МАТЕРЫЙ Рассказ


Старый ватник, перехваченный пеньковой веревкой, затасканный треух, надвинутый на брови, пустая трубка висит на бороде. За веревкой — топор и старенькая, наполовину сточенная саперная лопата, за пазухой, под ватником, — травяной мешок, на плече — шомполка.

Всяк здесь знает его — Унжакова Василия Васильевича, — за версту глянет и скажет: «Он!»

Снег долой — нога на земле: Васян пошел... Может, и не время еще брать выводки, но старому волчатнику не сидится дома в пахучую предмайскую пору.

Чтоб никто не видел, лучше идти слепыми задворками, хотя и нелегко шагать по бухлой пашне картофельных огородов.

Идет Васян, изредка вскидывая глаза на сараи и дворы колхозников. Убоги они: крыты небом, обнесены ветром.

Оглядывается на свой сарай — стоит: срубленный из сосны, под шифером. А был когда-то, как и дом, под цинком. Вырубай окошки и живи. Не у всякого изба такая...

«Неумехи и есть неумехи... Тоже мне, колхознички! На пятиалтынных сотках вам жизнь не вскрутнуть, хоть тресни. Не вскрутнуть!..»

Видит Васян: огороды отпаханы, сады вырублены — ветру зацепиться не за что. Если только и шумнет где, так это о его крышу, что по-городскому вздыблена на васянинском пятистенке... Ничего что над окошками доска пришита с пустым словом «Библиотека», дом васянинский — кого ни спроси...

На подходе к лесу присел Васян на замшелый пень. Сел отдохнуть, оглядеться, набить трубку. Под овражьим скосом выговаривает свою последнюю весеннюю думку снеговой ручеек. Еще неделька — умолкнет вовсе. Снег вытаял даже из-под коряг.

Внизу водяной говорун-ручей. За спиной, справа, лесной шумок, слева — поля в тишине. Унжаков, не оборачиваясь, угадывает свое давнее. Видит аккуратно нарезанные осьминники, гребешки щетинистых меж, дорогу к каждой делянке. Все здесь в свое время его ногами вытоптано: и поля и лес... Не он ли гонялся тут с борзыми, не он ли на обкладку водил даже бывалых егерей. Господа и те без молодого Васяна не обходились: кликали, просили, отрывали от конюшенных дел.

На каждый голос не шел — была гордость. Но выходила сама баронесса, Мария Павловна, у которой служил Унжаков кучером, клала на плечо руку и как мать: «По-о-ди, поди, милый Васян, уте-ешь, утешь господ...»

Вечером, после охоты, звала на чай, сажала за господский стол, самолично угощала вином французским. А когда гости с мужем Марии Павловны, слюнявым бургундцем, садились за карты, баронесса рюмку за рюмкой опрокидывала в свой крошечный рот и звала Васяна на волю...

Как игрушечная, пролетка металась по дороге к лесу за горячими вороными. Мария Павловна так хотела воздуха, вечернего, стылого, со всеми его лукавыми запахами... И долго потом терлась она костлявой грудью о молодую горячую грудь Васяна, пришептывая что-то по-французски. Зеленая щемящая тишина леса и легкий храп копытящих на месте коней мешали Васяну понять этот шепот...

Возвратившись, больную и опьяненную баронессу Васян с рук на руки сдавал слугам, ставил коней и шел в кабак — было на что...

Хорошо помнит все это Унжаков. Но ближе всего на памяти другое.

Летним вечером (в восемнадцатом это было) прибегает на конюшню сама, мертвецки бледная, закорявила языком не господским:

— Ми-илый Васян, Вва-асенька, гони на станцию... В-в Париж гони!

Не сразу понял тогда Васян, в чем дело, хотя за неделю до этого возил окованные ящики в багажную, отвез и самого француза.

Мария Павловна говорила, порхала подбитой птахой возле Васяна, пока тот не заложил коней. Прослезились дворовые, она тоже. Погрузили крохотные сундучки в латунной обойме — Васян знал с чем — и тронулись.

— Г-грачика себе возьми, когда вернешься, Самбола тоже возьми. А этих коней с-станционному сдашь — он знает, — прохныкала на ухо Васяну баронесса, села и смолкла.

