У сельмага, напротив бревенчатого аэровокзала, толклись пассажиры, прилетевшие часа полтора назад. Автобуса или попутки и в помине не было — все уже устали злиться, пялиться на сельмаговские товары и, отделившись друг от друга, теперь прохаживались, скучно, без охоты покуривали. Но закапал редкий, тяжелый дождь и собрал их на крыльцо, под желтой, прозрачной крышей из пластикового шифера, вроде как на пригорке, под неярким, притуманенным солнцем. Не спрятался лишь тощенький, остроносенький молодой человек в красном плаще. Он словно не заметил дождя, ходил и ходил по лужайке перед крыльцом, то прижимая руки к груди, то широко разводя их, и часто потряхивал головой, подбирал обильные, рассыпчатые, золотисто-пепельные волосы.
Когда, переждав дождь, пассажиры, кособочась влево-право от баулов, чемоданов, авосек, гуськом потянулись к дороге, молодой человек сел на завалинку магазина, сонно закинув худое, маленькое лицо. Золотистая грива не мешала теперь рассмотреть желтоватые веки, бледную прозрачность щек, некую малокровную детскость, мальчишечью, чуть ли не обморочную усталость.
Наконец со стороны деревни загудела машина, он вскочил, длиннопалой ладонью пригладил волосы и, подхватив рюкзак, пошел к выкатившей из-за угла молоковозке.
Через некоторое время в толчее управленческого барака, не разгороженного еще на комнаты, отделы, службы, молодой человек разглядел бровастого, одутловатого, темнощекого мужчину, должно быть, начальника. Он сидел в углу, за отдельным столом — топчаном, откинувшись спиной на свежебеленую стену, — тихонько сеялась на пол голубоватая известковая пыль.
— Если хочешь, садись, — мужчина кивнул на подоконник и прижался к стене еще и затылком — то ли отдыхал, набегавшись, то ли размышлял.
Молодой человек не сел, а, уперевшись костяшками пальцев в стол и принагнувшись, спросил:
— Вам что? Машину было трудно прислать? Разве можно так плевать на людей?
— Какую машину? — Мужчина приоткрыл крыжовниковый, коричневый с зеленцой глаз.
— Автобус, естественно. Мы ждали больше двух часов! Можете представить, что мы о вас думали? Это же издевательство!
— А тебе, в сущности, что надо?
— Работу.
— Ну, а какую работу просишь?
— Кое-что я умею, — молодой человек достал толстенький целлофановый пакетик, пришлепнул его на середину стола.
Мужчина отвалился от стены, опустил голову на кулак — толстая щека выперла черно-бурым ежом, — свободной рукой вытряхнул из пакетика с полдюжины квалификационных удостоверений.
— Вот это набор! Это профиль! — восторженный голос не соответствовал его ленивой, расслабленной позе, однако он не менял ее, сидел, подпершись, и одной рукой перекладывал удостоверения. — И крановщик, и слесарь, и сварщик — дай я тебя обниму. Только чуть позже. Да-а. Дядю просить не надо.
— Какого дядю?
— Того самого. Которого мы всегда просим за нас поработать. Значит, профиль у тебя широкий, справедливость любишь… Как считаешь, сработаемся?
— А почему вы мне «тыкаете»?
— Так, так. Владимир Тимофеевич Кучумов. Спокойно, товарищ Кучумов, майна помалу. Откуда ты прибыл-то?
— Я все-таки попрошу…
— Стоп-стоп! — мужчина ожил, повеселел. — Тебя, товарищ Кучумов, буду звать на «вы». В виде исключения и на всякий случай. Как же так, товарищ Кучумов? Не успели появиться, а уже правду ищете, права качаете. Нарушаете последовательность. Сначала работают, Владимир Тимофеевич, а уж потом обличают.
— Нет. Правда есть правда и не зависит от трудового стажа. — Володя горделиво выпрямился и опять костяшками в стол уперся.
— Сильно заблуждаетесь, Владимир Тимофеевич. Правду-то собственным плечом подпирать надо. Подкреплять, поддерживать.
Володя с замедленностью, подобающей человеку с чувством собственного достоинства, пригладил рассыпавшиеся волосы.
— Неужели никому не нужны правдолюбцы в чистом виде? Да будь моя воля, я бы везде ввел должность правдолюбца. Чтобы ходил он по стройке и всем, всегда говорил правду.
— Наверняка здесь такой должности нет. И не рассчитывайте, Владимир Тимофеевич. Впрочем, поспрашивайте, авось подберут что-нибудь подходящее.
— Вот вы и подберите. Как вас звать, товарищ?
