глава первая ВВОДНЭЯ

ТРЕТЬЯ

ГЛАВА

глава вторая У истоков «государственного патриотизма»


Упущенная

Европа


Ошибка Герцена Ретроспективная утопия Торжество национального эгоизма Три пророчества На финишной прямой Как губили петровскую Россию Агония бешеного национализма

глава четвертая

глава пятая

глава шестая

глава седьмая

глава восьмая

глава девятая

глава десятая глава

одиннадцатая

Последний спор


*

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Упущенная Европа

... Скоро мы душой и телом будем вовлечены в мировой поток... и, наверное, нам нельзя будет долго оставаться в нашем одиночестве. Это ставит всю нашу будущую судьбу в зависимость от судеб европейского общества. Поэтому, чем больше мы будем стараться слиться с ним, тем лучше это будет для нас.

П.Я. Чаадаев

Неимоверна цена, которую пришлось - и приходится - платить России за упущенный, как мы видели, при Николае I шанс стать «органической, по словам Владимира Вейдле, частью христианской Европы»1. Здесь и Крымская война, и Балканская, и революция сем­надцатого, и «горячая» гражданская война, непосредственно за этой революцией последовавшая, и три поколения холодной войны как внутри страны, так и вовне - какой, по сути, была автаркическая советская эпоха, отрезавшая Россию от мира, - всего не перечис­лишь.

Нет слов, Европа не раз оступалась и впадала в пароксизмы бра­тоубийственной ярости - и тоже дорого за это платила. В ретроспек­тиве, однако, очевидно, что вектор её исторического развития уди­вительным образом никогда в принципе не менялся. Сегодня во вся­ком случае ни у кого, я думаю, не осталось сомнений в том, куда вёл её этот вектор. Во внутренней политике вёл он к гарантиям от про­извола власти, во внешней - к упразднению международной анар­хии.

И всё это упустила Россия, когда вторично, уже после гигантской кор­ректировки Петра, «выпала» из Европы в начале второй четверти XIX века.

1 Вейдле В. Задача России. Нью-Йорк, 1956. С. 12.

Мы видели во второй книге трилогии, как и почему это произош­ло. Нет сомнения, та часть российской культурной элиты, что повери­ла соблазнительным уваровским посулам особого пути России в человечестве, та, про которую говорил, как мы помним, Чаадаев, «не хотят больше Запада, хотят обратно в пустыню», была вполне искренне убеждена в преимуществах отдельного от Европы суще­ствования. История, однако, продемонстрировала, что в конечном счете прав был все-таки Чаадаев: отказавшись от екатерининской максимы «Россия держава европейская», страна и впрямь оказа­лась в пустыне - в плену произвола власти и международной анар­хии.

Лишь полтора столетия спустя начинаем мы понимать, что есть на самом деле Европа. Да, это сообщество народов, очень разных и непохожих друг на друга, но объединенных, как выяснилось, драго­ценной способностью к самопроизвольной политической модерни­зации. Это правда, наделены они этой способностью в очень разной степени (и время их присоединения к Европейскому союзу очень точно определило эти различия). Россия, однако, как, впрочем, и Германия, способности этой - из-за двойственности своей политиче­ской культуры - и вовсе, как оказалось, лишена.

Могла ли Россия обрести её, последуй она завещанию Чаадаева, вынесенному в эпиграф этой главы? Возможно. Даже вероятно, имея в виду опыт Германии, которая, пусть и после эпохального поражения в развязанной ею мировой войне, сумела таки сделать именно то, что завещал России Чаадаев. Другими словами, «слиться с Европой», не утратив при этом статуса великой державы.

Судьба, увы, судила иначе. Не удался подвиг - ни Екатерине, ни Сперанскому, ни декабристам, ни Александру II, ни Горбачеву, ни Ельцину. Не получилось и у Путина в тот короткий период, когда он (судя во всяком случае по его интервью «Газете выборчей» от 15 января 2002 года, подробно рассмотренному во второй книге трилогии) об этом задумывался. Позже, однако, чаадаевский завет был и вовсе, похоже, снят с повестки дня. Всё, что слышали мы об этом предмете от колеровских «производителей смыслов» и в пер­вую очередь их суждение о русских европейцах как о пятой колонне

Запада, не оставляет сомнения, что в обозримом будущем исполне­ние завета Чаадаева России не светит. Куда уж дальше, если даже Д.В. Шушарин рекомендовал себя, пусть и по недоразуме­нию,русским националистом? И даже А.Н. Архангельский радовался, что «от 1996 года... до 1998-го был момент вызревания нового рус­ского национализма»2.

Все интеллигентые люди в России читали Чаадаева. Многие чита­ли Соловьева. Знают, следовательно, с каким брезгливым презрени­ем отвергали наставники этот тщеславный уваровский провинциа­лизм с его «учеными галлюцинациями», с его потугами «водворить на русской почве особый моральный строй», отрезающий страну от Европы. Знают, помнят - и все-таки радуются «новому русскому национализму»? И все-таки не чувствуют того, что почувствовали даже сами прародители романтического национализма, немцы? Не чувствуют, имею я в виду, что «Европа нам мать, - говоря словами Достоевского, - вторая мать наша», а вовсе не сухой анонимный «Запад» - с «космополитизмом», «пятой колонной» и всей прочей атрибутикой извечного врага.

Так или иначе, очевидно, что внутриполитическая динамика сегодняшней - и, боюсь, завтрашней - России к следованию чаада- евскому завету, мягко говоря, не располагает. Но что по поводу дина­мики внешнеполитической? Я имею в виду логику общеевропейско­го развития за последние полтора столетия. Не можетли она подтолк­нуть Россию - и Европу, - несмотря на глубоко укоренившиеся предрассудки на обоих полюсах этой дихотомии, в сторону реально­го сближения?*

Мне во всяком случае кажется, что эта тема заслуживает более подробного рассмотрения. Причем, именно в контексте всё углуб­ляющейся в последние годы драмы патриотизма в России. Начать, однако, придётся издалека.

2 Цит. по: Колеров М.А. Новый режим. M., 2001. С. 32.

^ w f I Глава третья

Священный СОЮЗ I Упущенная Европа

В 1840-1850-е ситуация национал-либералов, только начинавших еще тогда свой исторический путь, была, конеч­но, совсем не похожа на сегодняшнюю. Прежде всего они твердо, как мы уже знаем, верили в то, что будущее России следует искать в её архаическом прошлом. Во-вторых, в условиях николаевской дик­татуры ни о какой политической самодеятельности и речи быть не могло. И самое главное, у тогдашних национал-либералов не было ни малейших оснований сомневаться, что живут они в самой могуще­ственной державе мира. В державе, железной рукой управлявшей континентом - с помощью Священного Союза европейских монар­хий, в котором Россия традиционно играла первую скрипку, начиная с Венского конгресса 1815 года.

Потому и восприняли славянофилы исход Крымской войны как гром с ясного неба: Россия, вчерашняя европейская сверхдержава, не только оказалась тогда в безнадежно глухой изоляции, но и была поставлена на колени. Неудивительно, что перевернула эта война вверх дном все их представления - как о европейской политике, так и о будущем в ней России, заставив их радикально сменить идейные ориентиры. Об этом, впрочем, в следующих главах. Сейчас лишь о том, что в неожиданном крушении российской сверхдержавности и в особенности в том, как резко и единодушно повернулся против России Священный Союз, где она и впрямь на протяжении десятиле­тий первенствовала, действительно есть загадка. И едва ли помогут нам разгадать её одни лишь соображения о неуклюжести николаев­ской дипломатии или о неизвестно откуда взявшемся заговоре про­тив России. Проблема, похоже, к^а глубже.

Пытаясь объяснить её, я предложил во второй книге трилогии гипотезу, согласно которой не только никогда не являлся Священный Союз инструментом русского контроля над европейской политикой, но с самого начала направлен был против России. Однако старался я там доказать эту гипотезу проверенным, конвенциональным, если хотите, способом - просто сравнил миф о Священном Союзе как об инструменте российской политики с множеством исторических фак­тов, откровенно ему противоречащих. Есть, однако, в нашем распо­ряжении и другой, намного более интересный и соблазнительный способ верификации этой гипотезы.

Состоит он в том, чтобы попробовать разобраться в самой идее Священного Союза, в его историческом смысле и назначении. Интереснее этот подход в сравнении с конвенциональным потому, что помогает нам не только опровергнуть миф, но и обнаружить живую и актуальную связь событий полуторастолетней давности с сегодняшними реалиями мировой политики. И потому еще это важно, что снова доказывает: в таком сюжете, как драма патриотиз­ма в России, невозможно не размышлять в двух временных измере­ниях сразу.

Разумеется, подход этот несопоставимо сложнее. Зато он даст нам возможность одним выстрелом убить двух зайцев. То есть, с одной стороны, показать, почему ошибались николаевские нацио­нал-либералы, не говоря уже об идеологах государственного патрио­тизма, уверенных, как, допустим, М.П. Погодин, что «Русский госу­дарь теперь ближе Карла V и Наполеона к их мечте об универсаль­ной империи»3. С другой стороны, подход этот позволяет нам показать, до какой степени бесперспективны попытки сегодняшних, а быть может и завтрашних, идеологов государственного патриотиз­ма снова втянуть страну в соревнование за статус мировой державы.

А я Iлава третья

Международная анархия

Несмотря на свою одиозную репутацию (он вошел в учебники как воплощение феодальной реакции и «союз государей против народов»), Священный Союз представлял собою организацию в своем роде замечательную. Прежде всего потому, что был первой, сколько я знаю, коллективной попыткой положить пре­дел международной анархии, пронизывающей мировую политику на протяжении тысячелетий, от самого её начала. Одно уже это обстоя-

3 Погодин М.П. Сочинения. Т. IV. Б.д. С. 2-4.

тельство должно, я думаю, обеспечить ему серьезное внимание потомков.

Ведь на самом деле эта неистребимая анархия - скандал. Перманентный многовековой скандал, к которому эксперты, живу­щие во вполне благоустроенных странах, где подавление анархии считается первым условием цивилизации, настолько уже притерпе­лись, что давно перестали его замечать и спорят между собою исключительно по поводу того, как бы поточнее эту анархию опреде­лить.

Ну вот пример. Крупнейший специалист в этой области Кеннет Волтз называет ее «беззаконной анархией»4. А другой уважаемый эксперт Роджер Мастере, работа которого, между прочим, так и называется «Мировая политика как первобытная политическая система», Волтза поправляет: «Если уж мы говорим о международ­ной анархии, хорошо бы не забывать, что имеем мы все-таки дело с анархией упорядоченной»5.

На этой почве выросла на протяжении столетий - от Фукидида до Макиавелли и Киссинджера - школа так называемой «реальной политики» (Realpolitik), самый влиятельный современный гуру кото­рой Ганс Моргентау так формулировал в книге «Политика наций» смысл международных отношений: «Государственные деятели мыслят и действуют в терминах интереса, определяемого как сила. [И постольку] мировая политика есть политика силы»6. Современный циник сказал бы: у кого больше железа, тот и прав. В африкан­ском племени Нуэр, сохранившем, благодаря изоляции, первобытные нравы, говорят проще и ярче: правда - на кончике копья.

Но как бы ни называли мы международную анархию - «беззакон­ной» ли, как Волтз, «относительной» ли, как Мирослав Нинчич7, «гоб-

Waltz Kenneth. Political Philosophy and the Study of International Relations in Theoretical Aspects of International Relation. William T.R. Fox, ed., Notre Dame, 1959. P. 51.

Handrieder\n Wolfram . Comparative Foreign Policy, Theoretical Essays. N.Y., 1971, p. 230. Между прочим, Мастерс говорит здесь без околичностей, что «мировая политическая система во многих отношениях напоминает первобытную». Р. 229.

Morgenthau Hans. Politics Among Nations. 6th edition. N.Y., 1985. P. 37.

Nincic Miroslav. Anatomy of Hostility. N.Y., 1989. C. 24.

бсовской» ли, как один из главных идеологов неоконсерватизма в Америке Роберт Кейган8, или «упорядоченной», как Мастерс, нику­да нам не деться от факта, замечательно точно подчеркнутого в назва­нии работы самого Мастерса: никакого существенного прогресса в обустройстве мировой политики с первобытных времен не произош­ло. По-прежнему мало чем отличается она от политики дикарей.

Нужны примеры? Каждому, кто знает европейскую историю хотя бы в объеме школьного учебника, известно, что после сокрушения континентальной диктатуры Наполеона «многополярный» мир, воца­рившийся на обломках свергнутой гегемонии, привёл вовсе не к тор­жеству международного права. Напротив, привел он к возникнове­нию нового континентального гегемона, которого четыре десятиле­тия спустя опять пришлось силой свергать со сверхдержавного Олимпа. Снова правда оказалась на кончике копья. И так с тех пор было на протяжении двух столетий.

Во всех без исключения случаях свержение «однополярного» гегемона, столь милое сердцу российской (и китайской) пропаганды, вело вовсе не к мирному сосуществованию независимых «центров силы» и тем более не к торжеству международного права, но либо к возникновению нового гегемона, либо, если следующий гегемон оказывался слаб, к международной анархии. Так произошло, допу­стим, в третьей четверти XIX века, когда гегемон, сменивший после Крымской войны Россию на сверхдержавном Олимпе (Франция Наполеона III), не сумел справиться с международной анархией и был, в свою очередь, свернут новым гегемоном, на этот раз Германией Бисмарка.