Никогда так не тарахтела тележка. Тряслись сундучки, тряслись кости Марии Павловны, дрожал, как в лихорадке, сам Васян. Гром сошел с неба и катился за их пролеткой. Двадцать верст, как одну, — на едином вздохе коней.

...Не все сундучки внес тогда Васян в классный. Не разглядеть было этого Марии Павловне сквозь слезы. Сунула еще в руку Васяну бумажек — никогда столько не давала, поцеловала в лоб, и тут колокол. Пыхнул раз, другой, третий паровоз, вздыбил свою дымную гривку и заморгал на прощание красным огоньком хвостового вагона.

В ту же ночь успел Васян вернуться на конюшню. Тайком забрал жеребенка-двухлетка и вороного рысака, ушел в свою Дьяковку, что верстах в пяти от имения баронессы. Через год выменял на рысака пару рабочих лошадей с бочонком вина в придачу и сыграл свадьбу. А через два — пришли каменщики и сложили Васяну пятистенок из красного кирпича. Таких у крестьян во всей округе не было. И шли потом к Васяну за пудом хлеба до новины, шли поработать на его поле, шли внаем.

Удало, буйно закружили новые дела в прошлом бесправного мужика Васяна. И готов был он так кружиться сто и тысячу лет подряд...

Не задеть его было другой жизнью: ни старой, ни новой.

Но все же новая задела его. Больно задела. Прост мужик, но завистлив. Ни один голодранец не пропускал Васяна, чтоб не кинуть в морду: «В буржуи метишь?»

А когда мужики в коммуне сошлись и привели своих кляч, стали зариться и на унжаковских коней, и на всякую мелкую скотину, на инвентарь.

— Добром не приведешь — силой принудим. Самого на посыльную... — грозились мужики.

— Кишка тонка! Сам не без силы, — словно от мух, отмахивался Васян.

Но пришло время, и заявились к нему. Денис Донцов. Свой же мужик, в парубках вместе ходили, ввоедине и за хлебушек на земле потели. И — на тебе: пришел этот Денис с отрядом и выгреб все до зернышка. Коней не удалось взять. Васян сам угнал их к лесу, сам и прикончил из дробовика. По-бабьи выплакался в горе и пришел в сельсовет.

— Вяжите, кровопивцы!.. В Сибирь укатаете, но мошенству коммуньему не взыграть... Нет, не взыграть... Вот!

Васян орал срывающимся голосом, совал растерявшимся мужикам ременные вожжи:

— Вяжи, туды вашу мать!

Мужики, видя, что Унжакова подмывало заехать кому-нибудь в зубы, разнести в прах, принялись вязать. Тот не сопротивлялся, пока не почувствовал, что и впрямь его сила в узлы уходит. Испугался вдруг: забарахтался в дикости и рухнул лицом вниз на заплеванный пол сельсоветской избы.

На водовозных дрогах, словно распятого, увезли Унжакова в район. Увозили той дорогой, что проходила вот тут, где сидит сейчас он на пеньке и дремлет в томной усладе воспоминаний. Здесь, как раз за спиной слева, молодой Васян на зависть всем пахал когда-то поле, свои осьминники, своим плугом, собственными лошадьми.

...Старая притупленная память смешала прежнюю и теперешнюю жизнь в петлявый нудный клубок. Лишь слух чутко выхватывал из всей думной мешанины что-то нежное, струистое, весеннее. Это ручей по-прежнему бездельно плутал меж кустов овражьей завали, это полевой ветерок диковато бился прибоем о лес. И чем тяжелее становилась дремота старого волчатника, тем сильнее отдавалась в сердце неумолчная апрельская роздаль.

Ткнулся Васян бородой в грудь раз-другой — и пропала тишина, что так благостно шумела в ушах.