— Я, Владимир Тимофеевич, тоже нанимаюсь на работу. Вот сижу, начальство жду. Но это не помешало мне получить огромное удовольствие от нашей беседы.
— Это невозможное хамство, — почти простонал Володя. — Как вам не стыдно! — сгреб со стола свои квалификационные удостоверения. — Вы просто наглый, вы, вы…
— Не будем развивать тему, товарищ Кучумов, — мужчина снова привалился к стене и закрыл глаза.
К вечеру Володю оформили учетчиком в карьер — видимо, его щуплость, вся его явная физическая неосновательность произвели на начальника отдела кадров большее впечатление, чем толстая пачка удостоверений.
У въезда в карьер стояла избушка со шлагбаумом — место работы Володи. Он покрутил ворот, поднял, опустил шлагбаум, усмехнулся, вспомнив: «Или в лоб шлагбаум влепит непроворный инвалид» — и подумал, что на следующую смену надо захватить книжку.
Сходил к экскаватору, принес масла, смазал скрипевший ворот и уселся у окошка.
Ельник на том берегу вдруг затянулся серым, прозрачно-косматым дымом. Володя удивился, плотнее прижался к окну — оказывается, сеял меленький, почти невидимый вблизи дождь. Тем не менее его хватало, чтобы быстро разъесть, расквасить красную глину дороги, а со склона горы, в которую врезался карьер, соскальзывать тихими, мелкими, но настойчивыми ручейками — и уже бесшумно пенилась у подошвы, кружила грязные тусклые пузыри унылая, какая-то неуместная здесь лужа. И в карьере, меж валунов, растеклись бурые, густые, масляно блестевшие языки. Володя включил самодельную печку, хотя в избушке было тепло и сухо. Но серая мокрядь и как бы безжизненно притихшая окрестность, показалось Володе, выползали к нему: он зябко ссутулился и, потирая руки, склонился над печкой: «А что же тут в большие дожди творится? Как щепку меня унесет и затянет в какую-нибудь лыву».
Дождь взялся похлестче, сразу стемнело, и Володя включил маленький прожектор, прикрепленный над стрехой, — желтое одинокое око на темном, мокром лице избушки.
Увидел поплывшие к нему огоньки, потянулся из двери, высматривая номер машины, но тот был заляпан грязью. Володя выскочил, быстро опустил шлагбаум и быстро назад — под оглушительно недовольный гудок: «Как бы не так. Сам по дождю пробегись».
Шофер погудел, погудел, но делать нечего — хлопнул дверцей и, натягивая кожаную курточку на длинные кудрявые волосы, побежал к избушке. Черный, злой, изо рта искры, папиросой задел за косяк, с порога закричал:
— Отворяй к черту! Ошалел — под дождем бегать! ГАИ нам мало! Тут еще палок наставили!
— Иди номер протри. И ори меньше.
— А ты что, спросить не мог?! Надо, так иди протри. Мне за рейсы платят, не за беготню! Пиши! — Шофер прокричал номер самосвала.
— Со слов ни-че-го писать не буду. Иди протри. — Володя уже еле сдерживался. — Учет и контроль — понял? Я сейчас осуществляю!
— Ах ты гнида! Сморчок! Плевал я на твой учет. — Шофер выскочил, Володя за ним.
— Извинись немедленно! Ты по какому праву!
Шофер поднимал шлагбаум.
— Извинись! — зашелся Володя и схватил шофера сзади. Тот локтем шибанул Володю и побежал к машине.
Володя кинулся к вороту, ручку — дерг, дерг — туда, сюда — заело. Он тряс кулаком и чуть не плакал. Шофер захлопнул дверцу, мотор взвыл.
Тогда Володя, крича свое «извинись!», выскочил на дорогу и лег поперек ее в вязкую, красную жижу.
Опять хлопнула дверца, шофер, испуганно матерясь, скользя, подбежал к Володе, подхватил под плечи:
— Парень, вставай, парень, ты что?!
— А то! — Володя вырвался из его рук. — Извинись немедленно.
— Ну, хрен с ним. Извини. Ты как такое надумал-то? — Шофер шел за ним и все пытался приобнять его, попадал ладонью в жижу, стекавшую по Володиной спине, отдергивал руку, вытирал о штаны и снова забывал, тянулся поддержать, привлечь Володю.
В избушке шофер помог ему стянуть рубашку и с ней в руках вдруг сел.
— А если бы прозевал я?! А тормоза бы отказали?! — он опустил голову. Потом устало добавил: — Этой бы рубашкой да по морде тебя.
— Опять! — вырвал у него рубашку Володя.
— Все, все. Нет, ты можешь представить?! Вдруг бы тормоза отказали?!
