ПАРОМ ЧЕРЕЗ КИРЕНГУ

1

Зина собиралась в дорогу. Она хваталась то за одну вещь, то за другую, пока наконец не отчаялась.

— Да ну их к черту! Нагишом поеду, а не повезу. Вот эту не повезу! Эту! Эту! — Металась меж стульями, хватала кофточки, блузки и швыряла в угол.

Маленькая Верка восхищенно всплеснула руками:

— Ой, мама балуется! — присела перед кучей тряпья. Нахмурилась. Укоризненно закачался бант. — И чевой-то девка бесится. Прямо узды на нее нет! — Верка уже играла в бабушку, и голосишко ее, тоненький, еще лепетный, забавно, но верно схватывал бабушкины ворчливые нотки.

Странно, со всхлипами расхохотавшись, Зина бросилась к ней, подхватила, подкинула, белоголовую, в желтом бумазейном платьишке.

— Солнышко ты мое! Цыпленочек! Одуванчик-хитрованчик! — И все целовала тоненькую нежную Веркину шею, худенькие, в белом младенческом пуху, плечи.

Мать Зины, Марья Еремеевна, разбитая этими сборами, сидела на табуретке, уперев руки в колени.

— Давай трави, рви душу-то! Вот што ты ее тискаешь? Ох, девка. Кукла она тебе, щенок толстоморденький? Отпусти сейчас же! Смотреть не могу — сердце заходится. Ну што, што реветь-то! Ох, Зинка, Зинка! Ну што ты со мной делаешь? — Марья Еремеевна потянула концы платка к глазам. — Счас какие еще слезы. Вот уедешь — там наплачешься.

— Перестань, мама. Ведь обо всем договорились. Что же, снова начинать? Кто кому душу рвет — еще посмотреть надо.

— Договорились, договорились. Легше, што ли, стало? Я ночей не сплю: ладно ли договорились? Кто его знает, сколько ты там пробудешь? А у меня сил, сама знаешь, не больно-то. Старый да малый — много мы тут наживем. Отцовой ласки Верке не досталось, так еще и материной лишится.

— Ну вот! Никуда я не поеду! Так и знала! До последней минуты довела, а теперь «ночей не сплю». Ну как я после этого поеду? Ну советчица ты, Марья Еремеевна, ну агитатор. Спасибо, в ножки кланяюсь!

— Будет, будет кваситься-то. Чуть чего, сразу мать виновата. Што я такого сказала? Нечего дергаться, характер выказывать. Без прикидки ни одна живая душа не живет. Вот я и прикинула. Чтоб и на новом месте заботу помнила. Характеру хватило в подоле принести — вот и слушай теперь мать, больше некого тебе слушать.

— Давай, давай, все собирай… Было и было. Который год попрекаешь… Зачем тогда говорила: поезжай, поезжай, чего тут высидишь. Хорошо. Буду возле тебя сидеть и в рот заглядывать.

— Я и счас скажу: поезжай. Нечего переворачивать. А душа все равно болит: ведь вон в какую даль едешь. Судьбу пытать — самые твои годы. Я вот проворонила, просидела с вами — ничего не дождалась: ни царства небесного, ни какой другой доли. А подмывало, ох подмывало постранствовать-то. Я, может, прирожденная странница, да не всегда по-твоему жизнь выходит. Хоть ты постранствуй, пока мои ноги да руки не отнялись.

— Ох, мама, у тебя семь пятниц на неделе! — Зина ладонями вытерла слезы и подвинула рюкзак к себе.

2

Давно еще, в девчонках, Марья Еремеевна провожала бабушку на богомолье в Иркутск. Прошагали они двести верст, поклонились мощам святого Иннокентия и назад пошагали. Больше Марья Еремеевна из своего захолустья никуда не выезжала, ни пешком, ни машиной. Схоронив мужа, растила дочерей — Аграфену и Зинаиду. Была враз сторожихой, прачкой, дворником — вытянула девок, выучила: Аграфена закончила бухгалтерские курсы и уехала на Сахалин, там и замуж вышла. Зинаида тоже специальность получила — маляра-штукатура в ремесленном училище, но семьи не завела — Марья Еремеевна ни кавалеров не видела, ни женихов, а Верку Зинаида нагуляла. Уж как Марья Еремеевна ногами топала и по щекам хлестала, уговаривала Зинаиду не рожать, не прибавлять сиротства, но Зинаида переупрямила. Живет теперь Верка, краса ненаглядная, бабушке на радость.

Пока Марья Еремеевна сторожила, стирала, мела дворы, пока дочерей в люди выводила, утвердилась в мысли, что лучшие ее дни остались на ясной, тихой августовской дороге, по которой шли они когда-то с бабушкой на богомолье. Разогнувшись над корытом или остановившись посреди двора с метлой в руках, Марья Еремеевна любила вспоминать вслух:

— Бабушка приморится, сядем мы с ней на обочину, кваску попьем или воды, хлеба с луком, с яйцом крутым пожуем и — сидим-посиживаем. Поля, луга, леса — звоном, медом, голосами какими-то далекими накатывают. Я не своя прямо делалась. Вскочу, и будто кто за мной гонится. Мчусь к поляне, обсевку какому-нибудь. Цветы рву, визжу от радости, и все время охота мне то ли кувыркаться, то ли валяться, то ли лётом каким-то по траве, по волнам эти прошмурнуться.

Дальше идем. Смотрим, как народ живет, работает. Сами где пособим — в поле ли, в огороде. И што удивительно: ни одного плохого человека не встретили. Может, маленькая была, не замечала еще плохого-то? Угостят, переночевать пустят, в дорогу добрым словом проводят. Может, и счас так? Давно не ходила. Но про себя когда думаю: а зачем русскому человеку меняться? Нарастопку жили, и ничего — добра не убывало. И счас, посмотришь, тоже душу-то не жалеют. А? Так оно или нет?

С Веркой Марья Еремеевна нянчилась, не бросая работы. И участок, который убирала, был рядом, да и магазин, который сторожила — неподалеку. Отдежурив, быстро расшоркивала тротуары и бежала домой «еще на одну ударну вахту заступать», отпускала Зину на работу.

Верка спала под репродуктором — при Зине он молчал, при Марье Еремеевне орал во все горло — она боялась задремать: не дай бог в это время Верка расшибется или чего проглотит. «Да мало ли кака холера может приключиться». Верка привыкла к неумолкающему дребезжащему голосу радио и, когда заговорила, сама напоминала Марье Еремеевне: «Баба, радиво», — и тянулась в сторону черной коробки.

Марья Еремеевна руками всплескивала, смеялась:

— Так меня, Верка, так. Баба у тебя радиво, чистое радиво. Круглые сутки без передышку мельтешу, и никто меня не остановит. Там хоть новости передают. А у меня, Верка, никаких новостей. Да и откуда у старых людей новости могут быть? День да ночь… Давай-ка я тебя кашей лучше покормлю. Посидим послушаем, кашу-то и скушаем.