Он потянулся, растопырив сжатые в кулаки руки, ровно только что освободился от вожжей. На карачках сполз к ручью, треухом зачерпнул воды. Хлебнул глоток, вкусно зачмокал: ничего что мутновата — земля не поганит воду. Напился, обмочив бороду, и надел холодную сырую шапку на голову. Сорвал лопушок мать-мачехи, отер им губы и бороду, крякнул, словно сытно позавтракал. А когда по небу загулял холодный румянец рассвета, Васян не по-стариковски прытко заторопился к логову. С восходом солнца, знал он, волки возвращаются с ночной охоты. Все-таки рассчитывал: ранний выводок должен быть. Он по-звериному осторожно вышел в чахлый ивняк. Ветки топырились кончиками лопнувших почек, попахивало ранней травкой, что пробивалась сквозь осеннюю сушь. Со дна оврага, однако, тянуло гнильцой и забивало зеленый дух озими. Васян достал тряпицу с сушеным чабрецом и, присев по-монгольски, стал натирать сапоги — волчий нюх чуток к человечьему поту.

Еще прошлым августом, будучи на ваде в этих местах, он выследил, сколько и каких волков тут на логовах, сколько матерых, прибылых, переярков. И теперь прикидывал, какая волчица и сколько принесет в апреле, а какая в мае. Васян, казалось, знал всех матерых волчиц и не бил их, потому как волка в здешних местах остается все меньше и меньше. Чем жить будет старый волчатник?

И сейчас крадется он осторожно, тише самой волчицы, не затем, чтоб застать матерых и уничтожить, а чтоб не дать перевести хитрому зверю свой выводок. Идет Васян к старой вонючей норе. Не один выводок он брал тут из-под корней упавшего дерева. Идет в двух шагах от ручья. Ему нужен след — с водопоя волки ходят одной тропой к логову. Так и есть: ленточка примятой травы завиляла от ручья. Не пошел Васян по следу, а завернул к логову с подветренной стороны. Но таиться уже не было смысла, заспешил в вольную размашку — до цели пяток-другой шагов...

Но что такое? Васян вздрогнул. Саженях в пяти слева, из-за куста пожухлого татарника смотрела на него лобастая матерая. Васян вздрогнул — и все. Не торопясь, он опускается на колени и проворно, забыв о лопате, разгребает нору руками, корневища давно омертвелого дерева выламывает, не берясь за топор. Обглоданные кости, волчий помет — все в сторону. Из логова пахнуло псиной — выводок есть!

Волчата уже прозрели. Глазенки детским страхом горят. Мал-мал зверек, а тоже беду чует. Васян неспешно берет по одному, пятерней разводя лапы. Кобелька — в мешок. Три их уже забарахтались там клубками, четвертого — за пазуху под ватник. Заскулил этот, скалясь парой молочных клычков. Еще одного без разгляду — в мешок.

Матерая, подергивая огузлым задом, стоит поодаль, ни с места. Брюхо мокро от росы, дымчатая спина взъерошена. Грудастая, она пялит глазищи на пришельца, не решаясь броситься на него. Или в самом деле волки не защищают своих выводков, или страшили волчицу лютые глаза самого Васяна, взгорбленный ватник на его лопатках? Может, и порох чуял зверь?

Унжаков глянул на замершую в отчаянии волчицу, и как-то больно ворохнулась в памяти недавняя картина.

Пришел однажды сюда весной (четверть века тут не был), а выводка нет. У свалившейся лозины подохший волк. Лежал разлапившись, загородив грудью лаз в логово. Глаза вороньем поклеваны, шерсть солнцем да ветром сбитая, одна кожа сапожным дегтем лоснится. В оскале пасти мухи зеленые гужуются — противно и жалко смотреть. Отволок тогда волчатник в ручей матерого, избавил от мух... Какая рана повалила зверя? На огневую крепок волк. От другой, видать, подох...

Не трогая ружья, улюлюкнул Васян, шугнул шапкой волчиху. Вынул за загривок щенка из-за пазухи и пустил его, шлепнув своей лапищей по заду:

— Гуляй, сучка, гуляй, расти быстрее! Пройдет времечко — сустретимся, приноси щенят боле...

Взвалил Васян живой мешок на спину и поплелся домой.

Журчал по-прежнему ручей в овраге. Легонько выл ветерок в ивняке, тянулась к солнышку молочная травка на взгорке. А возле палого дерева, что у логова, по-матерински тихо скулила над щенком старая волчиха.