— Надолго бы перестал хамить.
Шофер больше ничего не сказал. Встал и, качая головой, вышел.
Видимо, шофер самосвала постарался изобразить Володю «парнем с приветом», потому что везде теперь встречали его с подчеркнутым вниманием. Продавщицы, пряча улыбки, прямо-таки исходили вежливостью: «Что вам, молодой человек, пожалуйста, молодой человек»; раздатчицы в столовой, пожилые женщины, напротив, скрывали жалостливые вздохи и говорили: «Кушай на здоровье, сынок» — и масла в кашу, и сметаны в борщ не жалели. А шоферы в его смену притормаживали у избушки и коротко, как казалось Володе, насмешливо гудели: записывай, мол, и под колеса не бросайся.
Володя догадывался о шедших за спиной разговорах: «вон парнишка-то идет», «ну, тот самый, из-под колес… ну, да… да не видно, а точно — того… ох, да и тощенький какой — вот беда человеку выпала» — и злился, и возмущался, но понимал, что теперь любое его, пусть самое верное, слово в защиту справедливости вызовет смех или жалостливые усмешки. Не по себе ему стало, томила его длительная безгласность — оказывается, привык он уже к возбуждающему действию перепалок, обличений, как курильщик к никотину.
Приходил с работы и отрешенно валялся на кровати, не желая участвовать в общежитском гомоне, хохоте, во внезапных компаниях и спорах. Пытался читать, а если не удавалось, шагал по длинному общежитскому коридору. В него выходили двери и мужских комнат, и женских, и семейных — общежитие было смешанным, и Володю развлекала мысль, что запахи духов, пудры, перемешавшись с запахами мазутных роб и табака, превратились в причудливый запах мокрых пеленок и кипящих щей. Настроение у него выправлялось, и он шел в пустующий красный уголок полистать газеты.
Там он и застал одним поздним вечером Светку, пятилетнюю девочку, жившую с матерью в соседней с Володиной комнате. Светка с коленками забралась на стул и, подперевшись кулачком, свободной рукой листала желтую, замызганную подшивку «Крокодила».
— Светка, ты почему не спишь?
— Мамку жду, — она коротко зевнула, и вроде бы розовое, сладкое облачко вырвалось из ее маленького рта.
— А почему не в комнате? Зябко же здесь.
— Попасть не могу. Я вышла, а она захлопнулась.
— Ну-ка, пошли.
Вот уже когда пригодился Володе его неторопливый слесарный навык: отверткой и молотком он аккуратно отжал язычок замка и впустил Светку в комнату. Зашел и сам. Ослепительно, с каким-то даже лаковым глянцем побеленные стены и печь — Володя не удержался, зажмурился и сказал: «Хорошо, Светка, у тебя мать малярит», — самодельный абажур из алюминиевой проволоки, обтянутый розовой косынкой; голубой сундук, обитый поперек полосками белой жести у одной стены, у другой — железная кровать, тоже выкрашенная голубым, умывальник у входа, стол да табуретка — Володя сел на нее и тут увидел, что худенькое, бледное личико Светки в пыльно-блестящих потеках.
— Ревела, что ли?
— Было немного, — Светка неожиданно прижалась к его колену. — Ты побудь немного, ладно? Спать совсем неохота.
— А где же мать у тебя ходит? Во вторую, что ли, ушла?
— Не-ет, она всегда в первую. — Светка взбиралась на колени к Володе: встала сначала на перекладинку табуретки, взялась за Володины плечи, чуть подтянулась и уселась, довольно и громко пыхтя. — Калымит где-нибудь. Домов-то много, маляры нарасхват. С утра еще прибегают, мамку зовут.
— И ты одна тут каждый вечер?
— Когда как. Когда с Мишкой играем, он сюда прибегает, когда я к ним хожу. Сегодня они что-то рано спать легли.
— Есть хочешь?
— Ой. Я же забыла! Еще как хочу! У меня же вон котлеты на сковородке лежат. Давай вместе есть?
— Давай. Только давай сначала умоемся.
Она соскользнула, подпрыгнула к умывальнику — раз-два — руки, раз-два — мордашку, — Володя остановил:
— Так, Светка, не годится. Вместе, так вместе. — Намылил ей руки, намылил щеки и горсткой стал ее мыть — Светкин холодный, острый носишко щекотал ладонь.
Разогрели котлеты, поели, попили чаю. Светка предложила:
— Давай что-нибудь делать?
— А что? — Володя огляделся. — Хочешь, корабли будем строить?
— Ой! Еще как. — Светка опять прижалась к Володиному колену.
Володя разрезал газеты на квадраты и принялся сворачивать из них кораблики.
