И тем не менее из следственных материалов по делу революционеров составлен был, как мы помним, специальный Свод, который, по словам графа Кочубея, «государь часто просматривает и черпает из него много дельного». Больше того, именно эти материалы даны были «в наставление» Преобразовательному комитету, учрежденному уже в 1826 году, дабы мог он «извлечь из сих сведений возможную пользу при трудах своих».
Само собою разумеется, что никакого толку от бюрократических трудов этих не произошло. И произойти не могло. Это было все равно, как если бы кто-нибудь попытался по чертежам ракетоносителя соорудить античную катапульту. Но не в этом ведь дело. Оно в том, что даже враги не могли отказать декабристской программе преобразования России ни в реалистичности, ни в компетентности и своевременности.
Еще более, однако, ценна для нас их патриотическая программа тем, чего в ней не было. А именно, не было в ней «национального самодовольства», не было противопоставления России и Европы как двух полярных по духу миродержавных начал, двух чуждых и враждебных друг другу цивилизаций. Не было мистической идеи избранности русского народа, веры в то, что, говоря словами Достоевского, «в нем одном истина и он один способен и призван всех воскресить своею истиной». Не было и претенциозной мысли о «великом и мистическом одиночестве России в мире»1. Нечего и говорить о том, что называют сегодня популярные философы «государственной и даже мессианской идеей с провозглашением мирового величия и призвания России»2. Ничего, одним словом, из того, что именует сегодня С.В.Лебедев «центральным вопросом русской философии истории».
Вообще никаких признаков того, что германские тевтонофилы назвали Sonderweg, Герцен «государственным патриотизмом», а Соловьев «языческим особнячеством». Все это стало результатом расстрела декабристского поколения. Пусть случился этот расстрел не так давно, как «крестьянская конституция» Ивана III, илитрагиче-
ПанаринА.С. Россия и Запад: вызовы и ответы. Реформы и контрреформы в России. М., 1996.0.254.
Новый мир. 1995. № 9. С. 137.
екая развязка вековой борьбы нестяжателей за православную Реформацию, и вообще все, нему посвящена первая книга трилогии, но все же достаточно давно, чтобы оказаться за пределами исторической памяти большинства современных интеллектуалов. И потому отчасти извиняет их убеждение, что у России просто нет другой традиции, кроме милитаристской, холопской и особняческой. Если я и преувеличиваю, то совсем, право, немного. Ну вот вам серьезный либеральный политик, который нисколько не сомневается, что «тысячелетняя история России есть история рабства»3.
Это Борис Немцов. Но разве он одинок в своем убеждении? И всё же опыт декабристов, одного из самых интеллектуально одаренных в русской истории поколений, вопиёт против столь вульгарной мистификации. Он свидетельствует неопровержимо, что есть у России и другая традиция. Ну подумайте, ведь не ради карьеры и не по принуждению вышли на площадь столько знатных, богатых и благополучных дворян. Ну что, скажите, было им до крестьянской свободы? А они вышли. Рискнули всем только из-за того, что им было стыдно.
Стыдно, говорю я, жить в европейской стране, победительнице Наполеона, которая соглашается терпеть средневековый произвол власти, давно уже забытый европейцами. Стыдно того, что B.C. Соловьев назовет впоследствии «общественными грехами» России. И вот они вышли на площадь, терзаемые «не национальной гордостью, не сознанием своего превосходства, но сознанием своих общественных грехов и немощей»4. Возможны были такое сознание, такой стыд, такой риск, не будь декабристы абсолютно убеждены, что живут в Европе и стоит за ними вековая отечественная европейская традиция, вопиющая к их защите?
Цит. по: Johnson's Russia List. 2006. March 1B. B.C. Соловьев. Сочинения в 2 т. М.,1989.Т. 1. С. 444.
ная точка зрения. Точнее всех, пожалуй, высказал её в знаменитой статье «Памяти Герцена» В.И. Ленин. Для него, как и для современных российских интеллектуалов, тоже, разумеется, не существовало отечественной европейской традиции. Он тоже был уверен, что тысячелетняя история России была историей рабства и единственным её политическим наследием оставалась традиция «азиатски дикого самодержавия»5, к тому же еще и «насыщенная азиатским варварством»6.
Другое дело, что во чреве этого дикого самодержавия, несмотря даже на его полную «азиатскую девственность»7 непонятным образом зародилась революция - сначала дворянская, потом разночинная и, наконец, по мере созревания «единственного до конца революционного» среднего класса, виноват, пролетариата8, социалистическая.
Читатель, конечно, понимает, что оговорился я не случайно. Просто слишком многие сегодняшние интеллектуалы, отрицающие, подобно Ленину, европейскую традицию России, приписывают среднему классу срвершеннотуже мессианскую роль, какую приписывал он в свое время пролетариату. И основывают все свои надежды именно на ленинской гипотезе о «единственном до конца революционном классе». Несмотря даже на то, что Ленин был политиком и пропагандистом, а не историком, и гипотеза его оказалась на поверку совершенной - и опасной - утопией.
Ленин В.И. ПСС.Т. 12.С.Ю.
Там же. т. 9. С. 38г.
Там же. т. 20. С. 387.
g
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Цитпо: Герцен AM. Избр. философские произведения. М., 1948. Т. 1. С. п.
Я это к тому, что исключительная опора на опровергнутую историей ленинскую теорию «революционного класса», способного творить чудеса, представляется мне несерьезной. Меня, по крайней мере, она не убеждает. Может быть, впрочем, просто потому, что я, в отличие от Ленина и Немцова, историк. И помню то, чего они не помнили. С одной стороны, помню я, как единодушно поднялся в 1930-е годы на защиту гитлеровского режима именно средний класс в самой образованной тогда стране мира. А с другой, помню опыт декабристов, которых тоже, согласитесь, трудно отнести к среднему классу. Помню и опыт всех конституционных поколений России, начиная с поколения Михаила Салтыкова в 1600-е, когда никаким еще средним классом и не пахло.
Глава вторая
ж д У истоков «государственного
Момент ИСТИНЫ патриотизма»
Вернемся, однако, к декабристам. Это важно потому, что если мы хотим точно установить исторический момент, когда «идея личной свободы как самой фундаментальной и исходной ценности»9 начала угасать в постекатерининской России, когда чувство любви к отечеству оказалось уязвимо для деградации и превращения в государственный патриотизм, то искать его должны мы именно в разгроме декабризма. То есть в той самой интеллектуальной катастрофе, которая постигла страну, когда поколение несостоявшихся отцов-основателей европейской России, её «производителей смыслов», вырабатывавших для своей эпохи «язык ее общественного самовыражения»10, внезапно исчезло с исторической сцены. Словно пенку с молока сняли.
Что должно было наступить в стране, опустошенной таким политическим смерчем? Естественно, глубочайший идейный вакуум, духовное оцепенение, пустота. «Первое десятилетие после 1825 г. было страшно не только от открытого гонения на всякую мысль, - писал впоследствии Герцен, - но от полнейшей пустоты, обличившей-
Зорин Л. Модест Колеров. Новый режим. M., 2001. С. 8.
Там же. С. 6.
ся в обществе: оно пало, оно было сбито с толку и запугано. Лучшие люди разглядывали, что прежние пути развития вряд возможны ли, новых не знали»11. Не в том только было дело, следовательно, что «говорить было опасно», но и в том, что «сказать было нечего»12.
Именно эту глухую безнадежность точно зарегистрировал в своем знаменитом Философическом письме П.Я. Чаадаев. Вот как суммировал Герцен смысл его печального послания: «Все спрашивали "Что же из этого будет? Так жить невозможно - тягость и нелепость настоящего невыносимы. Где же выход?" "Его нет" - отвечал человек петровского времени, европейской цивилизации, веривший при Александре в европейскую будущность России»13.
Выхода нет! Могло ли удовлетвориться таким страшным приговором подраставшее на смену декабристам поколение русской молодежи?
русские идеи
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Не одному лишь постдекабристскому поколению молоде-
жи, однако, нужен был «выход», в котором отказывало ей письмо Чаадаева. «Выход» нужен был и новой власти. Найти убедительное оправдание крепостного рабства и самодержавия, против которых восстали декабристы, было для нее императивом. Но если мощь аргументов восставших покоилась на убеждении, что в европейской стране терпеть это невозможно, то, логически рассуждая, ответ на него мог бьуь только один - и для образованной молодежи, и для власти: Россия не Европа. Ответом, короче говоря, могло быть лишь то, что B.C. Соловьев и назвал особнячеством. И практически могло это в ту пору выглядеть только так: на первый план выдвигалось мос- ковитское православие, истолкованное как отдельная от общепринятого христианства вера со своим собственным, говоря известными уже нам словами В.О. Ключевского, «русским Богом, никому более
Герцен АИ. Былое и думы. Л.: ОГИЗ, 1947. С. 291. Там же. С. 287. Там же. С. 291.
не принадлежащим и неведомым», - и основанная на нем альтернативная европейской цивилизация. В двух словах, русская идея.
И напрасно станет, как мы скоро увидим, недоумевать Герцен, каким образом его европейски образованные сверстники, славянофилы, «отрекаясь от собственного разума и познания... дошли до восхищения узкими формами московского государства», иначе говоря, фундаменталистской Московии. Просто ничего, кроме этого, не в состоянии было для постдекабристской молодежи заполнить идейный вакуум такой глубины и безнадежности.
«Явилась новая школа, - комментировал этот ответ в „Апологии сумасшедшего" Чаадаев, - не хотят больше Запада, хотят обратно в пустыню... У нас совершается настоящий переворот в национальной мысли, страстная реакция против просвещения, против идей Запада... Кто серьёзно любит свою родину, того не может не огорчать глубоко это отступничество наших наиболее передовых умов от всего, чему мы обязаны нашей славой, нашим величием»14.
Но зря пытался «человек европейской цивилизации» объяснить националистическим отступникам, что «есть разные способы любить отечество». Например, - говорил он, - «самоед, любящий свои родные снега, которые сделали его подслеповатым, дымную юрту, где он проводит, скорчившись, половину своей жизни, и прогорклый олений жир, заражающий его воздух зловонием, любит свою страну, конечно, иначе, нежели английский гражданин, гордый учреждениями и высокой цивилизацией своего славного острова». «И потому, — продолжал Чаадаев, - было бы прискорбно для нас, если б нам все еще приходилось любить места, где мы родились, на манер самоедов. Прекрасная вещь - любовь к отечеству, но еще прекраснее - любовь к истине»15.
Зря старался Чаадаев. Было поздно. «Переворот в национальной мысли» уже совершился, отступничество от Европы произошло. И теперь, я думаю, нам понятно, почему нашлись в постдекабрист-
Чаадаев П.Я.. Философические письма. Ардис. 1978. С. 87. См. также: Пыпин А.Н. Характеристики литературных мнений от двадцатых до шестидесятых годов. Спб., 1909. С. 180.
Чаадаев П.Я. Цит. соч. С. 8о; Пыпин А.Н. Цит. соч. С. 172.
ском поколении не один, а два националистических кандидата на заполнение идейного вакуума. Одним была новая идеология самодержавия, другим - реакция значительной части образованной молодежи. Две Русские идеи конкурировали за власть над оцепеневшими умами современников. Обе, конечно, говорили одно и то же: Россия не Европа. Но во всем остальном разнились они поначалу очень сильно.
Первая была казенного чекана. Ее проповедывали министры, как Сергей Уваров, и профессора, как Степан Шевырев; журналы на содержании П1 Отделения, как «Северная пчела» Фаддея Булгарина, и авторы популярных исторических романов, как Михаил Загоскин. Грандиозные «патриотические» драмы третьестепенного поэта Нестора Кукольника, такие как «Рука всевышнего отечество спасла», собирали аншлаги. С подачи известного литературоведа А.Н. Пыпина вошел, как мы помним, этот «государственный патриотизм» в историю под именем Официальной Народности.
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Центральный парадокс
Да и то сказать, разница между ним и национал- либеральным славянофильством была и впрямь огромной. В первом случае имели мы дело с национализмом «бешеным», во втором - с умеренным, мягким, интеллигентным, в котором явственно еще звучали критические и либеральные мотивы декабризма. Если Официальная Народность начинала прямо с «национального самообожания», то национал-либералы удовлетворялись «самодовольством». Еще важнее было то, что первая, как и подобает идеоло-
Его соперница, известная под именем славянофильства, никакой поддержкой правительства не пользовалась. Она вызревала в недрах самого общества, была тем ответом на безнадежное Чаадаев- ское memento mori, в котором отчаянно нуждалось постдекабристское поколение образованной молодежи. Государственный патриотизм она откровенно презирала.
гии государственной, делала ударение на внешней политике, а у славянофилов никакой еще внешней политики в ту пору не было.
Короче, две Русские идеи, возникшие в духовном вакууме, отличались друг от друга резко, как только может живая мысль отличаться от казенного канцелярского монолога. Можно сказать, что славянофильство помогло русской культуре выжить в условиях, когда, как записывал в дневнике либеральный цензор А.В. Никитен- ко (27 апреля 1843 г.), «гнусно, холодно в природе, но чуть ли не еще гнуснее среди этой нравственной пустыни, которая называется современным обществом»[23]. Помогло уже тем, что оказалось, по сути, единственной публичной альтернативой удушающему государственному патриотизму. Мы еще увидим как.
