катастрофы стояло лишь неустойчивое правительство и мало что понимавший в большой политике самодержец, вдобавок еще благосклонный к черносотенной «общественности».

В условиях нарастающей патриотической истерии не было никакой гарантии, что в следующем конфликте царь устоит перед натиском симпатичной ему «общественности». В особенности если следующий конфликт коснется дорогой её сердцу Сербии. Несмотря даже на jo, что, как сообщал в Петербург посол в Белграде Евреинов, сербское правительство отреагировало на итоги русско-японской войны ошеломляющим отречением от России как от союзника95.

Перед лицом этой угрозы лидеры либерального общества, намеревавшиеся, по словам Струве, политически это общество «вос­питывать», обрушились в Вехах не на тех, кто провоцировал чрева­тую катастрофой войну, а на «политический импрессионизм» интел­лигенции.

Ibid. Р. Д22. ibid. Р. 413.

s

Не знаю, что подумает после этого об авторах Вех читатель. Я, честно говоря, не представляю себе, как умудрились все эти серь­езные, умные, яркие люди совершенно, напрочь ничего не понять в том, что происходило в эти решающие годы в стране и в мире. И почему так невнимательно они читали своего учителя, все-таки «первого русского самостоятельного философа», что не заметили очевидного. Того, что петровская Россия стояла на грани самоуничто­жения, что войне, надвигавшейся на страну, суждено было стать, по слову Соловьева, «последней».

Хотя бы просто потому, что даст она оружие в руки миллионов враждебных этой петровской России крестьян, которые в момент неминуемого поражения столь же неминуемо повернут его против нее. Да, конечно, и против царя, и против помещиков, и против их превосходительств тоже, но в первую очередь против дорогой либе­ральному седцу, пусть полуевропейской, но все же петровской России. И грозит ей поэтому возвращение в старую, чреватую «оце- пением духовной жизни» Московию..

Ведь из такого, единственно реального понимания ситуации вытекала совсем другая программа «политического воспитания» общества, нежели та, что была предложена в Вехах. В частности выте­кала из него императивность направить все усилия культурной элиты России на борьбу с патриотической истерией и, следовательно, на предотвращение новой войны, которая, если верить Соловьеву, не могла не оказаться для России самоубийственной.

Вытекало из такого понимания ситуации также, что смерти подобно было для либеральной интеллигенции (и, стало быть, для России) уступить монополию на борьбу против надвигавшейся войны радикалам. Потому хотя бы, что еще за два года до выхода Вех состоялся Штутгартский конгресс II Интернационала, резолюция которого «обязывала социалистов, - по словам Ленина, - на всякую войну, начатую правительствами, отвечать усиленною проповедью гражданской войны и социальной революции»96. Вытекало из него, наконец, что не свертывать следовало, а многократно усилить нача­тую Соловьевым борьбу с реваншистским национализмом, насмерть

Ленин В.И. Собрание сочинений. 4-е изд. Т. 21. С. 15.

привязавшим внешнюю политику России к балканской пороховой бочке и Константинополю.

Все это были темы первостепенной, поистине жизненной важно­сти. Само существование петровской России стояло здесь на кону - в буквальном смысле. А либеральная интеллигенция со своим укоре­нившимся провинциализмом была к ним безразлична. Погруженная сверх головы в перипетии дел домашних, она традиционно рассмат­ривала международную политику как нечто чуждое, интересное разве что чиновникам да националистам и, в любом случае, третье­степенное.

Глава восьмая

На финишной прямой

На самом деле идеи-то у Струве и впрямь были.

Уже за год до выхода Вех он не только поделился ими с российской публикой (в Русской мысли, литературно-политическом журнале, который он редактировал), но и развернул активнейшую кампанию, в которой, естественно, участвовали и другие веховцы. Только идеи эти были свойства прямо противоположного тем, о которых ведем мы речь. Коротко говоря, авторы Русской мысли во главе со своим редактором и вместе с черносотенной «общественностью» дружно и целенаправленно подталкивали Россию к «последней» войне. Одним словом, работали, не щадя сил, на радикалов, на тех, кому только и могла быть эта война выгодна. Об этой удивительной мета­морфозе веховцев и вообще «национально ориентированной» интеллигенции, оказавшейся в полной зависимости от геополитики выродившегося самодержавия, мы в следующей главе и поговорим.

Вот над этим легкомысленным внешнеполитическим нигилиз­мом интеллигенции и поработать бы, казалось, политическим воспи­тателям. Странным образом, однако, в Вехах, как знает читатель, нет об этих сюжетах ни слова. Упомянув политическое воспитание, Струве тут же и переходит к разоблачению «безрелигиозного отще­пенства» интеллигенции. И сводит всё в конечном счете к вполне тривиальному призыву: «нужны идеи, творческая борьба идей».

Пока что скажем лишь, что Струве и Кистяковский были ведь еще серьёзнее других веховцев. Что уж говорить о Гершензоне, вся кри­тика которого свелась к совершенно славянофильскому тезису: либералы, мол, не понимают, что «народная душа качественно дру­гая»? И тем более о Булгакове, убежденном, что «соприкосновение интеллигенции и народа есть прежде всего столкновение двух вер, двух религий» и что «разрушая народную душу» либералы «сдвигают ее с незыблемых вековых оснований»?

Подумайте, насколько реалистичней был тот же черносотенец Меньшиков, уверенный, как мы помним, что «нынешний крестьянин почти равнодушен к Богу». Да и в любом случае, разве помешали крестьянам их «качественно другая душа» и «незыблемые основа­ния» пойти за атеистами-большевиками, когда позвали они их делить помещичьи земли, грабить усадьбы и разрушать храмы? Поневоле вспоминаются пророческие слова Герцена, сказанные, как мы пом­ним, еще за полвека до этого дня расплаты, о том, что «в передних и в девичьих, в селах и полицейских застенках схоронены целые мар­тирологи страшных злодейств, воспоминание о них бродит в душе и поколениями назревает в кровавую и беспощадную месть, которую остановить вряд возможно ли будет».

Кто был виноват в этих страшных мартирологах? Крепостное право, законсервировавшее в крестьянстве московитскую менталь- ность? Самодержавие, до последнего стоявшее, как мы видели, за крепостное право? Постниколаевские правительства, ограбившие крестьян, умножая тем самым их вековую ненависть? Организаторы патриотической истерии, приблизившие день расплаты, одев мил­лионы крестьян в солдатские шинели и дав им в руки оружие? Радикалы, мечтавшие о гражданской войне?

Много было в России виноватых. Но уж меньше всего относилась к ним либеральная интеллигенция. Разве что винить её можно было за то, что ровно ничего она в этом сложнейшем клубке застаревших страстей и воинственной риторики не понимала. Но вот почему-то именно на неё ополчились в этот острый, решающий для самого существования петровской России момент авторы Вех.

Туг и открывается нам самая глубокая тайна веховских критиков. Эти несостоявшиеся воспитатели русского общества оказались на поверку до такой степени «политически невоспитанными», что вообще не предвидели и даже не предчувствовали надвигавшегося несчастья. Для них революция пятого года была концом, а не нача­лом бури, которой предстояло снести не только псевдоконституцион­ное, по словам Макса Вебера, «думское самодержавие», но и монархию, а за нею и республику. Лейтмотивом проходит через Вехи идея, что все утрясается, наступает штиль - и самодержавие уже не то, и интеллигенция не та, и вообще пришло время заняться «само­воспитанием».

Длинная тирада Гершензона дает об этом совершенно ясное представление. «Великая растерянность овладела интеллигенцией. Формально она всё еще теснится вокруг старого знамени, но преж­ней веры уже нет. Фанатики общественности не могут достаточно надивиться на вялость и равнодушие, которые обнаруживает интел­лигентская масса к вопросам политики... Реакция торжествует, казни продолжаются - в обществе гробовое молчание; политическая лите­ратура исчезла с рынка за полным отсутствием покупателей... Вчерашнего твердокаменного радикала не узнать: пред модернист­ской поэзией широко раскрываются двери, проповеди христианства внимают не только терпимо, но и с явным сочувствием, вопрос о поле [имеется в виду секс] оказался способным надолго приковать к себе внимание публики»97.

Вот же в чем был корень ошибки. Веховские критики приняли перемирие за мир, передышку за начало новой эпохи, затишье перед бурей за долговременную стабильность. И поэтому все для них начиналось и заканчивалось отношениями народа и интеллигенции. Словно бы эти отношения, каковы бы они ни были, и впрямь могли остановить надвигавшуюся Катастрофу.

Мы-то теперь знаем, как жестоко ошибались веховцы. Проживи еще несколько лет Соловьев, он, наверное, все это им объяснил бы. Но его не было.

Глава восьмая На финишной прямой

большевизму?

Так или иначе, момент был упущен. Страна вползла в ненужную ей бойню и уже в 1915 году стало совершенно очевидно, что «думскому самодержавию» её не пережить. Было ли слишком поздно тогда думать о стратегии, которая могла бы перехва­тить инициативу у радикалов и дать новому либеральному правитель­ству шанс выжить на обломках самодержавия? Иначе говоря, суще­ствовала ли еще альтернатива гражданской войне, военному комму­низму, тотальному террору и гибели петровской России? Одним словом, всему, что Геннадий Зюганов называет сегодня «одной из исторических вех российской и шире - всемирной истории»?[108]

Альтернатива

Не знаю. Но если и существовала, заключалась эта альтернатива, по-видимому, в том, чтобы опередить большевиков, перехватив их лозунги и выдернув у них таким образом ковер из-под ног. Что, есте­ственно, требовало погасить патриотическую истерию - на этот раз насчет «войны до победного конца». Чего на самом деле хотела тогда решающая сила грядущей революции - миллионы вооруженных крестьян в солдатских шинелях и матросских тельняшках? Немедленного перемирия на фронтах и раздела помещичьих земель. Возможна ли была либеральная стратегия «перехвата» ради­кальных лозунгов, при которой массы всё это получили бы, но страна удержалась на краю бездны?