В XX веке всё повторилось. Международная анархия, воцарив­шаяся в мировой политике в результате крушения милитаристской Германии, опять оказалась лишь прологом к возникновению нового континентального гегемона (на этот раз Германии гитлеровской). И если бы не вмешательство американцев, в ситуации новой между­народной анархии, возникшей на обломках вновь поверженного гегемона, место его непременно занял бы сталинский СССР. В реаль­ности, однако, ему пришлось удовлетвориться проглоченной

8 Kagan Robert. Of Paradise and Power. NY., 2003. P. 3

Восточной Европой и вступить в затянувшуюся на десятилетия конку­ренцию с еще одним претендентом на мировую гегемонию. С распа­дом советской империи конкурент, естественно, занял освободив­шееся место.

Короче, просто никогда не существовало никакой «каменной стены международного права», к которой взывают политики, не све­дущие во всей этой беспрерывной смене «многополярной» анархии и «однополярной» гегемонии, длящейся столетиями. Роджер Мастерс прав, мировая политика остаётся «первобытной политиче­ской системой» и мало чем отличается от политики дикарей: во вся­ком случае правда по-прежнему на кончике копья. И покуда не упразднена международная анархия, так оно и будет: всякий, кто ратует против «однополярной» гегемонии, неукоснительно оказыва­ется на деле борцом за «многополярную» анархию.

В результате живет сегодня человечество как бы в двух времен­ных измерениях - цивилизованном и первобытном. В одном из них, внутригосударственном, господствуют закон и порядок (и игра без правил карается как преступление), в другом, межгосударствен­ном, - царят сила и анархия (и общие для всех правила игры даже теоретически считаются невозможными). Вот эта неестественная раздвоенность и постулируется в Realpolitik как нечто нормальное, непреодолимое, подобное закону природы, которому нет и не может быть альтернативы. Но ведь в действительности-то она есть. Коллегия великих держав Европы, известная под именем Священного Союза, как раз и была первой в истории попыткой преодолеть международ­ную анархию.

Глава третья Упущенная Европа

Головоломка

Если мы на минуту забудем специфиче­ские проблемы, связанные с этой попыткой (в конце концов вполне можно представить себе ситуацию, при которой стремление поло­жить конец международной анархии связано вовсе не с насиль­ственным подавлением либеральных стремлений общества,

а, напротив, с их защитой), мы тотчас увидим, с чем столкнулись в 1815 году европейские державы. С одной стороны, на собственном горьком опыте убедились они, что «многополярная» анархия, при которой каждое государство (или, если хотите, каждый «центр силы») преследует исключительно собственные национальные (или блоко­вые) интересы, раньше или позже, но неизбежно порождает чудо­вищ (вроде того же Наполеона). Но, с другой, «однополярный» мир, доминируемый единственной сверхдержавой, оказался ведь еще более чудовищным. И тут становится совершенно ясно, в чем акту­альность дилеммы, перед которой оказались создатели Священного Союза. Ведь стоит она перед нами и сегодня. И так же, как во време­на Меттерниха и Александра I, представляется нашим теоретикам неразрешимой.

Вспомним, однако, что на исходе средневековья точно с такой же головоломкой столкнулись во внутригосударственном строитель­стве практически все европейские страны. И каким-то образом им все-таки удалось найти её решение. Больше того, не найди они его тогда, теоретикам Realpolitik пришлось бы, боюсь, писать сейчас трактаты под названием «внутригосударственная политика как пер­вобытная политическая система».

Конечно, ошибок, чреватых будущими катастрофами, наделано было тогда предостаточно. В России и во Франции, например, вос­торжествовала сверхцентрализованная «однополярная» диктатура (Самодержавие, «Государство это я»). В Германии, напротив, победи­ла «многополярная» анархия. В результате страну растащили на лос­кутья «жалкие, провинциальные, карликовые, по выражению Освальда Шпенглера, государства без намека на величие, без идей, без целей»9. А в Польше и вовсе воцарился политический анекдот: в ее средневековом Сейме каждый шляхтич посредством знаменито­го «Не позволям!» мог парализовать любую общегосударственную акцию.

Разумеется, впоследствии все эти односторонние решения нашей головоломки за себя отомстили. И расплачиваться за них при­шлось не только тем странам, которые ошиблись в выборе пути, но и

9 Цит. по: Пленкав О.Ю. Мифы нации против мифов демократии. Спб., 1997. С. 51.

Европе, и миру. Во Франции вылилась «однополярная» традиция в грандиозную - и кровавую - наполеоновскую попытку воссоздать «универсальную империю», нечто подобное древнему Риму. В Германии «многополярность» кончилась Гитлером и еще более кровавой попыткой подчинить Европу. В России самодержавная революция Грозного привела к многовековой мутации государствен­ности и, в конце концов, к сталинской диктатуре, по сути, разрубив­шей мир надвое - в «биполярной» структуре перманентной войны (пусть холодной, но затянувшейся на полвека). А Польша так и вовсе на полтора столетия утратила национальную государственность.

Глава третья Упущенная Европа

И тем не менее, как свидетельствует история, решение у нашей головоломки всё-таки было. В Англии нашли его еще в 1215 году и состояло оно, как оказалось, в преодолении всей этой «однополяр- но-многополярной» контроверзы посредством компромисса, «сняв­шего», говоря языком Гегеля, неразрешимое, как полагают сего­дняшние теоретики, противоречие между анархией и диктатурой. Компромисс назывался Хартией Вольностей.

Преодоление анархии

Надо полагать, что средневековые анг­лийские бароны ничуть не меньше континентальных коллег ценили свой суверенитет, иначе говоря, анархическую «многополярность». И «однополярная» диктатура короля им вовсе не улыбалась. Но все- таки, в отличие от баронов, допустим, германских, сумели они дого­вориться с королем, который, тоже в отличие от своих континенталь­ных коллег, оказался вынужден подписать Хартию.

Документ длинный. Значение для будущего имели в нём, впро­чем, лишь два параграфа. Первый гласил, что свободный человек не может быть арестован, заключен в тюрьму, лишен имущества или изгнан иначе как по приговору пэров (равных) и по закону страны. Так с самого начала обозначился исторический вектор Европы - произволу власти полагался предел. Второй параграф создавалпостоянный комитет из 25 баронов (полвека спустя он превратился в парламент), обязанный следить за тем, чтобы обещания короля исполнялись. Бароны со своей стороны обязывались забыть о мно­гополярности и не создавать никаких местных «центров силы», под­рывающих королевскую власть.

И хотя король Джон тут же передумал и отозвал свою подпись под Хартией едва, последний барон покинул Лондон, его почти немед­ленная смерть предотвратила гражданскую войну. Но преемники Джона - от Генриха III до Генриха VII - Хартию торжественно подтвер­ждали. Суть в двух словах заключалась в том, что элита страны доби­лась легитимной политической роли в управлении государством.

Выяснилось, короче говоря, что внутригосударственная анархия вовсе не закон природы, какой изображали её идеологи средневе­ковой Realpolitik. И что как «однополярной» диктатуре короля, так и анархической «многополярности» может быть положен конец. Заменившая их коллегиальная, если можно так выразиться, модель государственности упразднила анархию. Во всяком случае во внут­ригосударственной политике.

Хитрость была в том, что никто из членов Коллегии, включая председателя, не имел права предпринять какую бы то ни было поли­тическую акцию без ее одобрения. Любая попытка короля нарушить установленные Хартией Вольностей правила игры наказывалась его изоляцией и восстанием всех против одного.

Преследовал этот средневековый компромисс, посрамивший современныхтеоретиков, двоякую, как мы сейчас понимаем, цель: прекратит^ «многополярную» анархию (в чем заинтересован был король или, если хотите, председатель Коллегии) и связать королю руки (в чем заинтересованы были бароны). Так или иначе, первая историческая модель выхода из тысячелетней ловушки, по крайней мере во внутригосударственной политике, была создана. То, что тре­бовалось доказать, было доказано: «многополярная» анархия, пусть хоть теоретически, но вовсе не является единственной альтернати­вой «однополярной» гегемонии.

Конечно, эта новая модель не предотвратила в Англии ни крова­вую войну Роз, ни тиранию Генриха VIII, ни диктатуру Кромвеля.

Важно, однако, что, создав прецедент и тем самым принципиально новую традицию, восторжествовала в конечном счете именно эта, коллегиальная модель. И ее решающее превосходство над конкурен­тами история продемонстрировала вполне недвусмысленно. В отличие от Франции, России или Германии, Англия никогда не под­далась сверхдержавному соблазну стать единоличной хозяйкой Европы. И потому не было там ни Наполеона, ни Сталина, ни Гитлера. И судьба Польши тоже никогда ей не угрожала.

Глава третья Упущенная Европа

модель

Важно и то, что, когда боо лет спустя после Хартии Вольностей великие державы Европы оказались перед необходимостью строить постнаполеоновский мировой порядок, в основу его положили они именно британскую коллегиальную модель. Роль английских баронов исполняли в этом случае европей­ские государства, а на месте короля, первого среди равных, оказа­лась, естественно, тогдашняя континентальная сверхдержава Россия. И преследовал этот европейский протопарламент, Священ­ный Союз, ту же двоякую цель, что и его средневековый предше­ственник: прекратить международную анархию и связать руки коро­лю (сверхдержаве).

Так создана была первая историческая модель преодоления анархии - на этот раз международной. И суть ее, как и в Англии 1215 года, заключалась втом, что никто в Европе и пальцем не смел шевельнуть в международной политике без одобрения Коллегии.

Коллегиальная

Да, они готовы были признать императора России хотя бы и «Агамемноном Европы». Но лишь при условии, что руки у него будут связаны. При условии, другими словами, что он забудет об «универ­сальной империи», которую пропагандировали московские идеоло­ги государственного патриотизма. Любая его попытка нарушить пра­вила игры, выйдя за пределы председательских полномочий, должна была наказываться точно так же, как наказывалась она за шесть сто­летий до того: изоляцией и восстанием против него всех членов Коллегии.

При «братце Александре» Россия соблюдала правила игры. Несмотря даже на то, что греческое восстание 1820-х практически парализовало её дипломатию. С одной стороны, общественное мне­ние требовало поддержать борцов на независимость православной Греции от мусульманского владыки. С другой, обязательства перед Коллегией вынуждали Россию помочь легитимному султану Оттоманской империи в борьбе против греческих «террористов». Результатом, естественно, стал политический конфуз. Но даже он не заставил Александра нарушить коллегиальную дисциплину.

Едва, однако, на петербургском престоле оказался «искренне национальный и вменяемый» Николай, ситуация изменилась ради­кально. Отныне на повестке дня стояла тотальная контрреволюция - независимо оттого, какого «цвета» были революционеры, восстав­шие против статус-кво, будь они единоверцами, как греки, или еди­ноплеменниками, как сербы.

До 1848 года смысл внешней политики России состоял, как мы уже знаем, в грандиозном политическом шантаже других членов Коллегии: только Россия с её миллионной армией в силах защитить вас от «красной» революции. Так что извольте подчиниться её дикта­ту. И всё было бы хорошо, когда б уже через пять лет после восше­ствия на престол Николая, во время французской революции 1830 года, не обнаружилась в этом сценарии трещина: «бароны» не пожелали подчиниться диктату председателя Коллегии.

Будь Николай и впрямь вменяемым, он уже тогда догадался бы, что план игры, основанный на шантаже европейских правительств, не работает. И что Коллегия, известная под именем Священного Союза, создана не столько против революции, сколько против рос­сийской гегемонии.

Глава третья Упущенная Европа

и наказание

Поставив себя на минуту в положение европейских партнеров России, мы тотчас поймем почему. Они толь­ко что с неимоверным напряжением сил сокрушили, наконец, фран­цузский проект «универсальной империи» и сполна испили чашу унижения, связанного с военной диктатурой всеевропейского деспо­та. Могли ли они после этого не опасаться повторения страшного опыта, позволив новой сверхдержаве единолично командовать на континенте?

Тем более, что совсем еще недавно, в эпоху Тильзита, Россия была союзницей Наполеона и нисколько, как известно, не возража­ла против раздела Европы между двумя империями (при условии, конечно, что Бонапарт уступит ей Константинополь). Не забудем также, что и после разгрома Наполеона она не только выторговала себе Польшу (не говоря уже о Финляндии), но и публично заявила: «Польское царство послужит нам авангардом во всех [будущих] вой­нах»10.

Как же, спрашивается, могли европейские политики нейтрализо­вать гегемонистские вожделения России в условиях, когда конфрон­тация с ней была для них заведомо немыслимой? Только одним спо­собом, тем же, каким английские бароны нейтрализовали в XIII веке власть короля, - кооптировав его. В XIX веке это означало шантажи­ровать его той самой «красной» революцией, которой он, король, пытался шантажировать их. Иначе говоря, втянуть его в контррево­люционный союз, тем самым связав ему руки.

Подразумевалось, как и в 1215-м, что в случае нарушения коро­лем условий договора, «бароны» выступят против него единым фронтом - и совместными усилиями сокрушат его. Короче говоря, тот же страх перед «красной» революцией, в котором петербургские идеологи государственного патриотизма видели инструмент будущей русской «универсальной империи», в руках главного архитектора Священного Союза австрийского канцлера Меттерниха оказался

Преступление

10 ИР Вып. 8. С. 576.

