Вопреки уверению Гоголя, что Россия, как «птица-тройка», несется, подобно вихрю, неизвестно куда, впечатление такое, что русская история XIX столетия тащилась, можно сказать, на волах. И куда именно тащилась она, мы тоже теперь знаем: к крушению петровской империи. Во всяком случае славянофильству, тогдашней ее «идее-гегемону» (см. «Лексикон Русской идеи» в первой книге Русской идеи), понадобились два поколения, чтобы выродиться из страстного протеста против «душевредного деспотизма» в его апологию. Лишь в третьем поколении, много десятилетий спустся, опустилось оно до уровня черносотенства. В XX веке русскому национализму понадобилось для аналогичного путешествия — от ВСХСОН до «Памяти» — каких-нибудь двадцать лет.
И вообще со славянофильством, как мы видели в первой книге, все было куда сложнее. Конечно, внимательный наблюдатель мог бы уже в 1880-е предсказать с большой степенью вероятия, что доктрина, проповедовавшая духовное возвращение в допетровскую Московию, вернется к началу следующего века в Московию и политически. Уподобится, то есть, чему-то вроде стрельцов конца XVII столетия, единодушно поднявшихся против петровских реформ из-за того, что «идут к Москве немцы, последуя брадобритию и табаку, во всесовершенное благочестия ниспровержение».
Знаем мы теперь и то, что наблюдатель такой нашелся и даже оставил нам забытую нынче «лестницу Соловьева», с замечательной точностью предсказавшую, чем это все кончится. Но нет, не заметили тогда, — как, впрочем, и после — эту роковую «лестницу». Разве что Константин Леонтьев, назвавший Владимира Сергеевича за нее «сатаною», хоть и заметил на челе его «печать гения». Так на то же и был Леонтьев, по словам Петра Струве, «самым острым умом России XIX века».
По сути, разворачивался тогда перед глазами Соловьева своего рода исторический эксперимент и подтверждение его гипотезы обещало, помимо всего прочего, выдающийся академический результат. Увы, само представление об историческом эксперименте как стратегии политического исследования возникло лишь столетие спустя и лишь на Западе (я имею в виду обсуждение статьи Дэвида Сингера «Historical Experiment as a Research Strategy» в 1974 году. Соловьев, увы, даже упомянут в ней не был).
Так или иначе, русский национализм XX века, как мы уже говорили, прошел всю «лестницу» Соловьева, от идеализма ВСХСОН в 1960-е до черносотенства 1980-х с головокружительной быстротой. Вот как описывал результат анонимный самиздатский автор в августе 1983-го: «В последнее время на улицах, в скверах и парках многих советских городов все чаще можно встретить компании молодых людей, одежда, речь и поведение которых до странности напоминают печально известные образцы Германии 1920-х, включая полуфабричным способом изготовленные брелоки со свастикой. В прошлом году москвичи уже стали свидетелями попытки фашистской демонстрации у памятника Пушкину 20 апреля — в день рождения Гитлера. В нынешнем году за несколько дней до этой даты директоров средних школ собирали специально для инструктажа на случай возможных выступлений «фашиствующих элементов из числа несознательных групп молодежи».
И, действительно, 20 апреля в ряде городов были зафиксированы такие выступления… Участники этих акций — главным образом студенческая и рабочая молодежь, старшеклассники, учащиеся профессионально-технических училищ».
Это могло бы показаться преувеличением, если бы Евгений Евтушенко впервые не предал гласности явление русского фашизма в сентябрьской книжке «Нового мира» за 1985 год, где, описав в стихах те же факты, что и самиздатский автор, заключил их горестным вопросом:
Как случиться могло, чтобы эти, как мы говорим, единицы, Уродились в стране двадцати миллионов и больше теней? Что позволило им, а верней, помогло появиться, Что позволило им ухватиться за свастику в ней?
По странному совпадению тот же вопрос и в то же время задавал себе другой наблюдатель (Я. Костин) — в Нью-Йорке, описывая возникновение черносотенного издательства «Русский клич», поставившего себе целью публикацию «редких книг, физически уничтоженных и в СССР, и на Западе». За короткий срок (начиная с 1982-го, т. е. с того самого года, когда прошла первая фашистская демонстрация в Москве), «Русский клич» издал 87 таких книг, начиная с Гитлера и Розенберга и кончая «Протоколами сионских мудрецов» и «Программой Союза русского народа».