— Смотри, Светка, вот этот сделаем с одной трубой… Этот… с двумя… Эти маленькие — лодочки будут. Вот, пожалуйста, целый караван.
— А еще? — осипшим голоском спросила Светка.
— Еще? — Володя посмотрел на часы. — Спать пора, Светка. И где твоя мать ходит? Разве можно на столько бросать?
— Приде-ет. Никуда не денется. — Светка передвигала кораблики по столу. — Меня ведь не бросишь. Ну, еще давай что-нибудь, дядя Володя.
— Давай лучше расскажу что-нибудь. А ты ложись.
— Не-ет. Давай делать!
Тут услышали, как с надсадной гулкостью распахнулась барачная дверь, как по коридору кто-то тяжело затопал и заполнил его низковатым, певуче-веселым голосом, привыкшим к воле:
— Где там моя домовница? Светик-семицветик, краса ненаглядная? Вот я ее сейчас съем!
Светка присела, собирая кораблики:
— Мамка идет. Наугощалась где-то. — Володя встал. — Да ты не бойся. Она конфеты несет.
— Наугощалась, значит, выпила? — Володя уже вскидывал, приглаживая, волосы. — Да это как же можно?!.
— Поднесут, дак как откажешься, — рассудительно заметила Светка. С корабликами в руках она уже стояла у двери.
— Девонька, ты где? — Светка бросилась к матери, ткнулась лбом в живот, вскинула руки:
— Видишь, видишь? У меня кораблики!
— Ой, Володя у нас! — засмеялась. — Гости в доме, а хозяйки нет.
— Здравствуй, Евгения, — Володя сплел на груди руки, вскинул голову. — Ты могла бы спросить, почему я здесь так поздно. Ребенок до этих пор мог бы слоняться по коридору. Голодный, холодный, а ты где-то развлекаешься и думать забыла, что ребенок совсем брошенный.
— Вот ведь как рассердился-то! — Женя сняла черную сатиновую тужурку, бросила ее на кровать, осталась в пестренькой блузке-безрукавке и тут же засмущалась, не зная, куда деть полные, розовые, сильные руки. — Ой, да чего ты, Володя! — Притянула к себе Светку, загородилась ею, оглаживая ее, волосы ворошила; виновато, добро поглядывала на Володю.
— При чем тут рассердился?! Я возмущен. Ты вот выпила, тебе все хорошо и замечательно. А что Светка видит? Ты бы лучше на реку ее сводила, на берегу посидела. Да мало ли что можно придумать, чтоб развивался ребенок, а не за печкой сидел. — Володя порозовел, все чаще вскидывал волосы, отводил наконец, изливал душу.
Женя присела на кровать и теперь смотрела на него снизу вверх. Она чуть морщила лоб — так старательно слушала.
— Спасибо тебе, — опустила голову с примятым за день, сбившимся узлом кос.
— Вовсе не к спасибо все это я вел. Неужели ты, Евгения, не понимаешь: у ребенка радостей нет, и у тебя их не будет. У меня вот отец тоже пил — прятались от него с матерью, по ночам к соседям убегали. Что вот мне вспоминать, кроме страха?
— Ну уж, Володя, чего ты… Да я разве пью, — смущенным бормотком откликнулась Женя, не поднимая головы.
— Пойми, Евгения, у Светки должно быть детство. Ты же мать и, естественно, сначала должна быть матерью.
Светка сонно таращилась на него с табуретки, а Женя вдруг заплакала. Отвернулась к стене и, уткнувшись в косынку, беззвучно зашлась — только плечи задрожали. Светка очнулась, быстро съехала с табуретки, потянула Володю за штанину, сердито говоря:
— Давай вот, успокаивай теперь.
Он шагнул к Жене:
— Реветь-то и не надо, от рева какой толк…
Светка сердито прошипела:
— Да воды, воды из ведра зачерпни.
Женя, не отворачиваясь от стены, махнула на них, сказала сырым, срывающимся голосом:
— Н-не… хочу.
Утерлась косынкой, вскочила, кинулась к умывальнику, долго звенькала жестяным носиком и потом с влажно пламенеющим лицом опять присела на кровать. Заговорила без всхлипов, разве только горло еще чуть-чуть перехватывало:
— Я ведь не от обиды ревела. Хорошо ты меня расчихвостил, так мне и надо. Сочувствия, Володя, я много видела. И что девчонки по общежитиям всегда водились-нянчились со Светкой, и парни, какие бывали, всегда с уважением к моей доле: кто шоколадку, кто куклу, кто санки — смотря по возможностям. А уж про местком я и не говорю. Никогда нас не забывали — ни к Новому году, ни к женскому дню, ни к ноябрьским.