Однажды Марья Еремеевна услышала, что некий пожилой англичанин отправился пешком вокруг света. Поступок его так взволновал Марью Еремеевну, что она несколько дней не могла успокоиться:

— Ведь старик уже, считай, ровесник мой, и на тебе, зашагал. Вот што ему не сиделось? Скушно, говорит, стало? Мне давно скушно, дак все равно сижу. Мхом уже обросла. Труды да грехи тяжкие, — Марья Еремеевна в упор смотрела на Зину, — не пускают. Не-ет, я знаю, почему он пошел. Он настоящий странник, хотя, может, до этого похода и носу из дома не высовывал. Деньги копил, с духом собирался — это дело долгое, с духом-то собраться. Может, помрет по дороге, дак с чистой совестью: о чем мечтал-думал, с тем и в могилу лег. Эх, мне бы по земле походить. Вот уж насмотрелась бы!

Старик англичанин, пешком пересекавший пустыни и океаны, видимо, долго занимал воображение Марьи Еремеевны, и существование его материализовалось наконец в несколько странное и неожиданное для Зины предложение:

— Зинка, а ты-то в нашей дыре чего потеряла? Давай поезжай куда-нибудь. Хоть ты посмотри белый свет. Вон к Аграфене езжай, на Сахалин. А лучше на чистое место, без родни, одна-одинешенька, так-то сладко в свой интерес пожить!

— Прямо сейчас, что ли? Или до завтра погодить? Нашла одну-одинешеньку — ну, как язык у тебя повернулся? А ты, а Верка?

— А я с Веркой здесь посижу. Ей три года скоро. Очередь в ясли подходит. Пока тяну-могу, пользуйся, Зинка. Што ты тут высидишь? Пенсию? В нашей ремстройконторе одно старичье. Неужели тебе с ними не надоело? Не жалела бы, так не отпустила. — Марья Еремеевна понизила голос, оглянулась на Верку с быстрой слезой. — Может, отца ей там найдешь. Устроишься по-человечески. Здесь-то ты кого дождешься? Стариковское у нас место, стоячее. Ни стройки путной, ни другого заделья на будущее. Поезжай!

— Никуда не поеду! Разложила все, рассчитала и даже мужа высмотрела. Обойдусь. Никаких чистых мест и никаких мужей мне не надо!

— Дура ты. Это в двадцать два кажется, что ничего не надо, и все равно все будет. Годы-то как маятник. Тик-так, тик-так, смотришь, и судьбу уже не переделаешь. Ну да черт с ним, мужем. Просто так поезжай. На людей посмотри, себя покажи.

— Легко сказать — поезжай. Страшно же: никого не знаю, меня никто не знает. Об Верке с ума сойду.

— Не сойдешь. Не в детдоме оставляешь.

Не сразу, но Зина привыкла к мысли, что куда-то поедет, где ее не ждут и вообще даже не знают, что живет на свете такая Зина Чепрасова, мать-одиночка, лучший маляр в Свийской ремстройконторе. Эти главные, как считала Зина, свои приметы она часто повторяла про себя с хмурою улыбкой, словно представлялась кому-то, с кем-то знакомилась, предупреждая усмешливой прямотой возможное любопытство к своей судьбе. Далекий край, где она собиралась жить, был в видениях лесистым, тихим, с чистыми густыми лугами по берегам прозрачных, неторопливых рек. Зина видела и вечерние зори, золотисто-мягкие, с розоватым дымком у воды, и себя на белом речном камне в медленно-сизых сумерках. Видела кого-то рядом, но не с тою грубой очевидностью, как мать: «Верке отца найдешь, себе мужа», — а тоже в нежной сумеречной дымке наконец-то найденного, желанного, единственного.

Только где этот край? Марья Еремеевна, наслушавшись радио, каждый день меняла географические привязанности: Джезказган — «тепло, конечно, там, фруктов много. Но, поди, по-русски и не говорят. Будешь как глухонемая»; Синегорье на Колыме — «интересное место, но уж больно далеко. В случае чего и не дотянешься». Где же, где этот край?

Как раз заговорили о БАМе. Зина послушала, послушала, и дрогнуло сердце: вот уж действительно чистое место. Речки, да горы, да звери — небывалое, одним словом, место. И у Марьи Еремеевны БАМ вызвал устойчивое изумление.

— Ты посмотри, што делается! По два раза на дню погоду с этого БАМа передают. Шестьдесят лет живу, никто не заикнулся — дождь в нашем Свийске или солнышко. Дела никому нет. А тут, пожалуйста: што в Москве, што на БАМе: и давление, и градусы, и в ближайшие сутки. Поезжай туда. Я вроде как весточку каждый день от тебя получать буду. Сегодня на мою Зинуху дождь сыплет, в плащишке, значит, побежала на работу, косынку эту целлофановую повязала. Считай, видеть тебя каждый день буду. Давай собирайся.

Зина собралась и поехала.

3

Прилетела в Казачинск, старый таежный центр. Узнала, что до Магистрального, бамовского поселка, еще двенадцать верст. Автобусы туда не ходят. Можно на попутке добраться до паромной переправы, а «там не заблудишься, там рукой подать».

Прошла тесными, раскисшими после недавнего дождя проулками к деревянному горбатому мосту через протоку, постояла на нем, привалилась к перилине — сейчас в Свийской ремстройконторе бригадир дядя Коля кричит, наверное, тоненьким голосом: «Перекур, товарки!» — подделываясь под голос своей жены, работавшей в их же бригаде.

Зина огляделась: на берегах протоки редко стояли вербы, одинаково выгнув над водой зеленовато-белые грустные шеи; гусиная травка, клейменная коровьими копытами, весело подкатывала к самым заборам, к темным, каким-то чугунно-мордастым домам. «Вот он, дальний край, — думала Зина. — Ни лугов пока, ни прозрачной речки, ни белого камня над ней. Пока летела, все дома была. А теперь уж точно: одна-одинешенька. Ну, ни одной знакомой души! Это как же я теперь буду?»

Под мостом, в густой мшистой ряске, испуганно и торопливо завтракал селезень-чирок, сдуру залетевший или заплывший в центр села. Сам не свой. «Как ворованное ест, с оглядкой. Тоже, поди, не знает теперь, где кого искать».

Вышла за околицу, обозначенную полуразобранной жердевой изгородью, увидела дорогу, пролегшую меж болот, озер, островков, матерых, влажно-угрюмых ельников, — дикая, темная синь их могла проглотить не одного царевича на сером волке, по крайней мере, тыщу с Зиной в придачу. Она поежилась, поойкала про себя и пошла.

Вскоре догнал ее грузовик.

На галечной узкой косе, почти под окнами леспромхозовского поселка Ключи, ждали парома люди, машины и две лайки, рыжая и белая, с терпеливым достоинством сидевшие чуть на отшибе. То ли встречали хозяина, то ли добирались к нему.

Зина наклонилась к воде — прозрачные быстрые струи задевали донный песок, он приподнимался тонкими, колеблющимися жгутами. Приподнимался и медленно, роисто оседал — вот-вот коснется дна, но река сшибала песчинки, сносила к далеким ленским плесам. Киренга не давала этим подводным песочным часам работать, знать не желала никакого времени! Зина глянула на другой берег, засмеялась: на широком песчаном языке, высунутом из глинистого ольхового обрыва, лежал белый камень-валун, на котором она уже сиживала в своих мечтах. «Вот и камень бел-горюч нашла, и речка прозрачная есть. Чего тебе еще надо, Зина?»

Захрустела, заскрежетала галька под железным брюхом парома. Высунулся из рубки паромщик, краснорожий и чересчур веселый:

— Эй, романтики! Вперед машины. Техника решает все. Матери небесные! Да куда вы все гуртом-то!