Сейчас заметим лишь, что перед нами парадокс - для этой книги центральный. Подумайте, как в самом деле могло случиться, что оппозиционная идеология, национал-либерализм, словно пламень ото льда отличавшаяся от официальной, двинулась вдруг после Крымской войны ей навстречу - да так безоглядно, что в конечном счете с нею слилась? И в момент, когда славянофильство обрело, наконец, свою внешнюю политику, оказалась она именно политикой государственного патриотизма?
Современные историки, изучающие националистические идеологии, обычно обращают внимание на разницу между ними - мягкие отличают от жестких, либеральные от «бешеных», безобидные, граничащие с нормальным патриотическим чувством, от человеконенавистнических. Все эти идеологии, полагают историки, как бы сосуществуют параллельно друг другу, образуя некий националистический диапазон (или на ученом языке «дискурс»). И каждая требует индивидуального, так сказать, подхода. Славянофильство, допустим, следует изучать само по себе, государственный патриотизм сам по себе, а черносотенство и расизм сами по себе. И ни в коем случае не дозволено подверстывать одну идеологию к другой. В просторечии - мазать их одной краской.
Этот преобладающий сегодня «дискурсный» подход имеет свои достоинства. Вот и я ведь очень старательно подчеркнул, как глубоко
отличалось первоначальное, классическое славянофильство от николаевского государственного патриотизма. Достаточно сказать, что оно, подобно декабризму, считало крепостное право позором русской жизни, тогда как Официальная Народность его оправдывала и даже пыталась увековечить. Проблема, следовательно, лишь в том, что «дискурсный» подход никак не объясняет наш центральный парадокс, т.е. эволюцию славянофильства, его постепенную трансформацию из национал-либеральной идеологии в государственный патриотизм, а затем и в черносотенство.
Короче говоря, «дискурсный» подход хорош, когда его предмет, националистическая идеология, изучается в состоянии статичном, динамику её - и тем более деградацию - он не объясняет. Не объясняет и узурпацию ею самого представления о патриотизме, той подмены его национализмом, в которой, собственно, и состоит драма патриотизма в России. Между тем именно над этим парадоксом как раз и ломали себе голову такие серьезные и современные ему наблюдатели, как Герцен или Соловьев.
Шава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Герцена
Впервые Александр Иванович попытался объяснить его еще в 1851 году в статье «Московский панславизм и русский европеизм»17. Вот как он это делал: «Славянофилы с ожесточением напали на весь петербургский период [русской истории], на всё, что сделал Петр Великий и, наконец, на всё, что было европеизировано, цивилизовано. Можно понять и оправдать это увлечение как проявление оппозиции, но, к несчастью, эта оппозиция зашла слишком далеко и увидела себя тогда странным образом рядом с правительством против собственных стремлений к свободе».18
Но как же все-таки не увидели этого парадокса сами славянофилы? Ответ Герцена, увы, скорее, тривиален: «решив a priori, что всё...
Объяснение
17Герцен А.И. Избр. философские произведения. Т. 1, М., 1948.
введенное Петром, скверно, славянофилы дошли до восхищения узкими формами московского государства и, отрекаясь от собственного разума и познания, с рвением устремились к кресту греческой церкви... Исполненные негодования против деспотизма, они приходили к политическому и моральному рабству»19.
Но тут ведь никакого парадокса нет, напротив, это вполне логично. Не могли же славянофилы ограничиться одним отрицанием. Как для всякой осмысленной оппозиции, требовался им, так сказать, второй шаг, позитивный, требовался идеал (или, как сказали бы сегодня, проект будущего), который могли бы они противопоставить деспотизму существующей власти. Но поскольку чаадаевский или, если хотите, екатерининский проект («Россия есть держава европейская») был для них лишь инобытием ненавистной им «петровской системы», а торжествующую Официальную Народность презирали они тоже, пришлось искать свой проект будущего в прошлом - в «истинно русской», как им казалось, допетровской Московии. Не заметив при этом, что как раз в ней и берут начало крестьянское рабство и деспотизм.
В принципе объяснение Герцена более или менее верно. Бросаются в глаза, однако, три его серьезных недостатка. Во-первых, основная мысль не выходит за рамки враждебного отношения славянофилов к реформам Петра, приведшего их к восхищению фундаменталистской Московией. Возникает, однако, элементарный вопрос: а если бы тогдашние славянофилы менее враждебно относились к Петру и не подняли на щит «узкие формы» Московии, если бы, другими словами, отвергли они европейское будущее России по какой-нибудь иной причине, изменило бы это обстоятельство общую траекторию их политической эволюции? Вопрос остался без ответа.
Во-вторых, не принимая всерьёз феномен николаевской Официальной Народности и откровенно его высмеивая, Герцен, к сожалению, не заметил, что антипетровский курс на «ретроспективную утопию», как назвал славянофильское восхищение Московией Чаадаев, взяло не только национал-либеральное крыло тогдашней русской молодежи, но и само правительство. Иначе говоря, движе-
ние назад, к Московии происходило в николаевской России не только снизу, но и сверху.
В-третьих, наконец, писал все это Герцен задолго до Крымской войны, т.е. до катастрофического падения России со сверхдержавного Олимпа и, стало быть, до того, как поняли национал-либералы несущественность ихтеоретических расхождений с правительством по поводу Московии по сравнению с тем, что их с ним объединяло, т.е. с недоверием и неприязнью к Европе. Не говоря уже об их тоске по реваншу. (С этой стороной дела Герцену предстояло еще познакомиться 12 лет спустя, в 1863-м, во время очередного польского восстания. Подробному описанию этой роковой для обеих сторон встречи посвящена четвертая глава этой книги.)
Объяснение
В общем объяснение Герцена, хотя и дает читателю некоторое представление о начавшейся уже в 1840-е политической эволюции славянофильства, оставляет все-таки чувство неудовлетворенности. По-видимому, страстные идейные битвы времен его молодости заслонили для него действительный смысл политической эволюции славянофильства.
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Соловьева
Предложенное три десятилетия спустя, оно несопоставимо более серьезно. Сама уже его «лестница» ориентирует читателя именно на общий смысл драмы патриотизма в России - вполне независимо от увлечения славянофилов Московией. Введенные им принципиальные различия между патриотизмом и национализмом (он же «псевдопатриотизм», он же «государственный патриотизм»), а также дефиниции «особнячества» и особенно «национального эгоизма» оказываются незаменимыми инструментами анализа этой драмы.
Фатальное противоречие, говорит Соловьев, «между требованиями истинного патриотизма, желающего, чтобы Россия была как можно лучше, и фальшивыми притязаниями национализма, утверждающего, что она и так всех лучше, погубило славянофильство»20. Вот что он нам объясняет. В первоначальном своем значении любви к родному очагу обращен патриотизм (для верности Соловьев называет его «истинным») острием внутрь, стремясь сделать свою страну «как можно лучше». Например, избавив её народ от крепостной неволи и от произвола власти. Однако, пережив уваровскую трансформацию и оказавшись собственной противоположностью, т.е. патриотизмом государственным, обращается он острием вовне, обнаруживая вдруг, как Степан Шевырев, что от Европы «уже пахнет трупом».
примера
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Иногда переживания отдельных людей убеди-
тельнее любых теоретических выкладок. Попробуем поэтому, пусть кратко, проследить реакции двух хорошо известных русскому читателю персонажей на одно и то же современное им обоим историческое событие - Крымскую войну. Первый из них в нашем случае - Федор Иванович Тютчев. Как и положено государственному патриоту, он переживал эту несчастную для России войну очень тяжело. Соответственно, его реакция на неё была почти столь же незамысловата, как, скажем, отношение современных московских национал- либералов к бомбардировкам НАТО стратегических объектов в Сербии весною 1999-го. Я имею в виду, что переживания Тютчева проще всего, наверное, выразить в серии восклицаний: Наших бьют! Заговор против России! Гнусность! Лицемеры! Разглагольствуют о свободе, а сами?! Но вот тексты.
20 Соловьев B.C. Цит. соч. С. 444.
Государственному патриоту больше не было дела до произвола отечественной власти, поскольку, идентифицируя себя с нею, говорил он с миром как бы от её имени. Оказавшись олицетворением «национального эгоизма», он уверен, что в любом международном споре своя власть всегда права и его, «патриота», обязанность заключается в срывании масок с лиц злодеев в чужих правительствах, неустанно против его страны злоумышляющих.
«Итак, мы в схватке со всею Европой, соединившейся против нас общим союзом. Союз, впрочем, не верное выражение, настоящее слово: заговор... В истории не бывало примеров гнусности, замышленной и совершенной в таком объеме»21. А в стихах и того пуще
Все богохульные умы, Все богомерзкие народы Со дна воздвиглись царства тьмы Во имя света и свободы!
Здесь все ясно. Тютчев полностью отождествляет Россию с диктатурой, откровенно провоцировавшей эту войну, как видели мы во второй книге трилогии. Отождествляет просто потому, что, как гласит бессмертный клич всех националистов, «права или не права, моя страна всегда права». И от государственного патриота требуется лишь сорвать маски с «богохульных умов», вознамерившихся под предлогом защиты света и свободы унизить родного диктатора. Требуется, несмотря даже на то, что он этого диктатора, как мы хорошо знаем, искренне презирает. Требуется, поскольку в сравнении с окружающим миром его страна со сколь угодно презренным диктатором во главе все равно «всех лучше». Вот это и называл B.C. Соловьев «фальшивыми притязаниями национализма».
Посмотрим теперь, как переживал то же самое событие патриот, по выражению философа, истинный. В нашем случае речь о его отце, знаменитом* историке Сергее Михайловиче Соловьеве. Для него Крымская война тоже была ужасным испытанием. Не только потому, однако, что его страна её проигрывала, но еще и потому, что поражение диктатора могло сделать Россию «как можно лучше». По этой причине переживания С.М.Соловьева были намного сложнее и драматичнее, нежели страсти, одолевавшие государственного патриота. Сердце ему одинаково разрывали как хорошие, так и дурные вести с фронта. Впрочем, пусть читатель судит сам. «В то время, как стал грохотать гром над головой нашего Навуходоносора, мы находились в тяжком положении. С одной стороны, наше патриотическое чувство
21 Цит. по: Кожинов В.В. Тютчев. М., 1988. С. 337.
было страшно оскорблено унижением России; с другой, мы были убеждены, что только бедствия, а именно несчастная война, могли произвести спасительный переворот, остановить дальнейшее гниение; мы были убеждены, что успех войны затянул бы еще крепче наши узы, окончательно утвердил бы казарменную систему; мы терзались известиями о неудачах, зная, что известия противоположные привели бы нас в трепет»22.
Разница очевидна, не так ли? В отличие от патриота государственного, патриот истинный идентифицирует себя не с российской диктатурой, но с российской свободой. Нет, он не пытается взвалить вину за свои страдания на «богомерзкие народы». Он ясно видит роль своей, отечественной диктатуры. Иначе говоря, национальным эгоизмом он не страдает.
Глава вторая У истоков «государственного
Особенно CT И патриотизма»
национального эгоизма
Таково первое следствие, вытекающее из соловьевской формулы. Вот второе. Коварство этой семантической путаницы (два патриотизма) в том, что кипящий ненавистью к «богомерзким народам» национальный эгоизм не только продолжает оперировать под присвоенным им патриотическим именем, но и узурпирует его. Он отказывает в любви к отечеству всем, кто его ненависти не разделяет, клеймя их если не «национальными нигилистами», то уж во всяком случае «космополитами». Или, чтобы совсем было понятно, Тютчевы выживают с политической арены Соловьевых.
А вот и третье - самое важное - следствие. Оно в том, что монополия национального эгоизма как всякая монополия неминуемо ведет к вырождению, к деградации. К тому, иначе говоря, что Тютчевых выживают Катковы, а тех, в свою очередь, Данилевские, а тех Пуришкевичи или, как сказали бы сегодня «отвязанные» черносотенцы. Эти уверены, что все беды страны от инородцев, захватив-
22 Соловьев С./И. Мои записки для моих детей... Спб., 1914. С. 152.
ших её в свои руки, по сути, оккупировавших Россию (если это наведет читателя на мысль об откровениях в газете Завтра некого полковника ГРУ, который уже в наши дни стрелял, по утверждению прокуратуры, в видного чиновника-инородца и баллотировался после этого в Думу из тюремной камеры, я спорить не стану).
Вот в этом открытии неминуемой радикализации и вырождения национализма в России и состоит, собственно, то, что можно назвать,если хотите, своего рода законом Владимира Соловьева (это я просто продолжаю аналогию с Менделеевым). В частности, история постниколаевской России может служить экспериментальным подтверждением этого закона. Документальной верификации его и посвящена, по сути, заключительная книга трилогии. Здесь поэтому сошлюсь я лишь на один пример.