На обратном пути Васян не таился. В деревню вошел улицей. День брал разбег, гудел светом. В домах давно никого: весна всех выгоняет рано. Кому надо — с утра в поле. Лишь кое-кто делил еще возле правленческой конторы работу, бранясь на колхозное начальство, иные норовили хватить и повыше.

С пяток мужиков-инвалидов бездельно сидели на брошенных с зимы санях под окнами конторы. Похохатывая и подначивая ругающихся, они ожидали свое. Ждали Васяна. Ждали и томились в догадке: с удачей аль с пустым мешком вернется волчатник?

Раз дорогой идет, значит, с добычей!

У первой избы его окружает ватага ребят. Кто как льстится: один лопатку, другой ружье, третий топор понести просит. Не сразу дает Васян, но дает — все легче идти. Мешок за спиной — не в тягость, несет сам.

Идет к правлению, блуждая взглядом по палисадникам, по недавно заведенным молодым садам в свежих оградках, по голубым наличникам окон и крылечкам с резьбой по новой моде.

Всю красоту и свежесть деревня перенесла с задворок. Будто за одно утро все сделано, для показухи, лишь бы кольнуть Васяна. Гадай как хочешь. Днем, при свете, Васян по-иному даже о навозных кучах, что под сараями, подумал: без скотины не бывает навоза, выходит, — и живность не перевелась...

Не год прошел, как вернулся Васян в деревню, все видит и знает, а прежний норов не дает «согласия» всему виданному, наново переделанному. Не зависть, но злая струнка, сбившись с настроя, поигрывала теперь в глазах и душе Васяна.

Унжаков подходит к правлению и сбрасывает мешок.

— Здорово были, — кивает он мужикам и шагает в контору.

Пока торговался там с председателем о вознаграждении за выводок, инвалиды, ребята и все, кто без дела, обступили мешок с волчатами. Каждый пощупать норовит, посчитать. Покачивали головами, похваливали Васяна.

— Сотни две отхватит! По пятидесяти целковых за каждого, оно и не чешись, — жарко и завистливо восхищается безрукий Никишка Бубнов.

А когда вернулся Васян, Никишка заегозил:

— С удачливой охоткой вас, Василь Васильич, с прибыточком.

За Никишкой и другие голоса посыпались:

— Значит, пошли выводки...

— Матерых-то небось и ружьем не достать...

— А ловко ты изловчился ловить овечью вражину...

— Повидал ты с ними, Василич... А все ради колхоза...

Мужики, кто как мог, в один лад похваливали старого волчатника.

Васян, очесав пятерней бороду, ищет кого-то глазами в негустой толпе. Видно, не нашел, спрашивает:

— А ну, хто побегит на ферму, вознаградного барана мне приведет? — Распоясал с себя веревку и бросил под ноги мужикам. Протянул и квитанцию.

Никишку разве опередишь? Все утро ждал он этого желания Васяна. Опрометью, со всех ног, как на пожар бросился к ферме...

По барану за каждый выводок — так определили охотнику Унжакову колхозники на своем сходе в порядке «материальной заинтересованности», кроме положенных денег. По три-четыре выводка за весну умел приносить волчатник. Умел, однако, и спросить за них свое законное.

Как только убежал Никишка, Васян достал из штанин бумажник, вытянул две новеньких десятки, с хрустом скомкал их и тоже бросил под ноги.

— Артель — мне, и я не жадный!

Федяка Громов, мужик на костыле, прихватив ребят для подмоги, заковылял в лавку за вином.

Васян берет топор, бросает шапку наземь, идет к мешку, барахтающемуся в пыли. Став на колено, он щупает — пересчитывает щенков. Берет за загривок каждого и через мешковину, не в меру сильно, обухом в лоб. Ни звука из мешка. А в толпе зароптал кто-то:

— Полегче бы, не быков авось...

— Большой волк, маленький волк — все одно волк, — отговаривается Васян, занося в полную размашку топор.

Когда перестал дышать мешок, Унжаков встал, надел шапку и с суроватой ехидцей спросил:

— Хто следующий наймается?.. Хто сволокет эту тварь в «синдикат» — тому трешницу на лапу... и стакан водки в придачу.

Нашел и такого. Приказал:

— Квитанцию мне, квитанцию чтоб по всей форме — чай, деньговая!