Лайки заскочили первыми, ловко, привычно забрались по бухтам канатов на крышу будки, вежливо улыбнулись веселому паромщику. Он опять заорал:

— Ах, так вашу! Молодцы! Без гаму, без сраму — и в дамки! Счас, счас! — нырнул в рубку, выложил перед собаками какие-то объедки в газете. Они понюхали, из вежливости взяли по кусочку и замерли, умно помаргивая черно-сизыми глазами.

К Зине подошел парень, впрочем, мальчишка, конопатый, бледно-зеленый, всклокоченный, в длиннополой куртке с множеством карманов, и из каждого выглядывали сургучные мордочки бутылок.

Ты приехала на БАМ,

Не придешь ли в гости к нам, —

частушечным, тонким покриком вывел он, и Зина поняла, что мальчишка пьян. Она отвернула к воде.

— Приходи, приглашаю. Именины, день ангела, рождество Семеново. Эх, гуляю! На зарплату живем, на надбавки гуляем! — Мальчишка заглядывал ей в лицо, неверно и смутно привалился к бортовому канату. Откачнулся от него, как уставший боксер, призывно вздернул руки. — Всех приглашаю. Третья палатка. Сенька Худяков.

Эх, лапти, вы лапти мои!

Из новенького «газика» вылез седой сухолицый мужчина с черными, строгими, густыми бровями. Оттащил подальше от каната Сеню Худякова.

— Для всех, значит, закон сухой, а для тебя мокрый? Бамовец нашелся. День ангела средь бела дня. Опомнись, Семен Худяков. — Мужчина одной рукой придерживал качающегося Сеню, второй быстро выхватывал из его карманов бутылки и швырял в воду. — Опомнишься — благодарить будешь. А если не благодарить, то хоть подумаешь как следует: зачем ты сюда приехал? — Мужчина выбросил последнюю бутылку, и откуда-то сверху послышался протяжный сожалительный стон. Это паромщик, округлив глаза и перегнувшись через штурвал, не сдержал своих бурных переживаний.

— А ты что стонешь? — поднял голову седой мужчина. — Уж не нырнуть ли за ними хочешь?

— Я ничего, Владимир Павлович. — Паромщик отпрянул внутрь рубки. — Мое дело штурвал крутить и наблюдать за жизнью.

— А дальше что? Понаблюдаешь, а дальше?

— Сделаю выводы, Владимир Павлович. Категорически. Буду начальником поселка Магистральный. Обо мне еще услышат. Не только местное население.

— Что-то долго ты наблюдаешь, а выводов нет и нет.

Зина услышала, как за спиной кто-то вполголоса спросил:

— Что за мужик?

— Секретарь райкома. Здешний, — ответил кто-то вполголоса.

Сеня Худяков уселся на кнехт, задремал было, но вдруг дернулся, головой потряс и заревел:

— Ничо-о не выходит. Машину дали — сломал, девчонка не пишет, сам балдею, какие тут именины. Ничо-о не выходит. Никому-у не нужен. — Он размазывал слезы по веснушчатому белому лицу. Владимир Павлович снял с крюка ведро на веревке, бросил за борт, зачерпнул воды.

— На-ка вот, попей да умойся. Всем нужен. Проспишься, Семен Худяков, и всем будешь нужен.

Сеня, всхлипывая, обливаясь, долго пил, и был уж такой жалкий и неприкаянный, что Зина отвернулась. «Совсем дурачок еще. Лопоухий. Мать-то, наверное, испереживалась, отпустила такого». Она вздохнула и принялась смотреть на Киренгу — паром как раз достиг стрежня.

Плыли по ней острова, праздничные, в красно-золотистом, сентябрьском тальнике; встречь им шли чумазые неприглядные буксиры, баржи, до бортов просевшие под тяжестью тракторов, самосвалов, бульдозеров; в дрожащей прозрачной дали выгибались, скользили, таяли берега, пропадали в серебристой желтизне ольшаников, в тихом, млеющем золоте березняков, а ближняя к парому земля была измята, разворочена гусеницами, колесами, ножами бульдозеров. Древняя, нетронутая красота изо всех сил сопротивлялась приходу человека. Но все-таки без чумазых буксиров, без этого железного, громыхающего парома красота окрестная не была бы столь живой, столь одушевленно печальной.

4

Потом Зина шла по берегу вдоль длинного, наспех сделанного причала, где скрипели лебедки, ревели автокраны, сипло посвистывали буксиры, с глухим урчанием в утробах катились в кузова машин бочки с горючим. Поодаль от причала на высоком обрыве были уложены рельсы, всего какой-нибудь десяток рельсов, и на них осадисто, тяжело стоял вагон без окон, весь в металлических шторках и задвижках — Зина решила, что вот оно, начало БАМа, а вагон поставили вместо некоего памятника, показывающего, где проляжет дорога. Подошла, покачалась, побалансировала на рельсе, постояла, склонив голову, подумала: «Вот так. С этих шпал и пошагаю. Может, до самого Амура».

Зина не знала, что вагон этот — часть энергопоезда, приплавленного по большой воде, и скоро его уберут, перетащат на положенное место. Не знала она также, что с утра в кустах возле обрыва прячется фотокорреспондент, карауля, высматривая момент, когда брошенный вагон превратится, по разумению фотокора, в символ. Зина появилась кстати. Ее тонкая ловкая фигура на обрывающихся рельсах, задумчиво склоненная голова, матерые, таежные хребты на заднем плане — фотокор возликовал: вот он, долгожданный кадр. Снимок этот с краткой подписью «Утро БАМа» обошел многие газеты, но Зине в руки так и не попал. В палаточном городке, куда Зина пришла через глинистый, вязкий овражек, спросила у первых встречных, где найти начальство.

— А вон в шляпе ходит, — показали ей на плотного, толстенького человека в зеленой робе, в болотных сапогах и мохнатой маленькой шляпе, напоминавшей пилотку.

— Здравствуйте, — догнала его Зина. — Вот работать к вам приехала.

— Очень рад. Дикарем?

— Нет, сама по себе.

— Начальником поезда хочешь?

— Какого поезда?

— Строительно-монтажного. Вместо меня?

— Я лучше уж маляром-штукатуром останусь. А вас увольняют, что ли?

— Не увольняют, но уволят, если приму хоть еще одного человека. — Он остановился. — Будем знакомы. Бугров. Чепрасова? Очень рад. Плакса? Нет? Ну, просто умираю от радости. Тогда слушай: не приму я тебя, товарищ Чепрасова. Не уговаривай, не объясняй, не клянись — бесполезно. Не приму. Будь здорова. Надеюсь, мы больше не встретимся.

— Хоть бы спросили чего-нибудь. Не каждый день видимся.

— Все знаю, все слышал. Тебе не терпелось хлебнуть настоящей романтики… чтобы было что в жизни вспоминать и детям рассказывать…

— Вовсе не так. Села, прилетела, давайте работу, все равно не отстану.

— Этот вариант тоже знаком. Отстанешь. Совесть есть, отстанешь. Нету совести — проводим. Пока.

— Говорят про вас, пишут, до небес возносят, а вы… вы… — Зина замялась.

— Бюрократ? — подсказал Бугров.

— Нет.

— Чинуша?

— Нет.

— Шляпа, валенок, гусь?

