БИРЮЗОВЫЕ, ЗОЛОТЫ КОЛЕЧИКИ

Ремонтировали старинный особняк в центре города. Жильцов не выселяли, и они все как бы влились в строительную бригаду, добровольно превратившись в подсобных рабочих: вытаскивали мусор, передвигали гардеробы-буфеты, подкрашивали, подколачивали, с искательной готовностью бегали в магазин: «Уж вы, ребята, только побыстрее. Устали в этом кавардаке жить».

В одной из комнат, с лепными карнизами и зеленовато-желтым изразцовым выступом бывшей печи, плотник Федор Крылов вскрыл пол и копал траншею, очищая внутреннюю стенку фундамента. Вокруг Федора, вернее, вокруг его головы, ходила по оставленным половицам хозяйка комнаты, толстая маленькая старуха с удивительно морщинистым лицом. Морщины располагались не с обычной поперечностью — от глаз и крыльев носа к мелкой ряби на скулах, — но вдоль лица: как будто старуха попала однажды под необыкновенный дождь, и струи проточили эти желобки, а верхнюю губу, изрезав, собрали в потемневшую запылившуюся теперь гармошечку.

Старуха топталась в комнате вроде бы без дела, просто время проводила — Федору она ничем помочь не могла, — но уж так пристально заглядывала она в подполье, так внимательно провожала чуть ли не каждый взмах лопаты маленькими круглыми глазками со студенисто-белесыми наплывами на зрачках, что ясно было: старуха торчит тут неспроста.

Федор разогнулся, подтянулся на половицах, сел — ладный, плотный, с чубчиком над крепким костистым лбом, хрящеватый небольшой нос в окалине веснушек.

— Петровна, ты чего тут высматриваешь? Принесла бы попить лучше.

— Часто, Феденька, отдыхаешь. Ведро воды тебе вытаскала. — Старухе, видно, не хотелось уходить из комнаты. — Так посиди.

— А ты сама залезь, покопай — в горле как наждаком прошлись. — Он чихнул. — Едкая пыль, старинная. Лет сто ей, наверно.

— Не меньше, Феденька, не меньше. Ну, тогда подожди меня, я быстро. Сюда ведро-то принесу. — Старуха проворно, чуть не бегом, вернулась из кухни с ведром, с кружкой. — Вот, Феденька. Пей на здоровье.

— Не помнишь, Петровна, сколько в ведре воды спирту содержится? Может, ты мне его в чистом виде?

— Ни стыда у вас, ни совести. С утра вымогаете. Да за такие мучения вы нам каждый день подносить должны. Хуже квартирантов живем — все вам угодить не можем.

— А мы — вам, — Федор спрыгнул, взялся за лопату.

Старуха опять зорко склонилась над ним. Вот лопата, как бы взбрызнув, ударилась о железо, заскрежетала по нему — Федор подвел лопату поглубже, поддел что-то, нажал на черенок посильнее. С глухим, пружинным дребезгом надломилось что-то, и тотчас послышался легкий, сыпучий звон. Федор потянул лопату на себя — увидел на ее ладони какие-то пыльные кольца, колечки, обрывок тонкой цепи — на такой, примерно, он держал своего Шарика.

— Ребя… — закричал было Федор, желая созвать товарищей, но старуха быстро, сильно залепила ему рот сухой, мягкой ладошкой, пахнувшей ванилью и валерьяновыми каплями.

— Молчи, Феденька, молчи, — спокойным, даже ласковым шепотком говорила старуха и, не отнимая ладони от его рта, по Федору сползла в подполье. — Без дружков твоих обойдемся.

Он наконец вывернулся из-под ладони:

— Ну, ты даешь, Петровна! Пусть ребята посмотрят, что я тут за ерундовину откопал! Жалко, что ли?

— Вас тут, Феденька, целая орава. Или на двоих разделить, или на ораву. Есть разница?

— Да что делить-то?

— А вот сейчас посмотрим. У меня и свечка под рукой оказалась. — Старуха достала из жакетки огарок. — Чиркни-ка, Феденька.

Наклонились над развороченным железным сундучком.

— Насквозь проржавел, — заметил Федор. — Потому так легко и подался.