Издатель, некто Николай Тетенов. разъяснял, что «ценность этих книг заключается в разоблачении ИСТИННЫХ врагов нашего народа, а так же является пособием для формирования духовного и национального сознания». И просил всех, «кто любит наш многострадальный народ» посылать в СССР «с туристами, моряками и даже обычной почтой книги, которые дают ясное представление, что произошло с Россией и в какое болото разврата и вырождения катится западный мир».
В дополнение тот же издатель основал журнал «Русское самосознание», где объяснял читателям, что «семиты погубили нашу родину и только антисемитизм спасет ее. Отвращение к жидам заложено в нас самим Господом. Антисемитизм — святое чувство, тот, кто заглушает его в себе, не только грешит, но и губит как себя, так и свою страну».
Как и московские черносотенцы, Тетенов не оставлял ни малейшего сомнения в том, на чьей стороне были его симпатии во Второй мировой. «Что касается Гитлера, то именно он поднял Германию из голода, из разрухи, ликвидировал безработицу, обеспечил своему народу высокий уровень жизни, а хищникам-евреям указал на дверь», тогда как «Запад с правами человека уже сейчас с помощью наркотиков, сексуальных извращений, рекламы и поп-музыки превратил свой народ в безвольную массу потребителей, годную в историческом плане разве что для удобрений».
Как объяснить одновременное выступление на сцену черносотенства и в Москве, и в эмиграции (где оно тоже выглядело неслыханно со времен позорной капитуляции фашизма в 1945-м)? У Евтушенко, как и у его нью-йоркского единомышленника, конечно, нет ответа на этот вопрос. Им делает честь то, что они публично его задали.
Американский журналист Дэвид Шиплер, живший в Москве с 1975-го по 79-й, понял силу выродившейся Русской идеи (которую он называл «руситством») и иллюстрировал ее беседой с немолодым советским писателем. «Националистическое движение, — сказал ему тот, — единственное массовое движение в стране. Эти люди верят, что государство, церковь и нация — одно, и это очень опасный миф». Разговор происходил, обратите внимание, почти полвека назад, впереди были эпоха гласности и демократическая конституция, которые представляются при таком раскладе сил чем-то невероятным, почти марсианским. Но как живучи эти стереотипы! Право же, я не удивлюсь, если такой же разговор происходит и сегодня, в 2014 году, между каким-нибудь американским корреспондентом и либеральным писателем. Но это так, замечание в сторону.
Вернемся к Шиплеру. Когда разговор коснулся будущего «руситов», писатель попросил не упоминать его имени: их он боялся больше, чем партии и КГБ: «Нами управляют сытые волки, а это — волки голодные». Объяснение самого Шиплера столь же стеротипно и столь же знакомо: «Потенциальная сила руситства. апостолом которого является Солженицын, лежит в совпадении самых мощных импульсов политической иерархии и народа. Разделяя преданность советскому коммунизму и политическое единодушие, оно также нащупывает глубочайшие русские истоки подчинения власти и обнаруживает такое физиологическое отвращение к плюрализму, что либеральные диссиденты боятся: руситы у власти были бы даже страшнее коммунистов».
Как и большинство западных интеллектуалов, сталкивающихся с русским национализмом, Шиплер апеллирует к «глубочайшим русским истокам» произвола, к фундаментальным стереотипам политической культуры. Но даже будь они верны, стереотипы эти статичны, на то они и фундаментальные. Они должны существовать ВСЕГДА, а не время от времен. И поэтому просто не могут объяснить странную динамику русской политической системы. Нет, я не стану ссылаться на очевидные примеры, на то, например, что, вопреки ожиданиям, победили в 1990-е коммунизм не могущественные, якобы, националисты («единственное массовое движение в стране», как слышали мы от собеседников Шиплера), но безнадежно слабые, как все они были уверены, русско/европейские либералы.