инструментом нейтрализации России. В этом смысле можно сказать, что Меттерних был настоящим изобретателем популярной впослед­ствии «политики сдерживания». Вот почему все расчеты петербург­ских стратегов оказались построенными на песке.

Французская революция 1830 года была первым серьезным предупреждением Николаю, что «бароны» не потерпят королевского своеволия. А когда добавилось к его демонстративному отказу при­знать новое французское правительство еще и зверское подавление в 1831-м польского восстания, Европа буквально возненавидела своего формального «короля» (впрочем, кто и когда любил гегемо­на?).

Вот доказательство: вернувшись из-за границы, первая группа молодых профессоров, командированных туда, как сказали бы теперь, для повышения квалификации, рассказывала о своей поездке с ужасом. «По их словам, - записывал 15 июня 1836 года А.В. Никитенко, - ненависть к русским за границею повсеместная и вопиющая. Часто им приходилось скрывать, что они русские... Нас считают чужаками, грозящими Европе новым варварством»[24].

Увы, ничего этого Николай не понял, тупо продолжая прежнюю политику шантажа. А потом грянул 1848-й. И вдруг обнаружилось, что для подавления своих «красных» революций Европа вовсе не нужда­ется в России. Не говоря уже о том, что Николай перепугался этих революций еще больше Европы и, не посмев схватиться с ними лицом к лицу, полтора самых опасных года ремонтировал свои пограничные крепости.

Тут-то^и последнему прапорщику должно было стать понятно, что неформальный председатель европейской Коллегии никогда, в отли­чие от «братца Александра», не понимал принятых в ней правил игры. Покуда «бароны» и «король» пугали друг друга революцией, это было не очень заметно. Все изменилось после 1848-го, когда европейская революция была побеждена, и Николай, уступив «коро­левскому» соблазну, вдруг резко переменил фронт и с обычной для него солдатской прямотой взялся за раздел Оттоманской империи. До тех пор, как мы знаем, он беззаветно защищал её неприкосно­венность - во имя контрреволюции. Именно поэтому грубое наруше­ние правил игры Священного Союза стало совершенно очевидным. И наказание не заставило себя ждать.

Оно было жестоким и унизительным. В середине XIX века «баро­ны» восстали против нарушившего договор «короля» точно так же, как делали они это в середине XIII, низложили его и поставили на колени. Шесть столетий спустя после подписания Хартии Вольностей коллегиальная модель международной политики сработала столь же четко, как тогда в политике внутригосударственной.

% аГлава третья

УРОК I Упущенная Европа

Я подчеркиваю это об-

стоятельство потому, что здесь содержится урок необычайной исто­рической важности. И вовсе не только для сегодняшних идеологов государственного патриотизма в Москве, мечтающих, подобно Александру Дугину или Дмитрию Рогозину, о реставрации россий­ской сверхдержавности. Урок для каждого, размышляющего о пре­одолении международной анархии в современном мире. И для сего­дняшних «баронов» (по крайней мере, тех из них, кто снова как ни в чем не бывало провозглашает «многополярную» анархию един­ственной альтернативой «однополярной» диктатуре). И для сего­дняшнего «короля».

Ведь если когда-нибудь и было время вспомнить об опыте Священного Союза, то пришло оно именно в начале третьего христи­анского тысячелетия, когда опять, как после наполеоновских войн, встала перед современными государственными людьми задача фор­мирования нового мирового порядка. Тем более, что сейчас, после окончания полувековой холодной войны, в Европе, например, и впрямь существует нечто вроде той самой Коллегии, к которой с великими муками пришли в 1215-м английские бароны и в 1815-м европейские державы. И, по крайней мере в теории, наделена эта Коллегия функциями, как две капли воды напоминающими функции Священного Союза. Более того, она-то как раз и ответственна - опять-таки в теории - за безопасность континента. Так она, собствен­но, и называется - Организация по безопасности и сотрудничеству в Европе (ОБСЕ). Казалось бы, вот он - инструмент, с помощью которо­го Европа могла бы окончательно преодолеть и дряхлую «однополяр- но-многополярную» контроверзу и международную анархию, уже приведшую в первой половине XX века кдвум мировым войнам.

Вплоть до 1991 года ничего подобного создать в Европе было, понятно, невозможно: Россия в очередной раз «выпала» из Европы, прихватив с собою всю восточную ее часть. Образовались поэтому два «королевства», вовлеченных в перманентный конфликт и само­стоятельно наводивших порядок на подведомственных им террито­риях. Россия навела его в Венгрии и Чехословакии и попыталась навести в Афганистане, лишь разбудив в результате дремавший сто­летиями вулкан глобального мусульманского сопротивления. Америка навела порядок в Корее и в Чили и попыталась навести его во Вьетнаме.

Мир, расколотый надвое (биполярный на геополитическом жар­гоне) обнаружил, однако, свою нежизнеспособность, рухнув в 1991 году. Что теперь? «Однополярная» диктатура или еще одна попытка воссоздать раскол на два «королевства» - под видом «мно­гополярного» мятежа? Похоже, что в последние годы Китай делает заявку на создание альтернативного «королевства», пытаясь при­влечь к делу в качестве младших партнеров исламский Иран, демо­кратическую Индию и неопределившуюся Россию.

Попытка, впрочем, выглядит заранее обреченной. По двум, по крайней мере, причинам. Во-первых, потому, что и сам кандидат в альтернативные «короли» находится, по сути, в вассальной экономи­ческой зависимости от американского рынка. А во вторых, - и это главное - сомнительно, чтобы Иран, Индия и Россия добровольно пошли в вассальную зависимость к новому «королю».

Я не говорю уже, что у России, в отличие от Ирана и Индии, есть уникальная возможность не становиться ничьим вассалом, найти, наконец, спокойную гавань в новой Европе, избавившись от пресле­довавшего ее столетиями кошмара геополитического окружения Располагает она этой уникальной возможностью просто по праву

рождения в европейской семье народов. Я имею в виду возмож­ность последовать, пусть с опозданием на полтора столетия, завету Чаадаева и стать одной из великих держав Европы, единственного в сегодняшнем мире региона, упразднившего как архаическую власть «королей», так и международную анархию.И живущего вдобавок по законам современного гражданского общества.

Казалось бы, первыми должны были ухватиться за такую возмож­ность национал-либералы с их обостренным переживанием зависи­мости от ненавистного нынешнего «короля» и мечтой о реставрации попранного величия России. Вот ведь они, независимость и величие, сами, казалось бы, просятся в руки. Но нет. Негоже, оказывается, России, по мнению национал-либералов, добиваться вступления в Европейский союз наряду со всякой, пусть и «братской», славян­ской, но все-таки мелкотой, вроде Польши или Чехии. Не к лицу. Россия сама себе король (несмотря на свои ничтожные в решающей экономической сфере два процента мирового ВВП). Суверенитет - это наше всё. На худой конец прислонимся к китайцам в ШАС. Всё лучше, чем идти в «социалистическую Европу», как презрительно именует её М.А. Колеров12. Не узнали? Перед нами ведь сегодняшний эквивалент той старинной, 1841 года, шевыревской «Европы, от кото­рой уже пахнет трупом», что привела в восторг николаевский чинов­ный Санкт-Петербург...

Беда, однако, не только в близорукости российского руковод­ства, пытающегося усидеть на двух стульях, и не только в яростном саботаже политической модернизации русскими националистами. Беда еще и в том, что ОБСЕ, которая и впрямь могла бы стать инстру­ментом России для вступления в Европейский союз, организована почему-то вовсе не по принципам современной демократии, даже не по модели Священного Союза, но по образцу средневекового поль­ского сейма. 56 «не позволям!» превратили ОБСЕ в такую же бес­плодную говорильню, какая стоила Польше ее государственности. Другими словами, исполнять свою коллегиальную функцию она, в отличие от Священного Союза, попросту неспособна. Деятельность единственной в XXI веке паневропейской организации оказалась

12 Колеров МЛ Цит. соч. С. 73.

в результате сведена к роли монитора за свободой выборов и состоя­нием прав человека. Иначе говоря, к функции сугубо гуманитарной.

Стоит ли удивляться после этого, что еще в апреле 1997 года пре­зидент Ельцин подписал в Москве с тогдашним китайским председа­телем Цзян Цземинем торжественную совместную декларацию, про­возглашавшую, что бы вы думали? Конечно же, необходимость борь­бы за восстановление «многополярного» мира. Другими словами, за международную анархию. И что стала с тех пор эта борьба за восста­новление анархии официальной политикой России, неукоснительно подтверждаемой на всех международных форумах?

Удивительно ли далее, что военно-политическая организация НАТО, нарушая свой собственный устав, категорически требующий от всех государств-членов подчинения военных органов граждан­ским, гуляет по Европе, как кошка, сама по себе - отказываясь под­чиняться средневековой гражданской говорильне ОБСЕ?Удивитель­но ли, наконец, что бывший «король» не видел ничего предосуди­тельного в том, чтобы не спросясь «баронов», по собственной воле определять, какие страны относятся к «оси зла», а какие нет?

Глава третья Упущенная Европа

Всё это, понятно, может происходить лишь по той причине, что никому не приходит в голову вспомнить историю. Право, кажется, что имеем мы здесь дело с неким экстраординарным выпадением памяти у современных политиков (и теоретиков).

Выпадение памяти?

Нигде ведь в самом деле не написано, что ОБСЕ,т.е. уже существующий форум паневропейской безопасности, непременно должен быть устроен по образцу старинного польского анекдота. И ничего, кроме провинциальных предрассудков, не мешает адаптировать его к современному миру. Почему в Европейском союзе можно решать спорные вопросы большинством голосов, а в ОБСЕ нельзя?

Привычная отговорка, что в этом случае 140-миллионная Россия выглядела бы слоном рядом, скажем, с ю-миллионной Венгрией, тут не работает. Ведь и в ЕС 8о-миллионная Германия выглядит «сло­ном» рядом с Люксембургом, не говоря уже о Мальте, всё население которых свободно разместилось бы, скажем, в Мюнхене. И тем не менее там давно научились преодолевать эту разницу посредством так называемых «взвешенных голосов» - в зависимости от числен­ности населения той или иной страны. Допустим, Германия имеет там 29 голосов, Люксембург 4» а Мальта и вовсе 3. Однако парламент­ская коалиция тех же, допустим, стран Бенилюкса (Нидерланды 13 голосов, Бельгия 12 и Люксембург 4) запросто уравновешивает «слона». А в компании стой же Мальтой и перевешивает его. В слу­чае с Россией дело решалось бы и того проще. Скажем, коалиция Германии и Франции запросто уравновесила бы её численное пре­восходство.

Важно, согласитесь, другое. Любой остроты конфликты решались бы на этом паневропейском форуме голосованием, а не патриотиче­скими истериями и не перенацеливаниями ракет - и уж заведомо не на поле брани. Еще важнее, что демократическая реформа ОБСЕ позволила бы России стать полноправным гражданином Европы, обойдя многолетнее ожидание в предбаннике ЕС, волей-неволей осваивая в то же время стандарты политической модернизации. Во всяком случае вектор политического движения России был бы точно определен. И не было бы унизительной надобности сидеть на двух стульях. Во всяком случае именно к такому решению подталкивает логика общеевропейского развития, начиная с Хартии Вольностей.

Ясное дело, однако, что для того чтобы Россия начала борьбу за реформу ОБСЕ, требуется еще более драматический шаг, нежели звонок Путина Бушу после и сентября. Я говорю о принципиальном решении сменить культурно-политическую ориентацию страны, т.е. сделать то же самое, что три столетия назад совершил Петр и о чем, развивая петровский опыт, напомнил нам Чаадаев. Способен ли будет на такой шаг преемник Путина, другой вопрос. Зависит ответ от калибра преемника, а также, боюсь, оттого, возникнет ли в ближай­шее десятилетие ситуация, аналогичная и сентября. Я имею в виду

ситуацию, способную еще раз поставить Россию перед решающим выбором.

Но даже если она повторит петровский выбор, проблема евро­пейской - и её собственной - безопасности и судьбы не будет реше­на окончательно. Конечно, предложи в 1997 году Россия не совмест­ную декларацию о восстановлении международной анархии Китаю, а демократическую реформу ОБСЕ (как образец будущего миро­устройства), вполне возможно, что Европе удалось бы избежать тра­гедии Косово.

Но большего ожидать от неё было бы наивно. Большего - поисти­не революционного - результата ожидать можно лишь от Европейского союза, который за вторую половину XX века сумел соз­дать принципиально новую, альтернативную Вестфальской (1648 года!), модель устройства политической вселенной. И тем самым вырваться далеко за пределы не только средневекового протопарла- мента, взятого за образец Священным Союзом, но и самой Вест­фальской системы с её «королями», «баронами» - и с международ­ной анархией.

Ничто, кроме выпадения памяти, не мешает превратить панев- ропейский гражданский форум в нормальную демократическую организацию, способную не хуже Хартии Вольностей исполнять свою естественную коллегиальную функцию. И тем не менее никто такую реформу не предлагает.

А ведь всё, что для этого требуется - капелька политического воображения и хотя бы школьное знание истории...