Серой грудкой лежали на клочках полуистлевшей голубой материи кольца, браслеты, перстни, цепочки, серьги, часы и тьма других, неизвестного Федору назначения, загогулинок и закорючек. Все это в наростах закаменелой пыли, хлопьях ржавчины, в потеках шелушащейся плесени.

— На вид твое сокровище, Петровна, плюнуть и растереть. Боязно взяться.

Старуха стояла уже на коленях, расстелила белый платок и, сделав ладони ковшиком, зачерпнула сверху груды. Потрясла, позвенела, замерла, прислушиваясь, и осторожно пересыпала на платок. Второй ковшик был пожадней, и старуха опрокинула свечку. В темноте, вернее, в черно-серых и плотных сумерках Федор успел заметить, что старуха, поправляясь, сунула горсть в карман жакетки. Федор рассмеялся, зажигая спичку.

— Смотри, как тебя разобрало. Что ж ты сразу жульничать-то? Еще и в утайку хочешь. Раз уж теперь компаньоны, так уж давай без воровства.

— Само по себе, Феденька, вышло. Ей-богу, не хотела. Сами руки-то сблудили.

— Петровна, а как это ты свечку сообразила? Будто готовилась. Знала, что ли?

— Чуяла, Феденька. Как вы дом-то начали потрошить, так я свечку с собой и таскаю. Все в стенках ждала. Уж и постукивала, ходила. В щели ножом тыкала. Газеткам верить, так обычно в стенках находят.

— Но почему ждала-то? Приснилось, знак был, план, может, какой на обоях нарисованный? Ты не темни, Петровна. Все теперь говори.

— Говорю, чуяла. Мало этого, да? Неспокойствие появилось. Куда бы ни шла, что бы ни делала, только об этом думала. Вот сегодня ты копать начал, а я места не нахожу. Люди здесь богатые жили. Прятать было что.

— Между прочим, Петровна, в газетках-то пишут, что сдавать надо. Нашел — отдай. А тебя наградят. Про это ты как, не вычитала?

— А я сама себя, Феденька, награжу. Сколько лет в земле валялось, никому не надо было. А тут нашел, отдай… Разбежалась, держите меня. Нет, Феденька. Государство не обедняет, тем более неизвестно ему ничего. Если, конечно, ты язык не распустишь. Я — тоже государству не чужая. Да уж и жизни немного осталось. Вот и будет обеспеченная старость. Так бы валялось и валялось. А тут хоть двоим людям польза.

— Ну, уж я-то ему и подавно не чужой. Худо-бедно, а в его пользу стараюсь. Так ты считаешь, золото мы нашли?

— А что другое в сундуках в землю закапывают? Оловянные ложки?

— Мало ли. Вдруг да и не золото.

— Тогда, Феденька, и в дело не лезь. Оставь старухе, целей будет. И сомневаться не надо.

— Пригодится, Петровна. Чуть чего, блесен наделаю. Давай, давай, не сопи. Делить так делить. — Федор достал с подоконника маленький фанерный чемодан, в котором носил спецовку и который почему-то называл «балеткой». — Сыпь сюда.

— В нем, значит, сдавать понесешь?

— Сдать, Петровна, никогда не поздно. А пока мне интересно стало. С утра на папиросы занимал, а тут привалило. Как это на Алдане говорят: парень при фарте. Вот теперь я кто. Так что сыпь, Петровна.

— Феденька, ну куда мне эти часы? Тяжеленные, полфунта, поди, тянут. Мужчине и носить. Вот и цепь к ним. А мне зачем время? И так знаю, что мало осталось. Давай я перстеньками за них возьму.

— Давай, Петровна. Ты, главное, меньше майся. Штуку — мне, штуку — себе, и все дела.

Поделили, вылезли на свет божий, почистились. Старуха, пряча узелок под жакетку, сказала:

— Теперь, Феденька, вот что. Я тебя не видела, я тебя не знаю. Вас тут вон сколько, всех не запомнишь. А уж про сундучок и слыхом не слыхивала.

— Иди ты! Вот так Петровна! Я не я и хата не моя. Уж больно вдруг, Петровна. Нехорошо. То на коленях вместе ползали, компаньоны, а то — вон как.