— Да нет же!

— Извини, но покрепче не могу. А то обзовешь матерщинником.

— А вы заелись тут, без души совсем стали! К вам тянешься всем сердцем, а вы только насмехаетесь. Герои называется.

Бугров вдруг огорчился: плечами пожал, враз руки развел, толстое, курносое лицо сморщил, но промолчал, опустил плечи и покатился грустным круглым колобком.

Зина совершенно расстроилась, пошла было слепо и вяло вслед за Бугровым, но спохватилась: пока наговорилась, да и ему пока нечего сказать. Спохватилась, огляделась и вздрогнула: над поляной, между рядами палаток парило большеглазое, большегубое женское лицо, вытесанное из огромного соснового комля.

Узловатые морщинистые корни причудливо обвили лицо, напоминая крылья некой сильной, только что взлетевшей птицы. От неожиданного взлета глаза женщины испуганно, удивленно, гневно расширились, а сочные большие губы подернула улыбка — должно быть, радостно захватывало дух от этого вознесения.

Но Зина не заметила улыбки, ее отталкивали, гнали с поляны удивленно-гневные глаза: «Тебе-то что здесь надо? Ты-то откуда взялась?» Зина сгорбилась, совсем поникла, ушла с главной поляны Магистрального, присела на лавку под обеденным навесом. К раздувшимся брезентовым стенам котлопункта подъезжали и подъезжали машины с голодными, веселыми, голосистыми парнями, девчонок было мало, и приезжали они не в кузовах, а в кабинах. Брезентовая крыша котлопункта парусила, взметывалась под напором голосов и хохота. Зина позавидовала им и загрустила, что она не среди этого буйного разноголосья, всхлипнула, кто-то немедленно откликнулся ей таким же долгим и тяжким вздохом. Она подняла голову: напротив, на лавочке, сидел черный кудрявый парень со слезно-горящими, сизо-терновыми глазами.

— Передразниваешь, что ли? — спросила Зина.

— Зачем передразнивать. Самому, девушка, так тяжело, наверно, плакать буду. Вот ты приехала, осталась, а я назад поеду.

— Издалека ехал?

— Узбекистан, девушка. Рашид — так меня там звали. Здесь никак не зовут, никто не прибежал посмотреть, как Рашид приехал. Думал, БАМ — такая стройка, можно хоть сторожем ехать.

— Почему сторожем?

— Рука одна нехорошая. Не может работать. — Зина увидела, что левая рука парня засунута в карман пиджака. — Я техникум кончал дорожный, много кой-чего знаю. Руки нет — голова есть. Разве голову на БАМе не надо?

— Сейчас им руки нужны, да и то не всякие. Лучше бы тебе подождать было, пока головы не понадобятся.

— Зачем потом? Думал, Рашид сейчас нужен. Потом нехорошо. Все сделают — только пассажиром будешь. Я не пассажир, я сначала хочу. Говорю начальнику: «Хоть сторожем ставь. Буду в тулупе ходить». — «Нечего, — говорит, — сторожить. Нету воров». — «Как это воров нету, — я ему отвечаю. — Кто же тогда на Иркутском вокзале меня обокрал? Может, тоже сюда едут». — «Нечего им здесь делать, — начальник говорит. — Они работать не умеют, а здесь работать надо». Тогда я ему сказал, что сторожить всегда можно. Колышек в землю вбил — уже можно охранять. Много еще сторожей надо. «На всякий случай, — говорю, — давай сторожем стану». Не согласился. Придется Рашиду назад ехать.

— Как же вас обокрали?

— Сил не было, заснул. Все унесли, и пальто унесли.

— А деньги?

— И деньги. Сам удивляюсь, что не слышал.

— Так ты же голодный! — Зина отвернулась, расстегнула кофту, из лифчика достала платок с деньгами — так советовала держать их Марья Еремеевна. Протянула Рашиду трешку. — Иди поешь. А то до дому не доберешься. И сторожить сил не будет.

— Спасибо, девушка. Есть совсем неохота. Что я буду говорить дома? Ведь меня провожали как человека. Спросят, зачем ты ездил, Рашид? Чтобы незнакомые девушки угощали тебя обедом? Ой, какой стыд! Так далеко ехать, а назад будет еще дальше. Рашид, Рашид, почему тебе всю жизнь не везет? Спасибо, девушка. Приезжай в Узбекистан. Будем вспоминать, как встречались на БАМе.

5

«А что я скажу дома? Прокатилась, мол, и хватит. Посмотреть посмотрела, а вот себя не показала. Мать же изведет: «Эх ты, раззява, — скажет. — В кои веки случай выпал судьбу-планиду в свои руки взять. И тот проморгала. Вот и сиди в Свийске, поглядим, кого высидишь». Конечно, мать просмеет. И правильно сделает. Действительно, раззява». Зина снова увидела Бугрова, вывернувшегося из-за палатки. Вскочила, кинулась к нему.

— Товарищ Бугров! Вы все-таки на работу меня принимайте! Нельзя мне уезжать.

— Здрасьте! Давно не виделись. Про белого бычка опять захотелось послушать. Ты вот посмотри лучше во-он туда. — Бугров показал на пригорок за овражком, где сидели на рюкзаках три парня, широкоскулые, с необъятными плечами, с бронзовыми, широко открытыми шеями, — прямо близнецы, застава богатырская. — Видишь, какие мужики! Лесорубы — первый класс. Плачу, а не беру, потому что нельзя. Как ты этого не поймешь?!

— Между прочим, уезжать мне не на что. На еду немного есть, а уехать не хватит. На последние собралась, думать не думала, что вы меня прогоните.

— Милая моя!. И это знакомо. Я готов всю зарплату отдать, только бы душу вы мне не выматывали. И так уж двоих за свой счет отправил — проходу не давали. Неужели и ты из породы попрошаек?

— Я не попрошайничаю, а прошу. Что же мне, топиться теперь, что ли? Мне недолго добежать до берега… Тогда что?

— Тогда ты уж никогда не сможешь работать на БАМе. Разговор окончен, все сказано, и бесповоротно. Будь здорова, кланяйся маме.

— Ее бы на вас напустить. Посмотрела бы тогда, что от вас осталось.

Зина оставила рюкзак и чемодан в девчоночьей палатке под присмотром дежурной и отправилась по дороге вслед за машинами в Постоянный поселок, строящийся в двух километрах от палаточного. Срезала угол по полю, где разгружались вертолеты, большой и маленький. Из большого вытаскивали ящики со стеклом, шифер, древесностружечные плиты, тюки с паклей. Из маленького — консервы, апельсины, яблоки, коробки с шоколадом и печеньем. Зина немного постояла, посмотрела, потому что не видела раньше вертолетов так близко. Грузчики торопили друг друга, покрикивали: «Давай, давай!», сияя пыльными, потными лицами, ни на минуту не замедлились до шагу, все бегом, бегом. «Это чтобы вертолет долго не стоял, — догадалась Зина. — За простой грузовика и то платят, а тут, наверно, каждая минута ой-ей сколько стоит». Почему-то ее так утешила собственная догадливость, что настроение немедленно улучшилось — в Постоянный поселок Зина входила с ожившей надеждой: «Еще все наладится».