Напротив, сошлюсь на случай совсем уже темный, о котором едва ли слышал когда-нибудь читатель, на царствование Василия Шуйского. Происходило оно во времена после знаменитого Ивана IV, по всем статьям, казалось бы, воплощавшего те самые предполагаемые фундаментальные черты русской политической культуры, о которых писал Шиплер: подчинения власти требовал царь беспрекословного, за «плюрализм» казнил безжалостно — все поголовно семейство виноватого. Полюбил ли его, однако, за это народ? Об этом мы можем вполне компетентно судить по тому, что сделал Шуйский в первый же день своего царствования, 19 мая 1606 года.
А сделал он вот что: поклялся в соборной церкви Пречи-стыя Богородицы: «Целую я всей земле крест, что мне ни над кем ничего не делати без Собора никакова дурна; и есть ли отец виновен, то над сыном ничего не делати, а есть ли сын виноват и отцу никакова дурна не сделати». Достаточно вспомнить известный «Синодик» царя Ивана, пестрящий записями: «Помяни, Господи, душу такого-то, казненного “исматерью, изженою, и ссыном и сдочерью”», чтобы стало ясно, что именно обещал своему народу новый царь. Он не намерен был продолжать политику Грозного, он публично, торжественно от нее отрекался.
Конец террора, личную безопасность — вот что он обещал. Перед нами, если хотите, средневековый аналог речи Хрущева на XX съезде КПСС — деиванизация. Но Шуйский шел дальше. В крестоцеловальной записи, разосланной по всем городам русской земли, обещал он и безопасность собственности («животов») всех без различия сословий: «Мне, Великому Государю. вотчин, и дворов, и животов у братьи и у жен и у детей не отымати… Так же и у гостей и у торговых и черных людей дворов и лавок и животов не отымати… Да и доводов ложных мне, Великому Государю не слушати, а ставить с очей на очи, чтобы в том православное хрестьянство не гибло».
Конец доносам, конфискациям, массовым грабежам, казням без суда и следствия, конец произволу — вот что означала деиванизация. Именно это и имел в виду Ключевский, когда писал: «Воцарение князя Василия составило эпоху в нашей политической истории. Вступая на престол, он ограничил свою власть». И куда, спрашивается, девались тогда «глубочайшие русские истоки» произвола? Делал ведь все это Шуйский не потому, что был человеколюбцем. Делал потому, что именно этого ждал от него народ, «вся земля», которой он присягал. Потому, что не сделай он этого, не удержался бы он на троне и дня.
И повторялась такая либерализация, если можно так выразиться о тех темных временах, начиная с Шуйского, регулярно — после каждой диктатуры! И после Петра она была, и после Павла I, и после Николая I, после всех диктаторов, одним словом, вплоть до Сталина. Что может это означать? Не то ли, что там, в «глубочайших русских истоках», гнездится, помимо инстинкта подчинения власти, и некий неумирающий либеральный импульс, непобедимое отвращение к произволу? Он-то, импульс-то этот, откуда в тех «глубочайших истоках» взялся?
Не стану, впрочем, повторяться, в приложении к первой книге «Зачем России Европа?» я уже попытался это довольно подробно объяснить.
Нам повезло: мои оппоненты обрели собственного, можно сказать, официального историка. Книга С. В. Лебедева «Русские идеи и русское дело» хорошо издана и легко читается. Особенно порадовал меня подзаголовок «Национал-патриотическое движение в прошлом и настоящем». Главный вопрос, которому она посвящена, сформулирован на первой же странице: «Есть ли в стране силы, способные… вернуть России державное величие?». Мы еще не раз будем сверять свои идеи с этим своего рода взглядом с другого края разделяющей нас с Лебедевым пропасти. Да и читателю такое сравнение будет, надеюсь, полезно.
Но сейчас, естественно, интересует нас то, как объясняет автор, что именно в начале 1980-х Русская идея вышла на улицу, другими словами, внезапное явление на советской политической сцене черносотенства. Надо сказать, что к самому этому феномену автор относится в высшей степени положительно, лозунги первой его ипостаси (1905–1917 годов) «Россия для русских» и «Бей жидов, спасай Россию!» подробно обосновывает и оправдывает, возникновение черносотенства связывает с угрозой утраты сакрального характера власти: «Когда власть в России теряет свой сакральный характер, то государство стремительно рушится». Смысл черносотенства был, следовательно, в том, чтобы не допустить этой роковой утраты.