— Так, Феденька, так. Если сдавать пойдешь, ото всего отопрусь. Запомни.

Федор взвешивал на руке чемоданчик:

— Смотри-ка, тяжеленький… Не пошел ведь еще, не стращай. Петровна, ты лучше скажи, если металл без обмана, что с ним делать-то?

— Совет такой, Феденька. Пусть у тебя теперь полежит. На глаза не лезь с ним, и в скупку не лезь — сразу спросят, откуда столько? Вообще, лучше здесь его не трогай. Подумаешь, присмотришься, куда-нибудь на Кавказ поедешь.

— Петровна, толк-то где? Лежать и в земле мог замечательно.

— Дураком, Феденька, не будешь, так и толк будет. Никуда не денется.

* * *

На улице, поглотав горьковатого, синего мартовского морозца, Федор остыл от дележа и, шагая к автобусу, посматривал уже на случившееся с привычной трезвой усмешливостью: «Ну да. Так вот для тебя и закопали. Пожалуйста, Федор Иванович, гребите золото-бриллианты совковой лопатой. Железки какие-нибудь для смеха натолкали в сундучок — что раньше шутников, что ли, не было. Может, побольше, чем теперь. Да старуха еще тут со своей свечкой, с дрожью этой — конечно, заразишься, у самого руки затрясутся».

Он опять на вытянутой руке покачал-взвесил чемоданчик: «Дома — молчок. Розке знать совсем необязательно. Хоть она у меня и не трепливая, да и любопытничать не приучена, а промолчать все же надежнее», — и тут же рассмеялся, удивившись, что вот он ничему не верит, может, никакое это не золото, а все равно заставляет к себе приспосабливаться.

Приехал в свое Знаменское предместье, дома, и чая не глотнув, схватил коробку с зубным порошком, побежал в сарайчик, где у него был верстак и где он помаленьку столярничал после работы. Накинул крючок, зажег лампочку, раскрыл «балетку». Взял перстень, изображавший сцепленные в пожатии кисти рук, поплевал на него, посыпал порошком, потер клочком мешковины. «Смотри-ка. Желтеет. Но уж больно жидкая желтизна-то. На бронзу смахивает».

Кто-то подергал хлипкую, тонкую дверь сарайчика. Федор дернулся, захлопнул «балетку», перстень сунул в карман.

— Федя, мне идти пора. — «У-ух, слава богу» — стучалась Розка. — Ты чего закрылся?

— Надо, вот и закрылся.

— Петьку покорми. Я там на столе приготовила. И трубу закрой. Смотри, не забудь, — захрустел ледок под ее ногами.

— Будет сделано. «Золотая все-таки баба — Розка. Другая сейчас бы: а ну отвори, а ну покажи. А эта повернулась да пошла». Роза работала сверловщицей на заводе, всегда по вечерам: Петькина очередь в ясли была еще «где-то на горизонте и чуть подальше» — любил приговаривать Федор, сменяя жену и оставаясь с Петькой на руках.

Снова открыл «балетку», стер с висков проступившую холодную изморось. «Славно меня прошибло. Ведь ни одна живая душа не знает, а я уже дергаюсь, как заяц, боюсь, как бы не увидели. Едриттушки. В жизнь никого не боялся. Ладно. Дальше давай пробу снимать». Каждую штуковину потер мешковиной с порошком. Он ссыпал все это добро в жестяную банку, в которой держал гвозди, сверху заткнул мешковиной, отодрал доску от пола, поставил под нее банку — «свой теперь клад заведу. Может, тоже когда откопают», — и тут услышал, как в доме орет Петька.

Печь давно прогорела, Петька зашелся, аж посинел от крика в деревянной загородке. Мокрый, голодный, с грязным кулачишком во рту. Федор подхватил его, виноватым баском запричитал:

— Тихо, Петенька, тихо. Батька твой ошалел малость. Вместо погремушки все колечки перед тобой развешу. Не реви, Петенька. Скажу: играй на здоровье. Ведьмы полосатые мало ли чем голову не забьют. Уж мы их. Вот так, вот так, — Федор колотил резиновым попугаем по загородке, по столу, себя по лбу. Петька наконец затих, заулыбался, поел каши, попил молока — и на боковую. Обычно Федор пристраивался рядом с ним и тоже как проваливался. Только посапывали наперегонки до Розиного прихода.