Покойный В.В. Кожинов был в последние годы жизни буквально одержим «одной, но пламенною страстью» доказать, что истинными патриотами России в предреволюционные десятилетия выступали именно Квачковы того времени, черносотенцы. Нет смысла останавливаться на причинах этой страсти. Кто знаком с работами Кожинова и без того знает, что он считал себя идейным наследником героев своей последней книги «Черносотенцы и революция»23. Более того, гордился этим.
Намного важнее результаты его исследования, непреложно свидетельствующие, что в те, финальные, годы императорской России черносотенцами были вовсе не только толпы погромщиков, руководимые вульгарными демагогами, но и элита русской интеллигенции, причем трудовой, научной интеллигенции, можно сказать, цвет нации. «В публиковавшихся в начале XX века списках членов главных из этих [черносотенных] организаций, - писал Кожинов, - таких, как Русское собрание, Союз русских людей, Русская монархическая партия, Союз русского народа, Русский народный союз им. Михаила Архангела, мы находим многие имена виднейших деятелей культуры (причем, некоторые из них даже занимали в этих организациях руководящее положение)»24.
Кожинов BS. Черносотенцы и революция. М., 1998.
И без преувеличения списки, о которых говорит Кожинов, впечатляют (несмотря даже на то, что он сознательно запутывает читателя, смешивая в одну кучу такие сравнительно умеренные, элитарные организации, как Русское собрание или Союз русских людей с погромщиками из Союза русского народа). Сошлюсь хоть на известного пушкиниста и переводчика Катулла Б.В. Никольского, который был членом Главного совета Союза русского народа. А заместителем (товарищем, как это тогда называлось) председателя Главного совета был, между прочим, знаменитый филолог академик А.И. Соболевский. И рядом с ним его не менее знаменитые коллеги - академик К.Я. Грот (тоже филолог), академик Н.П.Лихачев (историк), академик Н.П. Кондаков (византинист), академик (впоследствии президент Академии наук) В.Л. Комаров (ботаник). Это не говоря уже о художниках Константине Маковском и Николае Рерихе, поэтах Константине Случевском и Михаиле Кузмине, медике профессоре С.С. Боткине, актрисе М.Г. Савиной или книгоиздателе И.Д. Сытине.
Кто бы мог подумать, что в единомышленниках великосветского авантюриста Пуришкевича (или сегодняшнего полковника ГРУ Квачкова) были на исходе царских времен такие достойнейшие из достойных люди, creme de la creme, как сказали бы французы, тогдашнего российского общества, и что главная их заслуга перед историей состояла, по мнению самого Кожинова, в том, что «они не подчинялись запретам и осуществляли свободу слова в еврейском вопросе»?25 То есть именно в том, в чем сегодня «осуществляет» ее полковник Квачков.
И удивительное дело, Кожинов был убежден: обнародованная им коллекция знаменитых предшественников неопровержимо доказывает, что, если и есть чем гордиться России, то это черносотенством. Вот уж на самом деле нам не дано предугадать, как слово наше отзовется... Ибо в действительности он лишь усердно подтверждал закон Соловьева. Да разве могла быть другой культурная элита страны на последней ступени соловьевской «лестницы» - в канун национального самоуничтожения России? «Страну губят инородцы (в первую очередь, конечно, евреи)!» - таким ведь только и мог быть
Там же. С. 120. (Курсив Кожинова).
её предсмертный крик, столь глубоко, столь безнадежно она деградировала.
И нисколько ее, эту черносотенную элиту, не смущало, в отличие от классического славянофильства, что идет она в своей ненависти рука об руку и даже впереди власти. В конце концов числила она в своих рядах и самого Николая II, который ведь тоже был членом Союза русского народа. И тоже, ничуть не меньше Кожинова, этим гордился. Да, их, спасителей России, не послушали, убеждал нас Кожинов, они погибли, пытаясь «сказать правду о безудержно движущейся к катастрофе стране... являя собой своего рода донкихотов»26. Проблема лишь в том, что правда этих «донкихотов» свелась, как и предвидел Соловьев, к самоубийственной в многоэтнической империи идее «Россия для русских»...
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Репутация B.C.Соловьева
Россия, как мы знаем, ему не поверила, закон его не приняла. Отчасти, наверное, потому, что слишком уж странно - и страшно - он звучал. Не последнюю роль, однако, сыграла в этом его репутация.
Соловьев, как я его понимаю, относился к той редкой породе русской интеллигенции, которая, словно высеченная из гранита, не гнется, не адаптируется к обстоятельствам, но, поверив в свою исти-
Вот такой парадокс. На наших глазах идеолог черносотенства подтвердил закон деградации национализма, сформулированный еще в 1880 годы «либералом и космополитом», если послушать сегодняшних эпигонов, Владимиром Сергеевичем Соловьевым. Это ведь он объяснил нам, почему оппозиционное в свое время славянофильство неотвратимо должно было обратиться после Крымской катастрофы в согласное с правительством почвенничество, после польского восстания - в опережающий власти национал-патриотизм и, наконец, после революции пятого года - в черносотенство.
ну, отстаивает её до конца. В этом смысле он совершенно не походил ни на своего отца, ни на того же Тютчева при всех различиях между ними, ни на большинство окружавших его людей. Все они были секу- лярными агностиками, а он - глубоко и искренне верующим. Религиозное чувство было напряжено в нем, как струна.
Если искать аналог Соловьеву в истории русской интеллигенции, то, как ни странно, скорее всего это, мне кажется, Белинский. Тот тоже был рыцарем, тоже верил в свою истину напряженно и беззаветно, и тоже был убежден, что, окажись она неверной, единственной ей альтернативой был бы конец света. Во всяком случае для России.
Разница, конечно, бросается в глаза: Белинский был атеистом. Согласитесь, в его время и это было бесстрашным убеждением. Но общее, помимо характера и темперамента, бросается в глаза тоже: каждый был убежден, что неудача его идеи чревата для страны гибелью. Белинский, младший современник декабристов (он умер в 1848 году), верил, что у России есть будущее лишь в случае, если она найдет в себе силы избавиться от крестьянского рабства и самодержавной диктатуры. Станет, короче говоря, европейской страной. Соловьев верил, что у России и Европы есть будущее лишь в случае, если они найдут в себе силы согласиться на воссоединение христианских церквей.
Увы, в последние годы жизни Соловьев был убежден в окончательном крушении своей идеи (хотя, кто знает, было ли это крушение на самом деле окончательным?) В отчаянии он и впрямь предсказал тогда конец света. Естественно, тем, кто хотел похоронить его беспощадный анализ русского национализма, нетрудно было после этого представить Соловьева гениальным чудаком, средневековым мистиком, балансировавшим на грани безумия. В любом случае человеком не от мира сего.
И никто не вспомнил, что не без греха были в этом смысле и Исаак Ньютон с его теологическими экскурсами и мистическими опытами, и Готфрид Лейбниц с его монадологией (и Богом как «монадой монад»). Тем не менее, сколько я знаю, закон земного притяжения не пострадал от экзотической репутации Ньютона, так же, как дифференциальное исчисление от репутации Лейбница. Закон деградации патриотизма, однако, от репутации Соловьева пострадал. С ним случилось самое страшное, что может произойти с научным открытием: он был забыт. Несмотря даже на то, что судьбу страны Соловьев предсказал, опираясь на этот закон, безукоризненно точно.
Я и сам, если честно, не без греха: я тоже однажды пренебрег законом Соловьева. В основу опубликованной в 1995 году книги «После Ельцина: Веймарская Россия», легла гипотеза, что события в России могут развиваться по веймарскому сценарию и закончиться так же, как в Германии. Для меня как ученика Соловьева такой ляп,конечно, непростителен. Объяснить его могу лишь страшным потрясением, пережитым в момент октябрьского националистического мятежа 1993 года, так отчаянно напоминавшего аналогичный мятеж в Мюнхене в ноябре 1923-го.
Так или иначе, веймарская гипотеза прижилась в России - и в мире. И вылилась, наконец, десятилетие спустя в пародийную государственную антифашистскую кампанию. Одно уже то обстоятельство, что первыми подписали Антифашистский пакт в Думе самые оголтелые националисты, свидетельствовало о его пародийности. Конечно, и германский фашизм был результатом деградации патриотизма. Но при всем том был он диктатурой национального эгоизма, обращенной в будущее (сколь бы гротескным будущее это ни выглядел^).
В России - после большевиков - победить могла бы лишь диктатура национал-патриотическая, обращенная в прошлое. В случае, допустим, победы мятежников в октябре 1993-го, вдохновляли бы новую власть идеи традиционные, архаические. Часть победителей ратовала бы, конечно, за возврат к советской империи, но другая, преобладающая, за возврат к Православию, Самодержавию и Народности. Иначе говоря, произошло бы то же самое, что после подавления декабристов при Николае I (насколько возможно это в современном мире).
Так или иначе, диктатура национального эгоизма, в просторечии называемая фашизмом, не могла быть в России по духу ни герман-
ской, ни итальянской - только черносотенной, московитской. Для неё не существовало бы будущего, не существовало бы даже настоящего - одно лишь прошлое.
И потому, скажем, апрельское 2006 года отвержение на Всемирном русском соборе принципов Всеобщей Декларации прав человека во имя московитских ценностей есть куда более существенный шаг к такой диктатуре в России, нежели, допустим, псевдогерманская фашистская символика на знаменах национал-больше- виков. Ибо смысл отвержения общепринятых в современном мире принципов состоять можетлишь в намеренной демонстрации моско- витского особнячества.
По этой причине единственным реальным инструментом борьбы против фашизма в России может быть лишь политическая модернизация, лишь ясное и недвусмысленное отделение того, что Соловьев называл истинным патриотизмом, т.е. любви к родному очагу, от его националистической подмены, национального эгоизма.
Глава вторая
I . У истоков «государственного
ЧТО «рухнуло патриотизма.
в пожаре1917-го»?
Не помогало в свое время делу Соловьева и то, что многие радикальные «русские европейцы», отчаявшиеся добиться поддержки в обществе, предпочли отречься от самого представления о патриотизме. Припомнили своим торжествующим оппонентам заявление Герцена, что «любовь к отечеству... не смешиваю с больше и больше ненавистной мне добродетелью патриотизма»27. Припомнили и саркастическое замечание английского классика XVIII века Сэмюэла Джонсона, что «патриотизм есть последнее прибежище негодяя», а то и окрестили его устами того же Герцена «патриотическим сифилисом»28.
Короче, выплеснули вместе с водой и младенца, упустив каким- то образом из виду, что и Чаадаев, и Белинский, и Герцен, и, конеч-
Герцен AM.. Цит. соч. С. 272.
Цит. по: Янов А. Альтернатива// Молодой коммунист. 1974. № 2. С. 75.
но, Сэмюэл Джонсон искренне любили свой народ и заботились о его душевном здоровье. Но как уживалась эта любовь с отрицанием патриотизма? Уж слишком очевидно было здесь противоречие. Золотую середину между крайностями нашел, как всегда, Соловьев, объяснив, что дело идет «о спасении народной души»29. И, даже, оставаясь в безнадежном меньшинстве, должен же кто-то противостоять «неразумному псевдопатриотизму, который под предлогом любви к народу желает удержать его на пути национального эгоизма»30. А что, если не патриотизм, не любовь к отечеству может вдохновить такое Сопротивление?
Именно поэтому не уставал он подчеркивать основополагающую разницу между «истинным патриотизмом и национализмом, представляющим для народа то же, что эгоизм для индивида»31. Ибо как раз тогда, когда народ, подстрекаемый проповедниками национального эгоизма, впадает «в искушение решать [свои] вопросы не по совести, а по своекорыстным и самолюбивым расчетам... подвергая себя величайшей опасности, предостеречь от неё долг истинного патриота»32.Соловьев исполнил свой долг, предостерег. Но поверила постниколаевская Россия, как мы знаем, Данилевскому, а не ему, позволила себе решать свои вопросы «по своекорыстному расчету» - и страшно расплатилась за это. Четверть века спустя после того, как были написаны эти строки предостережения, она перестала существовать, «самоуничтожилась». По отчаянному тогдашнему выкрику Максимилиан^ Волошина, «С Россией [было] кончено». И что же? Чему научил нас этот немыслимо жестокий опыт?
Словно бы ничего этого не было, по-прежнему продолжают сегодняшние телевизионные проповедники государственного патриотизма, как Михаил Леонтьев или Алексей Пушков, «под предлогом любви к народу удерживать его на пути национального эгоизма». И оправдание у них прежнее: все в этом мире так делают. Какая там
Соловьев B.C. Цит. соч. С. 273. Там же. С. 261.
Соловьев B.C. Сила любви. М., 1991. С. 57. Соловьев B.C. Сочинения: в двух томах. Т. 1. С. 273.
совесть? Какое «спасение народной души», когда, условно говоря, «в Америке негров линчуют»? Без этого анекдотического мотива не обходится ни одно их выступление. А Соловьев между тем специально предупреждал против их коварной уловки. «Каждый народ, - завещал он нам, - должен думать только о своем деле, не оглядываясь на другие народы, ничего от них не требуя и не ожидая. Не в нашей власти заставить других исполнять свою обязанность, но исполнять свою мы можем и должны»33.