Может быть. При условии, конечно, что либералы первыми отка­зались бы от «войны до победного конца» и нашелся у них сильный, популярный лидер и штаб, способный такую стратегию выработать. К сожалению, условие это было неисполнимое: либералы и сами ведь были, как мы помним, «национально ориентированными» - и отка­заться от Константинополя оказалось выше их сил (даже после рево­люции министр иностранных дел временного правительства П.Н. Милюков всё еще публично требовал Константинополя). И пото­му не нашлось у них сильного лидера - ни в 1915-м, ни в 1916-ь, ни

даже в 1917-м. Не получилось и стратегии, способной одновременно погасить патриотическую истерию черносотенного меньшинства и «перехватить» лозунги меньшинства леворадикального. Судя по Вехам, это легко было предвидеть. В ситуации смертельного кризиса интеллектуальная элита России оказалась банкротом.

Жуткое, почти невероятное зрелище, которое должно было бы стать, но не стало, жестоким уроком для русской мысли - на века и века. Вот же как это происходило. Революционный вулкан готов был извергнуть кипящую лаву пугачевщины, хороня под собою петро­вскую Россию. Момент, предсказанный за три десятилетия до этого Соловьевым и подробно, как мы тоже увидим, описанный Петром Дурново еше в феврале 1914-го, настал.

И что же? У подножия вулкана беспомощно метались, по-преж­нему сводя между собою никому кроме них не интересные счеты, стаи бюрократов и придворных пустомель, бешеных националистов, национально ориентированных либералов и «воспитывавших» их веховцев, все одинаково зараженные патриотической истерией, все одинаково неспособные хоть на минуту остановиться, оглянуться, вспомнить о здравом смысле. И не было между ними ни одного человека, достаточно серьезного, чтобы изменить курс государст­венного Титаника, даже в момент, когда совершенно отчетливо уже вырисовался на его пути страшный риф. Подумайте, в великой стра­не ни одного. Прав Н.В. Рязановский: таково было страшное никола­евское наследство..

Еще хуже, что и 8о лет спустя российская пресса продолжает уныло пережевывать в многополосных статьях Александра Ципко или Андраника Миграняна все ту же, давно навязшую в зубах тему «Почему победили большевики?», ссылаясь на де Токвиля и на Бердяева, и демонстрируя тем самым, что так ничего и по сей день не поняли. Да как же могли большевики, спрашивается, не побе­дить, если их оппонентам и в голову не пришли даже самые простые идеи, способные вывести их из игры? В таких условиях они были, можно сказать, обречены победить. Их, если угодно, принудили победить. Не сделав даже попытки выработать альтернативную политическую стратегию, российская интеллектуальная элита собст­венными руками провела эту политическую пешку в ферзи. И Токвиль здесь совершенно ни при чем.

Короче, даже если альтернатива большевизму была, думать о ней оказалось некому. «Национально ориентирован­ные» либералы не были к ней готовы, не были для нее «полити­чески воспитаны». Ведь даже отречение царя в феврале 1917-го, в котором виднейшую роль играли думские либералы (не говоря уже о корниловском мятеже), мотивировалось исключительно «патриотической» необходимостью продол­жать самоубийственную войну, а вовсе не попыткой ее остано­вить. И стало быть, обречена была февральская революция еще до того, как началась.

глава первая ВВОДНЭЯ

глава вторая У истоков «государственного патриотизма»

глава третья Упущенная Европа

глава четвертая ошибкэ герцвнэ

глава пятая Ретроспективная утопия

глава шестая Торжество национального эгоизма

глава седьмая Три пророчества

глава восьмая На финишной прямой

ДЕВЯТАЯ

Как губили

петровскую Россию

глава десятая Агония бешеного национализма

глава

одиннадцатая Последний СПОр

глава девятая

Как губили петровскую Россию

В некотором смысле Россия так никогда и не наверстала тридцать лет, потерянных при Николае. Александр П реформировал страну; Александр HI апеллировал к националистическим чувствам... В царствование Николая II страна обрела неустойчивое конституционное устройство. Но всё это оставалось каким-то неуверенным и неполным. И обрушившийся в пожаре 1917-го старый порядок был все еще тем же архаическим старым режимом Николая I.

W.R Рязановский

Я надеюсь, что неожиданный финал предыдущей главы, обо­рванный будто на полуслове, достаточно разочаровал и раздразнил читателя, чтобы он потребовал объяснений. Ведь то, что там утвер­ждается, и впрямь почти невообразимо. Легко ли в самом деле пред­ставить себе, что Катастрофы семнадцатого года - а вместе с нею и «красной» эпопеи, затянувшейся на три поколения и, словно топо­ром, разрубившей на две части мир, - могло и не быть? И что зависело быть^ей или не быть вовсе не от готовности большевиков штурмовать «самое слабое звено в цепи империализма» и даже не от социально-экономических условий, превративших Россию в это самое «слабое звено», как учили нас историки на протяжении деся­тилетий, но точно так же, как в XVI веке, от поведения ее культурной элиты? Тем более представляется это фантастическим, что лишь утверждается, но не доказывается.

С другой стороны, подумаем, каким образом мог Соловьев пред­сказать национальное самоуничтожение России еще за 30 лет до того, как оно совершилось? И ведь предсказал он его, даже не подо­зревая, что 19 лет спустя образуется партия большевиков или что социально-экономические условия в стране сложатся именно так, а не как-нибудь иначе. Предсказал лишь на основании вырождения русского национализма, заразившего своей деградацией культур­ную элиту страны. И сбылось ведь предсказание один к одному. Так при чем же здесь, спрашивается, большевики?


Глава девятая

ID И ШКОЛЫ Как губ*™ петровскую Россию

Короче, жесткая и нарочито бездоказатель-


ная концовка предыдущей главы предназначена была шокировать читателя. Подготовить его к возмутительной мысли, что никакие большевики не герои нашей драмы. Что роль их в ней, по сути, не отличалась от роли, допустим, ножа в человекоубийстве. Кто, одна­ко, объявляет нож, каким бы ни был он острым, ведущим актером трагедии?

Есть три главные школы в мировой историографии Катастрофы семнадцатого. Самая влиятельная из них, школа «большевистского заговора», сосредоточивается на расследовании закулисных сфер жизни страны, например, на генезисе русского марксизма или на перипетиях социал-демократических и вообще лево-радикальных движений, или, наконец, на формировании большевизма. Одним словом, всего того, что Достоевский называл «бесовством».

В противоположность ей, школа «социальной истории» пытается доказать, что была Катастрофа результатом подлинной народной революции, а вовсе не какого-то «бесовского» заговора. Интереснее для нас, однако, третья школа. В том смысле интереснее, что, в отли­чие от первых двух, которые основываются главным образом на исследованиях западных историков, она отечественной чеканки, вполне, можно сказать, доморощенная. (Мы не будем касаться здесь советской историографии, поскольку она, естественно, 1917-го как Катастрофу не рассматривала.)

Эта третья, назовем ее евразийской, школа, конечно, продолжа­ет «особняческую» традицию. И, конечно, тоже винит в Катастрофезаговор. Только не большевистский, а масонский. Под пером евра­зийских авторов, однако, заговор этот вырастает до масштабов поистине гомерических, трактуется как измена всей послепетров­ской элиты России самим основам православной московитской «цивилизации». Для них цивилизация эта - законная преемница евразийской империи Чингизхана, а вовсе не часть Европы, Так вот, крушение в 1917 году этой предательской, масонской элиты России, подозреваемой в попытке сделать Московию частью Европы, было, по мнению евразийцев, вполне закономерно. В этом смысле даже безбожники-большевики со всем их «бесовством» оказывались тем не менее орудием воли Божией. И возродиться должна после них Россия уже как Московия, т.е. как православная евразийская импе­рия, ничего общего с «романо-германской» Европой не имеющая.

Ясно, что приняв соловьевскую версию «национального само­уничтожения» России, неминуемо оказываемся мы еретиками в гла­зах приверженцев всех этих школ без исключения.

Мало того, что мы разжаловали «6есов»-6ольшевиков из генера­лиссимусов в рядовые, мы еще и демонстрируем: потому и обречена была постниколаевская элита России, что в годы Великой реформы не пожелала стать Европой. Как попытался я показать, настояла она в эпоху, когда Европа повсеместно вводила всеобщее избирательное право, на сохранении самодержавия (чем спровоцировала две революции - пятого года и февраля 1917-го). Настояла также на том, чтобы в эпоху, когда крестьянская частная собственность стала в Европе повсеместной, запереть русское крестьянство в «общинном» гетто (чем спровоцировала полустолетием позже новую пугачевщину).

Видели мы, наконец, что до самого своего финала не освободи­лась она оттого, что назвали мы фантомным наполеоновским ком­плексом, т.е. от ностальгии по утраченной при Николае I сверхдер­жавности, то и дело впадая в патриотические истерии, требуя Константинополя, отстаивая вопреки очевидности мифическое «сла­вянское братство», провоцируя тем самым серию нелепых, агрес­сивных - и обреченных - войн.

На фоне таких фатальных ошибок не должно уж, право, особен­но удивить читателя, что культурная элита России собственными

15 Янов

руками отдала страну на поток и разграбление «бесам». Спорить можно поэтому лишь о том, что лежало в основе всех этих ошибок.

I Глава девятая

_ Как губили петровскую Россию

Глупость [109]или измена?