Стояло несколько домов из бруса, в сторонке грудились несобранные передвижные домики, на бугре, ближе к сосняку, вытянулось почти готовое строение, по размерам подходившее для клуба, и для школы, и для столовой. И везде торчали из красновато-серой земли лиственные сваи в дегтярных потеках антисептики, точно некая босоногая толпа недавно перешла илистую речку.

В прохладном, влажно-хвойном воздухе Зина сразу учуяла запах масляной краски и обрадовалась ему, устремилась навстречу, как к близкому и давнему знакомому, найденному в чужом краю. Три девчонки при раскрытых окнах красили панели в кухне, стесненной громадной, неуклюже сложенной печью. Красить девчонки не умели: густо развели краску, и кисти шли туго, коротким мазком, не выкрашивая набранную краску. Черенки их девчонки обернули носовыми платками, чего настоящий мастер никогда не сделает. Неловко, и все равно не защищает руку от масляных веснушек. В углу стоял накатный валик — видимо, не пошел по густой краске.

— Девочки, здравствуйте. Можно, я вам помогу? — с нетерпением в голосе сказала Зина. — Прямо руки чешутся.

— Новенькая? Нет? Откуда перевели?

— Да ниоткуда. С самолета — и к вам. Ну, можно, покрашу?

— Так и быть. — Высокая, смуглая, с матово-синими глазами девчонка протянула ей кисть. — Побуду малость Томом Сойером.

— Сейчас, сейчас. Я без кисти. — Зина нагнулась, подлила в краску олифы из узкогорлого бидона, сноровисто, без всплесков, взяла валик, чуть тряхнула его, крутнула, одновременно окунула в краску; не уронив ни капли, развернула на стене ровную голубую ленту, плотно сошедшуюся с филенкой. Девушки опустили кисти, отошли. Зина, прикусив губу, быстро откатала одну стену, другую, третью.

— Вот разлетелась, — весело сказала высокая смуглая. — Правда что с самолета. Передохни, остынь, дымишься уж. Ты случайно не инструктор по малярному делу?

Присели на корточки у печки передохнуть. В самом деле, никто из девчонок до нынешней осени не держал в руках малярной кисти. Одна работала бухгалтером в тресте столовых, другая — воспитательницей детского сада. Высокая и смуглая, ее звали Асей, — крановщицей на стройке. «Недаром она больше всех мне понравилась», — Зина вздохнула.

— А я, девочки, маляр пятого разряда! — Зина опять вздохнула, пожаловалась на Бугрова, на невезучесть свою, удивилась в который раз, что на такой стройке ей не нашлось места. Девчонки сочувственно поддакивали и говорили: «Начало же. При начале всегда так».

— Прямо не знаю, что делать. От ворот поворот. Даже ночевать негде. Хоть под кустом.

Ася спросила:

— Добиваться будешь или сразу уедешь?

— Еще чего! Конечно, добиваться надо.

— Тогда так. С парома в Ключах сойдешь и прямо поднимайся на пригорок. Увидишь дом с зеленым палисадником — один там такой. Тете Фене, хозяйке, скажешь, что Ася прислала. Я у нее два месяца жила, пока не было места в палатках. Тетка хорошая, пустит.

— Асенька, золотая моя!

— Не унывай. Чуть чего — ты маляр. А маляры и в Казачинске и в Ключах нарасхват. В любом случае переждать сможешь.

— Да нет уж. Я на БАМ ехала. Маляры, Асенька, везде нарасхват.

— Тоже верно.

…Тетя Феня оказалась молодой, румяной, крепкой женщиной. Выслушав Зину, рассмеялась:

— Нашла тетю. Эта Аська — чудило, не могла ее отучить. Сколько тебе? Ну вот, а «тете» — двадцать пять. Смотри, не вздумай. А то уж мужик мой и тот смеется. Из лесу приедет, с улицы кричит: «Тетя Феня, баню топила?» Вон в боковушке жить будешь. Я и кровать не убирала. Ладно, ладно. Сколько сможешь, столько дашь. Я квартирантов не для денег пускаю, а из интересу. Кадры для БАМа берегу.

6

Теперь Зина отплывала первым паромом в Магистральный, а вечером причаливала к Ключам, к материку, который был, в сущности, продолжением Свийска, местом, где догоняли Зину прежние, бесшумные дни. Переплыть бы Киренгу, раз и навсегда, а оставленный берег лишь вспоминать, как вспоминают люди малую, скрывшуюся за речным поворотом родную пристань.

Заходила в контору к Бугрову, если заставала, спрашивала:

— Перемены будут, товарищ Бугров? Устала ждать. Да и не на что существовать.

— Ты кого переупрямить хочешь? — Бугров сдвигал маленькую, пирожком, шляпу на затылок (пожалуй, он не снимал ее и ложась спать), стучал пальцем по крутому бугристому лбу. — Меня? Так я бы давно сдался. Ты хочешь переупрямить штатное расписание. Сомневаюсь, чтоб у тебя это вышло. Легче БАМ построить.

— Сколько народу у вас, шум вон какой, рук не хватает — неужели одного человека приткнуть некуда? Что же вы за начальник?

— Какой есть. Ты еще на меня не жаловалась?

— С какой стати?

— Ну, стать всегда найдется. А то напиши куда-нибудь, расчихвость.

— Все равно ведь не примете.

— Не приму.

— Тогда пока. Может, мне утром и вечером наведываться? Утром мест нет, вечером появятся.

— Хоть целый день сиди. Могу персональную табуретку выделить.

Прежде чем наведаться к девчонкам в Постоянный, Зина час-другой простаивала на расхлестанной колесами черной поляне перед магазинами-времянками. Отсюда уезжали на работу: рубить просеку под будущую магистраль, отсыпать дорогу к причалу, строить общежития, столовую, клуб. Проворно и шумно набивались в кузов парни, только мелькали в широких спинах названия городов: Братск, Ангарск, Шелехов — покачивались, подрагивали надписи эти при зыбистой, валкой езде, постепенно удаляясь, сливались в одну. Машины набирали скорость, и тогда на ветру, над кабинами, взвивались девчоночьи косынки — красные, желтые, розовые крылья трепетали, бились над всеми городами, согревали здешнее неуютное пространство. Зина забывалась, счастливо щурилась, будто ей в лицо бил этот трепещущий ветер, будто за ее плечами звонко щелкала и улетала косынка, а за спиной надежно и бережно стояли многие города и их жители.

Спохватившись, снова запечалившись, Зина шла через поле к Постоянному, помахивала узелком со спецовкой. Но все равно оставался, жил на щеках нежный холодок рабочей дороги.

Девчонки-маляры встречали ее уже как сестру родную, но к этой почти родственной радости примешивалась доля сочувственной почтительности: руки у девки золотые, а вот бьется как рыба об лед.

— Зиночка, бригадир ты наш внештатный!

— У Бугрова была? Опять «нет»?

— Здравствуй, здравствуй, радость моя, дай поцелую. — Это налетела на нее Ася, смуглая, порывисто гибкая девчонка, с которой Зина особенно сошлась.

Зина переодевалась, учила девчонок ремеслу: показывала, как обминать, причесывать кисть, чтоб не «полосила», как «оттягивать» филенки, чтобы не «плакали», не проваливались за линейку сосульными потеками, как подбирать колер панелей к колеру беленой стены.

В «перекуры» сидели с Асей на теплом стволе лиственницы под кустом боярышника с рясными, пламенно-румяными ягодами.