Кто постарше из сельчан, помнит, как и чем умел «наймать» Унжаков. В той старой привычке Васян ненавистен, колдовски могуч и властен. Знал, куда употребить скопленный рубль, знал, кого куда поставить и как самому стать, чтобы побольше пота выжать с других...

Мало-мальски разделавшись, Унжаков посылает ребят отнести шомполку, топор и лопатку к бобылке Стехе, к своей дальней родственнице, у которой квартировал. Сам, выйдя из толпы и положив руки на поясницу, бредет к берегу, на яро зеленеющий бугор. Шагов сто до него, а идет долго. Мужики следят и знают, что Васян взойдет на бугор и оттуда будет смотреть на свой дом. Выберет место помягче, расстелет ватник и сядет, прилаживаясь так, чтоб и его видели.

Свою тоску по дому, по своей былой мятежной жизни Васян не только не скрывал, но даже похвалялся. Он так и говорил в открытую: «Подождите малость, отдышусь-оздоровлюсь и откуплю назад свой дом у колхозишки вашенского...»

Насмотревшись на дом, Васян машет шапкой, зовет мужиков. Те притворно мешкают, но идут. Идут немногие, больше из тех, кто когда-то войной зашиблен или колхозной властью обижен. Человек пять-шесть таких набирается.

Громов скоро приводит ребят с бутылками. За подмогу Унжаков бросает по рублю. Затем и Никишка, намотав на культю веревку, волоком притаскивает с фермы овцу.

— Бракованную небось, — недовольно бурчит Васян.

Вытянув нож из-за голенища, окорячивает овцу, задирает ей морду и перехватывает горло. Легко и привычно свежует. Шкуру бросает ребятам — обменяют у сырьевщика на папиросы. Голову, ноги отдает подоспевшей к случаю Стехе — на студень. Тушку — на рогатину и в костер. Все Васян делает с мужицкой обстоятельностью, с хваткой бывалого охотника, делает в свое потаенное удовольствие.

Пили мужики не жадно, но долго, всяк в свою меру растягивая беззаботные минуты. Сидели на берегу, пока не чернел горизонт и не блекла река под бугром, пока гуд тракторов не глох на яровых гонах. Пили и орали не в дух песни. Мучили каждую песню, пока не противела она, тогда ее бросали.

Не пил и не пел один Васян. Блаженно млел он, когда одуревшие слегка мужики, изломав песни, принимались за «жизнь», начинали поносить не понять чью «судьбинушку», материть все, что лезло на язык и ломилось в глаза. Словно праздник новый выдумал для себя Васян — так хорошо ему становилось в эти минуты. А он хозяин на этом празднике: мог, кого захотел бы, послать еще за вином, мог костыли мужиков побросать в костер, а то и затушить его и разогнать всех к чертовой матери. Чего мог, тому радовался Васян, тихо гордился.

— Эх вы, колхознички, песню б лучше мне спели! Какую ни на есть, поскушней только, — просит Васян, мужиков. Просит всерьез, с мукой в голосе: — Хочу одну, про душу чтоб...

Наставало время пить и Васяну. Он ставит на колено бутылку и, пока мужики налаживают песню-старинушку, вытягивает водку до дна, через горлышко, без передыху. Обмякнув, распахивает пиджак, расстегивает ворот рубахи и, скребя пятерней лохматую грудь, не зло и горько роняет упрек мужикам:

— Не могете вы про душу...

Первым оскорбился Никишка Бубнов.

— Эх, как любишь ты, Васян, нанимать нашего брата: принеси, приведи, подай и песню спой по заказу!.. Тут воля общая, а не ресторанция какая. Хоть так сказать...

— А ты не наймайся! — осерчал Васян. Выждал минуту, еще захотелось сказать: — Через таких шкелетов я горб до лопаток стер в Сибири. Все боишься продешевить себя?.. Да ты и чарки вонючей не стоишь, ежели тебя из-под колхозной крыши выволочь! — осатанело накидывается Васян на Никишку.

Дальше — больше...

— А ты колхоза не тронь, — нашаривая костыль, взъерошился вдруг и Федяка Громов. — Ты хоть один кол вбил в нем?..