Сегодня же присел у стола, вяло поковырял картошку с тушенкой: «Нет, не хочу», — бросил вилку. Понял, что его тянет туда, в сарайчик, — то ли дальше потереть-почистить, то ли просто посмотреть-поперебирать побрякушки. «Побрякушки и есть. Как еще их поиначишь? Вроде бы и пусть лежат, вроде как их и не было. Но да ведь знаю же, что есть. Теперь жмурься не жмурься, а не забудешь. Вот что. Сбегаю я к Василь Сергеичу. Мужик надежный, к тому же бухгалтер — все ходы и выходы знает. Точно. Василь Сергеич пораскинет, пораскинет да что-нибудь дельное и вытащит».

Забежал в сарайчик, прихватил горсть «погремушек» и поспешил на соседнюю улицу к Василию Сергеевичу. Они жили у него в квартирантах, когда приехали с Витима, когда Роза ждала Петьку, и домовладельцы в городских предместьях говорили «нет», даже не открывая ворот. А Василий Сергеевич пустил, правда, в узенькую, тесную, похожую на чулан, боковушку, и брал втридорога и кухней пользоваться не позволял, но пустил. При этом уважительный всегда был, с поучениями да советами не лез, но уж если советовал, неторопливо пожевывая чистенькими бледными губами каждое слово, то уж и отец родной, может, так бы не посоветовал. Вот и теперешний их угол он им высмотрел, уговорил уезжавшую племянницу именно им продать. Дороговато, конечно, уговорил, но зато крыша теперь своя.

— Здравствуйте, Василь Сергеич, — вроде и негромко поздоровался, но такая чистая, проветренная тишина устоялась над блестящими полами, над белоснежными занавесками и розовыми бумажными цветами на буфете, что слова прогрохотали, булыжниками рассыпались — спугнули кота с коврика у ног Василия Сергеевича и вроде даже газетные листы затрепетали у него в руках.

— Равным образом, Федя. — Василий Сергеевич встал, аккуратно свернул газету и пошел к порогу встречать гостя. — Раздевайся, Федя, милости прошу. Давненько мы не виделись, за самоваром не сидели. Не украшали, так сказать, досуг дружеской беседой.

Он повесил Федорову телогрейку на гвоздик у двери — вешалка была чуть в стороне — для чего приподнялся на цыпочки — был Василий Сергеевич маленький, щуплый, но с большой головой, и затылок — заметным клином.

— Как здоровье супруги? Так сказать, дражайшей половины? Ну, и слава богу. Сам, вижу, здоров, и видеть это, признаюсь, радостно. Как работаешь, Федя? Вот и хорошо, что не жалуешься. Значит, и место по тебе, и заработок подходящий, — Василий Сергеевич вздохнул: обычно Федор приходил к нему занимать перед авансом или получкой, а давать взаймы Василий Сергеевич не любил. Отказывать не отказывал, но мучился при этом изрядно.

— Василий Сергеич, можно, теперь я спрошу, — Федор выгреб погремушки из кармана, положил на стол. — Что это такое, по-вашему? — Запоздало спохватился: — А хозяйка дома?

— Хозяюшка моя, как пчела, трудилась весь божий день, а теперь, так сказать, почивает. Время-то, Федя, позднее, а ты и не заметил, — укорил Василий Сергеич, косясь на горстку металла и доставая из буфетного ящика очки.

Долго рассматривал:

— Осмелюсь предположить, Федя, что это очень старинные вещи, так сказать, старинные предметы роскоши.

— Золотые?

— Вне всякого… — Василий Сергеевич еще повертел, попересыпал, только на зуб не пробовал. — У меня лично сомнений нет. Могу, конечно, ошибиться, но… нет, нет. В каких же пещерах, Федя, ты откопал эти, так сказать, златые горы?

— Да в доме одном… — Федор не хотел врать, но помялся, помедлил и на всякий случай приврал: — Чулан один разбирал. Случайно вот посыпались. Что с ними делать-то, Василь Сергеич?