Легче, конечно, легче, Володенька, с сочувствием жить. Без него бы, не знаю, что и делала. Но и с ним, знаешь, иногда невмоготу — охота куда-нибудь спрятаться. Может, и нехорошо говорю, да уж как есть. Сочувствие-то все время не дает забыть, что не все у тебя ладно. И рада бы когда уклониться от этого «неладно», а тебе не дают, тут как тут с сочувствиями.
Ты вот отчитал меня сегодня, отругал как следует, и правильно сделал. Вот я и заревела, что все, все ты правильно говорил. Уж и не помню, когда меня ругали! Разве что бригадир когда цыкнет. А так вот за жизнь мою тарарамистую хоть бы кто словечко сказал. Сочувствовать сочувствуют, а жить никто не учит. Спасибо тебе, Володя.
Светка уже спала, забравшись на кровать, за материну спину, и Володя, дав Жене выговориться, сразу же поднялся, кивнул на Светку.
— Вон как причмокивает. Намаялась, наверно, за троих. Пойду, спокойной ночи. — У двери уже сказал: — И не ругал я тебя вовсе. И не хотел, чтоб ты ревела. Может, лишнего что наговорил, меня ведь занесет когда, не остановишь.
— Заходи, Володя. Просто так, по-соседски.
Назавтра, вскоре после смены, Светка заглянула в Володину комнату:
— Дядя Володя, выйди сюда. — Она была с громадным алым бантом на макушке, в песочном платьице с кружавчиками.
Володя вышел.
— Пошли к нам в гости. Мамка звала.
— Праздник, что ли, какой?
— Никакой не праздник. Просто в гости приглашаем.
— А ты вон как нарядилась.
— Мамка велела. — Светка почему-то перешла на шепот: — Ой, и она нарядная.
— Тогда и я пойду наряжаться.
— Не, пошли так. Мне уж ждать надоело.
Пришли. Женя — в светло-зеленом, с серебряной нитью, костюме, в туфлях на каблуке, коса не в узел скручена, а вольно опущена — склонялась над накрытым столом, передвигала, поправляла тарелки, стаканы, вилки-ложки.
— Спрашиваю, праздник какой? Нет, говорит, просто гости. — Володя за руку поздоровался с Женей. Она смутилась: прежний и обычно широкий румянец как-то вмиг перешел в темно-пунцовую бархатистость. — Думаю, никогда не видел простых гостей. Схожу-ка посмотрю. — Женя выпрямилась, отошла от стола, оказалась рядом с Володей. Они были одного роста, но Женина высокая, крепкая грудь, вся ее матерая, широкая стать превращали Володю в совершенного подростка — теперь он смутился этим невольным и не в его пользу сопоставлением и попятился к печке, в уголок, на табуретку.
— Да и смотреть-то не на что. Какие гости, эта Светка вечно навыдумывает. Просто послала узнать, вдруг ты не ужинал еще. Ну, и как-никак надомовничался ты вчера. Можно или нет благодарность-то тебе вынести? — с некоторым напряжением пошутила она.
— Раз просто, то и я просто, — Володя подвинулся к столу.
Женя поставила бутылку, села напротив. Светка давно уже гремела вилкой, поддевая салат, вернее, его составные: дольки картошки, соленых огурцов, колбасы, горошины, — и только раззадорилась. Взглянула на мать — отложила вилку, махнула на нее: «А, ну ее!» — и взяла ложку. Дело пошло быстро и споро. Женя потянулась с бутылкой к Володиной рюмке. Он нахмурился:
— Нет, нет. Я не буду. И тебе не советую. Я принципиально против.
— Ой, ну что ты! Мне прямо неудобно. Будто я пьяница какая. Ведь красненькое. Ну, Володенька! Одну рюмочку. Вот за Светку, за домовничанье ваше. И чтоб на меня не сердился.
— Хорошо. Ладно. Одну выпью. — Володя строго смотрел на рюмку, когда Женя наливала. — Давай действительно, Евгения, выпьем за Светку. Пусть у нее все получится. Пусть все как следует выйдет.
— Пусть, — торопливо глотнув, сказала Светка и подняла стакан с газировкой.
Вскоре она убежала, и Володя пересел на ее место, по правую руку от Жени.
— Совсем размяк у печки-то. Рюмку выпил, а развезло-о! — На его впалых, маленьких щеках проступило уже по яблоку, а глаза заблестели и от этого блеска стали вроде бы больше и выпуклее. — Сам удивляюсь. Так и подмывает какую-нибудь чепуху говорить. Жалко, петь не умею.