л w I Глава третья

UTKpblTbl И I Упущенная Европа

мир Европы

Я знаю, по крайней мере, одного блестящего европейского интеллектуала, англичанина Роберта Купера, который согласен, что даже самый термин «Запад», так отча­янно будоражащий московских национал-либералов еще со времен

Уварова и Погодина, канул в Лету вместе с холодной войной13. И - что даже более важно - вместе с порожденным этой войной привычным для нашего уха делением геополитической вселенной на Первый (Евро-Атлантический), Второй (Советский) и Третий миры. В действи­тельности скрываются теперь за термином «Запад» два совсем непо­хожих друг на друга мира, живущих, по сути, в разных исторических измерениях.

Сегодняшний Второй мир - я предпочел бы именовать его Вестфальским - по-прежнему живет в эпоху международной анар­хии. «Национальные интересы» по-прежнему представляют в нем верховную ценность и главной гарантией этих интересов по-прежне­му остается, как с начала времен, военная сила. А где решает сила, там, говоря словами туземцев племени Нуэр, правда на кончике копья. Там - анархия.

Это тот самый, хорошо нам знакомый мир Realpolitik, мир Киссинджера и Громыко, другими словами, та самая «первобытная политическая система», которая дважды в прошлом столетии едва не погубила Европу в братоубийственных гражданских войнах и в кото­рую московские национал-патриоты во главе с Дугиным (он уже и не говорит о себе иначе, как «я возглавляю геополитическую школу в России»14) желают непременно втянуть и свою страну. Принадлежат к этому Второму миру одинаково и «восточный» Китай, и «западная» Америка.

Проблема лишь в том, что как раз старушка Европа, которую пра­щуры Дугина еще полтора столетия назад объявили «пахнущей тру­пом», а сегодняшние национал-либералы «социалистической», она- то к этому Вестфальскому миру больше не принадлежит. Она уже шагнула в будущее, открыв в мировой политике принципиально новую эру и оказавшись поэтому сегодняшним Первым миром.

Все три главные подпорки, на которых столетиями держалась международная анархия, неожиданно утратили свое традиционное господство в этом новом, нетрадиционном, открытом мире. Взглянем на то, от чего отказалась Европа.

»

Cooper Robert. The Post-Modern State and the World Order. London, 1996. P. 39.

Московские новости. 2001. № 41.

Первой из этих подпорок всегда считалось абсолютное верхо­венство национальных интересов. Со времен Вестфальского мира поколения политиков и дипломатов повторяли - и повторяют - это выражение, как молитву. И так уже въелось оно в наше сознание, что мало кому приходит в голову увидеть в нем нечто в общем-то не очень и приличное. А именно то, что Владимир Сергеевич Соловьев звал, как мы помним, «обыкновенным национальным эгоизмом».

Ну как в самом деле отнеслись бы вы, читатель, к человеку, про­возглашающему на каждом шагу, что его личные своекорыстные интересы превыше всего? Не разглядели бы вы за этим опасную дву­смысленность и готовность пренебречь интересами всех, кроме собственных? Не случайно ведь никому в здравом уме, не считая разве что Жириновского, и в голову не приходит так говорить (в при­личном по крайней мере обществе). А вот в отношениях между госу­дарствами произносят это с гордостью даже в самых респектабель­ных кругах, хотя и не совсем понятно, чем, собственно, отличается национальный эгоизм от личного.

Та же ведь в нем опасная двусмысленность. И та же готовность пренебречь интересами других. А порою, как мы знаем, и сверхдер­жавный соблазн. Короче говоря, не отказавшись от господства этой вездесущей формулы, нечего и думать о преодолении международ­ной анархии. Так вот: ЕС от неё отказался, подчинив национальные интересы интересам Сообщества.

С этим, естественно, связано и понятие национального сувере­нитета, который Вестфальская система предписывает охранять как зеницу о^. Разумеется, для стран Второго мира, включая США и Китай (не говоря уже о России), понятие это и сегодня столь же сак­рально, как и в XVII веке. Но вот ЕС нашел, что интересы безопасно­сти Сообщества выше национального суверенитета отдельных стран.

Вторая подпорка, на которой всегда держалась анархия, - Realpolitik. Смысл её, как слышали мы от Ганса Моргентау, в том, что гарантией национальной безопасности является единственно и исключительно военная сила. От этой подпорки анархии ЕС избавил­ся, объявив гарантией безопасности не силу, а взаимное доверие

между членами Сообщества, доверие, основанное на общих моральных и политических ценностях.

В самом деле мыслимо ли представить себе, чтобы Германия, скажем, угрожала Люксембургу, Англия Ирландии или Греция обеща­ла перенацелить ракеты на Кипр? В поствестфальском мире взаим­ные угрозы за пределами воображения.

Третья подпорка Вестфальского мира - национальные границы, закрытые «на замок». Её ЕС попросту отменил, сделав границы между членами Сообщества прозрачными.

Так, выбив все подпорки из-под международной анархии, ЕС впервые в истории её, по сути, упразднил. Для мировой политики это, если хотите, революция, равнозначная той, которую в 1215 году, сами того не подозревая, совершили английские бароны в политике внутригосударственной. Конечно, этот новый, на наших глазах рож­дающийся мир, совершенно еще нам непривычен. Даже те в России, кто заметил его рождение, не восприняли его как революцию.

Напротив, начиная с николаевских времен, отчаянно, как мы видели, пытаются русские националисты похоронить Европу. И тру­пом уже от неё пахло (по Шевыреву); и буржуазное декадентство обрекало её на гибель, (по Суслову); и нету неё будущего из-за дека­дентства «социалистического» (по Колерову); и снова и снова приго­варивает её к смерти на всех телевизионных экранах Михаил Леонтьев. Короче, больше полутора столетий поют русские национа­листы отходную Европе. А она все живет. И живет притом, далеко опередив Россию не только в материальном благосостоянии, но и в политической модернизации. Живет без взаимных угроз - и без про­извола власти.

гъ w тиьи третья

ЬТО рая Ла РТИ Я | Упущенная Европа

Вольностей

Любопытнее всего, однако, что и сама Европа долгое время толком себя сегодняшнюю не понимала, лепе­ча что-то на привычном экономическом языке о евровалюте и евро­банке, не сознавая, что на самом деле впервые в истории преодоле­ла звуковой барьер средневековья, если можно так выразиться, прорвалась в принципиально новое измерение мировой политики. Только в марте 2002 года европейский Конвент, собравшийся для выработки Конституции ЕС, шагнул, похоже, к осознанию этой рево­люции.

Это правда, что первый блин оказался, как всегда, комом. На референдумах в июне 2005 года граждане Франции и Нидерландов провалили первоначальный проект Конституции Европы (а в июле 2008-Г0 крохотная Ирладия провалила и вторую попытку). И полити­ки Вестфальского мира, воспитанные на вековых правилах Realpolitik, естественно, возликовали. Особенно в России, где любой сколько-нибудь компетентный политтехнолог убедительно разъяснит вам, какие ужасные неприятности переживает сейчас Европейский союз. И всё оттого, добавит он, что, словно бы позаимствовав у быв­шей советской империи экспансионистские вожделения, «подавил­ся» Восточной Европой.

Да, десятка новых восточно-европейских членов ЕС экономиче­ски расцвела. По темпам развития она превзошла Запад. Однако политическая ситуация в упомянутой десятке и впрямь порою скан­дальна. В Литве и в Чехии бывали у власти правительства парламент­ского меньшинства. Венгерское правительство держалось на ниточ­ке, а словацкое, по выражению британского журнала Экономист, и вовсе бывало «составлено из представителей самых отталкивающих и мерзких партий в стране»15.

Разумеемся, ЕС, в отличие от СССР, не станет вводить в восточно­европейские страны танки. Но разве, заключит негодующий полит­технолог, вся эта политическая вакханалия не пятно на его репута­ции? Как историк, я соглашусь, что пятно. Только замечу, что тирания Генриха VIII или «огораживания» при Елизавете I, когда «овцы съеда­ли людей», были куда большими (и притом, в отличие от сегодняшних скандалов, кровавыми) пятнами на репутации Великой Хартии 1215 года. Но ведь не помешали эти пятна тому, что возвестила она конец внутригосударственной анархии.

15 The Economist. 2006. October 14.

Так ведь то же самое и с сегодняшней Европейской Хартией. Разве важно на самом деле, как разрешатся политические скандалы восточноевропейских неофитов? Важно, что новая модель госу­дарственности, способная покончить с международной анархией, найдена. Важно, что новая Хартия действительно возвестила конец вековой «однополярно-многополярной» контроверзы в мировой политике. Важно, наконец, что во второй раз в истории звуковой барьер средневековья прёодолён.

Нет слов, за барьером оказалось не очень-то уютно. Хотя бы потому, что хрупкий и уязвимый ЕС не способен покуда даже само­стоятельно себя защитить (несмотря на все разговоры об оборонной идентичности Европы и робкие попытки создать независимую от НАТО военную структуру). И потому нуждается в защите вполне тра­диционного военного колосса, Америки. И все-таки самим своим существованием ЕС доказал уже, что мир без верховенства «нацио­нальных интересов», то бишь национального эгоизма и сопровож­дающей его международной анархии, в принципе возможен.

Об этом мечтали поколения великих европейских мыслителей, начиная от Иммануила Канта и кончая Владимиром Соловьевым, но впервые мечта их воплотилась в реальность. Пусть в одном покуда секторе политической вселенной, пусть на небольшой еще террито­рии с населением меньше 500 миллионов. Но ведь и мечта о преодо­лении внутригосударственной анархии тоже в своё время воплоти­лась поначалу в одной лишь маленькой захолустной Англии.

...Какая, согласитесь, всё-таки жалость, что из-за провальной николаевской диктатуры, из-за ее соблазнительного для националь­ного самолюбия, но самоубийственного для будущего страны идей­ного наследства упустила Россия шанс оказаться частью этой новой Великой Хартии. И вынуждена по сию пору барахтаться в «однопо- лярно-многополярной» трясине, сволочиться с соседями, перенаце­ливать ракеты, оставаясь частью открытого всем ветрам Вестфаль­ского мира.

Глава третья Упущенная Европа

Взаимоотношения нетрадиционного ЕС с вполне традиционной сегодняшней ОБСЕ, представляющей «остальную Европу», сложны и неясны. Обе Коллегии сосуществуют пока что как два параллельных мира, и никто не знает, где и как они в конечном счете пересекутся. Ясно лишь, что если ЕС не захочет оста­ваться изолированным островком нетрадиционного мира в бушую­щем океане международной анархии, если, другими словами, суж­дено ему будущее, то где-то два этих мира должны пересечься.

Просто не станет ЕС самостоятельным актером на мировой сцене, покуда не укоренится в «остальной Европе» и в первую оче­редь в гигантской России. Именно потому замечает, наверное, тот же Роберт Купер, что «ключевой вопрос европейской безопасности в том, как повернется дело в России. Включить ее в [нетрадицион­ную] европейскую систему должно быть нашим главным приорите­том»16.

Перспектива

Конечно, быстро произойти это не может. Но если говорить о направлении развития, о том, где и как могли бы пересечься оба сегодняшних европейских мира, то первым шагом к такому пере­сечению и должна бы, я думаю, стать та самая реформа ОБСЕ, о кото­рой мы толковали. Ибо только она способна трансформировать эту средневековую, по сути, Коллегию в современный демократический форум наций, ответственный за европейскую безопасность. Реформа ОБСЕ могла бы стать для России начальной школой полити­ческой модернизации. И таким образом её настоящей «дорожной картой» в Европейский союз.

Так или иначе, для Европы в целом реформа ОБСЕ послужила бы индикатором, что оба мира действительно движутся к точке пере­сечения. Для стран, представленных в ЕС, могла бы она стать дей­ствительным началом политического самоосознания. То есть выхода за пределы провинциальной экономической интеграции и осозна­ния себя не просто еще одним блоком Вестфальской геополитиче­ской вселенной, а именно новым нетрадиционным миром.

16 Cooper Robert. Ibid.

· . Глава третья

ЧТО В ЭТОМ I Упущенная Европа

для России?

Естественно, что точка пересече­ния обеих европейских Коллегий, ответственных как за хозяйствен­ную и политическую жизнь, так и за безопасность открытого мира автоматически включала бы и Россию - полноправного члена ОБСЕ. Вот здесь-то, я думаю, и заключена та самая альтернатива национа­листическому мифу, которую так отчаянно искал - и не нашел - в свое время Соловьев.

Смысл её в том, чтобы политическая «мутация», в которую погру­зила Россию самодержавная революция Грозного, оказалась исчер­панной и, пусть дав грандиозного исторического «кругаля», страна вернулась в Европу. Вернулась, причем, не милитаристской дер­жавой, как при Петре. И тем более не зараженная самоубийствен­ным сверхдержавным соблазном, как при Николае. И не руководи­мая горчаковской доктриной «со­средоточения для реванша», как постниколаевская Россия перед Первой мировой войной.

Но самое главное, совсем не в ту Европу, в которую в очередной раз возвращалась она при Александре II, не в разделенную на враждебные кланы и кипящую ненавистью в предчувствии Вели­кой Конфронтации, но в открытый, нетрадиционный мир, в спокой­ную, как мы уже говорили, гавань, надежно защищенную от сверх­державных соблазнов и новых исторических катастроф. И что осо­бенно важно, наверное, для сегодняшних национал-либералов, вернулась не как младший партнер какого бы то ни было «короля», будь то США или Китая, а как равноправный гражданин открытого

мира, чьи, допустим, 40 «взвешенных голосов» игнорировать было бы в европейском синклите непросто. Вернулась как одна из вели­ких держав Европы, чтобы вместе с аборигенами прокладывать новые пути в человечестве.