— Ох, Асенька, надоело болтаться! Если бы хоть надежда была — молчала. А как на паром вечером сяду, ну не знаю, куда деться. Холодно с реки, пусто.

— Ну, как же ты без путевки приехала?

— Да ведь кто его знает. Не подумала. Наверное бы, дали. Я ведь на хорошем счету была.

— Зинка, есть предчувствие! — Ася обнимала ее. — Наладится, все утрясется, вот так заживем.

— Хоть бы. И по Верке соскучилась — ужас. Ночью снится и днем мерещится. Как у них там?

— Какая Верка?

— Дочка. Я не говорила, у меня же дочурка-печурка есть. Желтенькое солнышко.

У Аси округлились глаза, невозможным любопытством засияли, поярчели на смуглом лице.

— Так ты замужем была?

— Нет! Что ты! Просто Верку родила!

— Бросил, Зиночка? Обманул?

— Нет, Асенька. Никто меня не обманывал. Приехал парень в командировку, холодильники ремонтировал в магазинах. А я плитку там выкладывала. Познакомились, стали встречаться… Он уезжал, а я уже знала. У него семья — что я ему скажу? Да и не хотела говорить. Мать уговаривала не рожать, но я решила. Скучно мне было, места не находила. А теперь Верка — золотко мое, ласточка.

Ася обняла Зину.

— Зиночка, миленькая! — прижалась лицом к ее щеке.

7

Почти каждый день к Асе приходил недавно демобилизованный ее земляк, Митя, рыжий, стеснительный, голубоглазый парень. Он плотничал на Постоянном. Стеснительность, видимо, мешала ему сблизиться с кем-то из бригады, и вот тянуло к Асе, однокласснице, соседке по улице в глухом далеком Тулуне. Митя приходил, садился рядом с девчатами на лиственное бревно и молча курил, краснел, морщил розовый в крупных веснушках лоб. Ася высмеивала его зло, без устали, точно не земляк приходил, а враг лютый.

— А-а, Афоня-тихоня явился! — певучим голосом встречала его Ася. — Воду мутить, девок любить! Вот отгадайте, девочки, загадку: не пьян, а лыка не вяжет, не ел, не пил — язык проглотил. Что это такое? Не знаете? Бурундук тулунский. Митяй-лентяй.

Митя мучительно усмехался.

— И чего только не выдумывает. И чего неймется? — говорил он, крутя головой.

Зина жалела Митю и спрашивала:

— Ты где это руку расцарапал? Давай перевяжу.

— Ничто, затянет, — Митя благодарно улыбался, неловко раздвигал тяжелые толстые губы — вспыхивали литые, белые, как кедровые ядрышки, зубы. — С собакой баловался. Ну, шутя, хватанула.

— Во-во! — Ася пренебрежительно всхохатывала. — Армию отслужил, а все с собаками балуется. Все щенком охота быть.

Когда он уходил, Зина накидывалась на нее:

— Зачем ты так! Хороший, тихий парень. По дому, видно, скучает, по родным местам. Ты для него самый близкий человек тут! Точно с цепи сорвалась! А он терпит все. Как пес на тебя смотрит.

— Да ну его! Губошлеп какой-то. Не люблю таких. И дома так же. Придет в гости, я думаю, пригласит куда — в кино или на танцы, а он на кухне с бабкой бубнит и бубнит. И вот тоже все про собак и про птичек ей разные байки чумит. Я разозлюсь, выгоню. Всех женихов от дому отбил, а сам в армию ушел.

— Может, любит, да сказать не смеет?

— Ага! Нужна мне его любовь, Молчит, молчит, а у самого в глазах что-то прыгает. Чертики-таинки какие-то. Себе на уме. Знаю я этих бурундуков. Сами себя перехитрить хотят.

Митя, угнетенный Асиными насмешками и черствостью, все чаще поглядывал на Зину, все реже опускал перед ней свое простодушное, конопатое лицо и дымчато-тоскующие голубые глаза, должно быть, вглядывался в ее жалостливую, отзывчивую душу. Видно, находил в ней схожую угнетенность и одинокость. Улыбался неловкими губами и рассказывал, к примеру, как ловил он волосяной петлей жирующих тетеревов, или вдруг, без всякого перехода, начинал пощелкивать языком — изображал играющего глухаря. Бурно краснел и, спохватившись, говорил:

— Да это я так.

Ася хохотала:

— Ну все. Ты, Зинка, сейчас как моя бабушка. А если еще поддакивать ему начнешь, удивляться, тогда нет слов, чистая бабушка.

8

Митя теперь провожал Зину до белого камня на песчаной косе. Иногда вместе с Асей, а чаще один. При Асе молчал или слабо отбивался от насмешек, крутил головой: «И чего ей неймется?» Без нее с неожиданным, как-то не идущим к его неказистому лицу оживлением показывал Зине на кусты боярышника, таволожника, обрывал ягоды, листья.

— Ведь что творится на белом свете! Устал человек, нанервничался, заварит ягоду и опять как умытый. А у таволги весной листья сочные, вкусные — получше салата будут. Вот даже сейчас, попробуй пожуй — во рту сразу посвежеет.

— Откуда это ты все знаешь?

— Да помаленьку набралось. С детства по тайге хожу. Я уж рябиной запасся. Хочешь, завтра угощу?

— Хочу, — Зина, признаться, не испытывала особого интереса к птицам, собакам, травам, но в отличие от Аси видела в этой Митиной привязанности душевную крепость и доброту.

У белого камня он прощался с ней за руку и неизменно говорил:

— Всего, Зина. Не расстраивайся. Что-нибудь придумаем.

В такие минуты она вступала на паром с легким сердцем, оборачивалась, долго махала Мите, присевшему на белый камень. Мглисто-сизыми заберегами ложилась на воду дымка, ясно и холодно сгущался, проступал из бледных звезд месяц и тотчас же падал в быстрые струи Киренги. Переливчатым, дальним звоном входил в Зину вечер.

Перебивал его простуженно-зычный голос паромщика:

— Зинаида, там поезда еще не пошли?

— Гудят, Вася, разве не слышишь?

— А у тебя как, порядок?

— Никак, Вася, не берут, — весело отвечала Зина.

— А чему радуешься?

— Реветь надоело, вот и радуюсь.

— Давай ко мне матросом. Любо-дорого. Тельняшку дам, человеком сделаю.

— Боюсь, Вася. Плавать не умею.

Часто, весело постукивали хвостами лайки, рыжая и белая, давние Зинины знакомые. Они тянулись умными мордами к рукам, просили погладить и приласкать их.

Феня, квартирная хозяйка, ставила перед Зиной кружку молока, блюдо с жареными ельцами, картошку:

— Поди, живот к спине приклеился. Опять без толку ездила?

— Спасибо, Феня, не хочу. Без толку, не без толку, а ездить надо.

— Ешь давай, не выкамаривай. Не хочет она. Где это тебя угощали-потчевали?

— С девчонками в столовой была недавно.

— На какие шиши?

— Говорю же, с девчонками. Они и угощали.

— А я-то думала, еле ноги тащишь. Знала бы, так плясать заставила. Держи. — Феня протянула конверт.

Зина выхватила его и, взмахивая на манер платочка, пошла-поплыла вокруг Фени барыней, чмокнула в щеку и убежала в свою боковушку.