В 1905 году Россия оставалась единственной великой державой, где власть еще считалась сакральной (во всяком случае частью ее населения). История, совершенно очевидно, не благоприятствовала черносотенству. Проще говоря, оно было обречено. И ничего не меняют в этом ни уверенность автора в том, что «если какие-нибудь партии в тогдашней России и можно было назвать всенародными, то это могли быть лишь черносотенцы», ни длинный список знаменитостей, которых он к к ним причисляет.
Важно нам во всем этом не столько даже то, что на первых же всеобщих (и свободных) выборах в Государственную Думу фавориты потерпели сокрушительное поражение (их депутатов там не было, иначе говоря, народ России проголосовал против них и, представьте себе, за либералов: абсолютное большинство в первой Думе досталось кадетам), сколько полная неприменимость его критерия к брежневской России. Возрождение черносотенства в начале 1980-х никак нельзя было связать с утратой сакральности советской власти. Какая уж там сакральность у «коллективного руководства» безбожной партии?
Предложенное нами объяснение, что возрождение черносотенства связано (так же, как и его возникновение в 1905) со вступлением империи в зону экзистенционального кризиса, Лебедеву тоже не подходит. Никакого кризиса в СССР 1980-х он не видит. Напротив, как раз тогда, по его мнению, «советская система была крепка как никогда». Тем более, что «сверхдержавный статус страны вызывал чувство законной патриотической гордости», а «возникавшие социальные и экономические проблемы были вполне разрешимы в рамках системы».
Но позвольте, если… никакого кризиса не было, откуда же Перестройка? Подвело, по мнению автора, предательское стремление «советской партийной и хозяйственной номенклатуры, давно уже не верившей ни в какие идеалы коммунизма, завладеть той государственной собственностью, которой руководила». Или еще проще «предательство советской правящей верхушки». Тут возникает несколько вопросов сразу. Во-первых, если вся поголовно элита страны вдруг так коварно ее предала, то не свидетельствует ли это именно о том самом экзистенциональном кризисе империи, о котором мы говорили? О том, иначе говоря, что страна была заведена в тупик, из которого не было никакого выхода, кроме отказа от империи?
Во-вторых, если эта элита «давно не верила… в идеалы», то почему собралась она предавать страну именно в 1980-е? В-третьих, куда смотрел КГБ, который так доблестно расправлялся с диссидентами, не щадя и национал-патриотических, тогда как гнездо измены было у него под носом? От этого вопроса автор, впрочем, отделывается без труда: «КГБ был активным соучастником антигосударственных сил, рвущихся к власти в СССР». Ужас какой! Шабаш «антигосударственных сил», оперировавших на виду у всех! И никто, не исключая и автора, не замечал этого на протяжении десятилетий. Во всяком случае не слышали мы, чтобы он или кто-нибудь еще, кроме диссидентов, бил по этому поводу тревогу. Единодушно, небось, родной партии присягали, в верности до гроба клялись. И вот тебе, пожалуйста, что родная партия учудила.
Так или иначе, подсуетился при виде такой неожиданной удачи и Запад, для которого «расчленение и эксплуатация России была стратегической целью на протяжении веков». Ясное дело: для него предательство советской номенклатуры «означало исторический шанс разрушения исторической России» (читай: державы, империи). Тут и Горбачев пригодился. «Предал [сукин сын!} страну даже не за тридцать сребреников, а за медный ломаный грош».
На фоне этой кошмарной (но странной, согласитесь) оргии всеобщего предательства как-то подзабылось, что автор так и не дал нам ответа, почему вышло в начале 1980-х на улицу черносотенство. Мой ответ читатель уже в общих чертах знает. Так же, как в 1905, знаменовал его выход, что Российская империя вступила в зону экзистенционального кризиса. И что так же, как тогда, идейные закрома националистов оказались пусты: нечем им было окормлять массы. Особенно после того, как они отвергли свой последний — Шимановский — шанс. И не было на этот раз на сцене Ленина, способного собрать по кусочкам рассыпавшуюся державу. И потому последняя империя мира была обречена. Читателю осталось лишь сравнить два эти столь непохожие друг на друга объяснения