— Если охота, говори на здоровье. — У Жени так и не утих бархатисто-смущенный румянец. — Я с удовольствием послушаю. Тебе чепухой кажется, а, может, это никакая не чепуха, а самое интересное. Ой, и у меня зашумело, закружило.
— По-за-рас-тали стежки травою, — тоненьким голоском запел Володя, но сразу и сорвал его, засмеялся, закашлялся. — Нет, не умею. И пробовать нечего. А знаешь, хорошо, наверно, певцом быть. Сразу тебя слушают и сразу тебе верят. Однажды я мальчишкой в парке на концерт попал. Объявили артиста, что он будет петь «Вдоль по улице метелица метет». Вышел здоровый мордастый дядя. И вдруг запел высоконьким каким-то заливистым голосом — бабьим, как мне сначала показалось. Тенором, значит. Мне так смешно стало, что такой здоровый и так пищит — я прыснул, кулаком зажался, тетка какая-то в бок толкает: «Молчи, дурак». Я глаза закрыл, чтоб его не видеть. Слушаю. И знаешь, незаметно отошел от смеха и заслушался, заслушался. Проняло меня так, что все вижу. И метель такую вот, как на масленице бывает — с завитушками на сугробах, с посвистом веселым, и как по дороге ее тянет, и дорога потом еще больше блестит. Вообще, все увидел. Нет, замечательно быть певцом. Даже такого шкета, каким я тогда был, и то проняло. Заставил слушать.
— Ой, Вова. Какие у тебя красивые волосы! — невпопад воскликнула Женя, и тут же сообразила, что невпопад, увидев вскинувшиеся в удивлении Володины брови. Заторопилась: — Нет, нет, я поняла тебя! Очень даже хорошо. Но ты говорил когда, как мальчишкой был, я как раз на твои волосы смотрела, и тоже, знаешь, мелькнуло, быстро привиделось. И тебя хорошо слышу и понимаю, и свое враз вижу. Мне, маленькой, дядька, отцов брат, куклу привез из отпуска. Большущую, румяную, с такими вот глазищами. Катей я ее назвала. Но лучше всего у нее были волосы — прямо блестели, переливались все, чистым золотом поигрывали. Вот как у тебя. Ну, у меня и сорвалось.
— Спасибо тебе на добром слове. Значит, кукла Катя я. Уважила.
— Да ну тебя, Вова. А можно их потрогать? — Женя нерешительно приподняла руку.
Володя с независимо небрежным лицом пожал плечами: как хочешь, мол.
Она осторожно, чуть-чуть пошевеливая пальцами, запустила в волосы горячую, большую руку.
— Ой, какие мягкие-то! Пушистые, легкие!
Володя прижался лбом к ее запястью.
— Володенька, ты оставайся у нас жить, — закрыв глаза, сказала Женя.
— Совсем?
— Совсем.
Через день они расписались в поселковом Совете, а через неделю он удочерил Светку.
— Теперь ты Кучумова, — сказал ей Володя. — Запомнишь?
— Ведь я теперь твоя дочь?
— Да.
— Чего же не запомню, еще как запомню.
Вечером он услышал, как она приставала в коридоре к соседскому Мишке:
— Вот спроси, спроси меня. Будто я потерялась, а ты меня нашел. Спроси, девочка, ты чья?
— Да ну… — бурчал Мишка. — Я и так знаю.
— Нет, спроси! Мишка! Ты получишь у меня!
— Ну-у… ты чья будешь-то?
— Я — Кучумова. Света. Мне пять лет. Живу с мамкой и с папкой на Верхней речке… Мишка. А теперь давай ты теряйся.
— Да ну…
За многие одинокие дни и ночи Женя, видно, хорошо высмотрела, как жить, если все у нее наладится, если с кем-то соединится.
— Все, все будем вместе, да, Володенька? — она шила что-то и коротко взглядывала на него преданно блестевшими глазами, а он стоял рядом, по обыкновению сплетя руки на груди. — И по дому что, и куда пойти. Все, все вместе, да?
— Ты мне только говори, что я должен делать. Все ведь по общежитиям. Не приучен к дому-то. Вот, что я как пень стою! Давай отправляй куда-нибудь. Заставляй что-нибудь.
— Постой, Володенька, ничего. Или вот присядь рядом. — Она перекусила нитку, отодвинула шитье. — Лучше напротив сядь. Вот сюда. — Показала на кровать. Потянулась, погладила, перебрала быстро его волосы, вздохнула, снова взялась за шитье. — Ой, Володенька! Никуда мне тебя отпускать неохота.
— У тебя руки вон все время заняты, а я, значит, сиди. Неудобно.