Еще важнее.однако то, что больше ей просто податься некуда. Не может же она на самом деле со своими 2% мирового ВВП претендо­вать на статус самостоятельного «центра силы».Ну, подумайте, под­считано что в ближайшие двадцать лет американский ВВП, несмотря на все свои сегодняшние заморочки, удвоится и составит 28 трлн долл., а китайский - учетверится, достигнув 16 трлн. Найдется ли в мире безумный экономист, который отважится предположить, что российский ВВП вырастет за те же два десятилетия в 16 раз, не гово­ря уже о 28?

Напротив, даже такой оптимист, как Джим О'Нил, главный экономист Goldman Sachs, причисливший Россию к «блоку стран будущего» BRIC (Бразилия, Россия, Индия, Китай), предсказал ей рост до 4% мирового ВВП, что не идет ни в какое сравнение с такими гиганта­ми, как ЕС, США и Китай. Что по сравнению с зтими неумолимыми цифрами все гротескные филиппи­ки какого-нибудь Леонтьева или имперское фанфаронство Проха­нова? Хочешь не хочешь, а придется признать, пусть с полуторавековым запозданием, что прав был Чаадаев.

| С.С.Уваров

Есть, впрочем, нечто еще более важное, во всяком случае для нашей темы. Читатель, может быть, не забыл довольно-таки каверзный вопрос, поставленный в начале этой книги: а существует ли вообще в сопоставимых с Россией великих державах жизнеспособная идейная альтернатива сверхдержавному реваншу? Открытый мир Европы впервые на него ответил. И Франция, и Германия, которые на протяже-

нии двух последних столетий по два раза, как и Россия, побывали на сверхдержавном Олимпе, сегодня этой страшной болезнью не стра­дают. И сам факт их излечения свидетельствует, что альтернатива суще­ствует. Он пролагает России путь к выздоровлению.

■-I I Главо третья

ИаТрИОТИЧеСКаЯ | Упущенная Европа

истерия историков?

Последнее, что остается мне здесь, дабы выполнить обещание, данное читателю во второй книге трилогии, это рассказать о цене, которую заплатила в середине 1850-х Россия за сверхдержавные амбиции николаевских идеологов государствен­ного патриотизма. Напомню, что сегодняшний националистический стереотип предподносит нам Крымскую войну вовсе не как след­ствие агрессивного николаевского вызова Европе, а совсем даже наоборот, как «войну империалистической Европы против России», её «последний колониальный поход на Россию»17. Так думает проф. В.В. Ильин. Покойный В.В. Кожинов с сочувствием цитировал извест­ные слова Тютчева о заговоре против России всех «богомерзких народов» и «богохульных умов»18. И негодует В.Н. Виноградов: «Под­линной причиной войны была отнюдь не мнимая агрессия России против Османской империи». А что? Да все тот же богомерзкий заго­вор с целью «загнать русских вглубь лесов и болот»19.

Но позвольте, господа, как в этом случае быть с известным при­казом царя о десанте «прямо в Босфор и Царьград», отданном адми­ралу Корнилову весною 1853 года, т.е. еще за год до предполагаемо­го «колониального похода»? Разве не писал тогда Николай, что «ежели флот в состоянии поднять в один раз 16 ооо человек с 32 полевыми орудиями, при двух сотнях казаков, то сего достаточ­но, чтобы при неожиданном появлении не только овладеть Босфором, но и самим Царьградом»?20 Похоже это на «мнимую

Ильин В.В. Реформы и контрреформы в России. M., 1996. С. 44. Кожинов В.В. Тютчев. Мм 1988. С. 336. Цит. по: Кожинов В.В. Тютчев. С. 333.334- агрессию»? И как быть с призывом того же Тютчева

Вставай же, Русь! Уж близок час! Вставай Христовой службы ради! Уж не пора ль, перекрестясь, Ударить в колокол в Царьграде?

По свидетельству Б.Н. Чичерина для славянофилов, как Иван Аксаков или Юрий Самарин, «это была священная война за право­славие и славянство, окончательное столкновение между Востоком и Западом, которое должно было привести к победе нового молодого народа над старым одряхлевшим миром»21. Нужно ли напоминать читателю, что под «одряхлевшим миром» имелась в виду (уже в 1850-е!) всё та же Европа? А насчет того, как должны были выгля­деть границы России после этой «священной войны», разъяснил, как мы помним, опять же Тютчев. Повторить?

Семь внутренних морей и семь великих рек, От Нила до Невы, от Эльбы до Китая, От Волги по Евфрат, от Ганга до Дуная Вот царство русское...

И что делать с «крестовым походом», которым объявил Крымскую войну Степан Шевырев?22 Что делать, наконец, с откро­венным признанием близкого к императору Александра Меншико- ва, что «с венгерской кампании покойный государь был [словно] пьян, никаких резонов не принимал, был убежден в своем всемогу­ществе»?2^

Так не следовало ли бы прежде, чем винить во всем заговор «одряхлевшего мира» против России, по меньшей мере доказать, что ничего этого не было? Что не строили совсем еще недавно николаев-

HR Вып. 9, с. 17.

Русские мемуары. М., 1990. С. 297.

HR Вып. 8. С. 591

Зайанчковский П.А. Правительственный аппарат самодержавной России в XIX веке. М., 1978. С. 181.

ские идеологи планов универсальной империи, превосходящей империю Карла V? Не мечтали о «православном Папе в Риме» и не хвастали, что Николай ближе к мировому господству, чем Наполеон? Что всего лишь за каких-нибудь пять лет до Крымского позора не провозглашала на весь мир Россия: «Разумейте языци и покоряй­тесь!»?

Мало того, что вовсе не опровергают современные «националь­но ориентированные» академики все эти художества, с мясом выры­вая тем самым Крымскую войну из исторического контекста, они ведь еще и оправдывают таким образом сверхдержавный соблазн, который сделал эту катастрофическую для России войну неминуе­мой. Ведь даже вполне невинный в большой политике Никитенко, сам тяжело переживавший эту трагедию, понимал смысл происхо­дившего куда яснее сегодняшних ученых историков. Вот что записал он в дневнике 30 августа 1855 года: «Мы не два года вели войну - мы вели её тридцать лет, содержа миллион войска и беспрестанно грозя Европе»24. И снова 16 января 1856-го: «Николай не понимал сам, что делает. Он не взвесил всех последствий своих враждебных Европе видов - и заплатил жизнью, когда, наконец, последствия эти откры­лись ему во всём своём ужасе»25.Как видим, Александр Васильевич Никитенко, один из самых чутких наблюдателей петербургской жизни при Николае, ни на мину­ту не переживал Крымскую войну как «последний колониальный поход Европы против России». Во всяком случае говорит он нечто прямо противоположное: агрессором в Крымской войне была Россия. Причем, готовила она эту войну тридцать лет: «до сих пор мы изображали в Европе только один громадный кулак»26. Следует ли удив­ляться тому, что точно так же воспринимали ситуацию и европейцы? Лондонская газета Westminster Review нисколько ведь не сомневалась, что «Россия добивалась диктатуры над государствами Европы»27.

Так что же у нас получается? Современники, русские и иностран­ные, одинаково хорошо всё это понимали, а сегодняшние историки не понимают? Не знаю, как читателю, но мне становится, право, не

Никитенко АЯ. Цит. соч. С. 418.

Там же. С. 428.

по себе, когда я их читаю. Удручающая все-таки картина - патриоти­ческая истерия в среде почтенных академиков.

Цена ошибки

Если согласиться с А.В. Никитенко

и признать главным недостатком николаевского царствования, что все оно оказалось ошибкой, то разумно поставить вопрос, во что обошлась России эта ошибка. Взвесим результаты царствования. На одной чаше у нас окажутся, если не считать отлучения от Европы, национального унижения, финансового банкротства и территори­альных потерь, 128 тысяч молодых жизней, бессмысленно загублен­ных в Крыму убитыми и скончавшимися от ран. И 183 тысячи солдат, умерших от болезней по дороге к театру военных действий, так и не увидев неприятеля28.

На ту же чашу ложится и бессмысленная кража идей у бессмыс­ленно разгромленного декабристского поколения. Результатом этой кражи было продлённое на полвека крестьянское рабство и затянув­шееся на столетие средневековое самодержавие. И самое главное - сверхдержавный соблазн, зарождение русского национализма и его вырождение (которое, заметим в скобках, и поныне с нами). А вдо­бавок еще и глухая изоляция России, у которой «больше не было дру­зей», и «общее восстание» против нее, о чем говорил на особом совещании 3 января 1856 года главнокомандующий Крымской армией княз^Горчаков28. Непомерная, согласитесь, тяжесть.

А что у нас на другой чаше? Золотой век русской литературы? Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Белинский, Чаадаев, Грановский, Герцен? Но ведь все, что создали они великого и вечного, создано было вопреки, а не благодаря государственному патриотизму, кото­рым жил и дышал Николай.

Так какова же на самом деле цена национал-патриотизма?

Там же. С. 423.

Глава третья Упущенная Европе

Gleasonjohn Howes. The Genesis of Russofobia in Great Britain. New York, 1972. P. 68. HR M., 1907. Вып. 9. C. 62.

Не нашлось перед судом истории у Николая ответа на этот роко­вой вопрос. И потому он умер. Но не было, как выяснилось, на него ответа и у постниколаевской России. Нет его, увы, и сегодня.

"""ЧЕТВЕРТАЯ

Оши

глава первая вводндя

глава вторая У истоков «государственного патриотизма» глава третья Упущенная Европа

бка

Герцена


Ретроспективная утопия Торжество национального эгоизма Три пророчества На финишной прямой Как губили петровскую Россию Агония бешеного национализма

глава пятая

глава шестая

глава седьмая

глава восьмая

глава девятая

глава десятая глава

одиннадцатая

Последний спор

глава четвертая

Ошибка Герцена

Если бы мы поверили славянофилам и их слово о русском народе приняли бы за слово его самосозна­ния , то нам пришлось бы представить себе этот ..> народ в виде какого-то фарисея, превозносящего

во имя смирения свои добродетели, презирающих других во имя братской любви и готового сте­реть их с лица земли для полного торжетсва своей кроткой и миролюбивой натуры.

B.C. Соловьев

Храмина новомосковитской «цивилизации» рухнула, как видели мы во второй книге трилогии, так же внезапно, как 62 года спустя монархия. Собственно, даже и не рухнула. Так же, как в XX веке, своими руками разрушили ее собственные апостолы. Попытавшись после Петра вернуть страну в обскурантистскую Московию, противо­поставив Россию человечеству с помощью «сфабрикованной народ­ности» (как называл Чаадаев уваровскую триаду), они завели страну в исторический тупик. Что дальше так жить нельзя, понятно было всем. Как записывал 16 января 1856 года в дневнике Александр Никитенко, «нет возможности идти дальше этим путём и нести на своих плечах коалицию всей Европы»1. «Разве николаевский гнёт не был для образованного общества своего рода чумой?» - вторил ему Иван Тургенев2.

Но всеобщим было не только ощущение тупика, повсеместной была также и уверенность, что оказалась в нем страна именно в результате новомосковитского обскурантизма. «Начиная с Петра и до Николая, - свидетельствовал, как мы помним, С.М.Соловьев, - просвещение народа всегда было целью правительства. Век с чет­вертью толковали только о благодетельных плодах просвещения...

Никитенко А.В. Дневник: в трех томах. Т. l. М., 1955. С. 429.

Тургеневский сборник, Пг., 1921. С. 168.

По воцарении Николая просвещение перестало быть заслугою, стало преступлением в глазах правительства... Фрунтовики воссели на всех правительственных местах и с ними воцарились невежество, про­извол, грабительство»3.

Впрочем, один, по крайней мере, положительный результат был все-таки достигнут: миф о Московии как о православной Атлантиде, кощунственно разрушенной Петром, был, казалось, навсегда похо­ронен. Иначе говоря, могло считаться доказанным, что возрождение православного фундаментализма в веберовском «расколдованном» мире практически невозможно. Конечно, мы уже знаем теперь, что все обстояло сложнее. И страшнее. И миф о Московии, как выясни­лось полтора столетия спустя, похоронен был лишь наполовину (най­дутся еще и в наши дни эпигоны, как Н. Нарочницкая, Е. Холмогоров или В. Найшуль, которые попытаются его воскресить).Да и не одни лишь «фрунтовики» проповедовали при Николае Официальную Народность. Ведь до Ширинского-Шихматова, выска­зывавшегося, как мы помним, в том духе, что «польза философии не доказана, а вред от неё возможен»4, просидел полтора десятилетия в кресле министра народного просвещения Сергей Семенович Уваров. А уж он-то был вовсе не «фрунтовиком», а, напротив, извест­ным востоковедом и президентом Академии наук.И Николай Васильевич Гоголь тоже ведь ни малейшего отноше­ния к «фрунту» не имел, а между тем уверял читателей, будто «народ наш не глуп, что бежит, как от черта, от всякой письменной бумаги... По-настоящему, ему и не следует знать есть ли какие-нибудь книги, кроме святых»5. Только Фамусов, пожалуй, выразился по этому пово­ду определённее. Да и по части философии не так уж далеко ушел Гоголь от Шихматова, настойчиво рекомендуя «не захламлять [ум свой] чужеземным навозом»6.