Едва ли смогут государственные патриоты, как Леонтьев или Пушков (или, что важнее, все те, кто усвоил их уроки национального эгоизма), что-нибудь понять втайне «самоуничтожения» постниколаевской России. Тем более немыслимо представить себе, чтобы ответили они что-нибудь внятное на уже известные нам результаты исследования крупнейшего из знатоков николаевской эпохи профессора Калифорнийского университета Н.В. Рязановского. Согласно ему, Россия, «слинявшая», по словам В.В. Розанова, в 1917-м, все еще была той самой Россией, которую оставило нам в наследство проклятие николаевского национального эгоизма. Вот, как мы помним, заключение Рязановского: «В конечном счете обрушился в пожаре 1917-го [не просто царский режим, но] именно архаический старый режим Николая I»34.
Так неужели судьба постниколаевских поколений совсем ничему нас не научила? И самоотверженная борьба таких преданных своему народу патриотов, как Чаадаев, Белинский, Герцен или Соловьев, прошла впустую, не оставив живого следа в нашем сознании? И вообще, как могло случиться, что после всех потрясавших страну со времен Николая реформ, контрреформ и революций, так и стоял еще полстолетия во всей своей нерушимости архаический ancien regime Николая? Почему? В чем секрет его потрясающей долговечности? И как связана она с леонтьевско-пушковским национальным эгоизмом, даже не подозревающим, что берет начало именно в этом архаическом режиме?
33 Там же.
Riasanovsky Nicholas V. Nicholas I and Official Nationality in Russia. Univ. of Calofornia Press. 1969. P. 270.
Мы, собственно, и начали главу с описания этого режима. Однако понятия государственного патриотизма (Официальной Народности) и национального эгоизма требовали, согласитесь, объяснения. И еще больше нуждался в нем центральный парадокс этой книги: каким образом национал-либеральное славянофильство, начавшее с откровенного презрения к коварному уваровскому изобретению, кончило тем, что превратилось в этот самый государственный патриотизм, обрушивший страну в пожаре 1917 года. Но сейчас, когда читатель, надеюсь, получил обо всем этом некоторое представление, продолжим то, с чего начинали, - в надежде, что удастся нам понять секрет долголетия николаевского режима.
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Возвращение Московии
Со времен Герцена, как мы уже говорили, принято в литературе отзываться об Официальной Народности пренебрежительно, иронически. Подчеркивались ее примитивность, чиновная тупость, казенный энтузиазм. Вот авторитетный образец: «Для того, чтобы отрезаться от Европы, от просвещения, от революции, пугавшей его с 14 декабря, Николай поднял хоругвь Православия, Самодержавия и Народности, отделанную на манер прусского штандарта и поддерживаемую чем ни попало - дикими романами Загоскина, дйкой иконописью, дикой архитектурой, Уваровым и «рукой всевышнего»... Патриотизм выродился, с одной стороны, в подлую циническую лесть «Северной пчелы», а с другой - в пошлый загоскинский «патриотизм», называющий Шую Манчестером, Шебуева - Рафаэлем, хвастающий штыками и пространством от льдов Торнео до гор Тавриды»35.
У читателя этого иронического и элегантного пассажа невольно создавалось впечатление, будто одни лишь «подлые льстецы» и «пошляки», одни Булгарины да Загоскины поддерживали казенную Русскую идею. На поверку, однако, все оказывается куда сложнее. И
35 Герцен А. И. Былое и думы. С. 286.
коварнее. Исследователь Официальной Народности и один из самых жестоких ее критиков Александр Николаевич Пыпин был прямо противоположного мнения о ее могуществе - и опасности. «Даже сильные умы и таланты, - говорил он, как мы помним, - сживались с нею и усваивали ее теорию. Настоящее казалось разрешением исторической задачи, народность считалась отысканною, а с нею указывался и предел стремлений»36.
И ничего в этом не было удивительного, - добавлял Пыпин, - «ибо такого рода действие оказывала даже на первостепенные умы и таланты общественная среда ... на понятиях которой утверждалась система официальной народности»37. Да ведь одна уже дружная общественная, если угодно, травля Чаадаева за его «философическое письмо» свидетельствовала, кто прав в этом заочном споре. Даже и сам Петр Яковлевич признавал, что «почин [травли] всецело принадлежал стране»38, тогда как «правительство в сущности только исполнило свой долг... Совсем другое дело вопли общества»39.
А «вопли» и впрямь были оглушительные: «люди всех слоев и категорий общества, - рассказывает тот же Пыпин, - соединились в одном общем вопле проклятия человеку, дерзнувшему оскорбить Россию... студенты Московского университета изъявили, как говорят, желание с оружием в руках мстить за оскорбление нации».40 Это была вторая в русской истории (после спонтанных демонстраций против гегемонии Наполеона в 1800-е) патриотическая истерия, если можно так выразиться. Во всяком случае Пыпин это подтверждает, говоря о «таком взрыве в массе общества, который не имеет ничего подобного в истории нашей литературы»41.
На его стороне в этом споре выступает и другой литературовед Е.В. Аничков, замечая, что «Николай I сумел вызвать реакцию одно-
Пыпин АН. Цит. соч. С. 192.
Там же.
Чаадаев П.Я. Цит. соч. С. 87.
Там же. С. 8о.
4° Пыпин А. Н. Цит. соч. С. 188.
41 Там же. С. 1В2.
временно и сверху и снизу». И связывая это с настроением общества, которому «вдруг захотелось чего-то чисто русского, такого, что может быть вычитано только в летописи былых времен или подслушано в народной поэзии»42.
И действительно именно Официальная Народность, словно почувствовав эту потребность пробужденного войной 1812 года и декабризмом национального сознания, первая поставила вопрос о самобытности России, о ее цивилизационной идентичности, о цели и смысле ее исторического путешествия в мире. И объявила, что ответ найден: Россия - не Европа. Ибо в отличие от мятежного континента «народность наша состоит, - как указано было в созданном по высочайшей воле предписании министра народного просвещения, - в беспредельной преданности и повиновении самодержавию»43.
И сточки зрения власти, это было вполне логично. Ибо если даже спонтанный, самодеятельный и вообще незаконный патриотизм оказался способен вывести 14 декабря на площадь столько преданных отечеству людей, то на что же способен патриотизм управляемый, так сказать, организованный самой властью? Тем более, если мобилизовать его под знаменем защиты оскорбленной чести отечества и дать ему в руки хоругвь?
Правда, это был уже совсем другой, государственный патриотизм. Но в том ли суть? Главное, что власть усвоила урок декабристов и оценила мобилизационный потенциал патриотизма. Она вознамерилась не только присвоить себе монополию на него, но и употребить его как инструмент своих амбициозных геополитических планов. Для того, собственно, и провозгласила она себя мыслью народа, его духовным пастырем, его совестью. Власть уверила общество, что всё ведает, всё видит, всех любит, всё может. Государство и есть отечество - декретировала она.
И вот уже, как мы помним, начальник Третьего отделения собственной Его Величества канцелярии объясняет Антону Дельвигу как нечто само собою разумеющееся, что «законы пишутся для подчи-
HR Вып. 6. M.t 1907. НикитенкоА.В. Цит. соч. С. 306.
ненных, а не для начальства»44. А один из руководителей правительства Яков Ростовцев провозглашает, ничуть не смущаясь, что «совесть нужна человеку в частном домашнем быту, а на службе и в гражданских отношениях ее заменяет высшее начальство».45 И негодующе восклицают славянофилы: «название государя Земной бог, хотя и не вошло в титул, однако, допускается как толкование власти царской»46.
Перед нами не только обожествление власти, цезарепапизм, как думал Соловьев, и не только дикая полицейская попытка «отрезаться от Европы», как полагал Герцен. Перед нами первая в истории России секулярная религия, грандиозная в своем роде попытка создать принципиально антизападную, новомосковитскую, если хотите, цивилизацию, в центре которой стоит всеведущий и всемогущий Земной бог, Автократор, совершенно открыто объявляющий себя деспотом. Никакими ведь на самом деле вольнодумцами не были славянофилы, когда называли эту новую секулярную религию деспотизмом, если и самому Николаю Павловичу даже в голову, как мы помним, не приходило это скрывать. Да, с трогательной прямотой признавался он, «деспотизм еще существует в России, ибо он составляет сущность моего правления, но он согласен с гением нации»47.
Вот эта мысль о согласии «гения нации» с деспотизмом, о врожденном, следовательно, рабстве русского народа, и составляла ядро государственного патриотизма. Не случайно же говорил Уваров, что «вопрос о крепостном праве тесно связан с вопросами о самодержавии и даже единодержавии - это две параллельные силы, которые развивались вместе. У того и другого одно историческое начало, законность их одинакова... Это дерево пустило далеко корень: оно осеняет и церковь и престол»48.
В этой манипуляции патриотизмом правительство неожиданно для самого себя обнаружило принципиально новый - и практически
Русские мемуары. 1826-1856. М., 1990. С. 135.
45 Лемке М. Николаевские жандармы и литература 1826-1855 гг. Спб., 1908. С. 598. Теория государства у славянофилов, Спб.,1898. С. 40. Лемке М. Цит. соч. С. 42.
история русской литературы в XIX веке. М., 1910. Т. 2. С. 81.
неисчерпаемый - ресурс властвования. Оказалось, как видим, что патриотизмом можно оправдать не только самодержавие, но и крепостное право. Что можно в России не только объявить «высшее начальство» совестью нации, но и её империю - особой, отдельной от Европы цивилизацией.
Я не знаю, подозреваютли авторы многочисленных современных сочинений о «русской цивилизации», откуда именно заимствовали они свое вдохновение. А также о том, что в первоначальной её версии сутью этой цивилизации объявлено было, между прочим, увековечение крестьянского рабства, поскольку «осеняло оно», как мы только что слышали, «и церковь и престол». Причем, в отличие от современной ей Америки, где привезенные из Африки рабы принадлежали, по крайней мере, к другой расе, уваровская формула освящала порабощение миллионов соотечественников, не отличавшихся от господ ни цветом кожи, ни языком, ни верованиями.
Между тем историк национал-патриотической («правой», по его терминологии) мысли С.В. Лебедев не только этой формулы не стыдится, но, как мы сейчас увидим, гордится ею необыкновенно - в 2007 году! Вот как он это объясняет: «Уваров точно уловил необходимость единства духовного, политического и национального. Не случайно эта условная триада и в наши дни является одним из самых распространенных девизов русских правых. Мало какой из политических формул во всемирной истории была суждена такая долгая жизнь... Для современных патриотов характерно стремление вообще всю русскую духовную культуру свести к этим трем словам. Так, по словам известного скульптора В. Клыкова: Русская идея - это Православие, Самодержавие, Народность».49
Хороша, право, русская идея, благословлявшая деспотизм, «нравственную пустыню» и порабощение соотечественников. Но вот ведь, как видим, находятся современники, которые даже таким страшным наследством восхищены. Мало того, если верить Александру Севастьянову, оно, это наследство, «и представляет сего- ' дня мейнстрим русской культурной жизни».50 Верить ли?
Лебедев С.В. Цит соч. С. 45.
APN.ru. 29 марта 2008.
Но вернемся к николаевскому режиму. И по другой еще причине надлежало ему объявить Россию отдельной от Европы цивилизацией. А именно потому, что «Европа гнила». И общаясь с нею, «мы и не примечаем, что имеем дело будто с человеком, несущим в себе злой заразительный недуг... не чуем в потехе пира будущего трупа, которым он уже пахнет»51. Это уже другой столп государственного патриотизма профессор Степан Шевырёв. И сказано это было в 1841 году (кстати, и ноября 2001 года в том же духе высказался, изумив телезрителей, в программе «Итоги» и Алексей Митрофанов, бывший «производитель смыслов» Жириновского. Даже не подозревал ведь, бедняга, что озвучивает антизападную архаику полуто- растолетней давности).Но если в наши дни логика Митрофанова публику ошеломила, то ход рассуждений его «национально ориентированного» пращура вызвал лишь, как помним мы из второй книги трилогии, в николаевском Санкт-Петербурге восторг. Гоже ли в самом деле России, чья история была осуществлением провиденциального плана, сделавшего ее подданных «счастливейшим из народов», числиться в одной и той же цивилизации с «пахнущей трупом» Европой? По всем этим причинам патриотизм в новоявленной «русской цивилизации» и превращался из интимного чувства в идеологию, а идеология впервые становилась функцией власти.
Язвительный современник описывал практику этой цивилизации со щедринским, как, надеюсь, помнит читатель, сарказмом: «Обыватель ходил по улице и спал после обеда в силу начальнического позволения. Приказный пил водку, женился, плодил детей, брал взятки по милости начальнического снисхождения. Воздухом дышали потому, что начальство, снисходя к слабости нашей, отпускало в атмосферу достаточное количество кислорода». И тот же А.В. Никитенко меланхолически записывал 26 июля 1838 года: «В Могилеве тоже хорошо. Генерал-губернатор сумасшедший, председатель гражданской палаты вор, обокравший богатую помещицу, председатель уголовной палаты убил человека, за что и находится
История русской литературы в XIX веке. С. 82.