Когда 1 ноября 1916 года лидер партии народной свободы Павел Милюков многократно повторил этот страшный вопрос в своей знаменитой думской речи, имел он в виду нечто совершенно тривиальное. Он намекал, что на самом верху российской политической пирамиды гнездится измена и именно поэтому страна проигрывает войну. «Мы потеряли веру в то, что эта власть может привести нас к победе», - провозгласил Милюков1. Словно бы не знал он этого два с половиной года назад, в июле 1914-го, когда колебалась Россия вступаться ли ей за сербов перед лицом совершенно очевидной угрозы мировой войны, к которой этот шаг неминуемо должен был привести. Вот когда следовало этот громовой вопрос задавать.

На самом деле ни Милюков, ни его партия, ни его либеральные западнические коллеги в партиях октябристской и прогрессистской задавать его тогда и не думали. Как раз напротив, они единогласно, с энтузиазмом и воодушевлением встали за эту роковую войну. Милюков объявил даже, что «в такой момент все различия между партиями должны уйти в тень... Французы называют это union sacree, священный союз». Как раз тогда и обратился председатель Государственной думы Михаил Родзянко к правительству со следую­щей почти невероятной в устах парламентария просьбой: «Мы толь­ко будем путаться у вас под ногами. Поэтому лучше будет вообще распустить нас до конца военных действий»[110]. Не правда ли прекрас­но коррелируется это со знаменитым заявлением нынешнего спике­ра, что Дума не место для дискуссий? Но ведь Родзянко заявил это накануне войны.

Культурная элита страны, как и предсказывал с ужасом Соловьев, практически единодушно поддержала этот «патриотиче­ский» порыв. Утро России, газета крупного бизнеса, провозгласила, что в стране «больше нет ни правых, ни левых, ни правительства, ни общества, есть лишь Единая Русская Нация». Октябристский Голос Москвы вторил в выражениях почти идентичных: «Настал момент, когда все партийные различия отходят на второй план, [когда] в России может быть лишь одна партия - Русская»[111]. Но ведь именно это и провозглашал всегда Союз русского народа. Удивляться ли, что черносотенное Русское знамя комментировало ядовито: «Вся Россия превратилась в черносотенцев и профессорские Русские ведомости пишут теперь только черносотенные статьи»*. Октябристы дошли даже до того, что в «патриотическом» порыве исключили из своей фракции шесть ее членов, по происхождению балтийских немцев.

О либералах и говорить нечего. «С первых дней военных дей­ствий, - замечает американский историк, - литературная братия, охваченная патриотическим порывом, приветствовала войну и меч­тала о победе»[112]. «Либералы резко встали за войну - и тем самым за поддержку самодержавного правительства», - подтверждает Зинаида Гиппиус[113].

И говорили они вовсе не только о прямых потомках славянофи­лов, которые, как Николай Клюев, величали эту войну последней схваткой крестьянской православной России с нехристями буржуаз­ной урбанистической цивилизации[114], но и о самых что ни на есть городских и космополитических поэтах, как Георгий Иванов или Николай Гумилев, воспевших войну в почти неотличимых высокопар­ных стансах. Может быть, читателю посчастливится больше, чем мне, и он угадает, какие из этих строф кому из них принадлежат:

И воистину светло и свято Не силы темные, глухие Дело величавое войны Даруют первенство в бою:

Серафимы ясны и крылаты Телохранители святые За плечами воинов видны. Твой направляют шаг, Россия8.

И не только ведь рядовые поэты-западники пели осанну само­убийственной войне (впрочем, Гумилев называл ее «прекраснейшей из войн»), но и высоколобые философы спускались из своих хру­стальных башен, чтобы отдать дань борьбе России против «германо- монгольской» (согласно Вячеславу Иванову) или «германо-турец­кой» (согласно Дмитрию Мережковскому) цивилизации.

Как писал в знаменитой тогда книге «От Канта до Круппа» фило­соф Владимир Эрн, «восстание германизма как военный захват всего мира коренится в глубинах феноменологического принципа, установленного в первом издании «Критики чистого разума»... энте- лехийная сущность орудий Круппа совпала с глубочайшим само­определением немецкого духа в философии Канта... [они] становят­ся как бы прибором, осуществляющим законодательство чистого разума в масштабах всемирной гегемонии»9.

И веховцы были, разумеется, в первых рядах энтузиастов войны. «Независимо от всех наших рассуждений и мыслей эта война сразу и с неколебимой достоверностью была воспринята самой стихией национальной души, как необходимое, нормальное, страшно великое и бесспорное по своей правомерности дело», - писал Семен Франк10. Не отставал и Бердяев. Как он впоследствии признавался: «Я горячо стоял за войну до победного конца и ника­кие жертвы не пугали меня... Я думал, что мир приближается путем страшных жертв и страданий к решению всемирно-исторической проблемы Востока и Запада и что России выпадет в этом решении центральная роль»11.

Там же.

Русская мысль. 1914, декабрь. С. 119,122.

Там же. С. 126.

Бердяев Н.А. Судьба России. M., 1990. С. 4,5.

О Струве и говорить нечего. Он еще в 1908 году вместе с октяб­ристским златоустом Александром Гучковым беспощадно клеймил «дипломатическую Цусиму» (речь о которой у нас еще впереди) и «вялую леность официальной России». А Гучков так и вовсе призы­вал страну подготовиться «к неизбежной войне с германской расой»[115], т. е буквально повторял славянофила Шарапова.Поддерживала, наконец, вступление России в войну и либераль­ная бюрократия. Двух примеров будет, наверное, достаточно. «К началу 1914 года, - замечает британский историк, - настроение прославянской воинственности распространилось на двор, на офи­церский корпус и на большую часть госаппарата. Г.Н. Трубецкой, который заведовал отделом Балкан и Оттоманской империи в Министерстве иностранных дел, был известен панславистским убеж­дением, что контроль над Константинополем и Балканами России необходим»[116]. Между прочим, это был старший брат редактора Московского еженедельника Евгения Трубецкого, одного из самых преданных учеников Владимира Соловьева, посвятившего себя изучению его идейного наследства. И странным образом не помеша­ло это обстоятельство превращению его журнала в рупор славяно­фильского империализма, против которого так отчаянно боролся Соловьев. В этом братья Трубецкие оказались едины.Правоверный западник Сергей Сазонов, министр иностранных дел, убеждал колебавшегося царя в июле 1914-го, что «если он не уступит всенародному требованию войны и не обнажит меч в защиту сербов, он рискует революцией в стране и, может быть, потерей трона». И даже когда царь страшно побледнел и взмолился: «Подумайте, какую ответственность вы взваливаете на мои плечи!», Сазонов, по его собственным словам, остался неумолим[117]. Так чем все это было? Глупостью или изменой?

Предчувствия

Глово девятая Как губили петровскую Россию

Ведь вступление России в эту войну было очевидно предприятием для нее гибельным. Ни минуты не сомневались в этом ни бывший (до 1906 года) председатель Совета министров Сергей Витте, ни сменивший его Столыпин, ни даже сменивший Столыпина Владимир Коковцов. Это было совершенно ясно просто всякому здравомыслящему россиянину. Вот что писала в «Петербургском дневнике» та же Гиппиус: «Для нас, людей, не потерявших человече­ского здравого смысла, одно было ясно - война для России, при ее современном политическом положении, не может кончиться есте­ственно; раньше конца ее - будет революция. Это предчувствие, более - это знание разделяли с нами многие»[118].

Но ведь как раз это и предчувствовал, как мы помним, Соловьев - еще за четверть века до Гиппиус. Притом именно в связи стретьим - после Севастополя и Берлина - поражением в славяно­фильской войне во имя Константинополя и сербов. «Нам уже даны были два тяжелых урока, - писал он, как мы помним, тогда, - два строгих предупреждения: в Севастополе, во-первых, а затем, при еще более знаменательных обстоятельствах, - в Берлине. Не следует ждать третьего предупреждения, которое может оказаться послед­ним»[119]. Самое поразительное, однако, даже не это. Катастрофический исход войны был замечательно детально описан в знаменитом меморандуме Петра Дурново, переданном царю в фев­рале 1914 года, т.е. почти за полгода до рокового решения.

Историки единодушны в том, что если бы нам точно не было известно происхождение меморандума Дурново (он был извлечен из царского архива после февральской революции), его непременно сочли бы апокрифом, т.е. подделкой, написанной задним числом. Автор предупреждал, что едва военная фортуна отвернется от России (в чем он не сомневался), общество тотчас единодушно опол­чится против правительства. Все партии Думы станут винить в неуда­чах царя, возбуждая разочарованные массы. Большинство кадровыхофицеров, лояльных монархии, падет в первыхже битвах, а заме­нившие их гражданские не сумеют (или не захотят) удержать одетую в солдатские шинели вооруженную крестьянскую массу, которая неизбежно рванется с фронта домой, в деревню - делить поме­щичью землю. В этих условиях думские политики, не имеющие опыта в управлении страной, не готовые ни к тому, чтобы немедленно поло­жить конец войне, ни к тому, чтобы столь же немедленно дать кресть­янам вожделенную землю, окажутся бессильны восстановить в стра­не порядок. Короче, «социальная революция, в самых крайних ее проявленияху нас неизбежна» и «Россия будет ввергнута в беспро­светную анархию»[120].

Невозможно с большей точностью описать события, последовав­шие за июльским решением 1914 года. Но если предчувствия неми­нуемой гибели страны одолевали таких разных людей, как Соловьев, Гиппиус или Дурново, то почему, спрашивается, игнорировали их такие светлые головы, как Гучков или Струве? Ну, допустим, поэты или философы, какие-нибудь Гумилев и Бердяев, что они в политике понимали и что могли предвидеть? Но столь искушенные в этом деле эксперты - Сазонов, Трубецкой или Милюков - они-то каким обра­зом остались к этим страшным предчувствиям глухи? Очевидно же, что не глупость и не измена толкали этих либералов и западников, а вдобавок еще лучшие политические умы тогдашней России на роко­вое для страны решение, а что-то совсем другое. Но что именно?