Дело, следовательно, было не столько в московитском мифе или во «фрунтовиках», сколько во всё том же могуществе государствен-

Соловьев С/И. Мои записки для моих детей. Спб., 1914. С. 118,120.Никитенко А.В. Цит. соч. С. 334Гоголь Н.В. Духовная проза. М., 1992. С. 165. '<·Там же. С. 192.

ного патриотизма, подчинившего себе, повторим Пыпина, «даже первостепенные умы и таланты». Ибо антипетровская революция Николая как раз и была, как мы уже говорили, идеологической. Конечно, в результате деградировало и всё остальное в государстве российском. И в этом смысле Тургенев, Соловьев и Никитенко правы. «Теперь только открывается, как ужасны были для России прошед­шие 29 лет. Администрация в хаосе; нравственное чувство подавле­но; умственное развитие остановлено; злоупотребления и воровство выросли до чудовищных размеров»7.

Но и Никитенко не мог ведь пройти мимо того, что в основе всей этой разрухи лежала именно антипетровская идеология российского Sonderweg. «Патриоты этого рода, - записывал он еще 20 декабря 1848 г., - не имеют понятия об истории... не знают, какой вонью про­пахла православная Византия... Видно по всему, что дело Петра Великого имеет и теперь врагов не меньше, чем во времена расколь­ничьих и стрелецких бунтов. Только прежде они не смели выползать из своих темных нор. Теперь же выползли, услышав, что просвеще­ние застывает, цепенеет, разлагается»8.

Как бы то ни было, после крымской катастрофы «фрунтовики» сошли со сцены, «болотные гады» вернулись в свои темные норы. Но униженная ими Россия осталась. Ей предстояло как-то выходить из исторического тупика. Ни у кого не было сомнений, что так или иначе она из него выйдет. Вопрос был лишь в том, какой страной выйдет она из него. Иными словами, в том, научила ли ее николаевская «чума» простой и теперь уже выстраданной истине, что предотвра­тить очередной исторический тупик можно лишь одним способом - раз и насегда покончив с государственным патриотизмом и став на чаадаевский путь «присоединения к человечеству». Иначе говоря, на путь политической модернизации.

Никитенко А.В. Цит. соч. С. 421. Там же. С. 317-318.

^ I Глава четвертая

UTT6 П 6 Л Ь I Ошибка Герцена

На первых порах после смер­ти Николая могло показаться, что научил. И хотя в манифесте о вос­шествии на престол Александр Николаевич обещал быть лишь «ору­дием видов и желаний Нашего незабвенного родителя», уже его рескрипт от 20 ноября 1857 года о предстоящей отмене крепостного права прозвучал чем-то вроде «подкрестной записи» Василия Шуйского за два столетия до этого или, чтобы совсем уже было знако­мо, вроде речи Никиты Хрущева на XX съезде КПСС столетие спустя. Император Александр возвестил оттепель, можно сказать, официаль­но. Да и не был его рескрипт, как и хрущевская речь, громом с ясно­го неба.

Уже 16 октября 1855 года Никитенко записывал: «В обществе начинает прорываться стремление к новому порядку вещей... Многие у нас даже начинают толковать о законности и гласности. Лишь бы это всё не испарилось в словах»9. С.М. Соловьев вторил: «С 1855 года пахнуло оттепелью; двери тюрьмы начали отворяться; све­жий воздух производил головокружение у людей, к нему не привык­ших»10.

Просто поначалу оттепель эта была какая-то неуверенная. Как писал в герценовском Колоколе анонимный корреспондент из России, «Весна не весна, а так, то погреет, то отпустит, то снова под­морозит. Точь-в-точь петербургская весна»11. И настолько еще цепко сидел в сердцах страх, и так трудно было поверить в необратимость этой робкой оттепели, что некоторые, как тот же С.М. Соловьев, ожи­дали от неё чего-то, быть может, еще худшего: «Конечно, я не был опечален смертью Николая, но в то же время чувствовалось не по себе, примешивалось какое-то беспокойство, опасение: а что если еще хуже будет? Человека вывели из тюрьмы, хорошо, легко дышать свежим воздухом; но куда ведут? - может быть, в другую, еще худ-

Там же. С. 422.

Соловьев С.М. Цит. соч. С. 172.

Колокол. Вып. 1. Факсимильное изд. (далее Колокол). М., 1962. С. 189.

шую тюрьму?»12

Моим современникам, пережившим 1953-й, это чувство хорошо знакомо. Самодержавие оно самодержавие и есть, и неважно кто там на вершине власти - царь, генсек или президент: смертному не дано знать, куда поведет его новый хозяин. Но в конце концов даже скептический читатель Колокола должен был всё-таки признать, что «распустилась наша обильная неисходимая грязь» и новое солнце «стало греть и живое и мертвое»13.

А после рескрипта 1857-го грянула гласность - и отпали сомне­ния. Страна и впрямь пыталась выбраться из тупика.


Глава четвертая

I I uiuou чсшосршил

Несостоявшееся геРЦена



Гласность делала свое дело. Как и столетие

спустя, после смерти другого тирана (и другого культа политического идолопоклонства), превращалась помаленьку эта робкая оттепель в неостановимую весну преобразований. Наступила пора Великой реформы. Откуда-то, словно из-под земли, хлынул поток новых идей, новых людей, неожиданных свежих голосов. Похороненная заживо интеллигенция вдруг ожила.

И оказалось, что, в отличие от идеологов государственного пат­риотизма, размышляла она вовсе не о «православном Папе в Риме», как Тютчев, и не об «универсальной империи», как Погодин, а, напротив,^ возобновлении марша в Европу, насильственно пре­рванного три десятилетия назад. Уцелевшие декабристы вместе с отпущенными по амнистии героями польского восстания 1831 года возвращались из сибирских рудников словно бы затем, чтобы пере­дать новому поколению факел политической модернизации. Вот два моментальных снимка настроения эпохи.

Так, например, чувствовала ее Софья Ковалевская, знаменитый в будущем математик: «Такое счастливое время! Мы все были так глу­боко убеждены, что современный строй не может дальше существо-

Соловьев С.М. Цит. соч. С. 152.1 Колокол. С.1B9.

вать, что мы уже видели рассвет новых времен - времен свободы и всеобщего просвещения!.. И мысль эта была нам так приятна, что это невозможно выразить словами»14.

Либеральный мыслитель Константин Кавелин очень политически точно объяснял, каким именно в представлениях влиятельных совре­менников должен быть этот новый строй: «Конституция - вот что составляет теперь предмет тайных и явных мечтаний и горячих надежд. Это теперь самая ходячая и любимая мысль высшего сосло­вия»15.

Ну мыслимо ли было такое до крымской катастрофы, если еще в 1853 году отмена крепостного права даже Герцену казалась лишь смутной мечтой и самые дерзкие его требования к царю не шли даль­ше чего-нибудь вроде: «пусть разрешит всем, кто хочет, составление обществ, товариществ для выкупа крестьян, для помощи освобож­дающимся»? Какая уж там, право, конституция!

Но стоит сравнить этот робкий пассаж (который, впрочем, при Николае выглядел необыкновенно смелым диссидентским замахом) с тем, что говорил тотже Герцен четыре года спустя, как бросится нам в глаза пропасть, разделяющая две эпохи. Другой человек перед нами! Не разрешения просит он теперь у царя, но настойчиво ему рекомендует: «Надобно государю так же откровенно отречься от петербургского периода, как Петр отрекся от московского. Имея власть в руках и опираясь с одной стороны на народ, с другой на всех мыслящих и образованных людей в России, нынешнее правитель­ство могло бы сделать чудеса»16.

Да что Герцен, если даже бывший зубр государственного патрио­тизма Погодин и тот поддался общему одушевлению. До такой степе­ни, что писал совершенно для себя невероятное: «...назначение [Крымской войны] в европейской истории - возбудить Россию, дер­жавшую свои таланты под спудом, к принятию деятельного участия в общем ходе потомства Иафетова на пути к совершенствованию, гражданскому и человеческому»17. Прислушайтесь: ведь говорит

Цит. по: история XIX века, М., 1938. T.6. С. 90.

ИР Ввып. ю, М., 1907. С. 84.

16 Колокол. С.14.

V ИР Вып. 9. С. 68.

теперь Погодин, пусть выспренним своим «нововизантийским» сло­гом, то же самое, за что четверть века назад Чаадаева объявили сумасшедшим. А именно, что сфабрикованная николаевскими политтехнологами «русская цивилизация» есть лишь одна из ветвей «потомства Иафетова» (сиречь христианской Европы) и раньше или позже предстоит ей поэтому вернуться в общее европейское лоно.

На миг могло показаться даже, что освобожденная от невыноси­мой казёнщины и «калмыцкой», по выражению Белинского, цензу­ры, а вскорости и от позора крепостного права, опять, как накануне 14 декабря, поднимается Россия навстречу пушкинской «звезде пле­нительного счастья». Становится, говоря прозой, европейской стра­ной: с гласностью, с выборным местным самоуправлением и судом присяжных, с реформированной армией и свободным крестьян­ством - и без сверхдержавных притязаний на универсальную импе­рию. «Ты победил, Галилеянин!» - приветствовал успех молодого императора из своего лондонского далека Герцен.

Но чуда не совершилось.

Уже в ходе подготовки к отмене крепостного права стало очевид­но, что главный урок из крушения государственного патриотизма не извлечен. На смену опозоренной Официальной Народности неожи- даннно поднималось новое поколение государственных патриотов. И выяснилось вдруг, что тридцатилетний спор между Уваровым и Чаадаевым, между основополагающим николаевским постулатом (Россия не Европа) и екатерининским (Россия держава европейская) был опять, как после 1825 года, решен в пользу Уварова. Парадокс, как мы уже знаем, заключался в том, что место сошедших со сцены «фрунтовиков» и «болотных гадов» заняли просвещенные, интелли­гентные национал-либералы. А это означало, что прорыва в Европу, завещанного Чаадаевым, не будет, что страна будет продолжать сопротивляться «духу времени».

Короче говоря, в основание новой государственной храмины, которая вошла в историю под именем постниколаевской России, оказались заложены своего рода мины, пусть замедленного дей­ствия, но громадной разрушительной силы. И в один трагический день суждено было им беспощадно взорвать её, камня на камне не оставив от всех надежд и мечтаний, которые мы только что слышали.

Потому-то не состоялось чудо. Потому и двигалась отпущенные ей историей полстолетия постниколаевская Россия вовсе не к выходу из исторического тупика, но к гибели. Или, лучше сказать, к новому тупику.


Глава четвертая

Ьще ОДНО роковое | ошибка Герцена

«почему»


Кощунственно было бы сбрасывать со счетов выдаю-

щиеся достижения Великой реформы, наступившей после оттепели 1850-х. Одно их перечисление впечатляет. Вопрос о свободе барских крестьян, от которого, как видели мы во второй книге трилогии, столь изобретательно отбивались на протяжении десятилетий все никола­евские секретные комитеты, был раз и, казалось, навсегда решен «Положением о крестьянах, вышедших из крепостной зависимости» от 19 февраля 1861 года. И этим эпохальным решением, буквально менявшим лицо России, вовсе не исчерпывалась Реформа.

Не менее значительно, быть может, и «Положение о губернских и уездных учреждениях» от i января 1864 года. Оно отдавало в руки выборных и всесословных земств просвещение, здравоохранение, постройку дорог и мостов, социальное страхование и статистику на местах. Никогда еще со времен Великой реформы 1540-х не сдавало всемогущее государство так много своих позиций внезапно оживше­му после николаевской «чумы» обществу.

А что сказать о судебной реформе того же 1864 года, положив­шей конец легендарной чиновничьей коррупции, заполонившей страну при Николае и воспетой, как мы помним, Б.Н. Мироновым? Достаточно сказать, что суды в России до этого были тайными и даже потерпевшие не принимали в них участия, не говоря уже о присяж­ных. Всё зависело от произвола судьи (точнее, от величины взятки, предложенной ему тяжущимися сторонами). И вдруг во мгновение ока возникло в этой средневековой «Московии» современное евро­пейское правосудие, открытое и всесословное, т.е. равное для всех, с государственным обвинителем и адвокатом, защищавшим подсу­димого. И вдобавок еще с судом присяжных, выносившим независи­мое суждение о его виновности. И словно из ниоткуда явилось бле­стящее адвокатское сословие. Контраст с николаевскими судами был поистине умопомрачительный.

Добавьте к этому университетский устав 1863 года, вернувший высшим учебным заведениям автономию, отнятую у них при Ширинском-Шихматове. Правительство больше не решало за про­фессоров, пользу или вред приносит подданным философия и стоит ли «захламлять [студенческие умы] иноземным навозом». Не забу­дем, наконец, и военную реформу 1864 года, заменившую никола­евскую рекрутчину всеобщей воинской повинностью.

Как печально, как страшно, что этот необыкновенный прорыв в Европу был обречен. Что всем реформам суждено было пойти под нож - и крестьянской свободе, и земскому самоуправлению, и евро­пейскому правосудию, и университетской автономии. И самому даже «духу времени». Но почему?

Глава четвертая Ошибка Герцена

Почему?