— А давай подумаем, Федя. Я к тебе с полным, так сказать расположением. Посидим за рюмочкой настойки, подумаем.

Посидели, подумали, выпили по рюмочке полынной. Зарозовели щеки у Василия Сергеевича, и от этого он стал еще как-то опрятнее, уютнее. Пожевал губами:

— Вряд ли тебе следует торопиться, Федя. Береженого, так сказать… Тебе, как я понимаю, металл нужно переплавить в деньги. Если фигурально, конечно. В скупку опасно, если допустить даже, что ты не сам туда понесешь… Итог один, Федя, не торопись. Если уж гибнуть, так сказать, за металл, то очень осмотрительно. А теперь, Федя, он не пропадет. Пришло ему время объявиться, объявятся и жаждущие.

— Совершенно правильно, Василь Сергеевич. Спасибо, — Федор встал, чуть затуманенный от полынной. «Ясно, вам некуда торопиться. Ни тебе, ни старухе. До могилы — шаг. А мне еще далековато, мне ждать некогда. Не тот совет, Василь Сергеич. Сами еще покумекаем».

— Федя, у меня нет больших денег, так сказать, бешеных. Но вот этот перстенек я бы мог у тебя приобрести. Драгоценной моей — драгоценность… М-да… И о тебе бы благодарная память.

— Так я не знаю, Василь Сергеич, — Федор растерялся, повертел перстенек с прозрачным камушком перед глазами. — Сколь брать не знаю.

— Ну, Федя. Ты — хозяин, твоя и цена.

— Да черт его знает. Я же не приценялся никогда. Ладно, Сергеич. По старой дружбе. Литр коньяка — и бери.

Василий Сергеевич взволнованно прикашлянул:

— Литр коньяка… это… если не ошибаюсь, рублей двадцать.

— Точно.

Он торопливо достал из буфета четвертной билет, протянул Федору.

— Сдачи нет, Сергеич.

Василий Сергеич замахал руками: ладно, ладно, но пока помогал Федору натянуть телогрейку, пока прощался, опомнился, успокоился:

— Как-нибудь занесешь, Федя.

— Само собой.

* * *

Утром, только присели перекурить с ребятами перед тем, как разобрать инструмент и разойтись по особняку, в дверях бытовки замаячила старуха, поманила Федора пальцем:

— Феденька, я к тебе с просьбой великой, — увела его во вчерашнюю комнату, показала заранее спрятанную в кулаке сережку — маленький кленовый листик, тоже отчищенный до ранней осенней желтизны. — Пары, Феденька, нет. У тебя вторая-то. Видел, нет ее?

— Во-первых, Петровна, кто меня собирался в упор не видеть и слыхом обо мне не слыхивать? Во-вторых, никаких сережек у меня нет, и вообще ничего нет. Ясно?

— Феденька, кто старое помянет… Сгоряча же все — ведь никаких уже нервов не хватало. — Старуха неожиданно плаксиво заныла. — Уж не сердись, голубчик, уж Христом прошу, посмотри — позарез она мне, Феденька. У внучки свадьба скоро — подарить хочу.

— Так и быть, посмотрю. А вместо нее что припасла?

— Да чего уж, Феденька, рядиться-то? По-свойски и отдай. Куда она тебе? В нос проденешь?

— Петровна, не придуривай, пожалуйста. Знаю, куда продеть. Тебе надо, не мне. Вот и предлагай.

Старуха рассмеялась — продольные, глубокие морщины на лице пошли в стороны ребристыми мехами гармошки.

— Короче, Петровна. Пока, между прочим, работать надо. А то с золотом твоим без куска хлеба останешься. Само собой, и без глотка.

— Феденька, я ведь могу сбегать. Какую тебе — беленькую, красненькую?

— Не-эт, Петровна. Баш на баш, и дураков нет.

— Все, все, Феденька. Ты уж только посмотри.