I Глава девятая

Контрреформистская1 догма и Ричард Пайпс

Может быть, просто другого выхода не было? Ричард Пайпс, напри­мер, один из лидеров историографической школы «большевистского заговора», полностью усвоивший националистический аргумент Александра III, думает, похоже, именно так. Во всяком случае он совершенно разделяет мнение руководителя российской контрре­формы, что «нам действительно нужно сговориться с французами и, в случае войны между Францией и Германией, тотчас броситься на немцев, чтобы не дать им времени разбить сначала Францию, а потом наброситься на нас»[121].

Иначе говоря, сама идея, общепринятая, как помнит читатель, в третьем поколении славянофильства, что тогдашняя сверхдержава Германия есть «главный враг и смутьян среди остального белого человечества», и что война с нею не только неминуема, но и желанна (хотя бы потому, что надо же было как-то освободить эту сверхдер­жавную должность для России), давно уже стала своего рода догмой для деградировавшего полицейского самодержавия. Так же как и для Пайпса, которому позарез нужно взвалить всю вину за Катастрофу семнадцатого на большевиков. Ибо едва мы примем эту контрреформистскую догму, то получится, что, говоря словами Пайпса, «роковой выбор сделала за Россию Германия, и выбирать осталось лишь одну из двух дорог: выступить против Германии в одиночестве или же действовать совместно с Францией, а возможно, и с Англией»[122].

Нам-то теперь понятно, что в конце любой из этих двух дорог, очерченных для нас славянофилами и Пайпсом, лежала гибель пет­ровской России. Но третьей дороги, если верить этим людям, дано просто не было.

А почему, собственно, нет? Многие проницательные современ­ники, равно как и сегодняшние беспристрастные исследователи, полагают, что такая дорога была. Присмотримся к их аргументам.

Глава девятая

Гб О П О Л ИТИ КЗ Как гУ6или петровскую Россию

Дурново и Витте

Эти двое были совсем разными людьми. Оба, впрочем, бюрократы высокого полета. Витте во время революции пятого года - председатель Совета министров, Дурново - министр внутренних дел. Если о первом «Советский энциклопедический сло­варь» (1989) отзывается довольно по тем временам милостиво: «Разработал основные положения столыпинской аграрной рефор­мы, автор Манифеста 17 окт. 1905 года. Выразитель интересов рос­сийской монополистической буржуазии», то приговор Дурново кра­ток: «Реакционер». В современных им политических терминах, один представлял левый центр, другой - правый. После революции Пятого года оба были уволены и, как все отставные высокие чиновники, коротали оставшееся им до смерти десятилетие (оба умерли в 1915 году) в Государственном совете, интригуя, между прочим, против Столыпина.

Единственное, что их объединяло, - полная свобода от влияния славянофильства. Если о Дурново мы можем судить главным обра­зом по его знаменитому меморандуму, то о Витте у нас осталось замечательное документальное свидетельство. По крайней мере, некоторые исследователи полагают, что Витте послужил прототипом Политика в повести Владимира Соловьева «Три разговора». И моно­логи Витте-Политика не оставляют ни малейшего сомнения в его позиции. Вот лишь один пример. «Существительное прилагательно­му русский есть европеец. Мы русские европейцы, как есть европей­цы английские, французские, немецкие, [а наши оппоненты] никак не могут удержаться на точке зрения греко-славянской самобытно­сти, а сейчас же с головой уходят в исповедание какого-то китаизма... и всякой... азиатчины. Их отчуждение от Европы прямо пропорцио­нально их тяготению к Азии. Что же это такое? Допустим, что они правы насчет европеизма. Пусть это крайнее заблуждение. Но откуда же у них такое роевое впадение в противоположную крайность, в азиатизм-то этот самый? А? И куда же испарилась у них греко-славян­ская, православная середина?.. А ведь в ней-то, казалось бы, самая суть... Гони природу в дверь, она влетит в окно. А природа-то здесь в том, что никакого самобытного греко-славянского культурно-исто- рического типа вовсе не существует, а была, есть и будет Россия как великая окраина Европы»[123].

Стоило освободиться от оков славянофильской «идеи-гегемона», как тотчас возникала геополитическая картина мира, нисколько не похожая на ту, что предстала нам в изображении Александра III или Ричарда Пайпса. По мнению Дурново (которое, заметим в скобках, полностью совпадало в этом случае с точкой зрения Витте), един­ственный и впрямь неразрешимый конфликт в Европе был между Британской империей, не желавшей поступиться своим морским владычеством, и Германией, бросившей вызов британской монопо­лии. Эта конфронтация была без сомнения чревата войной. Но Россия-то здесь причем? Ей-то зачем было ввязываться в чужую ссору, да еще на стороне Англии, навлекая на себя гнев и вражду соседней и могущественной Германии?

Тем более что единственный интерес России на Западе заклю­чался в этот роковой момент исключительно в охране нерушимости своих границ, угрожать которым могла только Германия. Смерти подобно поэтому было объединяться с ее врагами. Наиболее опас­ным результатом проанглийского крена в политике России была, по мнению Дурново, взрывная ситуация на Балканах, где Германия ответила на недружелюбие России поддержкой австрийской агрес­сии и покровительством Оттоманской империи.

Дурново заключал, что судьба России, а быть может, и мира зави­сит оттого, сумеет ли она примирить Германию и Францию в едином Континентальном союзе вместо того, чтобы пытаться играть на их противоречиях. Этот Континентальный союз (несколько десятилетий спустя его назовут Европейским союзом) был также главной внешне­политической идеей Витте. Он считал, что неспособность России его создать обещала мировую войну21. Причем столь громогласно идею свою проповедывал, что был в конце концов даже «обвинен в изме­не»22. Любая держава, которая потерпит поражение в грядущей войне (если ее не остановить), добавлял Дурново, навлечет на себя революцию23.

Leaven D. Op. cit. p. 80.

Ibid. P. 76.

Ibid. P. 79.

Глава девятая

СТОЛЫПИН И Розен как губили петровскую Россию

Конечно, в геополитической картине Дурново и Витте были свои прорехи. Они очевидно недооценивали непримиримость враж­ды между тогдашними Францией и Германией и силу националисти­ческих движений внутри Австро-Венгрии. Но главное, недооценили они мощь идейного излучения выродившегося славянофильства в самой России. А оно между тем давно уже, как мы видели, заразило и западническую элиту, превратив ее в то, что назвали мы «нацио­нально ориентированной» интеллигенцией. Иначе говоря, тради­ционные славянофильские темы, приведшие в 1850-е к крымской катастрофе и в 1870-е к унизительному поражению в Берлине, такие, скажем, как тема русского Царьграда или великой миссии России в отношении братьев-славян вошла в плоть и кровь ее культурной элиты. Но если не понимал этого даже «русский европеец» Витте, презиравший славянофильство, то еще меньше понимал это Столыпин.

Внешняя политика, впрочем, мало его занимала. Он требовал от нее лишь одного - мира. По крайней мере, на два десятилетия, кото­рые, как он думал, были необходимы для радикального реформиро­вания страны. Он знал, что Россия так же не готова к новой европей­ской войне в начале XX века, как не была она готова к Крымской в середине XIX. Она по-прежнему катастрофически отставала от других европейских стран во всем - от числа учителей и уровня грамотности до протяженности железнодорожных путей. И знаменитый индустри­альный подъел* после революции 1905 года ничего в этой ее глубоко укоренившейся отсталости не изменил. Несмотря на все предвоен­ные успехи Россия и в 1912 году всё еще добывала лишь 13% угля, добывавшегося в Германии, и всё еще выплавляла лишь 26% стали по сравнению с противником, которому она бросила вызов. Короче, производила она те же два процента мирового ВВП, что и сейчас.На каждые юо квадратных километров территории по-прежнему приходилось в ней лишь 1,1 километра железных дорог, тогда как в Германии их было ю,6 километра, т.е. на порядок больше (от Франции Россия отставала в 8,5 раз, даже от Австрии в 6,5 раз).

Вдобавок три четверти ее дорог были одноколейками, что в случае войны обещало немыслимый транспортный хаос. Короче, как и во времена Крымской войны, Россия была обречена на поражение уже по одной этой -транспортной - причине. Добавим, что уровень гра­мотности населения был в ней, если верить компетентному исследо­ванию Ольги Крисп, «значительно ниже, чем в Англии XVIII века»[124]. И что на юоо человек приходилось в России лишь 1,2 учителя (тогда как в Японии их было 2,8, в Австро-Венгрии - 3,2, во Франции - 4, в Англии - 4, 4, в США - 5, 7). Добавим все это - и тотчас станет понят­но, почему новая европейская война представлялась Столыпину чумой, для предотвращения которой он был готов на любые внешне­политические жертвы.

К сожалению, судьба не дала ему возможности сконструировать такую же ясную программу предотвращения войны, как его програм­ма внутриполитической реформы. Он передоверил это своему мини­стру иностранных дел Александру Извольскому, а тот оказался неспо­собен кардинально реформировать политику, унаследованную от контрреформы Александра III. Ту самую, что так очаровала Пайпса.Несчастьем России, наверное, было и то, что Столыпин не заме­тил в том же министерстве, всего на две ступеньки ниже Извольского, мощный и изобретательный ум, вполне способный создать рефор­мистскую альтернативу самоубийственной славянофильской страте­гии. Я говорю о бароне RR Розене,бывшем после России в Японии и США, который уже в эмиграции опубликовал двухтомник своих мемуаров «Сорок лет дипломатии»[125]. Мы сейчас увидим, в чем состояла альтернатива Розена.Но сначала посмотрим, как описывает ситуацию в роковом июле 1914-го Пайпс, следуя, разумеется, славянофильской схеме: «Во многих предшествовавших конфликтах на Балканах Россия, к него­дованию своих консервативно-патриотических кругов [вот, заметим к слову, откуда взялась «дипломатическая Цусима» у Гучкова и Струве], часто уступала первенство. Поступить так же в новом кризи­се, усугубившемся в июле 1914 года после того, как Австрия предъ­явила Сербии заведомо оскорбительный ультиматум, означало для России забыть о своем влиянии на Балканах и вызвать глубокие осложнения внутри страны»26.О каких таких «глубоких осложнениях» речь, Пайпс не объ­ясняет. Но вот по поводу того, стоило ли бросать страну в бездну военной катастрофы ради «влияния на Балканах», у Розена есть что сказать. Гораздо смелее, чем Дурново и Витте, заявлял он, что России вообще нечего делать на Балканах. Что вся ее балканская политика бесплодна и нереалистична. Вот его аргументы. Во-первых, славянская солидарность, полагал он, пустой звук, миф. Балканская война 1913 года, в ходе которой Сербия в союзе с Румынией и, между прочим, со своим заклятым врагом Турцией, напала на Болгарию, тоже, между прочим, славянскую и православную, продемонстриро­вала это с полной очевидностью.