Политические страсти

Собственно, в попытке разгадать эту грандиозную загад­ку и состоит смысл заключительной книги трилогии. Генерал Лебедь сформулировал ее с солдатской прямотой, когда спросил, почему не перестаем мы наступать на те же грабли. Но самое, быть может, в этом прискорбное - за все протекшие с тех пор десятилетия россий­ская (да и мировая) историография даже не задала себе этого вопроса, не говоря уже о том, чтобы на него ответить. Не увидело в нем загадку. Замечательный порыв историков-шестидесятников, сумевших даже в условиях советской цензуры объяснить монумен­тальные загадки XVI века, те самые, что попытался я суммировать в первой книге трилогии, заглох на дальних подступах к истории поре­форменной России.

Отчасти произошло это, конечно, потому, что время было такое. В отличие от эпохального крушения досамодержавной Россиив XVI веке, катастрофа России постниколаевской была слишком близка, опасно близка к 1917 году. И, соответственно, к амбициям и обидам, к страху и террору новой эры политического идолопоклон­ства. Страсти советской и антисоветской историографии исказили, измельчили, опошлили, если хотите, изучение постниколаевской России, по сути, сведя её более чем полустолетнюю историю к нескольким годам, предшествовавшим сакральной дате. И та и дру­гая искусственно оторвали её конец от её начала, её крушение от её происхождения. И тем самым потеряли возможность представить её себе как целое. Общая картина постниколаевской России была без­надежно утрачена.

В результате, естественно, получались курьезы. Писали о послед­ствиях, пренебрегая причинами. Говоря, например, о недееспособ­ности Государственной думы в начале XX века, опускали полувеко­вую историю того, как отчаянно сопротивлялось самодержавие её созыву всю вторую половину XIX. Прославляли столыпинскую рефор­му, освободившую крестьян от рабства общинам, не объясняя, каким же образом оказались они в этом рабстве полвека спустя после Великой реформы, величие которой в их освобождении, собственно, и заключалось. Одним словом, создавали упрощенные черно-белые сценарии, понятия не имея, что перед нами одна из самых грандиозных загадок в русской истории.

Ну какая, право, могла тут быть загадка для советской историо­графии, если все сводилось в ней к тому, что самодержавный строй в России все это время только и делал, что неукоснительно себя изжи­вал? Потому и оказался, едва наступила эпоха социалистических революций, самым слабым звеном в цепи империализма. И все для того, чтобы смениться другим самодержавным строем? Но кому же позволено было тогда задавать такие вопросы, даже самим себе?

Не было, однако, в крушении пореформенной России загадки и для историографии антисоветской. В ней все сводилось к коварному стечению обстоятельств - в момент, когда в стране начался процесс замечательного подъема. Тут вам расскажут и о бессмысленных меч­таниях либеральных «образованцев», и о террористических загово­рах «максималистов-революционеров», и о безмозглости аристокра­тической камарильи, окружавшей безвольного царя, и об антирус­ских происках еврейского капитала, и о самом даже Антихристе, коварно конспирировавшем против «Империи света», как на том же, что и во времена Погодина, высокопарном нововизантийском жаргоне именует свою страну редактор газеты Завтра18. И о многих других роковых обстоятельствах вам расскажут, включая, конечно, мировую войну, козни большевистских путчистов и думских масонов, немецкие деньги и латышские штыки.

Глава четвертая Ошибка Герцена

И до сих пор не набила еще, как выясняется, оскомину эта при­митивная «разгадка». Уже в 2006 году появилась в Москве книга Игоря Чубайса с интригующим фельетонным названием «Разгадан­ная Россия», где в который уже раз объяснялось, как хороша была царская империя и какие необъятные открывались перед нею пер­спективы, если бы только не пришли и не опошлили все большеви­ки.19 Одним словом, нечто очень напоминающее плач Ярославны, затеянный Н.А. Нарочницкой по поводу несказанно прекрасной Московии, беспощадно разгромленной этим ужасным Петром. Неужто все эти плакальщики по чудесной самодержавной России просто переписывают свои плачи другудруга?

Репетиция контрреформы

Так и хочется всех их спросить, не слышали ли они хоть краем уха, что как реформам Петра, так и контрреформам большевиков пред­шествовала вековая история, которая вся, со времен знаменитого «поворота на Германы» Ивана Грозного, когда Россия впервые отвергла досамодержавное наследство Ивана III ради иосифлянской мечты о сверхдержавности, буквально соткана из несостоявшихся чудес и состоявшихся политических катастроф?

Не станем, однако, заглядывать здесь в прошлое так глубоко. Спросим себя лишь, откуда взялась пушкинская «звезда пленитель­ного счастья», и тотчас увидим, что и 1818 год пронизан был точно

Завтра. 2001. № 24, 2001.

Чубайс И. Разгаданная Россия. М., 2006.

таким же ожиданием чуда, как и 1858-й. Причем никакими тогда большевистскими заговорщиками, не говоря уже о еврейских русо­фобах или латышских штыках, и не пахло. Но чуда-то не совершилось тоже. Вместо него на обломках прекрасных мечтаний воздвиглась мрачная и обскурантистская новомосковитская «цивилизация». Как будем объяснять это несостоявшееся чудо? «Незрелостью револю­ционного пролетариата»? Или еще одним роковым стечением обстоятельств?

Глава четвертая Ошибка Герцена

Я не говорю уже о том, что спустя всего лишь два десятилетия после начала Великой реформы яростная контрреформа Алексан­дра III попыталась повернуть страну вспять к николаевской диктату­ре, к полицейскому государству. А это ведь и была неудачная репети­ция, если угодно, большевистской контрреформы 1917 года. И что же еще могло это означать, если не изначальную хрупкость, уязвимость, чтобы не сказать обреченность постниколаевской России, готовой завянуть, не успев расцвесть? Если не то, другими словами, что с самых его истоков заложены были в основание этого несостоявшего­ся чуда те национал-либеральные «мины замедленного действия», о которых мы говорили?

«Мина» № 1: Конституция

Первая из них была, конечно в кате­горическом отказе архитекторов пореформенной России оттого, чтобы, выражаясь тогдашним языком, «увенчать здание реформ кон­ституцией». Самодержавие должно было, по твердому их убежде­нию, оставаться краеугольным камнем новой России. Так научил их Карамзин - и они послушно остановились на полдороге: согласив­шись с местным самоуправлением, но отступив перед самоуправле­нием общенациональным. Что удержало? Конечно же, не «фрунтови­ки», давно сошедшие со сцены, а николаевское идейное наследство, всётотже неумирающий российский Sonderweg, столь красноречи­во сформулированный для них Карамзиным и славянофилами...

Есть ли нужда напоминать, к чему привело в этом случае сопро­тивление «непреодолимому духу времени»? Политические баталии, которым по общепринятым уже тогда в Европе правилам положено было разыгрываться на парламентских подмостках, разыгрались на улице. Вместо думских споров началась стрельба. Да такая интенсив­ная, что жертвой этой грозной волны террора оказался в конце кон­цов и сам царь-освободитель. Иначе говоря, настаивая на сохране­нии самодержавия, он подписал себе смертный приговор.

Еще опаснее для будущего страны был, однако, другой результат сохранения самодержавия. Правительство лишало себя обратной связи с обществом, понятия не имея о том, что в нём на самом деле происходит. Ведь смысл регулярных выборов в общенациональное представительство, если они, конечно, не декоративные, как раз в том и состоит, что они более или менее адекватно отражают посто­янно меняющийся баланс политических сил в обществе, сообщают хоть какую-то определенность неопределенному по природе будуще­му. Именно поэтому и Наполеон III и Бисмарк, современники Великой реформы, предпочли при всех своих авторитарных амби­циях всё-таки созвать национальное представительство. А Россия, даже очнувшись от смертельного николаевского сна, отказалась сле­довать их примеру.

Третьим, наконец, результатом подавления самодержавно- исполнительной властью двух других ее ветвей было то, что оно про­воцировало в стране политическую нестабильность. В отсутствие николаевской железной руки гарантом стабильности, как точно поняли nocj\e 1848 года не только Бисмарк в Германии и Бонапарт во Франции, но даже Франц-Иосиф в политически отсталой Австрии, мог служить только британский политический «треножник», т.е. раз­деление властей. Ибо в противном случае государству не оставалось ничего иного, кроме как балансировать на одной ноге, опираясь лишь на ненадежную полицейско-бюрократическую вертикаль. Позиция, согласитесь, не только неудобная, но и неустойчивая.

Тем более, что политическим центром системы становился в этом случае императорский двор (эквивалент современной администра­ции президента) со своими интригами и борьбой честолюбий, не

имеющей ровно никакого отношения к судьбе государства. Сбои в такой системе были неминуемы, политическая нестабильность неизбежна. Ибо проводить европейские реформы, не ограждая их европейскими политическими институтами, неминуемо означало включить в разрешение конфликтов улицу - и террор.

В случае крупных взрывов, угрожавших самому существованию системы, единственным средством спасения оказывалось либо экс­тремальное ужесточение полицейско-бюрократической вертикали, как при Александре III, либо половинчатая реформа, немедленно сопровождавшаяся попыткой подменить разделение властей разде­лением функций между чиновниками. Естественно, ни то ни другое спасти «одноногую» вертикаль не могло, уж слишком неестественна была её поза. В результате следующий серьезный кризис разносил её на куски.

Я не говорю уже, что придворная клика тотчас же и «съедала» реформаторов, едва проделали они для нее черную работу усмире­ния революции (как после 1905 года). Б.Н. Чичерин проницательно заметил по аналогичному поводу: «самодержавное правительство как будто хотело доказать, что ему нужны не люди, а орудия, а что людей оно призывает в трудные минуты и затем, высосав из них соки, выбрасывает за окно»20.

Но самое главное - созвать-то Думу, в конечном счете, всё-таки пришлось. Иначе говоря, после всех ужасов террора и пролитой крови сопротивление «духу времени» оказалось столь же бессмыс­ленным в постниколаевской России, как и во времена государствен­ного патриотизма. Другое дело, что уступили «духу времени» с опоз­данием на полвека. А история, как выяснилось, таких опозданий не прощает. Созванная наспех - в раскаленной атмосфере революции и всеобщей ненависти к самодержавию - Дума не только не успела пустить корни в толще массового сознания, первые два её созыва оказались попросту неспособны к сотрудничеству с правительством. В них верховодила непримиримая оппозиция.

И ничего лучшего для налаживания с ней сотрудничества, неже­ли драконовское изменение избирательного закона, правительство

20 Русские мемуары. 1826-1856 (далее Мемуары). М., 1990. С. 283-284.

не придумало. А избранная по новому закону Дума, по сути, лишив­шая представительства большинство населения, естественно, оказа­лась в его глазах нелегитимной. Отсюда популярность Советов и то самое двоевластие в феврале 1917 года, которым воспользовались большевики.

Одним словом, отказавшись в 1850-х поступиться самодержави­ем, Александр II подписал смертный приговор не только себе. Под обломками обреченного «духом времени» самодержавия похороне­на оказалась и монархия. И постниколаевская Россия. «Мина» № i и впрямь камня на камне от нее не оставила. Бопс1еп^е§торжествовал, но Россия Петра погибла.

Глава четвертая Ошибка Герцена

Вопрос, который предстоит нам сейчас обсудить, а именно: была ли «мина» № i неизбежна - может пока­заться полтора столетия спустя чисто академическим. Однако смысл этой книги ведь не в том, чтобы просто констатировать «историче­ские факты», но в том, чтобы извлечь из прошедшего уроки, которые могут понадобиться нам сегодня - и нашим детям завтра. И с этой точки зрения обсудить, была ли в 1850-е у России альтернатива курсу, обрекшему ее на Катастрофу, представляется совсем не бес­смысленным.

Альтернатива

Другое дело, если бы устойчивой альтернативы не существовало. Такое тожЈ в истории случается. Даже улыбнись 14 декабря фортуна декабристам, едва ли новый режим пережил бы 1820-е. Слишком уж не готова была тогда страна к такому резкому повороту. Впрочем, первым, кто показал эту неготовность страны, был, как всегда, Герцен. В открытом письме царю 20 сентября 1857 года он сначала обращает внимание на два решающих обстоятельства. Во-первых, говорит он, декабристы были, по сути, единомышленниками как его покойного дяди Александра Павловича, так и его самого: «Был ли этот заговор своевременен, - доказывает единство мнений Александра I, Ваше и их о невыносимо дурном управлении нашем».

Затем Герцен подчеркивает, что в заговоре «участвовали пред­ставители всего талантливого, образованного, знатного, благородно­го, блестящего в России». И, наконец, объясняет, что и такое велико­лепное созвездие русской элиты (и даже «Вы, Государь при всём Вашем самодержавии») обречено на поражение, если не опирается на общественное мнение страны: «заговорщикам 14 декабря хоте­лось больше, нежели замены одного лица другим, серальный пере­ворот был для них противен, весьма может быть, что они потому-то и не бросились во дворец, и открыто построились на площади, как бы испытывая, с ними ли общественное мнение... Оно было не с ними, и судьба их была решена!»

С другой стороны, замечает Герцен, «попытка 14 декабря вовсе не была так безумна, как её представляют... Много ли сил надо было иметь Елизавете при воцарении, Екатерине II для того, чтобы сверг­нуть Петра III? Нет правительства, в котором бы легче сменялось лицо главы, как в военном деспотизме, запрещающем народу мешаться в общественные дела, запрещающем всякую гласность. Кто первым овладеет местом, тому и повинуется безмолвная машина с тою же силой и с тем же верноподданническим усердием»21.