Он не помнил, попадала ли ему на глаза эта сережка, хотя вроде каждую фиговинку перетер, пересмотрел. «Лопатой-то я этот сундучок крепко шибанул, может, что и по сторонам разлетелось. Старуха, наверно, всю ночь на коленках ползала, проверяла. А может, не догадалась. Мне, что ли, попробовать еще порыться? Не, ну его к черту. Буду как последний марамой пыль глотать, вынюхивать — никакое золото этого не стоит. Вообще, к одному делу два раза лучше не подступать. Нет, нет, нет. Не хватало только на коленках там горбатиться — упираться и без этого сегодня вдоволь придется. Надо старуху надоумить. Ей делать нечего, пусть, как минер, пыль просеивает. А у меня и своего дела по горло, — тем не менее еще перебрал в памяти весь запас — сережка не находилась, и Федора потянуло в сарайчик, к верстаку, на котором разложить бы собственные свои вещицы и с каждой бы обойтись обстоятельно, с бережной пристальностью.

Вечером, у дома, встретил Розу, — она уже уходила на смену.

— Там тебя этот ждет, ну, техник-то зубной, Володька. Ты чего опоздал?

— Да автобусы эти. — «Ясно, Василь Сергеич уже сработал. Навел». — Петька нормально?

— Сегодня опять и «папа» и «мама» говорил. Я белье стирала, на чердаке повесила, сними. — Роза поправила черный шерстяной платок, которым была глухо подвязана — показалось Федору, что глаза ее смотрят из-под черного шалашика устало и даже болезненно, без обычного ровного и влажного блеска.

— Тебя, может, встретить сегодня? — пожалел он жену: у него вот и золото появилось, и интересы вокруг него всякие. А она, как мотор, тянет и тянет.

— Зачем? — Роза покачала головой. — С девчонками добежим. Мы же всегда компанией — не страшно.

— Добежите, так беги. Ты завтра попроси-ка тетю Нину посидеть с Петькой пару часов. На сверхурочные оставляют.

— Опять, наверно, еле тепленький будешь?

— Ну, еще чего. Твое дело попросить.

— Ладно.

Появился, значит, Вова-Мост — под таким прозвищем знало зубного техника Знаменское предместье. Техник любил в застолье или в пивной у Курбатовских бань спрашивать соседей: «Зубной гимн знаете? Эх, люди, дерево-мочало. А ведь какая профессия! Без нее ни съесть, ни спеть. Никакого уважения. Просвещу». Тенорком затягивал, щуря наглые рыже-голубые глаза: «Мосты, мосты, зачем вам надо с любимой разлучать меня?» — и, широко разевая рот, стучал ногтем по своим золотым мостам: «Вот где все разлуки-то!» Или приставал к кому-нибудь в той же пивной: «Покажи прикус, ну, покажи. Специалист просит. Так, хорошо. Прикус нормальный, закусывать можешь», — и опять ржал, громко и пусто. Дурака валял, ерунду всякую городил, а парень, видно, был хваткий: и машину купил, и каждый год в теплых краях отдыхал.

— Здорово, пролетарий! — Вова-Мост отошел от Петькиной загородки, протянул веснушчатую рыжую руку. — А я тут с наследником твоим гугукаю. Веришь, нисколько не разучился. Может, усыновишь, а, Федя? Покажи прикус.

— Что скажешь? — Федор не любил техника и, разуваясь, сел к нему спиной.

— Федя, ты же с работы, не с похмелья. Почему такой кислый? Ты отдыхай, отдыхай, а я сделаю твой отдых разумным.

— Ты уйдешь, а я прилягу. Вот и отдохну.

— Не буду тебя стыдить и делать вид, что у меня бездна времени. Кое-что заимел, Федя, или мне наврали?

— Кое-что. — Федор почувствовал, как вмиг разрослось, заполнило грудь теплой, приятной ленцой какое-то важное, покойное довольство — он не знал этого чувства раньше, и удивился ему, но быстро догадался, что принесло его это Вовино «кое-что», — такое серьезное, уважительное, подразумевающее и его, Федорову, значительность.

— Если возникло желание, Федя, покажи и разумно поделись.

— Новостями я могу с тобой поделиться.

— Ну, Федя, не придавай значения словам. Я их часто путаю. Разумно уступи.

— Тогда посиди малость. Еще погугукай с Петькой.

Федор пошел будто бы в уборную, боясь Вовиного любопытства и наглого глаза, проверил через щель в досках, что тот не подсматривает в окно, и юркнул в сарайчик. Хотел отнять у длинной и толстой цепи несколько звеньев, но в спешке не мог найти стык, и отхватил эти звенья зубилом.