Самое в этом любопытное, что будь Розен знаком с идеями Соловьева, он нашел бы, что предсказал мой наставник эту неопрят­ную свару между славянскими «братьями» России еще за четверть века до того, как она совершилась. Уже в 1888 году обличил он моло­догвардейские планы «добить издыхающую Оттоманскую империю, затем разрушить империю Габсбургов». С необыкновенной своей политической проницательностью объяснил он тогда, что даже в слу­чае успеха не получится из этих планов ничего, кроме «кучи малень­ких национальных королевств, которые только и ждут торжественно­го часа своего освобождения, чтобы броситься друг на друга»27. Именно это ведь и случилось тринадцать лет спустя после его смерти, когда идея «Валикой Сербии» насмерть схлестнулась с идеей «Великой Болгарии». И разве не оправдалась еще год спустя горькая ирония Соловьева, что «стоило России страдать и бороться тысячу лет, становиться христианской со святым Владимиром и европей­ской с Петром Великим... и все для того, чтобы в последнем счете стать орудием великой идеи сербской или великой идеи болгар­ской»?28

ПайпсR Цит. соч. С. 225.

Соловьев B.C. Смысл любви. С. 48.

Там же.

Ничего, впрочем, особенно странного нет в том, что полемиче­ские тирады Соловьева так точно совпали с аккуратными выкладка­ми Розена. Просто в обоих случаях имеем мы дело с одной и той же традицией русской мысли, с декабристской патриотической тради­цией, с порога отрицающей племенные, по сути, расистские приори­теты выродившегося славянофильства и все, что привнесли они с собою в российскую политику.

Как бы то ни было, второй аргумент Розена был такой: славяно­фильские амбиции неминуемо вели к преобладанию в российской внешней политике того, что британский исследователь Доминик Ливен назвал впоследствии «либеральным империализмом». Другими словами, к усвоению западниками мечты о Царьграде и о «влиянии на Балканах», которое так близко к сердцу принял Пайпс. Смертельная опасность «либерального империализма» состояла, по мнению Розена, во-первых, в том, что он неминуемо втягивал Россию в совершенно ненужную ей конфронтацию на Балканах с Австрией, за которой стояла Германия, а во-вторых, намертво привязывал Россию к союзу с Францией. Семь десятилетий спустя после 1914 года знаменитый американский дипломат и исто­рик Джордж Кеннан назвал этот союз ««роковым альянсом». И даже написал о нём толстую книгу[126].

Глава девятая

П Л Э Н Роз 6 Н Э Как г^или петровскую Россию

Розен понял это задолго до 1914-го. Как профес­сиональному дипломату ему было ясно, что «отвязываться» от этого альянса, навязанного России контрреформистским режимом Александра III (похвалявшимся, как мы помним, в полном противо­речии со своей реальной политикой, что единственные её союзники - русская армия и русский флот), нужно заранее.

И в этой связи идея Континентального союза, которую упорно проталкивал Витте, очень для такого «отвязывания» подходила. Конечно, с точки зрения Франции идея эта была обречена: ни при

каких обстоятельствах не согласилась бы она навсегда отдать нем­цам Эльзас. Зато с точки зрения безопасности России идея Континентального союза, официально истолкованная как альтерна­тива «роковому альянсу», выглядела идеальной. Просто потому, что отказ Франции от этого союза освобождал бы Россию от обязательств по альянсу. В этом случае в любом конфликте между великими дер­жавами Европы Россия могла бы занять единственно разумную для неё позицию вооруженного нейтралитета. Прецедент был: именно такую позицию заняла она в конфликте между Англией и Америкой при Екатерине.

Что до Константинополя, Розен вполне разделял аргумент Дурново: его приобретение не обещало России ровно никаких выгод. Хотя бы потому, что (даже в случае успеха) неприятельский флот, сосредоточенный в восточном Средиземноморье, всегда мог перекрыть ей выход из Черного моря. Гибралтаром, а не Констан­тинополем следовало ей овладеть, пожелай она военным путем обеспечить себе свободный выход на просторы голубого океана.

Труднее было «отвязаться» от Сербии. Но и тут можно ведь было вспомнить, с какой необыкновенной легкостью сама Сербия дважды - в 1881 и в 1905 годах - «отвязалась» от России. Причем, в первом случае вдобавок еще и заключила на 15 лет военное соглашение с ее злейшим врагом, Австро-Венгрией, которую М.П.Погодин обзывал, как мы помним, «бельмом на нашем глазу, типуном на нашем языке». Короче говоря, предлагал Розен ту самую переориентацию внешней политики России, которую требовала программа Столыпина. Перелленив центр тяжести этой политики с европейского конфликта и балканской мясорубки на освоение гигантских ресур­сов Сибири, переориентация эта как раз и обеспечила бы Столыпину те двадцать лет мира, которых требовали его реформы[127].

Не следует, конечно, думать, что Розен был в ту пору единствен­ным государственным человеком в России, делавшим в своём внеш­неполитическом планировании упор на освоение Сибири и даже на угрозу ей со стороны Китая. Британский историк обращает внимание на то, что «многие влиятельные люди в России, самые известные из

них князь С.Н. Трубецкой и М.О. Меншиков, ужасались [уже в начале XX века] потенциальной угрозе для полупустой Сибири со стороны громадного населения Китая и тревожным, с ихточки зрения, при­знакам восстановления его единства и военной мощи31.

Так или иначе, вовсе не потому, как видим, вступила Россия в губительную для себя мировую войну, что другого выхода у неё не было или что «выбор за нас сделала Германия», как пытается убе­дить читателей Пайпс. Альтернатива была.

В частности, Розен, как видим разработал и предложил ее задол­го до рокового июля. Современный британский историк междуна­родных отношений Доминик Ливен замечает по этому поводу, что «с точки зрения холодного разума ни славянская идея, ни косвенный контроль Австрии над Сербией, ни даже контроль Германии над про­ливами ни в малейшей степени не оправдывали фатального риска, на который пошла Россия, вступив в европейскую войну»32. Ибо, заключает он, «результат мог лишь оправдать мнение Розена и под­твердить пророчество Дурново»33.

Загадка

Только где же было взять в тогдашней России этот «холодный разум»?

Глава девятая Как губили петровскую Россию

В любом случае не может сколько-нибудь серьезный исследователь той роковой предвоенной ситуации отри­цать, что перед нами здесь загадка поистине гигантская.

Почему, собственно, поверила культурная элита постниколаев­ской России геополитической стратегии нелюбимого ею Александра III, оставшись глуха и к предостережению Соловьева, и к категориче­скому требованию Столыпина, и к настойчивым возражениям Витте34, и к пророчеству Дурново, и к альтернативному плану Розена,

LievenD.CB. Russia and the Origins of the First World War? NY., 1983. C. 10.

Ibid. P. 101.

Ibid. P. 154.

Восточный вопрос во внешней политике России конца XVIII - начала XX века. М., 1978..

и вообще к каким бы то ни было доводам «холодного разума» (точно так же, заметим в скобках, как не вняла она в 1863-м отчаянному воплю Герцена)? Почему так дружно- с таким беззаветным энтузиаз­мом -толкнула она свою страну в пропасть? Как могло такое случиться?

Вот же в чем на самом деле загадка, а вовсе не в том, как готови­лись завоевывать Россию большевики (еще за полгода до революции Ленин, как известно, ожидал ее лишь лет через 50-70). И тем более не в социально-экономических перипетиях ее дореволюционного бытия (во всяком случае внутри страны никаких экстраординарных неприятностей в ту пору не наблюдалось). Но если не в этом было дело, то в чем? Должна же в конце концов быть причина, которая толкнула Россию в июле 1914 года на фатальный риск. Причина, гово­рю я, ввязаться в войну, которую она практически неминуемо долж­на была проиграть, как проигрывала все войны, начиная с середины

века? Почему-тоже «цель, поставленная П.А. Столыпиным после революции 1905-1907 гг., - уберечь страну от новых потрясений - не была достигнута»35? Понимают ведь это, как видим, и российские историки. Но по какой причине не спрашивают, почему?

Много лет ждал я, что, по крайней мере, поставит эти решающие вопросы, от ответа на которые зависела судьба страны на столетие вперед, советская историография. Очень меня обрадовал выход в свет в конце 1970-х фундаментального коллективного труда «Восточный вопрос во внешней политике России конца XVIII - нача­ла XX века». Но нет, и в нём рассматривалась эта смертельная ошиб­ка вовсе не как ошибка, но как нечто естественное, обусловленное вполне абстрактной «буржуазно-помещичьей» природой царизма.Еще более чувствительным ударом по моей вере в российскую академическую историографию было появление в конце 1990-х, т.е. уже в постсоветской, свободной от диктатуры сакральных марксист­ско-ленинских «высказываний» стране пятитомной «Истории внеш­ней политики России», последний том которой был посвящен началу

века[128]. Увы, и там было то же самое. Этим, я думаю, и объяснялось моё облегчение, когда я узнал о выходе в 2007 году уже упоминавшей-

Кострикова Е.Г. Российское общество и внешняя политика накануне Первой мировой войны. М., 2007. С. 396.