под следствием»52. А десятилетием позже еще одна запись, более общего характера, но не менее зловещая: «Ужас овладел всеми мыслящими и пишущими. Стали опасаться за каждый день свой, думая, что он может оказаться последним в кругу друзей и родных»53. Знакомо? А ведь даже и дед Сталина в ту пору еще не родился...
Вот почему, вопреки Герцену, языческое обожествление власти, отождествленное с патриотизмом (культ личности, говоря современным языком) было ничуть не менее опасно для русской культуры в 1830-е, нежели двести лет назад, в Московии, и сто лет спустя в сталинском СССР Оно грозило ей деградацией.
наша
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
свобода»
Есть достаточно фактов, подтверждающих эту бес-
прецедентную опасность. Лучшие из лучших русских умов того времени - Пушкин, Гоголь, Тютчев, Белинский, Вяземский, Жуковский, Надеждин - оказались в большей или меньшей степени пленниками этой соблазнительной идеологии. Одни на время, другие, как Гоголь или Тютчев, и до конца дней своих. Это под ее влиянием Пушкин написал «Клеветникам России» и «Бородинскую годовщину». Это тогда сказал о нем его друг и поклонник Адам Мицкевич: «Он бьету царских ног поклоны, как холоп».54 Это тогда писал Белинский, что «в царе наша свобода, потому что от него наша цивилизация, наше просвещение, так же, как от него наша жизнь... Безусловное повиновение царской власти есть не одна польза и необходимость наша, но и высшая поэзия нашей жизни, наша народность»55. Многим ли, кроме стиля, отличается эта тирада от канцелярской прозы Уварова?
НикитенкоАВ. Цит. соч. С. 212. Там же. С. 312. HRBbin. 6. С. 420.
Цит. по: Янов А. Загадка славянофильской критики// Вопросы литературы. 1969. № 5. С-115 (выделено мною - А.Я.).
4 Янов
А вот вам Николай Надеждин, один из самых просвещенных редакторов своего времени, в Телескопе которого напечатаны были и «Литературные мечтания» Белинского, и письмо Чаадаева: «У нас одна вечная неизменная стихия - царь! Одно начало всей народной жизни - святая любовь к царю! Наша история была доселе великою поэмою, в которой один герой, одно действующее лицо. Вот отличительный самобытный характер нашего прошедшего. Он показывает нам и наше будущее великое назначение»56. Сам даже Уваров, не говоря уже о Булгарине, не сформулировал бы суть государственного патриотизма ярче этого интеллигентного литератора.
И, наконец, еще один всемирно известный автор, воспевший крепостное право, которое одно, по его мнению, «сообразуется с волей Божиею, а не с какими-нибудь европейскими затеями». Большетого, именно в этом «истинно-русском отношении помещиков к крестьянам» усматривал он и решение всех социальных проблем, в которых безнадежно запуталась, загнила европейская цивилизация. Ибо лишь помещики могли «воспитать вверенных им крестьян таким образом, чтобы они стали образцом этого сословия для всей Европы». И потому был совершенно уверен (в 1840-м!), что не пройдет и десятилетия, как «Европа приедет к нам не за покупкой пеньки и сала, но за покупкой мудрости, которой не продают больше на европейских рынках»57. Увы, это опять-таки не Уваров. Это великий Гоголь.
Теперь, я думаю, читателю легче судить, кто прав в этом давнем споре по поводу новомосковитской идеологической революции - Чаадаев с Пыпиным или Герцен. Как видим, идейный переворот этот и впрямь был столь радикальным и всепроникающим, что оказался способен затуманить самые светлые головы, если хотя бы на время сумел убедить Белинского, что «в царе наша свобода», а Гоголя уверовать, что крестьянское рабство спасет Европу.
Большетого, обманул ведь он, как мы видели, не только своих современников, но и наших. Конечно, недавно скончавшийся А.А. Гулыга не Белинский и даже не Надеждин, но я все-таки привык
Лемке М. Цит. соч. С. 598.
ИР. Вып. 6. С. 451,452.
еще с советских своих времен считать его серьезным ученым, знатоком мировой философии. Даже рецензию в своё время опубликовал в Новом мире на его книгу о Гегеле - весьма притом похвальную. И каково же было мне читать его заявление в 1995 году, что «уваров- ская триада и есть формула русской культуры»58.
Роковое наследство
Не менее важно, однако, что ошибка
Герцена не позволила ему - и поверившим его оценке современным исследователям Официальной Народности - заметить в ней главное: её внешнюю политику, её геополитическое, как сказали бы сейчас, измерение. То очевидное, казалось бы, обстоятельство, что попытка создать альтернативную европейской архаическую цивилизацию в России не могла не сопровождаться попыткой навязать её остальному миру.
Ибо вместе с императором обожествлена ведь была и империя. Подобно самодержавию, оказалась она сакральным телом. И с этого момента любое покушение на нее восприниматься должно было в России не только как преступление, но и как кощунство. Ибо столь изобретательно и коварно задуман был идеологический механизм Официальной Народности, что не только деспотизм был, как мы видели, намертво переплетён в нем с гордостью за единодержавие, а «русская цивилизация» с крестьянским рабством, но и нерушимость империи оказалась неотделимой от патриотизма. И поэтому каждый, кто восставал против самодержавия, бросал вызов национальному самосознанию. Отвергая крепостное право, он посягал на патриотизм, а поднимая руку на империю, оказывался врагом народа или, как сказал бы в наши дни Игорь Шафаревич, русофобом.То, что казалось уже неосуществимым в Европе главному вдохновителю европейской клерикальной реакции графу Жозефу де Местру (который, умирая в 1821 году, воскликнул, что умирает вместе
со
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
ГулыгаА.в. Русская идея и её творцы. М., 1995. С. 43.
с Европой), оказалось в николаевской России возможно. Вот как описывал свой идеал де Местр: «Монархия есть ни что иное, как видимая и осязаемая форма патриотического чувства... Такое чувство сильно потому, что чуждо всякого расчета, глубоко потому, что свободно от всякого анализа, и неколебимо потому, что иррационально... Монархия - это воплощение отечества в одном человеке, излюбленном и священном в качестве носителя и представителя его идеи»59.
Де Местр, как известно, прожил в России полтора десятилетия, был одной из самых популярных фигур в петербургском дипломатическом корпусе, и главные его работы написаны тоже здесь. Едва ли можно сомневаться, что именно он и был истинной музой николаевских патриотов-государственников. По крайней мере, они оказались единственными в Европе политиками, попытавшимися воплотить в жизнь его идеи.
Многое им не удалось. Они не сумели, как мы знаем, надолго обуздать ни Пушкина, ни Белинского. Они не смогли растлить русскую культуру, оказались бессильны подавить её либеральное европейское ядро. Но одного у них не отнимешь.
Отождествить Россию с империей и заразить ее культурную элиту пафосом сверхдержавности, они сумели. И подменить патриотическое чувство идеологией национализма удалось им тоже60.
В этом, собственно, и заключается то роковое наследство, которое оставила по себе Официальная Народность. И через многие десятилетия после смерти Земного бога все еще суждено, как видим, этому наследству отзываться в русской культуре тяжелейшими реци-
Цит. по: Русский вестник. 1889. С. 79-80.
Влияние идей де Местра прослеживается, однако, не только у его петербургских современников. На самом деле оно настолько преобразовало весь стиль мышления постниколаевской эпохи, что следы его легко можно обнаружить и у многих «нацио-дивами государственного патриотизма. Отчасти потому, что никогда не было николаевское царствование осмыслено экспертами как гигантский водораздел в постекатерининской истории России, как разрушение дела Петра и вторая великая самодержавная революция, отличавшаяся от первой из них (опричнины Ивана Грозного), тем, что роль тотального террора XVI века впервые сыграла тотальная идеология.
Мало того, однако, что не осмыслена до сих пор эта судьбоносная, можно сказать, идеологическая революция. Сегодняшние отечественные национал-либералы еще и отчаянно сопротивляются
такому осмыслению, пытаются реабилитировать как самого Николая, так и творца его Официальной Народности. Вот лишь два примера (первый из них читатель трилогии, надеюсь, помнит).
Один из колеровских «производителей смыслов» так рассуждал о Николае и его царствовании: «Если выбирать исторические параллели, то путинский образ ближе всего к образу Николая I, столь нелюбимого интеллигентами и репутационно замаранного, но при этом - абсолютно вменяемого... В отличие от своего братца Александра, Николай - вменяемый, искренне национальный, честный, но политически неглубокий, немасштабный».61 Другой эксперт пытается спасти репутацию Уварова. Если избавиться, пишет он, от «фильтров и штампов историографии XIX и XX веков», мы тотчас увидим, что «Уваров настаивает на том, что Россия должна искать не путь, отдельный от Европы, а путь самостоятельного творчества в Европе».62
нал ьно ориентированных» русских мыслителей XX века. Например, у Льва Тихомирова в его «Критике демократии» (М., 1997); у Ивана Ильина (см. его: «О грядущей России». М.: Воениздат, 1993); у Михаила Назарова («Тайна России». М.: Русская идея, 1999) и у Ивана Солоневича (см.: «Наша страна: XX век». М.. 2001).
Архангельский А.Н. См.: Колеров М. Новый режим. М.. 2001. С.37-3В
Неприкосновенный запас. № 51, Интервью с А.И. Миллером
Герцену в известном смысле простительно было пройти мимо идеологической революции Николая, его чудовищной Официальной Народности и порожденной ею идеи «русской цивилизации». В его время было это еще слишком ново, феномен тоталитарной идеологии только-только зарождался. Но как, спрашивается, могли не заметить всё это люди, полжизни прожившие именно в такой насквозь идеологизированной стране? Как могли они не увидеть, что если и Екатерина и её царствовавший до 1825 года внук, точно так же, как декабристы, чувствовали себя в Европе дома, то головокружительный поворот к альтернативной «цивилизации», который пытался я здесь продемонстрировать, не мог быть ничем иным, кроме революции?
Должны бы, казалось, современные эксперты заметить хоть грозный след этой второй самодержавной революции, так глубоко отпечатавшийся в ментальности пришедшей после неё русской культурной элиты, да и в их собственной, если на то пошло, ментальности. Ведь след этот буквально бьёт в глаза.
Сергею Муравьеву-Апостолу, допустим, представителю доникола- евского поколения, пошедшему на виселицу ради российской свободы, даже ведь и спорить было бы не о чем, скажем, с Константином Леонтьевым, не менее ярким представителем поколения постниколаевского, провозгласившим, что «русская нация специально не создана для свободы». Не было у этих людей общего языка, словно бы пришли они из разных стран, из разных эпох, даже из разных культур. Вот же какой на самом деле был результат уваровского «самостоятельного творчества в Европе».
Так могла ли столь неизмеримой глубины пропасть между поколениями возникнуть сама собою - без идеологической революции «искренне национального» Николая? Тем более, что никуда ведь не делась эта пропасть и в наши дни. Достаточно, кажется, нам заглянуть в самих себя...
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
пройденного?
Почему бы, впрочем, и впрямь не заглянуть? Тем более, что есть такая возможность. Как мы уже во вводной главе говорили, М.А. Колеров взял на себя труд опросить в пространных интервью 13 сравнительно молодых людей своего поколения (1950-1960-х г.р.) на предмет того, что думают они о прошлом и будущем России. Опрошенные были людьми самых разных убеждений, но все - либеральные интеллигенты, которых Колеров счел «производителями смыслов» для нашего времени, т.е. писателями, которые вырабатывают «язык общественного самоописания, самовыражения и риторики»63. Результаты опроса были изданы отдельной книжкой под названием «Новый режим», пусть крохотным тиражом, но ценности, мне кажется, необыкновенной.
А.Н. Архангельский был лишь одним из собеседников Колерова. Но то обстоятельство, что он не заметил роковой роли государственного патриотизма в российской катастрофе 1917-го, в высшей степени характерно для всего сборника. Не заметил он, разумеется, и того, что обязана Россия возникновением этого феномена именно режиму Николая I и его идеологии Официальной Народности, которая, собственно и была первой исторической формой государственного патриотизма в России (второй был панславизм). Впрочем, не заметил этого ни один из респондентов Колерова.
Что никто из них не знает удивительного заключения, к которому пришел Н.В. Рязановский, в порядке вещей: историков среди них было немного. Встревожило меня другое. А именно, что ничего не знают они и о драме патриотизма в России, той самой, которую объяснил нам Владимир Сергеевич Соловьев. Не знают, словно бы и не . сбылось его грозное пророчество и не «самоуничтожилась», как он предсказывал, в результате этой драмы в 1917 Россия. Словно и не «выпала» она по причине этой Катастрофы из Европы - на три поко-
63
Повторение
Леонтьев К.Н. Письма к Фуделю//Русское обозрение. 1885. №1.0.36.
ления. И словно бы, наконец, не определило это «выпадение» нашу сегодняшнюю «интеллектуальную повестку дня», говоря языком Колерова.