— Видишь, про душу ему спой... Да ты заглядывал в ту самую душу хоть раз? Заглядывал, спрашиваю?! — поддержанный Федякой, Бубнов колотил культей себе в грудь, второй рукой сгреб подол рубахи Васяна в кулак, затормошил.

— Ты каплю пота уронил за него, за колхоз-то, а? Мы за него головы на войне клали. — Федякинский костыль хрястнул на плече Васяна.

Тот сделал вид, что и это ему нипочем, оставался неподвижным и по-прежнему властным. Лишь в глазах можно было прочесть испуг. Но не силы мужиков испугался Васян, а впервые узнал, какие они, эти «колхознички», на самом деле.

«Эх, как все переделало!» — только и подумал он, когда мужики разошлись по домам. Подумал и пожалел, что сам же позвал их. Не вина и не потраченных денег жалел он, а потерю веры в то, что эти громовы да бубновы помогут ему, Васяну, «откупить» свой дом. А рассчитывал, ой как надеялся, что помогут словом, голосом лишним на колхозном сходе. И — на тебе! Словно федякинский костыль, все треснуло вмиг...

Васян остается подремать у затухшего костра. Посасывает трубку и слушает деревню, жалкую брань баб на своих мужиков. Нехорошо и грязно кроют они и самого Васяна.

— Матерый черт, весь колхоз обаламутил!.. — собирая обломки костыля, причитает Федякина баба.

— Всех колхозных овец на своих волков поизведет, окаянный! — вторит ей Никишкина жена, нашаривая у костра мужнину шапку.

Вопят что-то бесстыдное другие бабы.

«Жаль, подстарел малость, — знать бы и вам козырного!» — плюет Васян в умолкший костер...


Всяк с недружелюбием смотрел на Васяна, и только Клаша-библиотекарь относилась к нему любезно, всегда приветливо и учтиво обходясь с ним. Человек она новый в деревне и могла не знать всего о Васяне. Клаше Унжаков казался сиротливым, обиженным старостью человеком. Из уважения числила его в «активных» читателях и на людях похвалила за доброту. Чаще Васяна никто из деревенских и не ходил в библиотеку. Лето, зима ли стоит, в погоду и непогоду — все равно идет он туда.

Всегда в свежей рубахе с шелковым витым пояском, в картузе из тонкой холстинки, костылек в руке. Подойдет к окошку, глянет — Клаша на месте, тогда входит. Входит степенно и мягко, оглаживая, как слепец, дверные косяки.

Клашу звал дочкой.

— Дочка, подай деду Васяну книжицу какую ни на есть... без политики которая, — просит Унжаков, садясь за читальный стол.

Старому человеку почему не услужить? Клаша с ласковой усмешкой на губах подает одну, вторую книжку, свежий журнал — выбирай, что душе угодно. Васян берет наугад, разламывает книжку пополам и начинает водить бородой по страницам. Глазами же обшаривает стены, оконные переплеты, пол. «Рамы заменить бы... Да и пол перебрать придется, — думает старый свое. — Голландку для форса поставили... Все одно на русскую перемажу», — Васян отводит взгляд в книжку. Изнывающе сладко и норовисто у него на душе.

Изловив Клашин взгляд, Васян бормочет, тыча пальцем в журнал. Удивленно, с сожалением бормочет:

— И ракеты, оказываетца, сгорают?.. Ох, мать-небушко!.. А на што уж какое железце-то ставят небось. Солнце, оно не подпустит к себе, сжарит, ково хошь спечет... Зря, выходит, имусчество кверьху пуляют...

Клаша по-девичьи хохочет. Васян слюнявит палец, перекидывает страницу, лезет бородой в следующую, но не читает, трясется в смехе в лад Клаше. Вскоре, покашливая, встает и идет смотреть плакаты на стенах. Таскается Васян от плаката к плакату, сапогами пол пробует. Доски усохли, между ними хоть пятерню суй. Заметно постерся пол, весь в мослаках от суков. Клаша своим делом занята, старик — своим. Все думает и думает он, как «откупить» у колхоза свой дом.

Не в первый вечер так обходит Васян свою бывшую избу, пяля глаза на плакаты, книги и Клашу. Обходит и мысленно прикидывает: какую цену «положит» председатель за дом, сбавит ли на ветхость его и старость самого Васяна?