ся монографии Е.Г Костриковой, специально посвященной внешнепо­литическим проблемам России накануне Первой мировой войны37. Уж здесь-то, был я уверен, не уйти автору от «проклятого вопроса».

Признаюсь, чтение монографии Костриковой добило мою веру в академическую историографию. Опять никакой загадки, никакой альтернативы губительной войне. Даже имён Дурново или Розена нет в именном указателе книги. О Соловьеве и говорить нечего. Витте упомянут дважды, но оба раза по поводам, не имеющим ни малейшего отношения к его внешнеполитической позиции. Ничего, кроме набивших оскомину в советские времена намеков, что вроде бы «помещичьи круги» были за сближение с Германией, тогда как «крупные финансовые, торговые и промышленные капиталисты» предпочитали союз с Антантой. Вот примерно так: «В России еще сохранялись силы, преимущественно помещичьего толка, настроен­ные на кардинальную перемену внешнеполитического курса страны в пользу Германии. И они были близки к Николаю II. Однако... сторон­ники Антанты имели значительный перевес»38.

Почему, однако? И что общего имела, скажем, газеты Земщина (прогерманского толка) с помещиками? И было ли антигерманское суворинское Новое время на содержании у «крупных финансовых капиталистов»? Конечно же, нет у автора даже попытки ответить на эти вопросы, кроме примитивно-советских «классовых» суррогатов. Ей богу, вполне уместна была бы такая монография в разгар бреж­невских 1970-х.

Еще важнее, однако, другое. А именно, что даже с перенятой у советских историков фаталистической позиции простого клерка в суде истории, призванного лишь еще раз зарегистрировать её при­говор, все равно не сходятся у автора концы с концами. Судите сами. Мы уже знакомы с «убежденными монархистами и буржуазно-поме­щичьими кругами, традиционно ориентировавшимся на укрепление политических и экономических связей с Германией»39. Знаем мы также, что круги эти «были близки к Николаю II», Верховному главно-

Кострикова Е.Г Цит. соч.

Там же. С. 397.

командующему, ответственному за внешнюю политику страны. Знаем и то, что «даже В.Н. Коковцова и П.А. Столыпина называли в числе сторонников сотрудничества с Германией»40. Знаем, наконец, что «для германского правительства было очень важно в случае возмож­ного столкновения удержать Россию от активной поддержки Англии»41.

Всё это, подчеркиваю, знаем мы от автора. В том числе и то, что Германия вовсе не приглашала Россию принять участие в войне про­тив Англии, но всего лишь пыталась удержать её от «активной под­держки» своего главного соперника. И это в общем совпадало с позицией вооруженного нейтралитета России «в случае возможного столкновения», с той самой, другими словами, позицией, которую отстаивали Витте, Розен и Дурново.

Чего, однако, мы не знаем и так, к сожалению, от автора и не узнаем, это каким образом в решающий час «помещичьи круги», включая самого Верховного главнокомандующего, оказались вдруг в рядах «партии войны». Как случилось, что «26 июля, в день объявле­ния Манифеста о начале войны с Германией, Государственная дума почти единогласно выразила свою солидарность с государем и пра­вительством»?42 Это-то как объяснить?

«Крупные капиталисты, прочно связанные с Францией и Англией»43 сумели все-таки в последнюю минуту переубедить «поме­щичьи круги, ориентированные на укрепление политических и эко­номических связей с Германией»? Переубедить, несмотря даже на то, что именно Германия была тогда крупнейшим торговым партне­ром России? Или вдруг прозрели эти «помещичьи круги» и поняли, что все последние десятилетия они, ориентируясь на Германию, оши­бались? Или что?

Скудный классовый инструментарий, унаследованный Е.Г. Костри- ковой (и её коллегами-«академиками») от советской историографии, не позволяет им даже поставить решающий вопрос, почему все-таки

Там же.

Там же. С. 114.

Там же. С. 390.

предпочла Россия фатальный риск вооруженному нейтралитету. Не позволяет увидеть за ним огромную загадку, сформулированную Соловьевым (загадку, о которой автор, судя по именному указателю, даже не подозревает). Недаром же заключительные главы её моногра­фии посвящены не имеющему никакого отношения к делу вопросу о реформе МИД - в канун апокалипсиса, не оставившего даже следа ни от этой реформы, ни от самого этого министерства.

Ясно, одним словом, что, поскольку никто из российских истори­ков так и не попытался до сих пор поставить вопрос о роковой ошиб­ке России в июле 1914 года, то нет на него и готового ответа. Я не говорю, что такой ответ есть у западных историков (мы видели в вводной главе, как упорно отбивались от него наши польские колле­ги). Но они, по крайней мере, свободны от официозного советского фатализма, понимают, что у большинства стран, принявших участие в Первой мировой войне был реальный выбор. И каждая из них совершила свои ошибки.

В частности, как полагает популярный сегодня в Америке исто­рик Ниалл Фергюсон, «русские упорно игнорировали все свидетель­ства, что их политическая система рухнет из-за напряжения еще одной войны, пришедшей по пятам поражения от рук Японии в 1905 году. Только у французов и у бельгийцев не было выбора. Германия напала на них и они должны были драться»44. Тот же Фергюсон пред­положил даже, что, не ввяжись в 1914 году в войну Британская импе­рия, она и сегодня была бы мировой державой45.

Так или иначе, свобода от угрюмого советского фатализма, до сих пор сковывающего по рукам и ногам российских историков, вну­шает надежду, что ответы на вопросы, так и не поставленные их кол­легами в нашем отечестве, могут быть в конце концов найдены. Но где она, эта свобода, в сегодняшней России?

Есть, однако, в мировой историографии несколько пусть и кос­венных, но все же интересных версий, пытающихся объяснить пред­смертную патриотическую истерию, сотрясавшую культурную элиту России в начале XX века. Было бы недобросовестно, да и нелепо их

Ferguson Niall. Empire. 2002. P. 249.

Cited in Foreign Affairs. 2008, May/June. P. 22.

игнорировать. Попробуем в них разобраться.

Честно сказать, работа эта сложнейшая. И потребует она от чита­теля почти такого же напряжения мысли и терпения, какого потребо­вала от меня. Но избавить от неё читателя я не могу. Просто потому, что, не пройдя вместе со мною по всем мыслительным тропинкам, по которым шли к разрешению этой громадной загадки сильные умы наших предшественников, не сможет он быть уверенным в право­мерности её решения, предложенного ниже.

[лава девятая

Версия Хатчинсона ^^ петровскую рос»»

Высказана она канадским историком еще в 1972 году в скром­ной статье «Октябристы и будущее России». С тех пор статья Хатчинсона стала образцовым исследованием октябризма, которое обязательно цитируется в каждой книге, посвященной русской исто­рии XX века. Автор констатирует как нечто само собой разумеющее­ся, что краеугольным камнем имперской внешней политики либе­ральной партии конституционных монархистов с самого момента ее образования в 1907 году было следующее убеждение: «Россия долж­на сконцентрировать всю свою энергию на экспансии на Балка­нах»46. Но когда он углубляется в тему и обнаруживает, что «решение правительства не объявлять войну Австро-Венгрии, аннексировав­шей в 1908 г. Боснию и Герцеговину, рассматривалось октябристами как предательство исторической роли России»47, в его анализ закра­дывается некоторое удивление.

А когда подходит он к событиям марта 1913-го и к демаршу октяб­риста Родзянко, председателя Думы, требовавшего в письме к царю атаковать Константинополь («Проливы должны быть наши, - писал Родзянко, даже не подозревая, что цитирует Достоевского. - Война будет принята с радостью и сразу повысит престиж правительства»48)» удивление автора достигает такой степени, что он не может удер-

Hutchinson J.F. The Octobrists and the Future of Russia. Slavonic and East European Review. 50.1972. P. 223

Ibid. P.225.

жаться от восклицания: «Да они и впрямь были вполне серьезны, выступая адвокатами авантюристической военной политики»49. И это уже требовало какого-то объяснения.

«Без сомнения, - замечает он, - ни один октябрист не мог пред­ставить себе империю, трансформированную в Федерацию или в Конфедерацию автономных или хотя бы полуавтономных госу­дарств».50 Как раз напротив, они с энтузиазмом поддерживали «раз­рушение автономии Финляндии, сокращение польского влияния в западных провинциях, враждебность к украинскому движению, т.е. все инициативы правительства Столыпина»51. А уж в отношении к ситуации на Балканах, октябристы шли, как мы видели, куда дальше правительства, практически непрерывно «лоббируя вооруженную интервенцию»52 и обвиняя правительство не просто в нерешительно­сти, но даже в прямой измене интересам империи. Иначе говоря, в 1908-1914 годах октябристы странным образом вели себя в точно­сти, как славянофилы Ивана Аксакова в 1870-е. Почему бы это?

И вот мы подходим к речи лидера октябристов Гучкова в конце 1913-го, проливающей, наконец, некоторый свет на принципиальную позицию его партии: «Мы не должны закрывать глаза на то, что бес­кровные, но постыдные поражения России во время Балканского кризиса глубоко оскорбили народное чувство, в особенности среди общественных кругов и народных масс, для которых роль России как Великой Державы - главное в их политических убеждениях и важнее любых вопросов, касающихся внутренней политики»53. Покопайся Хатчинсон в истории русского национализма поглубже, у него не осталось бы ни малейшего сомнения, что, как это ни парадоксально, западники исполняли в этом случае точно ту же роль в российской политике 1908-1917 годов, что славянофилы в 1875-1877-х, целена­правленно толкавшие страну в пучину Балканской войны. Главное, однако, в том, что и в XX веке мотивы были у них, как мы только что

Ibid.

lbid.P.233.