Вова-Мост, прикинув на ладони пыльно-желтые, легонько позвякивающие витые «восьмерки», полез в карман, достал две коробочки: с гирьками и с маленькими, вроде бы игрушечными, весами. Пока он молча и нахмурив рыжие брови взвешивал, Федор спросил:

— Кольцо можешь сделать? Вот на этот палец. Широкое, толстое, в общем, такое видное?

— Хоть на ногу, Федя. Если возникло желание. — Вова убрал весы, гирьки. — Здесь, Федя, потянуло на триста рублей. В домашних условиях обычно работаешь со скидкой, но за твой материал я готов выплатить от рубля до рубля. Готов ли ты, Федя?

Федор, сглотнув горячую, колкую слюну, кивнул.

Вова-Мост отсчитал деньги и ушел.

Федор закурил, сел на пол, привалился спиной к Петькиной загородке. Петька сразу же ухватил в кулачки отцовы волосы, потные и жесткие.

Федор считал, что видывал-таки большие деньги: и когда с топографами ходил по Колымским гольцам, и со всякими колесными, полевыми да поясным коэффициентом накручивало прилично — на хлеб с маслом бывало да еще и оставалось; и на Витиме, на скальных работах получал больше, чем тратил, но чтобы вот так, за пять минут, за какие-то пыльные обрывки, тебе выложили пачку красненьких — несколько ошалел Федор, и хоть Петька больно тянул за волосы, не сразу опомнился.

«Едриттушки. Месяц с лишком за такие денежки упираться надо. А тут — бах тебе! — тринадцатую зарплату. Досрочно. Только пересчитайте, Федор Иваныч. И даже не расписывайтесь. Да еще этот рыжий хрен наверняка надул меня — он разве хоть копеечку свою упустит. Значит, стоило дело. Ну, Феденька, теперь эти бумажки хоть чем ешь. Вот лежат себе, не шелохнутся. А я хоть как сомну и хоть как засуну. Вот так вот — сгреб и в карман. Будто семечки».

Еле дождался утра и, когда бригада собралась в бытовке, сказал:

— Мужики, сегодня не разбегайтесь. Федору Иванычу, то есть мне, тридцать лет. Дата круглая, потому приглашаю — угощаю. — День рождения у него был осенью, но другой зацепки не подвернулось, а желание посорить «семечками» было нестерпимым. — Здесь вот соберемся и хором сразу двинем.

— А что ж ты молчал? Мы хоть бы скинулись.

— А вот, чтобы зря не гоношились, и молчал. Но сам — го-то-вил-ся. В стекляшечку, напротив «Рыбного», и пойдем.

— В стекляшечке же вермут один да коньяк. Может, с собой захватим, а закусь уж тамошняя.

— Никаких с собой. В жизни раз бывает… Я готовился и за все отвечаю. Что пить, что есть — моя забота.

Мужики развели руками, но днем Федор видел — шушукались, бегали, рылись в карманах — видно, сбрасывались на подарок.

* * *

Назавтра, нянчась с Петькой, Федор говорил:

— Знатно твой батя вчера гульнул. До сих пор душа звенит. И тебя не забыл — вон какую игрушку принес, — в загородке лежала деревянная кружка с выжженной надписью «Феде в день рождения от товарищей по бригаде». — Мать только недовольна, рано, говорит, начал именинничать, осенью, говорит, пятидесятилетие можно справлять, если так пойдет. Ну, это ладно — работать злее будет. А мы с тобой давай посидим да рассудим все честь по чести. — Он поставил Петьку в загородку, а сам уселся за стол, облокотился, уставился в чисто промытые розовые цветочки на клеенке.

«Триста рублей, конечно, невелики деньги. Пятнадцать мужиков вечер посидели, на такси разъехались — и на пиво не осталось. Можно было, к примеру, телевизор купить. Но есть он у нас, разве только еще один в сортир поставить? Мог бы себе костюм и Розке — костюм или платье шикарное, блескучее да трескучее. Но тут-то бы врать потяжелее было: откуда взял, на какие шиши купил? В спортлото выиграл — так третий год играю, и все мимо. Ну, положим, один раз выиграл, а если мне каждый вечер по триста рублей будут давать — тут куда денусь? Такие везучие обычно за решеткой кукуют. Да и в стекляшечке каждый вечер не посидишь — с чего, спросят, мужик разгулялся? На трудовую копейку коньяки-вермуты хлещет? Не-ет, не пройдет.