Идти, однако, в правление с таким вопросом старик пока не решался. Помешал разлад с мужиками. Здороваться и то перестали, не то чтобы посидеть за рюмкой водки.

Ни в один, ни в другой раз, когда Васян приносил выводки, он уже не сумел никого зазвать на берег к костру. Тогда с еще пущей охотой зачастил в библиотеку. Книжек Васян теперь не просил, а так, с Клашей поговорить наведывался. Но засиживался допоздна. Выходили вместе. Клаша тушила свет и вешала замок. Вдвоем и по деревне шли, пока не свертывала Клаша к своей квартире.

— Эт как же, без сторожей, знать, обходитесь? — ошарашенно изумлялся Васян.

— Книжки, их что воровать. Я так даю, кому сколько надо, — простодушно отвечала Клаша.

В другой вечер иное закидывал старик:

— А пол у вас ремонту просит, дочка. — И мял сапогами изрядно подгнившие половицы.

— У нас, дедушка, сельсовет за этим делом смотрит‚— уже серьезнее отвечала Клаша и мечтательно добавляла: — Новую б нам с вами библиотеку построить...

— Вот и я об этом! — загорался Васян, словно давно ждал такого разговора. — Ведь раньше бревна не укупишь. А ноне тебе и кирпич и бетон — строй себе, разворачивай хоть дворец, не токмо пустяковую библиотеку...

В тот вечер сломался колхозный движок, и Клаша вынуждена была работать при керосиновой лампе. Она часто брала ее со своего столика и ходила между стеллажами, отыскивая нужную книжку. Васян злился на посетителей.

— Невтерпеж, что ли! Не могете в другой раз прийти? — бурчал он, косясь на людей. Переводил взгляд на библиотекаршу, на лампу — как неверно она держалась в руке — и думал несуразное: «Уронит Клашка лампу — быть огню. Тогда конец васянинским мукам...»

Но когда остались вдвоем с Клашей, снова размечтался Васян:

— Ты, дочка, требуй своего. Библиотеку тебе и вправду надобно новую... Бумагу строгую пиши. В район пиши, и в центр тоже. Там матерьялу казенного уйма сколько... А дом этот своего хозяина ждет.


Потерял Васян сон, желтел и сох на глазах после того, как председатель наотрез отказался даже разговаривать о доме. Бобылиха Стеха и та заметила перемену.

— Василич, случаем, не захворал ли, родимый? — осторожно заботилась бабка.

— Еще не вы-ыдумана такая болесть, штоб ко мне прилипла, — обидно косился Васян, лез в сапоги, накидывал ватник на плечи и шел на задворки. Оттуда, с огородной межи, таращил глаза на вздыбленную крышу библиотеки, на остаревшую липу возле нее.

Вышел как-то однажды, сел на межу и задумался на весь день. Сидел и курил трубку, жевал полыневую былку, мучился. Взгляд с каждым вздохом стыл и дичал больше.

Но как всполохнулся Васян, когда заметил в небесном разливе на горизонте кучку темных облаков! «Столкнулись бы, грозу послали б...» — смертно желал он. Как хлопотливому землепашцу, захотелось Васяну дождя. Заметались, подобно вспышкам на горизонте, нахлынувшие мысли. «На ночку бы зарядил, милай!» — молил Васян о дожде, задрав бороду к небу.

До самого вечера не мог уйти старик с межи. Учуял все-таки: закатная сукровица сменилась иссиня-черной застью туч — быть грому! В избу забежал на минутку, сунул нож за голенище, на случай мешок прихватил, будто за выводком собрался, и вновь на задворки. Там и досиделся в утайке до сумерек. Когда загустели они, вечернюю затишь колыхнул набежавший с косогора ветер. Притянул за собой он и тучи с горизонта. Раньше обычного пала наконец тьма на деревню.

Подмывает душу, но в сей час не торопится Васян. Ждет, когда в ночной усыпке погаснут окна. Прикидывает‚ сколько ушло времени, как Клаша повесила замок на васянинскую избу. Тем часом и прорвалось небо. Заслезилась деревня окошками, а потом словно зажмурилась от грозы, потушив свои последние огни. Тут-то и тронулся Васян, провалился в мокрую темень.