Ibid. P. 230-231.

Ibid. P. 225.

Ibid. P. 213 (выделено мной. - А.Я.).

слышали от Гучкова, те же самые.

Но автор - строгий академик, его тема - октябристы, а вовсе не столь неожиданное славянофильство западников и тем более не история русского национализма. И он жестко держится в ее рамках. Поскольку, однако, какое-то объяснение этой беззаветной империа­листической агрессивности октябристов все-таки необходимо, он приходит к следующему поразительному выводу. «В некотором смысле империализм октябристов, - пишет он, - был отвлекающим маневром гигантских пропорций»54. Иначе говоря, октябристы виде­ли в империалистической активности способ отвлечь массы и интел­лигенцию от социальной революции.

Глава девятая Как губили петровскую Россию

Они были совершенно уверены, что славянский вопрос для «народного чувства» важнее земельного и связанное почему-то именно с ним «величие России» важнее гарантий от произвола вла­сти. Конечно, Хатчинсон понимает почти невероятную наивность этого взгляда. Он констатирует, что вполне разумные, порою блестя­щие люди, темпераментные ораторы и серьезные политики оказа­лись почему-то не только авантюристами, но, по сути, и простаками. Увы, ограниченность академической задачи, не допускающей откло­нений от темы, не позволила ему даже спросить себя, почему.

Версия Хоскинга

Само уже название книги Джеффри Хоскинга, одного из самых извес^ых британских историков России, «Российский консти­туционный эксперимент», свидетельствует, что круг его интересов выходит далеко за пределы славянофильских художеств октябризма. В отличие от Хатчинсона, Хоскинга интересует поведение всех кон­ституционных партий между 1906 и 1914 годами, равно как и их взаи­модействие с правящей бюрократией. По сути, это самое детальное исследование второго думского периода в русской истории (первым я называю, конечно, думский период в досамодержавной России, исследованный Ключевским в его докторской диссертации и продол-

w Ibid. Р. 237.

жавшийся до опричной революции 1560-х, а третьим тот, что начался в 1993-м).

Видимо именно поэтому удивление закрадывается в анализ Хоскинга с самого начала. Невозможно, говорит он, счесть вступ­ление России в войну случайным фактором, никак не связанным с ситуацией перехода к конституционному порядку. «Хотя бы потому, что именно партии, наиболее преданные конституционному экспе­рименту, как раз и выступили адвокатами политики, которая помо­гла вовлечь Россию в войну»55. Другими словами, парадокс, заме­ченный Хатчинсоном, обнаружился вовсе не у одних октябристов. И кадеты, и прогрессисты (представлявшие крупный капитал), все, короче говоря, либералы-западники (и веховцы в первых рядах) с одинаковым славянофильским рвением толкали страну в пропасть.

Начинает Хоскинг с анализа знаменитой статьи Струве «Великая Россия», появившейся, как мы уже говорили, в Русской мысли на год раньше вех, в январе 1908 г. Название статьи нарочито заимствова­но из не менее знаменитой отповеди Столыпина левым: «Вам нужны великие потрясения, а нам великая Россия». Столыпин был одним из многих увлечений Струве. Он даже считал его «русским Бисмарком». Тем более поражает полное несоответствие главных тезисов его статьи генеральному плану столыпинской реформы, императивом которой были, как мы знаем, двадцать лет мира. Напомним хотя бы заявление Столыпина, что «Наша внутренняя ситуация не позволяет нам вести агрессивную внешнюю политику»56.

Тезисов у Струве три. Во-первых, полагал он, конституционали­сты больше не могут позволить себе роскошь не иметь собственной внешней политики; во-вторых, целью такой политики должно стать государственное величие России; и в-третьих, наконец, «для созда­ния великой России есть только один путь: направить все силы на ту область, которая действительно доступна влиянию русской культуры. Эта область - весь бассейн Черного моря»57.

Дальше Струве объясняет, что в то время, как реакционная поли-

55 Hosking G. The Russian Constitutional Experiment. Cambridge, 1973. P. 215. Ibid. c. 154.

57 Русская мысль. 1908, янв. С. 146. (Выделено. - Д.Я.).

тика самодержавия вовлекла Россию в бездарную авантюру на без­различном для нас Дальнем Востоке, прогрессивная политика либе­ралов должна перенести центр тяжести на родственные нам славян­ские Балканы. И потому «Великой России, на настоящем уровне нашего экономического развития, необходимы сильная армия и такой флот, который обеспечивал бы нам возможность десанта в любом пункте Черного моря... мы должны быть господами на Черном море».58

Комментируя эти воинственные пассажи, Хоскинг пишет, что сам даже язык Струве поражает: «многократное использование таких слов ... как «организм», «сила», «мощь», является проекцией дарви­низма, игравшего столь громадную роль в германской политике конца XIX века, на международные отношения».59 На этом сравнении с германской идеологией и строится, по сути, весь дальнейший ана­лиз Хоскинга. По непонятной причине он совершает ошибку Хатчинсона, игнорируя то, что гораздо ближе к дому, т.е. историю русского национализма.

Между тем Струве лишь повторяет, и притом буквально, логику своего первого учителя Ивана Аксакова. Точно так же оказался Аксаков, как помнит читатель, в 1870-е на перепутье, когда Великая реформа выбила почву из-под ног у внутренней политики второго поколения славянофилов. И точно так же, как Струве, укорял он тогда своих товарищей по движению в отсутствии у славянофильства внешней политики. И точно так же, наконец, центр тяжести этой политики нашел он на Балканах (т.е. именно там, где искали его в свое время идеологи николаевской Официальной Народности). Иначе говоря, при всей полезности сравнения русского национал- либерализма, глашатаем которого выступил Струве, с германским, корни-то его уходят все-таки в родную почву. И вырывать его из кон­текста вырождения русского национализма, право, не стоило.

Объяснить это могу я лишь так: в современной западной исто­риографии ниша, принадлежащая феномену русского национализ­ма во всей его целостности, пустует многие десятилетия. То есть

Hosking G. Op. cit. P. 219.

ibid. P. 221.

попросту не существует его как драматического процесса, начавше­гося в 1840-е раздвоением между Официальной Народностью и сла­вянофильством, продолжавшегося в 1870-е расколом между офици­альным реваншизмом Горчакова и панславизмом Ивана Аксакова и Данилевского и увенчавшегося, наконец, в начале XX века очеред­ным раздвоением между бешеным русификаторством и черносотен­ством думских крайних правых и либеральным империализмом кон­ституционных партий.

Между тем сталкиваемся мы тут с еще одним парадоксом. Ибо если крайние правые (по тогдашней терминологии) исходили из постулатов первоначального славянофильства с его противоположе­нием «русского не русскому, своего - чужому»,то национал-либералы унаследовали как раз геополитику выродившегося славянофильства.Вот как описывает Хоскинг идеологию думских крайних правых. Инородцы угрожают подорвать органическое единство царя и наро­да, свойственное русской цивилизации. «Это в особенности относит­ся к евреям, давно уже сформировавшим пятую колонну внутри империи, а теперь породившим и ядовитую отраву социализма. Целью национальной политики должно быть отражение этих угроз и разгром нерусских культур с тем, чтобы все обитатели империи стали русскими»[129]. Другими словами, хорошо знакомая нам сегодня «Россия для русских». Важно, однако, что внешняя политика думских правых ориентировалась на мир любой ценой - во всяком случае до тех пор, покуда не завершена в империи драконовская русификация всех ее народов.Естественно, что такое откровенное имперское хамство крайних правых отталкивало национал-либералов. Но еще меньше вдохнов­ляла их бесхребетная официальная политика Извольского. Совер­шенно очевидно было, что правительство неспособно предложить внешнеполитический эквивалент столыпинских реформ. Как раз напротив, оставаясь в русле геополитической схемы, выработанной режимом контрреформы Александра III, оно медленно, неохотно, но неотвратимо дрейфовало по направлению к войне. Куда же было в такой ситуации податься бедным национал-либералам, если ни

внешнеполитическую индифферентность думских правых, ни бес­славный дрейф правительства принять они не могли?

Вот тут-то и подходим мы к реальному выбору, который встал перед ними после пятого года, когда с одной стороны, стало совер­шенно ясно, что одной лишь политической революцией дело в России не ограничится, а с другой, что никакой Столыпин не русский Бисмарк. Хотя бы потому, что не оказалось в его реформах той внеш­неполитической компоненты, которую Бисмарк как раз и ставил во главу угла своей стратегии. Короче говоря, ситуация национал-либе­ралов после 1905-го была в известном смысле неотличима от той, в которой оказалось второе поколение славянофилов после Великой реформы. Тогда тоже ведь в стране, с одной стороны, назревала гражданская война, а с другой, внешняя политика князя Горчакова, т.е. реванш любой ценой, пусть хоть ценою дружбы с Турцией, пред­ставлялась славянофилам безнравственной и отвратительной.Читатель помнит, надеюсь, что сделали тогда славянофилы. Они попытались переключить энергию бунтующей молодежи в русло борьбы за освобождение угнетенных братьев-славян и развернули агрессивную кампанию за Балканскую войну. Им казалось, что одним ударом решит такая стратегия все их проблемы. Во-первых, вновь обретут они благодаря ей свое место в стремительно меняв­шемся политическом спектре; во-вторых, преодолеют в собственных рядах разочарование провалом своей традиционной внутриполити­ческой стратегии. И, в-третьих, наконец, погасят пламя политических страстей в обществе волной патриотической истерии. В этом смысле совпадение полнее. Ничего хорошего, впрочем, тогда из этого славя­нофильского маневра не получилось. Кончилось все, как помнит читатель, предательством Бисмарка, позорным Берлинским миром и убийством царя.Проблема лишь в том, что, в отличие от вырождающихся славя­нофилов, скомпрометированных своим эпохальным поражением 1870-х, у национал-либералов начала XX века реальный выбор был. Они ведь могли встать и на сторону альтернативного плана Витте- Розена, предложив таким образом стране внешнеполитический эквивалент столыпинской реформы. Тем более могли национал- либералы встать на позицию Витте, что в этом случае на их стороне были бы после русско-японской войны и генеральный штаб, и вообще все военные профессионалы, работавшие над оборонной стратегией России.