— А что пока делать-то? Когда уж квартиру получим, тогда… — Поерошила ему волосы. — Давай все, все вспоминать. Кто как жил, что думал. Ты вот о чем сейчас раздумался? Вижу, вижу. И на лбу пасмурь, глаза куда-то провалились. Расскажи, Володенька. Вот и будем оба при деле.
Поговорить он мог. Верно, постороннему уху его рассказы показались бы скучноваты: то история, как он вывел на чистую воду прораба, жульничавшего с нарядами; то история кратковременного его пребывания народным контролером в крановом хозяйстве, когда он взялся за дело с такой страстью и дотошностью, что, конечно, нашлись враги, лодыри и прогульщики, по Володиному разумению, потребовавшие отобрать у него права народного контролера: мол, сам не работает и другим мешает, — истории эти так походили одна на другую, что только Жене и не надоедали.
Она откликалась и на жуликоватого прораба: «Ну, деятель, будь он неладен»; и на неудачное Володино контролерство: «Разве ж можно такую нагрузку да с твоим характером! Конечно, съедят»; и на остальные истории не жалела поощрительно-ласковых слов: «Молодец, Володенька! Не поддался! Хоть и не по-твоему вышло, а все равно ведь видно: у кого сердце совестливое, у кого — нет», — а сама в это время шила, варила, стирала, сновала по комнате, не упуская мимолетно прикоснуться, прислониться к Володе, чей ясный голос как бы осенял все Женины хлопоты.
Здешними порядками Володя тоже был не вполне доволен. Говорил о них ясным, горячим голосом: и то не так, и это, и строить бы можно поумнее, и бытовать получше — но на эти, очень близкие и ей неурядицы, Женя отзывалась односложнее, не с безоглядным сочувствием: «Ничего, Володенька, направится», — и однажды он даже обиделся:
— Ты не слушаешь меня, что ли? Направится, направится. Долго что-то направляется.
— Что ты, что ты! Как не слушаю! До словечка все слышала. — Женя приостановилась, чуть нахмурилась, придумывая: как сгладить свое невнимание. — Бог с тобой, Володенька. Не слушала. Я о бригадире нашем, дяде Коле вспомнила. Тоже вот управы на него нет. Чуть поперек скажешь, наорет, поставит в какой-нибудь дальний дом, как в ссылку. По грязи да пешком и топаешь туда. Да еще и хохочет потом: «Так-то, девка. Возражения свои для кавалеров побереги».
— И на тебя орал? — негромко спросил Володя и вздернул голову.
— А куда от него денешься.
— Я не позволю, чтоб на мою жену орали. Где он живет, знаешь?
— Прямо счас и пойдешь? — испугалась Женя. — Брось, Володенька. Подумаешь. Убыло, что ли, от меня?
— Нет, я этого так не оставлю. Так знаешь, где он живет или нет?
— Не знаю, Володенька. Вообще-то он мужик отходчивый. Ну, ладно, ладно. Завтра спрошу. — Женя, конечно, знала, где живет дядя Коля, но понадеялась, что Володя забудет ее жалобу. «Черт меня дернул подыгрывать!» — обругала себя Женя.
Володя не забыл, через день спросил, узнала ли она бригадиров адрес. «Ты вот не чувствуешь оскорбления, а меня как помоями окатили», — звонко сказал Володя. Женя поняла, что он пойдет, устроит дяде Коле скандал, а тот слова тоже искать не будет, да и на руку скор. Конечно, дядя Коля не святой, но и без строгости тоже нельзя, особенно если одно бабье вокруг, да и вообще, невелика барыня, если цыкнули на нее, приструнили, и ведь — по правде-то — никакой обиды на дядю Колю нет, а выйдет и смех и грех, будто теперь уже, замужем, она и огрызаться разучилась.
Женя отпросилась среди смены и прилетела к Володе в карьер, в его избушку.
— Ой, Володенька. Прибежала, чтоб ты зря не ходил. Мир у нас с дядей Колей. Полный.
— Как это? — строго и недоверчиво нахмурился Володя.
— Пришел сегодня. Тихий, тихий. Какая-то добрая шлея попала. Не сердись, говорит, девка, на меня. Ни в прошедшем, ни в будущем. Раскаиваюсь, говорит, и не буду больше себе душу травить, и вам не буду.
— Х-м, интересно. Нарвался, видимо, на кого-нибудь. Ну, и зубы-то поломал.
— Не знаю, Володенька.
— Ух ты запалилась-то как? Зачем же бегом-то было! Вот садись на этот самосвал, до сворота доедешь.
Она чмокнула его в худую костистую скулу и побежала к машине.