Марья Еремеевна писала:

«Дочка, вот што. Ты сообщаешь, что живешь нормально. Не ври, Зинка. Ни один человек нормально не живет: то одно не клеится, то другое, по себе знаю. Толком напиши, што у тебя за работа, какую зарплату положили, што за девчонки в бригаде. Не особенно возжайся с девчонками-то. Их дело девчоночье, а твое материнское. Самостоятельной будь: на танцульки иди, когда пригласят, а сама туда не лети. Не хихикай, не визжи — мужикам солидность нравится, а не хахоньки. Не злись, што напоминаю, но одной тяжело жить. Ты не видела, как я с вами билась? Верка здоровенька, вот счас топчется вокруг. Сначала часто спрашивала, где мама. Счас пореже, хоть я каждый день о тебе заговариваю: то с ней, то сама с собой. И радио, конечно, сообщает, какая погода на трассе БАМа. Хорошо, што на квартире у семейных, не избалуешься. Хозяйке смотри помогай. Полы когда помой, в стирке помоги. Говоришь, мало с тебя берет, вот и благодари. Стало быть, человек хороший. Пока нечего больше писать. Крепко целуем тебя. Главное, не болей и нараспашку не бегай».

Засыпая, в дремотной, сладкой полумгле Зина увидела себя солидной женщиной: неторопливой, семейной — идет она по улице какой-то, по дощатым тротуарам с Веркой, и встречные, как один, уважительно раскланиваются с ней.

Подумала уж совсем напоследок: «Мите пока про Верку не скажу, а если узнает — ничего. Он добрый, ребятишек любить должен».

9

Через неделю утром девчонки в Постоянном встретили Зину молчанием. Смотрели на нее встревоженно-виновато и тут же отводили, прятали взгляды.

— Бугрова видела? — спросила Ася.

— Нет.

— Только что был. — На Асиных смуглых щеках пробился темно-вишневый румянец. — Знаешь, что он сказал? Чтобы мы не давали больше тебе красить. Говорит, не надо поселять иллюзий.

— Как? — Зина села на бугристую, заляпанную краской скамейку и заплакала. — А вы что?

Ася присела перед ней, горячими ладонями вытерла слезы. Румянец на ее щеках стал еще гуще.

— А мы дуры, Зинка! Дуры беспросветные. Растерялись, промолчали. Извини нас. — Ася вскочила, сдернула косынку, сжала в кулаке. — Он где-то здесь ходит. Сейчас, Зиночка, сейчас. Мы ему все выскажем! Совсем сдурел. Начальничек. — Ася умчалась, девчонки за ней.

Зина так и не встала со скамеечки, сидела, навалившись грудью на колени, тупо уставившись в грязный некрашеный пол. Девчонки вернулись обескураженно-притихшие.

— Мы уж и ревели, и кричали, и просили. Сказал: отправляйтесь по своим местам. Не устраивайте базар в рабочее время. Сам все знаю.

— Зиночка, я ему сказала, что тоже уйду, что не хочу с таким начальником работать. Он как гаркнул: «А ну марш отсюда! Не уйдешь — выгоню! Распустились!» Зиночка, ну что теперь делать, а?

Зина встала.

— Давайте уж напоследок помашу с вами. Накат научу делать. Можно?

— Ну, что ты, Зина, в самом деле?

Девчонки белили квартиру на второй ряд, молча, споро, подладившись под Зинино настроение.

— Чепрасова! — В дверях, привалившись к косяку, курил Бугров. Сколько он простоял — неизвестно. — Пойдем, проводи меня, потолкуем.

Пошли к палаточному городку, но толковать не толковали, Бугров молчал, Зина тоже. «Может, он меня с милицией решил выставить? Приведет и сдаст?» — подумала она.

Бугров остановился у орсовских складов:

— Видишь будку? — На поляне, между палатками, радужно сиял новыми стеклами киоск. — Папиросы, консервы, конфеты и прочая мелочь будет в этой будке. Предлагаю тебе поторговать.

— Но… Какая я торговка?

— До ста считать умеешь? Прекрасно, больше ничего не требуется. Подойдет человек, спросит папиросы и так далее. Авось не проторгуешься. С начальником ОРСа договорился. Ну что, поторгуем?

— Поторгуем… А как ваше имя-отчество?

— Вот те раз. Да кто же это у начальников спрашивает? Спрашивают у секретарш, у знающих людей. Иван Петрович я.

— Спасибо вам, Иван Петрович.

— Видишь, маляром никак не могу, хоть ты и мастер. Девчонкам тоже зарабатывать надо. А тут, конечно, поменьше будет. Но ведь ты закрепиться хотела? Ну вот, закрепляйся. И тебе, Чепрасова, спасибо. За настойчивость. Все. Повтори таблицу умножения. Пригодится.

Зина побежала в Постоянный. На бревне у дома сидели Ася и Митя, серьезные, склонившиеся друг к другу.

— Остаюсь! Остаюсь! Асенька! — издали закричала Зина.

Ася бросилась ей навстречу. Они обнялись — плакали, смеялись.

Митя протянул руку.

— Поздравляю! — Зина и его поцеловала в румяные щеки, в неповоротливые, теплые губы. Митя заполыхал, заморгал рыжими ресницами, головой закрутил.

— Зинка, что ты с ним сделала! Его, кроме собак, никто не целовал. — Ася рассмеялась, говорила звонко, весело. — Нет, уж правду сказано: только нецелованных не трогай. — Что-то дрогнуло в Асином голосе, мелькнула суховатая, дребезжащая нота, но Зина ее не заметила.

Митя опять провожал ее. На Зину напала смешливость, и «говорун» замучил: болтала, болтала и даже не слышала собственных слов. Митя молчал, хмурил лоб, порывисто дыша, спросил:

— Зина! У тебя будто дочка растет? Ася говорила.

— Растет. — Зина еще улыбалась, не отошла от нервно-веселого возбуждения.

— Я ведь, Зина, не знал. — Митя мялся, головой крутил. — Провожал вот, по-доброму хотел… Ты не обижайся. Я ведь как о жизни думаю: на чистом месте семью завести, детей растить, работать. Тайга чтоб под боком была. Но своих детей, собственных. По-другому я не смогу. Извини. Ничего у нас не получится.

Зина стояла выпрямившись, побледнев. Ноги ее все глубже и глубже уходили в сырой песок. Дернула головой, резко отклонилась, точно увертываясь от летящего камня или неожиданно взбрызнувшей перед глазами ветки.

— Нужен ты мне! Иди отсюда. «Своих детей, ничего не получится!..» С чего ты взял! Валенок тулунский! — Зина побежала по воде, не дожидаясь, пока паром приткнется к берегу.

Дома, в своей боковушке, досыта наревелась, спрятав голову под подушку, чтоб не слышала Феня. «Стыд-то какой! Про Верку решила смолчать. Солнышко мое, золотко! Никого мне не надо! Ласточку мою прятала. Ой-ей! За ее счет счастье купить хотела. Дура бессовестная! Никакой солидной жизни мне не надо. Какая есть, и ладно. И Аська — змея. Тянули ее за язык. Так мне и надо! Не ловчи! А он подумал — заманиваю. Испугался. Да нужен он! Все равно бы сказала. Стыд, стыд! Конечно, заманивала. И Аська, может, просто так сказала, без умысла. Да и с умыслом — так правильно сказала. На всю жизнь научила. Верка, миленькая, ей-богу, никогда больше бессовестной не буду».