Могли встать на позицию Витте, но не встали. Вместо этого они, в точности повторяя славянофилов, выбрали курс на новую войну. Более того, опирались они при этом на тот же славянофильский миф о «пожирателях славян», которые, говоря словами Скобелева, «сами должны быть поглощены». И даже кампания, которую развернули они в 1900-е, тоже организована была по славянофильским лекалам 1870-х- в преддверии Балканской войны.В апреле 1908 г. в Москве открылось общество Славянской куль­туры, а затем в Петербурге общество Славянской учености. Среди основателей были, конечно, и Струве, и Милюков. Позднее в Петербурге открылось еще и общество Славянской взаимности. В июле того же года состоялся Славянский конгресс в Праге, в 1910-м еще один в Софии. В оборот был пущен даже термин «неославизм». И разочарование в «братьях-славянах» оказалось столь же непомер­ным, как и в 1870-е. Выяснилось, например, что славянские депута­ты, составлявшие теперь большинство в австрийском парламенте, проголосовали за аннексию Боснии и Герцеговины, ту самую аннек­сию, что была окрещена в России «дипломатической Цусимой». Даже панславист Григорий Трубецкой сказал в декабре 1909-г0, что зарубежные славяне вспоминают о славянской солидарности лишь когда им это выгодно, преследуя исключительно эгоистические инте­ресы и не пренебрегая закулисными интригами друг против друга. Он, впрочем, объяснял это коварством, унаследованным ими от турок. Но разве это меняло дело? Повторялось-то и вправду все до деталей.Вопрос, который эта «неославистская» вакханалия ставит перед историком, словно бы очевиден. Почему те же люди, которые так без­оговорочно стояли за европейские реформы во внутренней политике России, столь же неколебимо встали на контрреформистский и вдоба­вок еще самоубийственный для страны путь в политике внешней?

По непонятной причине Хоскинг, выдвигая свою версию про-

исхождения «неославизма», даже не заметил этого рокового повто­рения славянофильской эскапады 1870-х, предлагая взамен нечто разочаровывающе тривиальное. Вот его объяснение. «Октябристы, прогрессисты, кадеты и часто даже умеренные правые национали­сты искали основание для своей политической позиции, отличное от самодержавного и бюрократического, которые они атаковали. И конечно же нашли они его в русском народе как в источнике авто­ритета... Настойчивые обращения к народу заставили их во внешней политике и в национальном вопросе занять националистические и панславистские позиции. Они-то и помогли создать такой обществен­ный климат, при котором война против Германии и Австро-Венгрии выглядела приемлемым и даже необходимым инструментом внеш­ней политики»61.

Но остается ведь вопрос, почему, собственно, конституционали- сты-западники были уверены, что «народ» непременно империалист и что Балканы с Константинополем для него «важнее, по словам Гучкова, любых вопросов внутренней политики», включая, стало быть, и вопрос о земле? Откуда они это взяли? И почему усвоили именно славянофильскую версию того, чего «хочет народ», а не, допустим, версию Витте и Розена? К сожалению, Хоскинг этих вопро­сов даже не ставит.

I Глава девятая

Версия Базарова I КакП^илипегровскуюРоссию

Владил^ир Базаров (Руднев) был одним из самых одарен­ных идеологов меньшевизма. В двух статьях, опубликованных журна­лом Современник уже во время войны, в 1915-м, он предложил свою версию происхождения неославизма, прямо противоположную вер­сии Хоскинга. Не в противостоянии самодержавию и бюрократии пришли, по его мнению, либералы-западники к славянофильскому империализму, но империализм обратил их в славянофильство. Вот его логика.

«В настоящий момент либеральная позиция становится явно

61 Ibid.

недостаточной для философского оправдания наших национальных задач... Империализм требует иной санкции, иной модели, иной веры. Философия империализма может быть построена только на убеждении, что именно данный народ, мой народ, есть носитель все­ленской правды, что он преимущественно перед всеми прочими призван осуществлять в мире высшие ценности... Вера в исключи­тельную миссию родного народа, в его всемирно-миссионерское, если уж не мессианское призвание - таков должен быть фундамент философии империализма»[130].

Кто же в России, спрашивается, исповедывал подобную веру? Естественно, полагал Базаров, «прочную почву под ногами чувствует теперь только славянофильское течение нашей общественной мысли... Выступая наследником старого славянофильства, поднов­ленного задолго до войны трудами небольшой, но энергичной груп­пы московских философов и публицистов, оно встретило идейные запросы войны на заранее подготовленных и хорошо укрепленных позициях... Внушительно, величаво, с нескрываемым торжеством приветствовал патриарх школы С.Н. Булгаков военную катастрофу как начало конца новоевропейской культуры. Истинность старо­византийского мировоззрения, призванного обновить гибнущую Европу, была давно уже провозглашена - историческая миссия рус­ского народа как единственного носителя этой истины, давно уже поставлена вне сомнения. Для того чтобы довершить метафизиче­ское оправдание войны, оставалось сделать очень немногое, а имен­но: объявить французов и англичан кающимися европейцами или, по крайней мере, способными приблизиться к покаянию под благо­детельным воздействием союза с нами, - а в германизме, наоборот, усмотреть самое законченное и непримиримое выражение ново­европейского духа»[131].

Тут, конечно, ошибка. Ибо эту операцию по отлучению германиз­ма от лика «белого человечества» проделали, как помнит читатель, еще в конце 1880-х, т.е. задолго до войны, в разгар контрреформы Сергей Шарапов и его Русский голос. Так что тут речь могла идти

лишь о подведении московским кружком «национально ориентиро­ванных» философов (т.е.веховцами) метафизического, так сказать, фундамента под милитаристский энтузиазм третьего поколения сла­вянофилов.

И потом вовсе не был в ту пору империализм монополией России. Он был тогда феноменом общеевропейским. Почему же в таком случае не породил он ничего подобного славянофильствующе­му мессианизму в других воюющих державах? К этому вопросу Базаров, был, впрочем, готов. И ответил на него хоть и пространно, в духе времени, но с исчерпывающей полнотой.

«Вовсе не обязательно, - пишет он, - видеть в своем народе носителя своеобразной культуры... И немецкие, и французские, и английские империалисты считают себя детьми общеевропейской цивилизации. Но немец убежден, что его народ единственный жиз­неспособный представитель Европы, тогда как англичане и францу­зы уже выродились; англичанин смотрит на немецких империали­стов как на задорных выскочек, неспособных к усвоению элементар­ных начал здравой общественности и разумной колониальной политики; француз думает, что все прочие народы, каковы бы ни были их внешние успехи, все же более или менее варвары, что под­линный дух европейской цивилизации обитает только во Франции, в ее сердце - Париже, откуда и должен излучаться по всему миру. Для нас аналогичная точка зрения неприемлема»64.

Почему неприемлема? Потому, полагает Базаров, что «не будучи ни в какой области первосортными представителями европейской цивилизации, мьидля обоснования своего наступательного национа­лизма, естественно, должны поискать другие мотивы. Если у нас есть какая-нибудь всемирно-историческая миссия, оправдывающая наши империалистические притязания, то она может заключаться лишь в осуществлении таких духовных ценностей, которые нам присущи несмотря на нашу всестороннюю отсталость от Европы и, быть может, именно благодаря ей. Наше национальное призвание должно состоять в культивировании начал, Европе чуждых, Европой обойденных или незамеченных или даже прямо ей враж­дебных»[132].

Вот почему никакая другая постановка вопроса, кроме славяно­фильской, не может привести к построению удовлетворительной философии русского империализма, «славянофильство есть един­ственное теоретическое решение задачи... Я говорю, конечно, не о частных взглядах тех или иных славянофилов, а лишь об основном принципе их национальной философии, об их общей вере в суще­ствование и величие антиевропейской миссии русского народа. Под это знамя рано или поздно вынужден будет стать всякий русский национал-либерал, способный философски обосновать свою про­грамму». Практически говорит здесь Базаров то же самое, что Грамши, разве что не называет это «идеей-гегемоном».

Но «когда для него [т.е. для русского национал-либерала] выяснится, заключает Базаров, бесплодность попыток защитить «правду» русского империализма в стиле западноевропейских образцов, его западнические симпатии потускнеют сами собой, традиционная враждебность к родному византизму растает, как дым, а идея культурной равноценности всех наций покажется такой же «банальной» и «плоской», такой же безжизненной и надуман­ной, как и космополитизм «безнародной русской интеллиген­ции»[133].

Это, конечно, замечательно остроумный анализ. И Базаров без­условно прав, указывая на шаткость, неустойчивость постниколаев­ского русского западничества, его податливость соблазну «нацио­нальной ориентации». Тем не менее страдает его версия той же странной для историка внеисторичностью, если можно так выразить­ся, что и версии Хатчинсона и Хоскинга.

Как всякий социал-демократ, Базаров имел в виду под «импе­риализмом» период конца XIX - начала XX века, когда не иметь коло­ний считалось столь же неприличным для европейского государства, как сегодня для американского дантиста не иметь, скажем, автомо­биль марки «мерседес». Именно в такую эпоху и именно в связи с невозможностью рационально оправдать империализм, полагает

Загрузка...