Читатель, конечно, уже догадался, почему меня это встревожило. Просто, как никогда, актуальна сегодня, на очередном историческом распутье России, заповедь американского философа Джорджа Сантаяны. Потому что, говоря его словами, забыв прошлое, мы и впрямь рискуем повторить его снова. И слишком уж похож флирте национал-либерализмом, пронизывающий «Новый режим», на повторение пройденного. На то, как больше полутора столетий назад начиналась идейная драма, закончившаяся «самоуничтожением» России.
Во всяком случае в старинном русском споре между Муравьевым-Апостолом и Леонтьевым, который мы только что упоминали, многие из собеседников Колерова пусть еще и не готовы стать на сторону Леонтьева, но не согласны уже и с Муравьевым. Не случайно же заметил один из них Андрей Зорин, что «среди самых существенных и горьких для меня утрат - нарастающее разочарование в идее личной свободы»64.
Для историка, знакомого с центральным парадоксом славянофильства, так же очевидно, как было это для Герцена в 1850-е, что первый шаг в направлении государственного патриотизма, как следует из сборника Колерова, уже сделан: постулат «Россия не Европа» большинством его собеседников принят. Причем, принят именно как постулат, т.е. как нечто само собою разумеющееся. Впрочем, и там, в Европе, конечно, есть наши, например, сербы, да и то лишь времен Милошевича, когда они еще полны были энтузиазма противостоять Европе и готовы отстаивать суверенитет (слово, стремительно вытесняющее из общепринятого дискурса свободу) своей мини-империи - пусть хоть ценою геноцида, как в 1995 году в Боснии. Или этнической чистки, как в 1999-м в Косово.
Так или иначе, налицо все признаки окончательного раскола и поляризации в лагере российской либеральной интеллигенции - полюса уже обозначены и даже лидеры названы: «Максим
64 Колеров М. Цит. соч. С. 37*38.
Соколов - либеральный националист... Андрей Зорин - либеральный космополит» (под космополитами, надо полагать, имеются в виду те, в чьем списке приоритетов критерий Муравьева всё еще стоит выше суверенитета65.
То же самое, между прочим, ставится в вину и B.C. Соловьеву - за «черты политического либерализма, космополитизма» (и, по-видимо- му, за презрение к национальному эгоизму, подозрительно напоминающему сегодняшнее преклонение перед суверенитетом66.
Вопрос теперь лишь в том, готовы ли новейшие национал-либералы к открытой конфронтации с Европой, собственно, и послужившей в XIX веке настоящей завязкой драмы патриотизма в России. Если верить историческому опыту, требуется для этого событие, эквивалентное Крымской войне, действительно способное сделать вырождение национал-либерализма необратимым. (В 2001 году, однако, момент такой еще не наступил). Во всяком случае их попытка использовать в этом качестве патриотическую истерию, вызванную косовским конфликтом 1999-го, наткнулась, как мы скоро увидим, на идейное сопротивление в их собственном лагере и завершилась ничем - несмотря на то, что некоторые собеседники Колерова (и прежде всего он сам) пробовали поднять её на щит.
Естественно, первым, кто заметил эту угрозу, был лидер «либеральных космополитов» Андрей Зорин. «Мне кажется, - говорит он, - что решающей точкой, когда этот невроз стал определять национальное самосознание, были косовские события»67. Вот как развивает это признание Колеров: «Весна 1999-го надавала по щекам... интернационалистам... Общественное мнение ждало этой последней точки, когда сам Запад надаёт по щекам своей пятой колонне»68.
Значит, предчувствовало, подозревало это «общественное мнение», что Зорин и его единомышленники представляют в России пятую колонну Запада. «Толпы молодых людей, в том числе получив-
6s Там же. с. 8.
66
Там же. С. 30.
т
Гам же. С. 152.
т
Там же. С. 22.
ших западное образование, работавших за границей, белые ворот- нички, уже настроены были вполне националистически»69. Они-то, надо полагать, и подозревали. И вот Запад предоставил им, наконец, в Косово неопровержимую улику.
Очень, согласитесь, напоминает это всё времена Чаадаева. Помните, «явилась новая школа, не хотят больше Запада, хотят обратно в пустыню»? Разумеется, впереди желающих «обратно в пустыню» лидер либеральных националистов Максим Соколов. Он уверен, что «Косово шокировало либеральных деятелей потому, что они так верили товарищу Клинтону, как, может быть, не верили себе». И так отчаянно подвел их упомянутый товарищ, что «когда получилась незадача, почва ушла у них из-под ног»70.
Глава вторая
II ~ У истоков «государственного
незадача : патриотизма»
Читатель вправе упрекнуть меня, что исследование драмы патриотизма в России разворачивается здесь, словно бросая вызов хронологии, сразу в двух временных измерениях - историческом и современном. Грешен, не отрицаю. Согласитесь однако, что, глядя на русскую историю как на единое целое, трудно, почти невозможно избавиться от ощущения: она · повторяется. И самое драматическое в этих повторениях то, что действующие лица в них неповинны. Они-то совершенно уверены, что действуют по собственной воле и разумению, а между тем почти буквально повторяют реакции предшественников, живших в совсем иных исторических обстоятельствах. Соколов, допустим, копирует реакцию Тютчева на Крымскую войну, ни на минуту об этом не подозревая. Боюсь, невозможно передать читателю эту удивительную особенность драмы патриотизма в России, не разворачивая её сразу в двух временных измерениях. Пусть, впрочем, читатель судит сам.
Какая же такая незадача случилась той весной, по мнению Соколова, у «пятой колонны» Запада в России? Речь, как понятно из
69 там же. С. 43. 7° Там же. С. 53.
контекста, об этнической чистке, которую затеял той страшной зимою в Косово покойный сербский диктатор Слободан Милошевич, «очищая» эту провинцию от подавляющего большинства её населения. Так во всяком случае видели происходившее тогда в Косово на экранах своих телевизоров миллионы потрясенных зрителей в остальном (т.е. не российском) мире. Зрелище и впрямь было не для слабонервных. По всем косовским дорогам тянулись нескончаемые живые ленты детей, женщин и стариков, изгнанных в чем были из своих домов сербскими штыками (мужчины, которых не успели расстрелять, ушли в партизаны).
Есть у меня об этих событиях и личные впечатления, пусть и косвенные. Впрочем, такие же, как и у российских национал- либералов - только с другого, так сказать, берега. В 1990-е жил я в Нью-Йорке, преподавал в аспирантуре городского университета. Читатель, может быть, не знает, что Нью-йоркский городской университет- самый большой в мире, в его состав входит дюжина колледжей ( почти каждый величиной, скажем, с РГГУ), но аспирантура одна. И оказывались в ней поэтому студенты практически всех национальностей и самых разных убеждений - от твёрдых сторонников Рейгана до пламенных поклонников Че Гевары. И спорили они отчаянно - как между собою, так и со мной. Консенсуса в моих классах практически не бывало - ни по какому вопросу. За исключением одного - о Милошевиче.
Никто наоспаривал, что он монстр. Никто не называл его иначе, чем «балканский мясник». Я честно пытался затеять хоть сколько- нибудь приличную дискуссию. С большим трудом отыскал профессо- ра-серба, который придерживался другого взгляда на Милошевича (он, мол, предотвратил в Югославии несчастную судьбу России, которая добровольно сдалась на милость американских империалистов. Дескать, русские капитулировали без выстрела, тогда как Сербия высоко несет знамя Сопротивления). Я пригласил его прочитать в моем классе лекцию. Так ведь затопали, заклевали его студенты, а мне пришлось потом долго и публично извиняться перед профессором-диссидентом.
Но вердикт студентов остался прежним, брезгливым: партаппаратчик, который ради дикой имперской фантазии развязал в одном десятилетии четыре войны, загубив сотни тысяч молодых жизней. Одним словом, червяк. Чем раньше его раздавят, тем лучше.
Вернемся, однако, к живым лентам бездомных, мучительно медленно тянувшихся той зимою 24 часа в сутки по всем телеэкранам мира, вызывая ужас и возмущение миллионов потрясенных зрителей, спрашивавших друг у друга, как может такое зверство происходить безнаказанно на глазах у всей Европы - в конце второго христианского тысячелетия. Возмущены, впрочем, были не одни телезрители. Непосредственным свидетелям было, конечно, еще хуже. Вот, например, недавнее признание бывшего корреспондента лондонской Times в Югославии Адама ЛеБора: «Как и мои коллеги, я был потрясен неспособностью мира остановить этот ужас»71. Почему, - спрашивали все, - терпят это злодейство европейские правительства? Почему молчит Америка?
Зрители были неправы. Ни Европа, ни Америка не молчали. Они увещевали Милошевича, они угрожали ему, даже ультиматумы предъявляли. Но диктатор стоял, как скала, уверенный, что не посмеют все эти слабонервные западные «гуманисты» посягнуть на его право делать со своим народом все, что ему заблагорассудится. В конце концов Сербия - суверенное государство. И покуда на стра- же её суверенитета стояла братская Россия, Милошевич чувствовал себя как за каменной стеной. ^
Ничего, кроме презрения, не вызывали у него ни мольбы международных неправительственных организаций, озабоченных судьбой ставших вдруг бездомными мерзнущих и голодных детей, ни уговоры дипломатов, ни угрозы НАТО. Но почему молчала Россия? Почему, в отличие от европейцев, не возмутилась таким очевидным злодейством московская интеллигенция? Почему её не взволновала судьба замерзающих детей? Ведь ясно же было, достаточно России объяснить Милошевичу, что она не потерпит возрождения сталинистских зверств в конце XX века - и страданиям сотен тысяч бездомных будет тотчас положен конец (так ведь впоследствии и случилось).
The New York Times. 2006. March 15.
Не спрашивайте об этом российских национал-либералов: они были слишком заняты срыванием масок с империалистов НАТО, посмевших угрожать суверенитету братской Сербии, чтобы заметить страдания чужих детей. По-настоящему заволновались они, лишь когда под мощным давлением своего общественного мнения и убедившись, что протестами бездомных детей не спасти, правительства Северо-Атлантического альянса решились, наконец, применить силу. Начались бомбардировки стратегических объектов Сербии. Вот тогда и развернул над океаном свой самолет Примаков и Россия «вспряла ото сна». По словам одного из собеседников Колерова, «именно в результате этого события [произошло в России] не ложное, но настоящее пробуждение национального самосознания»72.
72
Читатель, уже знакомый с аналогичным «пробуждением» московской публики по поводу «Философического письма» Чаадаева, когда, как мы помним, даже «студенты Московского университета готовы были с оружием в руках защищать честь нации», не удивится, что и косовские переживания вылились в очередную патриотическую истерию. Понятно теперь, какая случилась у российской пятой колонны «незадача»? И каким образом «надавал ей по щекам» Запад? Так и ждешь после этого иеремиаду по поводу богомерзких народов, что «со дна воздвиглись царства тьмы».
Глава вторая
г^ У истоков «государственного
всем сестрам патриотизма»
по серьгам?
Как это всё объяснить, спрашивал я у знакомых. Их ответы разошлись кардинально - в зависимости оттого, с какой стороны наблюдали они косовскую трагедию. Вот что сказал питерский литератор, видевший её с российской стороны: «Мне кажется, что с Косово всё много сложнее этого деления на зверей-сербов и агнцев-албанцев. И колонны беженцев - это ведь бежали не от зверств сербской полиции, а из опасений таких зверств в ответ на вооруженную борьбу албанских партизан-сепаратистов, начавших
Колеров М. Цит. соч. С. 149.
стрелять первыми... Если судить по результатам, то имела место этническая чистка, в которой жертвами стали сербы». И в завершение заметил: «Я считаю, что роль европейских держав (включая Россию) в балканских событиях 90-х - это позор в истории человечества».
С точки зрения фактической тут несколько ошибок сразу. Действительно, первые колонны беженцев появились на косовских дорогах после наступления югославской армии в октябре 1998 года. Тогда 250 тысяч косоваров-католиков ушли вслед за своим архиепископом в изгнание в Македонию. Именно это и заставило Европу зашевелиться и созвать в феврале 1999-го международную конференцию в Рамбуйе. Там Милошевичу и был предъявлен ультиматум - либо он восстановит в Косово автономию, которую произвольно отменил в 1989-м, либо в Косово будут введены войска НАТО.
Но вопрос-то мой был о другом. О том, что в ответ на февральский ультиматум югославская армия посреди зимы приступила к изгнанию из Косово почти полутора миллионов (!) косоваров. Это правда, большую их часть увезли в Албанию по железной дороге в таких же вагонах для скота, в каких при Сталине вывозили народы Северного Кавказа и Крыма. Только на полтора миллиона человек вагонов не хватило. Вот тех, кто остался, и гнали по косовским дорогам в Албанию, где никто их не ждал и не собирался принимать. И бездомными оказались эти люди вовсе не «из опасений», как в октябре 1998-го, но потому, что армия, исполняя приказ своего главнокомандующего, дома их сожглс^
Замысел Милошевича после Рамбуйе был совершенно прозрачен: полностью очистить провинцию от косоваров (хотя численность их по отношению к сербам равнялась 10:1 уже в 1968 году, когда Тито дал Косово статус автономии). Вот этой страшной операции и предназначены были положить конец бомбардировки стратегических объектов Сербии. А как еще можно было её остановить? Или вообще не было нужды её останавливать? Пусть гибнут чужие дети? Примечательно, что критик этого «позора в истории человечества», как и все российские критики, не предложил никакой альтернативы воздушной кампании НАТО.