10

Она торговала медленно, неумело, часто просыпала мелочь, нерешительно отдавала сдачу, все проверяя в уме, правильно ли сдает, не обманывает ли. Подбадривала себя, когда оставалась одна. «Ну что, несчастная, торговка частная? Тебя-то кто пожалеет?» Ну что стоять ей здесь не век, Зина знала точно. Добилась этого места, добьется и другого. А теперешнее место было бойкое, на возвышении. Даже Бугров, подходивший за сигаретами, позавидовал:

— Ну и обзор у тебя!

Быстро поняла: коли уж в главных ее покупателях ходят парни, то шуток, подначек, мимолетных ухаживаний не оберешься, и какие бы кошки на сердце ни скребли, улыбайся, отшучивайся — деваться некуда.

— Девушка, а девушка? Ты зачем приехала: фамилию сменить или биографию переделывать?

— Фамилию. Но не на твою.

— Зиночка, почему корова ест зеленую траву, а молоко у нее белое?

— Потому что ты не стал бы пить зеленое молоко.

— Можно, я буду звать вас милочка? Милочка ты моя?

— Можно, милок.

Куда-то исчезла Ася. «Неужели прячется, видеть меня не хочет? — расстраивалась Зина. — Или совестно, что Мите сказала? Или приревновала? Смеялась, смеялась над ним, а как увидела, что уходит, вскинулась. И на меня разозлилась. А злиться-то, может, больше всех мне надо. Что же теперь? Ничего, переболит. Зла ни на кого не держу».

Хотела выбрать время, повидать Асю в субботу, но неожиданно отправили в Казачинск. Два дня все машины Магистрального, все бульдозеры, грейдеры, тракторы отсыпали, ровняли, укатывали дорогу до Казачинского аэропорта к Киренге — работали на субботнике. Районные власти распорядились кормить шоферов и трактористов бесплатно. Зина помогала девчонкам из казачинской столовой варить, жарить, парить с утра до вечера, изредка высовывая в окошко мокрое, сомлевше-красное лицо, — поесть механизаторы были горазды.

Вечером в субботу, перед отъездом, главный механик снял тяжелый черный замок с пузатого столовского буфета:

— Мужики, по сто дорожных. Заработали. Бутылка на пятерых. И девчат приглашайте. Кормили, дай бог.

Рядом с Зиной сидел черный, лохматый, белозубый парень. Когда запели «Славное море, священный Байкал», он так дико и оглушительно заревел, что Зина отпрянула в сторону, нечаянно вышибла у другого соседа стакан, тот упал в тарелку с борщом — жирные, тяжелые брызги поднялись фонтаном. Парню запретили петь. Он наклонился к Зине и сиплым басом сказал:

— Петь не умею, а люблю, спасу нет. Как примкну к песне — обязательно какой-нибудь конфуз выйдет. Николай я. Ну вот, Зина, сразу скажу тебе все свои недостатки, значит, с пением ты сама слыхала. Потом очень люблю хвастаться. Учти: не врать, а хвастаться. Разреши, я похвастаюсь?

— Зачем?

— Боюсь я скрытных людей. Когда человек хвастается, он как на ладони. Все посмеиваются над ним, подкусывают, но верят, что он хороший человек. Вот и я хочу, чтоб мне верили. Ясно?

— Ясно. Ну давай хвастай.

— Смотри, Зина, на эти рычаги. — Николай положил на стол огромные кулачищи. — Они могут все: копать канавы, бить шурфы, ставить дома, держать баранку. Я строил ГЭС в Сибири, работал на КамАЗе и вот приехал сюда. Везде одни благодарности и ценные подарки. Что меня носит по свету — не знаю. Может, затем, чтоб вот так, в каком-нибудь Казачинске, взять и похвастаться: Николай Кокоулин был там-то и там-то, сделал то-то и то-то…

— Дальше куда поедешь?

— Пока здесь побуду. Сейчас еще не работаю. Дома, овощехранилища, подсобки, мелочи. Вот подожду большой трассы, тогда потружусь. А там видно будет.

Он подвозил ее до Ключей. В кабине, прикуривая, с излишней откровенностью покосился на нее:

— А ты доверчивая. Слушаешь, удивляешься. Застревают в тебе чужие слова. Это хорошо, по мне.

Торопливо, не к месту, Зина буркнула:

— А у меня дочка есть.

— А муж?

— Мужа нет.

— Тяжело живешь?

— Не знаю. Нет, наверно. Не думала. Иногда разве.

— Ясно…

Утром погудел под окнами.

— Поехали. Сегодня работаем на воскреснике. Все хочу спросить: а ты давно здесь? Вроде раньше не попадалась.

— Месяц.

— А-а. Я как раз на уборочной был. Слушай, а вчера не успел сказать. У меня ведь тоже двое пацанов, с матерью живут. Пока по свету колесил, жена с офицером сбежала. — Николай надвинул кепочку на глаза и чуть набок, вроде отгораживался от Зины.

— Хвастаешь или врешь?

— Вру.

— А зачем?

— Чтоб тебе не обидно было.

— А на кого мне обижаться?

— Ну, чтоб полегче тебе было.

Зина засмеялась.

— Ты не хвастун, ты болтун.

— Но из таких, что на дороге не валяются.

— Ну конечно!

11

В понедельник у Зининой палатки появилась Ася. Подходила медленно, и чем ближе, тем ярче вишневели щеки.

— Асенька! Ты куда пропала?! Чего я только не передумала! Ни Мити не видно, ни тебя.

Ася недоверчиво и даже испуганно взглянула на Зину, поняла, что та искренне, и вмиг переменилась.

— Зинка! Зиночка! Ведь я думала, все! Все кончилось. А так тянуло к тебе. Думаю, пойду взгляну.

— Дурочка. Из-за Мити, да?

Ася кивнула.

— Мы ведь женимся, Зин. В субботу.

— Ну-у! Поздравляю, Асенька. — Кольнуло сердце, прихватило холодком и отпустило. — От самой, самой души!

— Ты переходи жить в палатку, на мое место. Мы квартиру тут у одного деда сняли. На выселках. Здесь пока бесполезно просить — молодоженов как маслят после дождя. Россыпи.

— Вот хорошо-то! А когда? — Зина даже схватилась за сердце — так оно зашлось.

— Да хоть сегодня.

— Вечером, ладно? Сразу же.

— Зинка! А на свадьбу придешь? И вообще, все как было?

— Да ну тебя! Само собой… Ася, а как же… ругала его, смеялась, и на тебе — свадьба?

— Может, до сих пор бы смеялась… А ты как-то повернула его другой стороной, понять помогла… что ли. В общем… Ой, глупости какие ты спрашиваешь!

12

Зина сошла на берег, на песчаную косу возле белого камня. Привалила к нему чемодан, рюкзак. Обернулась: паром отчалил, Киренга отдаляла и отдаляла его. Зина вздохнула: «Ну слава богу. Переплыла». Подняла руку, слабо и грустно помахала. Паромщик Вася откликнулся тонким, прощальным гудком. Две лайки, рыжая и белая, стояли над срезом борта и легонько помахивали хвостами — тоже прощались с Зиной.

13

Кто знает, кто скажет, что было дальше?

Кто-то другой, не я.

Загрузка...