Едва ли согласился бы царь, что его самодержавная власть есть не более, чем военный деспотизм. Но так или иначе три десятилетия спустя после неудачи декабристов, после жестокого опыта николаев­ской «однополярной» диктатуры общественное мнение действитель­но ведь встало на сторону конституции, именно эта мысль, как слы­шали мы от Кавелина, пленила тогда элиты страны. Следовательно, не было бы в 1850-е с этой стороны сопротивления Думе, окажись она, согласно древней (кстати, куда более древней, нежели самодер­жавие) русской традиции, всё-таки призванной царем.

Да и не в одном ведь согласии высшего сословия было дело. А разночинная молодежь, от имени которой говорила Софья Ковалевская, молодежь, которая, жертвуя собою, шла ради конститу­ции на виселицы, разве не свидетельствовала она о силе «духа вре­мени»? Уступи царь тогда общественному мнению, террора максима­листов-революционеров в 1870-е просто не было бы. Ясно же, что

21 Герцен АИ. Собр. соч.: в 30 т. Т. 13. M., 1958. С. 43*44-

Думу проще было созвать тогда, т.е. не в обстановке революционного водоворота, как в 1906-м, но в ситуации общей эйфории, когда стра­на, едва очнувшаяся от тридцатилетнего оцепенения, и впрямь ожи­дала от молодого императора чуда. Именно таким чудом и выглядела бы тогда Дума, когда бы, как в старину, пригласил царь для совета и согласия «всенародных человек» (так называлось сословное пред­ставительство в Москве XVI века).

Тем более, что предстояло ей обсуждать судьбу русского кресть­янства. Ведь была тогда еще Россия «мужицким царством» и без уча­стия его представителей такое обсуждение выглядело откровенным кощунством.Так или иначе, созванная в такой момент Дума могла бы и впрямь прижиться в России. И царя не убили бы, и виселицы не понадобились бы, и монархия, способная на такой гражданский подвиг, сохранилась бы.

Другое дело, как следовало приступать к ограничению самодер­жавия в условиях, когда большая часть крестьянства была еще закрепощена и земств не существовало? Может быть, начать дело следовало с чего-нибудь подобного проекту Лорис-Меликова 1880 года о законосовещательной Общей комиссии, составленной из представителей городов, дворянских комитетов и крестьянских волостей (восстановленных графом Киселевым еще в 1840-е для свободных крестьян, что работали на казенных землях). Я говорю о том самом проекте, который, собственно, и был подписан царем утром рокового 1 марта 1881 года за несколько часов до смерти. И подписан, причем, с полным пониманием того, к чему проект этот должен был в конечном счете привести. Как заметил в дневнике Дмитрии Милютин, именно так и сказал тогда своим сыновьям царь: «Я дал согласие на это представление, хотя и не скрываю от себя, что мы идем по пути к конституции»22.

Какая жестокая ирония! Начни Александр Николаевич с того, чем он два десятилетия спустя закончил, история постниколаевской России могла бы сложиться совсем иначе. В частности, движение страны к конституции (даже вариант Лорис-Меликова, будь он под­писан в 1850-е, вполне мог к 1880-м «увенчать здание») тотчас

22 Милютин ДА. Дневник. Т. 4. М., 1950. С. 62.

и выбило бы почву из-под ног любых террористов, даже найдись в ту пору «максималисты-революционеры». Ведь и люди, казнившие императора, четверть века спустя понимали это великолепно. Когда 2 июля того же 1881 года пуля террориста смертельно ранила амери­канского президента Джеймса Гарфилда, исполком «Народной воли» протестовал, как мы помним, против покушения в таких словах: «В стране, где свобода личности дает возможность честной идейной борьбы ... политическое убийство есть проявление того же духа дес­потизма, уничтожение которого мы ставим своей задачей. Насилие имеет оправдание только когда направляется против насилия»23.

Так или иначе, альтернатива самодержавию в 1850-е существо­вала. И историкам, винящим в Катастрофе 1917-го «бесов нигилиз­ма», следовало бы об этом помнить..

w Глава четвертая

D ИДеИНОМ 0шибкаГерЦвна

плену

И нельзя сказать, что никто в тог­дашней России этой альтернативы не видел. Алексей Унковский, губернский предводитель тверского дворянства и один из самых влиятельных тогда либералов, писал: «Крестьянская реформа оста­нется пустым звуком, мертвою бумагою, наравне со всеми прочими томами наших законов, если освобождение крестьян не будет сопровождаться коренными преобразованиями всего русского государственного строя... Для охранения общественного порядка нужно прочное обеспечение строгого исполнения законов, а при нынешнем управлении где это обеспечение?» Унковский говорил даже о «строгом разделении властей»24.

Он, естественно, был разжалован и сослан в Вятку. И хотя, как комментирует русский историк, «представитель тверского меньшин­ства Кардо-Сысоев, владимирский депутат Безобразов, новгород­ский Косаговский, рязанские кн. Волконский и Офросимов, харьков-

Цит. по: Бурцев В. За сто лет (1800-1896). Лондон, 1897. С. 180. ИР Вып. ю. С. 118 (выделено мною - АЛ.).

ские Хрущов и Шретер говорили по поводу существующего порядка почти то же, чтоУнковский, и почти теми же словами»25, господствую­щее настроение в российском политическом истеблишменте и при дворе было против этой альтернативы. Оно пренебрежительно, с бюрократическим высокомерием сбросило ее со счетов.

И это заставляет нас предположить, что идеологическая пупови­на, связывавшая новый реформаторский режим с николаевской Официальной Народностью, порвана на самом деле не была. Что так же, как столетие спустя аналогичный реформаторский и антисталин­ский режим Хрущева слишком многое унаследовал оттого самого сталинизма, могильщиком которого он хотел стать, Великая реформа при всем своем преобразовательном замахе оказалась в идейном плену у вроде бы похороненного ею государственного патриотизма. Вот и говорите после этого, что переоценили роль идей Чаадаев или Грамши. Или что неправ был Соловьев, когда писал, предваряя Джона Мейнарда Кейнза, об идеях, которые «повергают мир челове­ческий в состояние разлада».

Тут, кстати, ожидает нас еще одна загадка. Ибо если с Н.С. Хрущевым все ясно - его связывала со сталинской «Официальной Народностью» коммунистическая идеология, - то как объяснить идейную преемственность Великой реформы от полностью, казалось бы, скомпрометированного Николаем самодержавия? Ведь в том, что такая преемственность существовала, не может быть никакого сомнения.

Реформа действительно остановилась на полдороге, если импе­ратор заявил в знаменитой речи перед Государственным советом 28 января 1861 года, что «крепостное право создано было самодер­жавной властью и только самодержавная власть может его уничто­жить». Если для обсуждения крестьянского вопроса трусливо отка­зался он созвать не только «всенародных человек», но даже всерос­сийское дворянское собрание, которое сам же в 1858 году и обещал.

Так вправду ли работало здесь одно лишь тупое, самоубийствен­ное упрямство и полное отсутствие не только политического предви­дения, но даже предчувствия? Или было все это круто замешано еще

Там же. С. 119.

и на карамзинском постулате, поддерживавшем в архитекторах реформы твёрдое убеждение, что без самодержавия не будет и России? Что Россия, другими словами, действительно не Европа и держится поэтому исключительно той самой «властью неограни­ченной», которую активно - и, как мы еще увидим, вполне успешно - пропагандировали на всех углах идейные наследники николаевско­го постулата, славянофилы? На том, одним словом, что к власти в постниколаевской России пришли национал-либералы?

В качестве либералов они были всей душой за реформы, в каче­стве националистов, однако, они горой стояли за самодержавие и против конституции, короче говоря, против прорыва в Европу. Они безоговорочно приняли николаевский постулат, что Россия не Европа. Так не здесь ли действительная разгадка того феноменаль­ного долголетия николаевского режима, которое, как мы помним, так удивило профессора Рязановского? Во всяком случае здесь пер­вая проблема, в которой придется нам разбираться. Но пока что на очереди у нас еще одна «мина».

Глава четвертая Ошибка Герцена


версия

Прежде, однако, справед-

ливость требует довести до сведения читателя, что есть и другая вер­сия того, почему не могла в 1850-е утвердиться в России конститу­ционная монархия. Принадлежит она уже известному нам по второй книге нашему современнику А.Н. Боханову. Он считает нелепым сво­дить «проблему противодействия либеральной, конституционно-пра­вовой реконструкции России... лишь к локальным вопросам о «недальновидности» и «политической близорукости» венценосцев... оставляя в стороне национально-православную ментальность [рус­ского народа] и сакральный смысл царской власти». Ибо царь «вен­чаясь на царство, вступал как бы в мистический брак со страной, а царские порфиры отражали «свет небес»26.

26 История человечества. Т. VIII: Россия. М., 2003. С. 475.

Боханов, заметьте, пишет это в 2003 году в академическом изда­нии. И тем не менее его версия полностью совпадает с логикой тог­дашних (т.е. 1850 годов) проповедников Sonderweg, славянофилов, и самого императора. Я не возьму на себя смелость судить о том, какой именно свет отражали царские порфиры и насколько крепок был «мистический брак» Александра II с Россией. Это, скорее, в ком­петенции теологов, а не историков. Важно лишь не упустить из виду, что, подобно своим 150-летней давности предшественникам, Боханов воспринимает «национально-православную ментальность» как величину постоянную, статичную. Уже по этой причине она не могла не находиться в остром противоречии с динамичным по при­роде «духом времени», другими словами, с историей.

Помимо всего прочего это означало, что венценосцам, равно как и прочим смертным, приходилось постоянно делать выбор между неизменной якобы «ментальностью» и стремительно меняющейся реальностью, отдавая предпочтение той или другой. И предпочтение это по определению было продиктовано идеологией. Гоголь, допу­стим, был, как мы уже знаем, совершенно уверен, что «национально- православная ментальность» категорически требует крепостного права, решительно предпочитая его «европейской затее» освобож­дения крестьян. А славянофилы, наоборот, были так же решительно уверены, что крепостное право противоречит этой «ментальности» и предпочитали крестьянскую свободу.

Что до венценосца, то и он, как известно, свои предпочтения менял. Будучи великим князем, он соглашался с Гоголем, а унаследо­вав престол^, согласился со славянофилами. То же самое происходи­ло с его предпочтениями по поводу «либеральной, конституционно- правовой реконструкции России». В 1850-е он согласился со славно- филами, что «ментальность» категорически отвергает конституцию и требует самодержавия, а в 1881-м согласился уже с Лорис- Меликовым, что, как бы там ни обстояло дело со светом, отражае­мым его царскими порфирами, без конституции России не обойтись.

Короче, если Боханов, как и его славянофильские предше­ственники, считает, что конституция при любых обстоятельствах противоречит «ментальности», а другие монархисты, как, допу-

стим, тот же Лорис-Меликов или Столыпин или - что еще важнее - сам венценосец сочли, что не противоречит, то единственным судьей в этом споре может быть только история. А она говорит, как мы знаем,что роковое промедление Александра II с признанием необходимости - и срочности -конституции погубило и его самого, и его империю.

Только пращуры Боханова знать этого не могли, а он не может не знать. И тем не менее продолжает внушать читателям - в 2003 году! - что именно его произвольное толкование «национально-православ­ной ментальности» - единственно верное! Несмотря даже на то, что история камня на камне от этого толкования не оставила!

Важнее, однако, другое. Боханов невольно помог нам разгадать нашу загадку по поводу того, что связывало пореформенных славя­нофилов с дореформенными государственными патриотами, кото­рых они при Николае презирали. Оказывается, то же самое, что свя­зывало Хрущева со Сталиным, которого он ненавидел, - идеология. В случае с предшественниками Боханова эта идеология - Sonderweg. А в его случае что?

Так или иначе, дело николаевских государственных патриотов оказалось и после реформы в надежных руках. Знамя их было под­хвачено национал-либералами. Две русских идеи, враждовавшие во времена Николая, слились в одну. Но об этом нам еще предстоит говорить подробно.

Глава четвертая

« М и н а » № 2: 0шибка Ге"цена крестьянский вопрос

Копья в прессе времен Великой реформы ломались главным образом из-за того, как освобождать крестьян - с выкупом или без выкупа, с существующим земельным наделом или с «нормальным», т. е. урезанным в пользу помещиков. Короче говоря, из-за того, превратится ли в результате освобожде­ния большинство населения России из обездоленных крепостных в «обеспеченное сословие сельских обывателей», как обещало пра­вительство, или, наоборот, из «белых негров в батраков с наделом», как утверждали его оппоненты.

И за громом этой полемики прошло как-то почти незамеченным, что по категорическому установлению правительства «власть над личностью крестьянина сосредоточивается в мире», т.е. в поземель­ной общине (той самой, заметим в скобках, от которой полвека спу­стя попытался освободить крестьян Столыпин). Иначе говоря, и осво­божденный от помещика крестьянин оставался по-прежнему крепок земле и деревне и категорически чужд частной собственности. Разница была лишь в том, что, как объясняет историк, «веете госу- дарственно-полицейские функции, которые при крепостном праве выполнял даровой полицмейстер, помещик» 7, исполнять теперь должна была община.

Загрузка...