А партизаны Армии освобождения Косово, между прочим, никак
не могли «начать стрелять первыми». По простой причине: их и в помине не было прежде, чем Милошевич, намеренно провоцируя вооруженное сопротивление, отменил автономию и ввел в Косово прямое президентское правление. Я не говорю уже о том, что на первых порах самой влиятельной политической силой была в Приштине Лига демократического Косово под руководством последователя Ганди и пацифиста Ибрагима Руговы. И добивалась она вовсе не независимости, а всего лишь восстановления автономии. Её-то авторитет и подорвал своими зверствами Милошевич. В журнале «Форин афферс» один из руководителей партизанской армии так объяснил её появление американскому корреспонденту: «Хватит с нас всех этих албанских интеллектуалов, журналистов и дипломатов из Приштины. Они не спасли наших детей и женщин. Пришла наша очередь»73.
Теперь о главном. Я отнюдь не оправдываю поведение европейских держав в косовской трагедии. Речь может идти лишь о том, какие из них виноваты в ней больше, какие меньше. Прибегнем к простой метафоре. Допустим, горит в деревне чей-то запертый на замок дом. В доме задыхаются дети, а вокруг бестолково мечутся соседи и спорят между собою, как их лучше спасать. Спор кончается тем, что решают, наконец, дверь взломать. А потом вдруг обнаруживается, что у одного из соседей всё это время был в кармане ключ от дома - и детей можно было спасти.
Проще простого обвинить в трагедии сразу всех соседей, как и делает мой собеседник: все, мол, одним мирром мазаны. Но не означает ли это попытку освободить от моральной ответственности именно того, кто мог предотвратить трагедию?
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
«с того берега»
Другой мой собеседник объяснил разницу в восприятии косовской контроверзы в России и в осталь-
Otrpt
73 Foreign Affairs. 1999. May-June. P. 32.
ном мире «информационным железным занавесом». Вот его позиция: «Моё мнение о косовском конфликте сложилось во время работы в США на основе постоянных си-эн-эновских картинок - о страданиях беженцев, о зверствах сербской полиции, изгонявшей их из домов, о маленьких детях, замерзавших при переходе через горы. Оно подкреплялось многочисленными интервью с пострадавшими, рассказами корреспондентов и моих же коллег, участвовавших в гуманитарных миссиях. Я, конечно же, не был в плену мифов о том, что Америка выкрутила руки европейцам, заставив их присоединиться к военным действиям. Ведь со мной работали коллеги буквально из всех европейских государств, и я отлично представлял себе настроения в их странах. Дядя моей коллеги-шотландки пытался даже записаться добровольцем в британский контингент. И он был не один.
Но в России-то видели совсем другие картинки: как американские самолеты ни с того ни с сего стали бомбить сербов. Просто чтобы показать - кто в доме хозяин. Бесчисленные кадры разрушенных домов и больниц, тысячи интервью с очевидцами с той стороны. И никаких кадров о массовом изгнании косоваров, о муках детей, конечно же, не показывали. То есть это проскальзывало в пропорции 1:1000 и, естественно, терялось с точки зрения информационного воздействия. Неудивительно, что даже у интеллигенции сформировалось на чисто эмоциональном уровне совсем иное отношение к косовской проблеме, чем на Западе. А это самое важное. Это - в подкорке. Если люди убеждены, что одна сторона - «плохие парни», а другая - «хорошие», переубедить их рациональными аргументами задача неблагодарная. Это как в футболе - убедить кого-то стать болельщиком другой команды».
Сильная точка зрения, верно? Так оно, по-видимому, и было. Единственное, чего здесь не хватает - ответа на вопрос: откуда взялся этот «информационный железный занавес» в 1999 году? Ведь политически рухнул он еще десятилетием раньше. И тотального контроля над федеральным телевидением, как в 2000-е, тоже еще не было. Не сговорились же, в самом деле, руководители всех федеральных каналов не показывать страдания детей на косовских доро-
гах! Но ведь не показывали. То, от чего с ума сходил остальной мир, оставило их почему-то равнодушными. Почему?
Неужели для усиления драматического эффекта, чтобы, когда начались бомбежки, выглядели они, как говорит мой собеседник, «ни с того ни с сего»? Или прав Колеров и «общественное мнение действительно ждало этой последней точки, когда сам Запад надает по щекам своей пятой колонне»?
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
пороховницы
Как бы то ни было, на Крымскую войну это «пробуждение» московской публики в 1999 Г°ДУ> слава богу, не тянуло - по многим причинам, обсуждать которые здесь нет смысла. Не последнюю роль, впрочем, сыграло в этом одно непредвиденное организаторами патриотической истерии обстоятельство: оказалось, что не все, причисляющие себя к национал-либералам, ведут свою родословную от Уварова. Вотлишь один пример.
Дмитрий Шушарин характеризует себя как «националиста, либерала, человека правых взглядов»74. Колеров, естественно, ловит его на противоречии: «Ты назвал себя националистом. При этом многие говорят о наблюдаемом сейчас националистическом возрождении, которое связывают с переживанием косовского кризиса. Но я помню, что в дни косовского кризиса ты менее всего выступал с осуждением американской политики в отношении Косово, а больше фокусировался на проблемах югославского режима, который привел страну к этому кризису. То есть в тот майский день русского национализма ты оказался не со своим народом»75.
Шушарин ответил на удивление по-чаадаевски: «Сербы - не мой народ... я считаю нормальным фокусироваться не на том, что делает Америка, а на том, что делает Россия. А её действия... оказались в стороне от всего происходящего»76. Он даже сравнил режим
КолеровМ. Цит. соч. С.72.
Там же. С. 71 (выделено мною - АЛ.)
Чаадаевские
Там же.
Милошевича с гитлеровским. Но оскорбленный в лучших чувствах Колеров не примирился, конечно, с таким очевидным поруганием своей святыни. Тем более, что в запасе у него был еще всепобеждающий, по его мнению, аргумент: «Россия, наверное, все-таки поддерживала не Милошевича, а свою идентичность, потому что, на мой взгляд, с полным основанием понимала, что для Запада нет разницы - Югославия или Россия, просто Югославия доступна для изнасилования, а Россия пока нет»77.
«Никогда не была и не будет, - стоял на своем отступник. - Подобного рода национальная логика самоидентификации свидетельствует о самоуничижении... В случае с Косово мы совершенно напрасно идентифицировали себя с сербами. Почему, собственно, мы должны считать, что у нас больше общего с ними, нежели с немцами, французами или американцами?.. Такая политика не рациональная и в конечном счете не национальная»78.
Очень тактично, как видим, обращает внимание Шушарин на языковое неряшество своего оппонента, особенно удручающее у Колерова, считающего себя пуристом «идеологического языка»79. Странным образом спутал он национализм с национальностью. Между тем Соловьев объяснил нам разницу между этими понятиями еще век с четвертью назад. Да, - писал он, - национализм связан с национальностью, но лишь «на манер чумы или сифилиса»80. Ведь и вправду, при чем здесь «идентичность России»?
Языковая неряшливость Колерова выдаёт, однако, полную неспособность «произвести» какой бы то ни было «смысл» в том, что он пытался, но не посмел выразить. Ну, как в самом деле представляли себе национал-либералы идеальную позицию России в косовском конфликте? Что следовало ей сделать, чтобы «поддержать свою идентичность»? Противопоставить себя всему волнующемуся миру и заявить во всеуслышание: либо вы позволяете Милошевичу довести до конца чудовищную этническую чистку, либо вы меня не уважаете? Какой, еще,
Там же. С. 72.
Там же.
Там же. с. 6.
Соловьев B.C. Письма. Спб., 1909.1л. С. 46.
спрашивается, смысл могло бы иметь это заявление, если не добровольную идентификацию с преступлением против человечества? Или, если хотите, кроме национального позора? Да и вообще разумно ли пытаться строить международные отношения на логике пивного ларька?
Так или иначе, Шушарин в принципе отверг эту непристойную логику, спасая тем самым, если угодно, честь русской интеллигенции. Оказалось, к счастью, что есть еще порох в чаадаевских пороховницах.Почему после этого считает он себя националистом, отнесем на счет терминологического хаоса, царящего сегодня в России. Я во всяком случае этого не понял. Колеров, кажется, тоже. Надо полагать, мода такая. Происходит она, по-видимому, из того, что в принципе не любят российские интеллектуалы сверхдержавных гегемонов (в случае, конечно, когда не Россия эту должность исправляет). Ведь точно такую же позицию, как сейчас в отношении Америки, занимали они в начале XX века в отношении вильгельмовской Германии и, что еще интереснее, даже в отношении наполеоновской Франции в начале XIX столетия.
Почему не понял этой аналогии Андрей Зорин, именно о тех наполеоновских временах написавший книгу, ума не приложу. Видит же, что, как и тогда, «сегодня социальный заказ на державничество с человеческим лицом, почвенничество, приправленное... тяжелым традиционалистским пафосом» (разве что исполнял в 2001 году роль Наполеона «товарищ Клинтон»81. Знает и то, что именно косовский конфликт, обличивший иррациональность и даже «ненациональность», по выражению Шушарина, политики московских национал-либералов, оказался «майским днем нового русского национализма». Знает - и все же, в отличие от Шушарина, не находит в себе силы от неё отречься. И тоже винит во всем Америку: «Клинтон едва ли вполне понимал, что он делает и каковы будут последствия»82.
Колеров М. Цит. соч. С. ю-и.
Там же. С. 22.
По второму
1/п\/г\/?
кругу:
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
Каковы, однако, последствия? «Сербы
с Милошевичем разобрались, - словно бы отвечает на этот вопрос Шушарин, - в Москве полагали, что народная любовь к Слободану безгранична - и просчитались»83. Сербский народ, короче говоря, изгнал своего диктатора. Этнической чистке, как и вообще балканским войнам, положен был предел, диктатор предстал перед Гаагским трибуналом, обвиненный в преступлениях перед человечеством. Правильные, одним словом, последствия. Надо ли за них извиняться?
Это правда, что косовские черносотенцы могли бы попытаться теперь отомстить оставшимся в Косово сербам за жестокие страдания, которые причинил их детям в 1999-м покойный сербский диктатор. Только не позволит ведь этого им Европа. Да, она согласилась, что после грандиозной, потрясшей мир этнической чистки Косово не может больше оставаться в составе Сербии. Но согласилась лишь на условии, что косовары будут уважать права сербского меньшинства, сколь бы ни было оно незначительно.
Разумеется, независимость Косово и сегодня приводит в ярость российских национал-либералов (это, правда, нисколько не мешает им уверять честной народ, что Абхазия не может оставаться в составе Грузии, хотя никаких этнических чисток грузины там не устраивали). Впрочем, после того, как единомышленники Колерова умудрились «не заметить» в 1999-м замерзавших детей на косовских дорогах, одни лишь бомбежки сербских объектов, не причинившие детям Сербии и тысячной доли этих страданий, мир едва ли удивится их двойным стандартам. История запомнит лишь U-turn Примакова, логику пивного ларька и «тяжелый традиционалистский пафос» в ответ на художества Милошевича.
В любом случае разве не было обязанностью «русского европейца» отречься не только от этого пафоса, как Зорин, но и от породившей его логики, как сделал Шушарин?
83 Там же. С. 73.
При всем том главное упомянул Шушарин лишь вскользь. Я имею в виду, что политика России в разгар косовской контроверзы действительно «оказалась в стороне от всего происходящего». Отсюда между тем и возникает второй, совершенно уже актуальный вопрос: ближе ли была «ко всему происходящему» политика России девять лет спустя?
В 1999-м заключалась она в том, что этническая чистка в Косово трактовалась как внутреннее дело Югославии, вмешиваться в которое не вправе никто без разрешения Совбеза ООН (которое, как мы помним, было надежно заблокировано российским вето). Договаривайтесь с Милошевичем - таково было её мотто. Не можете договориться? Тем хуже для вас. Другими словами, была тогда политика России бесплодна, как библейская смоковница. Или, говоря на современном жаргоне, это была политика спойлера, неспособного предложить решение конфликта, но твердо намеренного помешать другим.
Никаких ведь бомбежек Сербии не было бы, сделай Россия до них то, что сделала после них!
Удивительно ли, что подавляющее большинство европейских политиков не простило этого России? Потому и поддержало стремление Приштины к независимости, даже понимая его несвоевременность.
Впрочем, их-то логику понять можно. Ибо когда стала бы независимость Косово своевременной? За пять лет до 2008-Г0? Через десять лет после него? Армяне и до сих пор не простили туркам аналогичную этническую чистку 1915-го! Согласились бы они после этого оставаться в составе турецкого государства пусть и столетие спустя - при какой угодно автономии?