В поселке не было еще бани, и по субботам каждый приспосабливался как мог: кто шел к знакомым, жившим в своих домах, кто компанией оборудовал общежитскую кухню для банного дня, кто мылся прямо в комнатах. В комнате мылись и Кучумовы.
Володя отгораживал угол с печкой клеенчатой занавеской, ставил на плиту бачки с водой, кастрюльки, ведра, заносил из коридора цинковую ванну, на табуретках уже синели зеленоватой белизны тазы и — Светик, живо-два, лезь! — командовала Женя. В легоньком сарафане, в белой косынке, надвинутой на брови, в галошах на босу ногу подхватывала Светку под мышки, опускала в ванну.
— Только чур, не плескаться. На полу море будет. Та-ак. Давай голову, поворачивайся, поворачивайся. Ох ты худышечка моя, воробышек сладенький.
Пока Володя потихоньку, ведрами выносил грязную воду, Женя подтирала полы и на кровати расчесывала Светку. Розовенько блестели у нее нос и выпуклый упрямый лбишко. Женя, распаленная, с припотевшей верхней губой и переносицей, завязывала Светке косички рогулькой на затылке, приговаривая:
— Светик спать сейчас будет, косточки-молосточки чистенькие, новенькие. Расти быстро будут.
Володя между тем мылил голову. Женя спохватывалась:
— Володенька, Володенька! Ромашку не забудь. Уж тогда твои золотые так заблестят, так засветятся.
Потом она терла ему спину и, забывшись, приговаривала:
— Ох ты, худоба моя, худоба. Воробышек ты мой…
Он дернулся, чуть не упал:
— Евгения, не болтай чепуху. — Смахнул с глаз пену, оттолкнул ее руки. — Этими глупостями ты меня унижаешь.
— Ну, не буду, не буду…
Тем не менее он долго еще фыркал и, когда Женя выглядывала из-за занавески и просила: «А меня? Вовик, забыл, да?» — отвертывался.
— Ну уж, Вовик, не сердись.
Он что-то бормотал недовольно, но шел, брал мочалку и не столько ею, сколько костяшками пальцев, тер розовую, сильную, упругую Женину спину.
Позже она опять забывалась и выдыхала в темноту:
— Ох ты, воробышек мой…
По воскресеньям они гуляли. Сборы на прогулку Женя превращала в какое-то тревожное, суетливо-паническое действо. «Ой, Володенька, не этот, не этот шарф: тот, что я тебе к Новому году дарила. Светик, сейчас же встань, я тебе для чего брючки гладила!» — металась она между ними, что-то искала в сундуке, в чемодане, доставала, встряхивала, поправляла воротнички, обдергивала, потом так же суматошно собиралась сама.
Но по улице шла чинно, только щеки не могли остыть после сборов. Светка бежала припрыгивая, впереди, а они шли за ней — рука об руку, неспешно переговариваясь. Женя иногда говорила:
— Жалко, что ты не куришь. Закурил бы сейчас…
— Еще чего не хватало!
— Да нет, я так просто.
Летом же ходили на берег или в лес. Однажды в августе пошли за грибами. По тропам, по заросшим дорогам ходили целый день, под конец уже не замирая над россыпями тугих коричневых лиственничных маслят — так их было много.
Возвращались домой. Вдруг Володя остановился, вывернул плечи из-под лямок горбовика и свалил его у горелого пня.
— Ну их к черту! Эти грибы, эти маринады, эти жарехи. Не могу. — И сам сел рядом с пнем.
И Светка уселась, брякнулась прямо на тропу:
— Я тоже никуда не пойду. Устала, реветь охота. — Она в самом деле захныкала.
Женя, тоже запаленная, красная, стояла между ними, не зная, что делать.
— Володенька. Передохнем да пойдем потихоньку.
— Ну его к черту! Не понесу. Не смогу.
И Светка тихонько все хныкала.
— Ах, чтоб вас! — Женя вроде ногой даже топнула. Подошла, взяла Володин горбовик, забросила на плечо, подхватила Светку и так — в охапке — понесла.
Дома впервые долго и тяжело молчала. Володя не поднимал глаз, и Светка задумалась рядом, подперев щеку кулачком. Но вот Женя умылась, попила чаю, повздыхала и подошла к ним. Присела, обняла их за головы, прижала к груди.
— О-е-ей! Миленькие вы мои. Как жить-то будем?
Володя сказал своим непреклонно ясным голосом, не вырываясь, однако, из Жениной руки:
— Ну, зачем вот так! Неужели трудно было…
Женя крепче прижала его голову:
— Молчи, Володенька… Ничего, ребята. Направимся. Проживем. Где наша не пропадала…