Идет, петляет огородами, как матерый волчище при гоне. На сапогах пудовые ошмети грязи, но шаг Васян не сбавляет. Месит и месит пухлявые грядки, налитые тяжелым дождем. Нащупывает наконец заветную стежку, идет тише. Зато громче зачавкали сапоги по дорожной склизи. Поволок ноги, не поднимая, будто на лыжи встал. Скоро промок ватник, щекотно захолодило между лопатками. Приостановился, чтоб дух перевести. С десяток шагов, не больше осталось! Присел — словно дом поднял, к небу картинкой приложил его и оглядывает: свой ли? Прыжок, второй — и Васян у стены. Крестом прилип, будто родного обнял...

Затаился — ночь слушает. А в ней черный ветер, как подвыпивший парень, во всю вольную погуливает, за тучками, словно за девками, гоняется, ошалелый. Поиграв с тучками, на сельсоветскую контору взбирается — флагом хлопает, балуется...

Ветер свое, а сердце свое постукивает. Жутковато Васяну. В самый час!.. Нащупал окошко, что на двор глядит, плечом налегнул на переплетину — и Васян в доме. Присел на Клашин стул дух перевести. Торопиться не к чему: вся ночь за ним. Дождь словно гвозди вбивает в крышу. Гудит она, заглушая жар васянинских вздохов. А Васяну мало этого. Ему гроза нужна. На нее, знал он, много списывается риг, сараев, ометов, изб тоже. И библиотеку спишут — не велика беда. Никому — так никому!..

Впотьмах, но заученно верно идет Васян в кладовку, где утварь всякая, лампа и керосин. Нашаривает жбанчик с горючим, идет к стеллажам. Льет керосин на книги, на Клашин столик, на пол. Бросает в угол опустевший сосуд: Тот гремит, ломая тишину. Но Васяну теперь не страшно: Огонь не выдаст, залижет следы. Пока очнется деревня, волчатник уже будет у логова. Не зря мешок захватил. Дознавайся потом, в какой час гроза ударила в избу Васяна...

Осмелев, он, не торопясь, лезет в карман за спичками, словно трубку прижечь собрался. Подошел к окну, еще раз прислушался: спит деревня, шумит свое непогода. Все верно, как загадывал, как хотел Васян...

Сломалась первая спичка. Не вспыхнув, осеклась и вторая. Затряслись вдруг непослушно руки. Скрипнула за окном старая липа, словно человек, простонала под ветром.

«Свой же дом и своими руками?» Нет! Не осилил Васян бросить загоревшуюся наконец спичку. Заглушил ее в кулаке, прижарив слегка ладонь. В непонятном страхе метнулся Васян к проломленному окну. Оттуда — на задворки.

Назад снова огородами. Замельтешил Васян в струях ливня. Дальние всполохи скрывшейся грозы гнули его на миг, а то и пластом кидали на грядки, но тут же бросался Васян в темноту и бежал дальше. Не к бобылихе Стехе бежал он, а к старому логову. Туда вернее. К волкам не всяк ходит. Переждет, пересидит ночку — Васян на воле вольной.

Деревня давно позади, а бега Васян не сбавляет. Небо осело на плечи — и тяжело и легко: Васян и внизу и в выси небесной.

Сладко душа заныла: «Дом цел!» И липнут к той нутряной сладости костлявая баронесса на рысаках, и Клашка в пожаре, Денис Донцов и колхозники на костылях, черный ветер и сельсоветский флаг, горелые ракеты и бобылиха с ножом за голенищем... Липнет все, и делается тяжко Васяну Унжакову. Так тяжко, что сердце, холодея, закатывается.

Добежал до волчьего овражка и потерялся в изломах звериных троп.


Спохватились Васяна сразу, поутру, но не скоро нашли. А когда нашли, деревня пошла поглядеть.

Лежал он в подлесном овражке, у того самого логова, куда по весне приходил за выводками. Лежал, прильнув ухом к траве, борода дождем вбита в землю. Одним ухом он словно выслушивает потерявшийся след, над другим жужжат, справляя свою панихидку, зеленые мухи.


1966 г.


Загрузка...