Добавьте к этому, что и по сей день не признает большая часть сербов, что их бывший президент - при поддержке своего общества - совершил в Косово эпохальное преступление, какого ни один уважающий себя народ никогда обидчикам не прощает. В особенности, если они не только не покаялись, но и честят его на всех перекрестках наркомафией и недочеловеками. Так не резонно ли спросить, зачем так упорно - и страстно - пытаются сербы удержать этих недочеловеков в составе своего государства?
Что до России, то она ведь и в 2008 году занимала ту же позицию, что и девять лет назад. Договаривайтесь с Сербией, рекомендовала она Европе (и косоварам). Не можете договориться, тем хуже для вас. Но нарушать суверенитет Сербии, да еще без разрешения Совбеза ООН (которое она по-прежнему надежно блокирует своим вето), не позволим. Международное, видите ли, право...
Самое, однако, интересное в том, что те же национал-либералы, которые клянутся международным правом, тут же, не переводя дыхания, требуют, как мы уже говорили, расчленить Грузию (несмотря даже на то, что ситуация сложилась в Абхазии прямо противоположно Косово: не грузины «вычищали» абхазов, а, напротив, абхазы «вычистили» грузин). Замечательная, согласитесь, логика. Поистине национал-либеральная...
Глава вторая У истоков «государственного патриотизма»
самоуничтожения
У меня нет сомнения, что, создавая полтора столетия назад национал-либеральную картину про-
шлого своей страны, Константин Аксаков ужаснулся бы, будь он жив в 1917-м, тому, с какой неумолимой логикой привела она к «национальному самоуничтожению» России. Я говорю о соловьевском законе деградации патриотизма, с такой жестокой очевидностью подтвержденном историей. Вот почему пугает меня стремление новейшего национал-либерализма подменить грозную логику соловьевского пророчества, логикой пивного ларька, опять именуя её патриотизмом. Больше того, пытаясь раскассировать это пророчество, высмеять его, приписав Соловьеву расплывчатые, утопические мудрствования о «национальном самоотречении [и] вселенской гармонии а ля Достоевский»84.
Я не знаю, как назвать эту намеренную глухоту серьезных, эрудированных интеллигентных соотечественников иначе, нежели зовом
8/» Там же. С. 152.
самоуничтожения. Ведь предсказание Соловьева как раз и было ответом на аналогичную сегодняшней «резкую смену риторики с космополитической на патриотическую»85, как именуют это единомышленники Колерова. Совершенно ведь недвусмысленно объяснил это нам Владимир Сергеевич, и история его объяснение, как мы знаем, подтвердила исчерпывающе.
В этом смысле можно сказать, что самоуничтожение уже сегодня говорит с нами, будь то в набирающем силу самоубийственном крике «Россия для русских!». Или в полубезумном нигилистическом лозунге А.Г. Дугина «Россия всё - остальные ничто!». Или в той же дерзкой попытке покойного В.В. Кожинова отстоять от либеральных космополитов патриотическое достоинство русских черносотенцев начала XX века.86 Или «в тупом антиамериканизме как государственной идеологии», по выражению того же Шушарина87. Или в пронизанных ненавистью иеремиадах А.А. Проханова. Напомнить? «Америка смешна, Америка отвратительна... Она лопнет, как переполненный нечистотами бычий пузырь... Её солдаты - трусы. Её политики - развратники и хулиганы... Её актеры - содомиты. Тексты её литераторов дышат СПИДом»...
Право, нужно быть глухим, чтобы не услышать за всем этим грозное приближение последней ступени «лестницы Соловьева».
Глава вторая
П У истоков «государственного
Д е вять л ет с пу стя патриотизма,
v Мы можем с уверенностью сказать, что, объявив косов-
*
ский кризис «майским днем нового русского национализма», Колеров был и прав и неправ. Прав в том смысле, что кризис этот и впрямь вызвал раскол в либеральной интеллигенции. Необратим ли этот раскол, однако?
Каждый, кто внимательно читал исследователей аналогичных идейных конфликтов в XIX веке, тех же Чаадаева, Герцена, Пыпина
Там же. С. 164.
Кожинов В.В. Черносотенцы и революция. М., 1998. Колеров М. Цит. соч. С. 67.
или Соловьева, знает, что от возникновения национал-либерализма до трансформации его в национал-патриотизм, а тем более в идею- гегемона национальной мысли (по Грамши) - дистанция огромного размера. Да, первый шаг и вправду сделан. В XIX веке таким шагом было, если помнит читатель, представление о реформах Петра как о беззаконном вторжении Запада в русскую жизнь. В XXI веке стало им признание государственного суверенитета высшей ценностью (вместо общеевропейских гарантий от произвола власти) и объявление оппонентов «пятой колонной Запада».
Второму шагу, логически из этого вытекающему, следовало быть позитивным, проектом, так сказать, будущего. Славянофилы, скажем, провозгласили, что обнаружили образец разрушенной Петром истинно русской жизни в архаической Московии с её православным фундаментализмом. Но что предлагают в качестве такого второго шага, т.е. своей версии будущего, постсоветские национал-либералы? Границы России по Нилу и Евфрату в сочетании с «православным папой в Риме», пригрезившиеся при Николае Тютчеву? «Универсальную империю» по лекалам Карла V и Наполеона, как предлагал тогда Михаил Погодин? Панславизм, которым бредили поздние славянофилы? «Православие или смерть» вслед за дьяконом Андреем Кураевым? «Империю или смерть» вслед за Александром Дугиным? Или что?
Геннадий Зюганов живет идеей возвращения в СССР, Александр Проханов, напротив, желает вернуться в православную евразийскую империю. Но ведь все это уже в русской истории было. И православной была империя, и евразийской, и советской. И всё неизменно заканчивалось одним и тем же - тяжелейшей социальной и политической травмой. Потому, наверное, и противопоставили официальные круги всему этому тоскливому эпигонству семантические игры, переименовав, например, то, что всегда обидно называлось сырьевым придатком развитого мира, в «энергетическую сверхдержав- ность». Но ведь даже помимо легендарной неустойчивости сырьевого рынка, угробившей не так давно СССР, Россия уже в 2017 году сама станет, по расчетам ученых, импортером нефти. А импортером газа
еще раньше - в 2012-0М88. И что тогда станется с «энергетической сверхдержавностью»?
Право, хорошо в этом мире живется лишь какому-нибудь Егору Холмогорову с его «Азбукой националиста». Он, можно сказать, эпигон-многостаночник, уверенный, что если собрать вместе всех отцов-основателей русского национализма да почистить им перышки, да приставить к носу Константина Сергеевича лоб Федора Ивановича, а к подбородку Федора Михайловича губы Константина Николаевича, так тотчас и получим мы образцового спасителя России. Беда лишь в том, что все холмогоровские кумиры не только отчаянно друг другу противоречили, но и напрочь, как мы еще увидим, идеи друг друга отрицали, а это уже само по себе делает всю затею непригодной к употреблению в качестве проекта будущего.
Слава богу, у постсоветских национал-либералов более чем достаточно здоровой европейской иронии и политического воображения, чтобы видеть эфемерность всех этих «заменителей будущего», предлагаемых эпигонами. Да, не хотят они больше Запада, говоря словами Чаадаева, но и обратно в пустыню не тянет их тоже.
Где, однако, их собственная альтернатива тому, что Чаадаев, как мы помним, именовал «присоединением к человечеству»? Где их «второй шаг»? Без него ведь немыслимо ни вызвать в стране затяжную патриотическую истерию, как умудрились сделать национал- патриоты в 1908-1914 годах, ни «заразить» своей альтернативой оппонентов, ни тем более превратить их из «пятой колонны Запада»
! в исполнителей своей воли, как удалось это в постниколаевской России славянофилам. Короче, без собственного проекта будущего невозможно, если верить Грамши, сконструировать идею-гегемона в общественной мысли страны. А без нее происходит лишь то, что случилось в ходе косовского кризиса, т.е. мимолетная патриотическая истерия - пришла, ушла и канула в Лету. Потому и канула, что опиралась на заёмный идеал, на чужой, панславистский проект, заимствованный утех же поздних славянофилов.
Akerib Michael. Russian Energy: What Dominant Logic? A6EFI. Luxemburg. Febryary 2006.
Но помимо этой идейной, если можно так выразиться, недостаточности, выяснилось за протекшие с тех пор годы нечто куда более опасное. Выяснилось, что вместо русских европейцев «заразили» постсоветские национал-либералы совсем других людей, а именно героев Кожинова. Причем, те всего лишь довели до логического конца их собственные, национал-либеральные идеи. Например, идею национального суверенитета как высшей ценности (взамен свободы) или представление о русских европейцах («космополитах») как о пятой колонне Запада. Оказалось, что черносотенцы вполне готовы до последней капли крови бороться за суверенность «имперскообразующего» народа, а также против пятой колонны, которую они тоже трактуют как космополитов, инородцев и нерусь.
Больше того, черносотенцы подошли к национал-либеральной концепции творчески. Логически её развили. Они совершенно уверены, что нерусь захватила, оккупировала отечество, напрочь лишив имперскообразующий народ суверенитета. И Путин, для них, следовательно, не более, чем какой-нибудь русский Квислинг, которого дергают за ниточки «богомерзкие народы», не говоря уже о «богохульных умах». И это еще не всё. В отличие от «гнилых» интеллигентов, хотя и придумавших для них всю эту идейную конструкцию, но неспособных ни на что, кроме разглагольствований, они, черносотенцы, готовы защищать суверенитет своего народа с оружием в руках. Они готовы на гражданскую войну, т.е. на полный развал отечества ради сохранения его суверенности. Перефразируя древнюю римскую пословицу, «пусть погибнет Россия, но торжествует суверенитет».
Символом этого черносотенного ренессанса вполне могла бы служить, например, фигура уже упомянутого полковника ГРУ В.В. Квачкова, недавно оправданного судом присяжных. Достаточно его послушать, чтобы не осталось сомнений в том, какого опасного джинна выпустила из бутылки «резкая смена риторики с космополитической на патриотическую». Послушаем?
«Момент истины, - говорит Квачков, - заключается в признании или непризнании нынешней власти в России оккупационной. Для меня оккупация России инородческой властью очевидна. Поэтому
[покушение на Чубайса лишь] первая вооруженная акция национально-освободительной войны... Уничтожение оккупантов и их пособников есть долг каждого защитника Отечества, верного военной присяге... священная обязанность любого воина, независимо от того, воюет ли он в открытой вооруженной борьбе на фронте или действует на оккупированной территории своей страны»89.
Не знаю, случайно ли один из самых страстных патриотических митингов 23 февраля в честь Дня защитника отечества неожиданно превратился в восславление идей, высказанных Квачковым в процитированном здесь интервью, которое дал он, естественно, А.А. Проханову. Нашелся даже среди выступавших еще один полковник, на этот раз военно-воздушных войск, во всеуслышание провозгласивший, что он и его подчиненные не могут дождаться дня, когда начнётся, наконец, гражданская война, по сути, уже объявленная Квачковым.
Нет сомнения, что эти идеи пришли в голову воинствующим полковникам из вторых рук, во всяком случае, конечно, не из текстов Максима Соколова или Модеста Колерова. Квачков и сам эти «вторые руки» обозначает, говоря о том, что воспитал его «Военно-державный союз, возглавляемый генерал-полковником Л.Г. Ивашовым, в работе которого я принимал участие».90 Едва ли также может быть сомнение, что, читая интервью Квачкова, национал-либералы вспоминали не столько римскую мудрость, сколько старинную русскую поговорку: заставь дурака богу молиться, он лоб расшибёт. Однако никуда ведь не денешься от рокового вопроса, кто предложил России идеи, которые в аранжировке генерала Ивашова чреваты гибелью страны.
Короче, вот что выяснилось за последние девять лет. Во-первых, оказалось, что у постсоветских национал-либералов нет «второго шага», т.е. идейной альтернативы всем суррогатам достойного будущего страны, обсуждаемым сегодня в националистических и официальных кругах. Во-вторых, действительная опасность новой Смуты в России исходит вовсе не от Запада и уж тем более не от Андрея
Завтра. 2005, 21 окт.
Зорина, объявленного лидером пятой колонны, но от вполне отечественного Военно-державного союза, от воспитанников Леонида Ивашова, готовых к реальному террору, который они искренне полагают «национально-освободительной войной».
По всем этим причинам я и думаю, что Колеров неправ и национал-либералов, в свою очередь, ждет раскол. Одни будут продолжать спускаться по «лестнице Соловьева» - к национал-патриотизму и ниже, к идеям, скажем, Ивашова. А другие вернутся в либеральные ряды, как вернулся уже, к его чести, Александр Архангельский, и станут честно искать выход из очередного исторического тупика, не страшась традиционных обвинений в том, что они «не со своим народом». Кто был со своим народом в николаевские времена - Уваров или Чаадаев? Кто был с ним в постниколаевской России - Данилевский или Соловьев? Кто был с ним в советской резервации - Суслов или Сахаров?