Может, сказать, что наследство получил? От бабушки, от дедушки, от троюродной тети. А куда детдом денешь? Был, был сирота и вдруг родня объявилась да еще наследство отваливает? Скажут, долгонько что-то, Федор Иваныч, родная кровь тебя не признавала. А потом это не про день рождения ляпнуть-соврать. Тут так тонко сочинять надо — с похмелья не придумаешь.

Выходит, ни барахла никакого не купи, ни с друзьями-товарищами не посиди. Да вроде и барахла-то особенно не надо. На чем сидеть есть, одеть-выйти в чем тоже есть — куда его больше? Ну, а друзей-товарищей сколько наугощаешь? Раз-два, да ведь когда-то и работать надо.

Вот тебе и золото. Послушать, так столько страстей про него наговорено. И дьявол-то желтый, и власть у него дьявольская, и лихорадка золотая — болезнь неизлечимая. Вон ведь чего наворотили. А я сижу с этим золотом как сучок обгорелый. И никакой у меня власти. Разве что над Петькой. И никакой лихорадки. И, самое главное, не знаю, что с этим золотом делать-то?»

В дверь постучали, и вошла Агнесса Емельяновна, заведовавшая детским садом в Знаменском предместье.

— Здравствуй, Федор, добрый вечер, — говорила она звучным, густо-звучным голосом. — Сегодня Розу видела с вашим малышом. Уж очень славный мальчишечка. Зашла еще посмотреть, — протянула Петьке резиновую лошадку. — Держи, дружок. Ох ты, какая чудная мордашечка.

Остановилась у загородки, высокая, белолицая, в легкой, уже весенней шляпке, опушенной соболем, в легкой же каракулевой шубке, из-под шляпы на лоб вырывались два крутых, золотисто-русых завитка. В комнатенке Федоровой запахло талой водой, какой-то дальней, смутно наплывающей сиреневой свежестью. Федор обмахнул табуретку, еще и обдул ее и почему-то поставил посреди комнаты:

— Садись, Агнесса Емельяновна.

Расстегнула шубку, села.

— Не надоело домовничать, Федор? — посмотрела на него черными строгими глазами, а он мялся перед ней, как детсадовец, забыв даже сесть: «Едриттушки. Вот уж не ждал, не гадал. Смотреть на нее, и то как-то не по себе — вот она какая вся. А тут сама пришла». Улыбнулась: — Что ж ты стоишь? Вся правда, наверно, в ногах?

Федор несколько опомнился.

— Кого-кого, а тебя не ждал. Как с твоей улицы переехали, так тебя и не видал.

— Незваная, значит, гостья… — губы остановились в полуулыбке, сочно выделенные темно-алой помадой. Опустила глаза, доставая из сумочки блокнотик и карандаш. — Роза жаловалась сегодня, что очередь ваша в ясли не двигается. А я забыла данные о малыше записать. Может быть, удастся помочь.

Федор почти не слушал ее, а смотрел, как она говорила, как черкала белой, с красными ногтями, рукой в блокнотике, как улыбалась белыми, влажно блестевшими зубами. «Вот баба так баба! Все в ней ладно, складно, и белая-то какая, и свежая-то, и шея какая гладкая — пава да и только, по-другому и не скажешь». Хоть и жили они в соседях, а вот так близко он не видел Агнессу Емельяновну и не разговаривал так близко — все то через дорогу, то через забор, всегда, конечно, отмечал, что очень она завидная женщина, да ему что от этой «завидности»… Все равно не подступиться, не подъехать. Жила она с мужем, без детей, говорили, приехали с Севера, работали будто бы на алмазах и приехали с большими деньгами — так оно, видно, и было, потому что и дом хороший купили, и одевались хорошо. Муж ее устроился шофером в какую-то контору по дальним перевозкам, а она вот садиком пошла заведовать.

— Совершенно правильно, — сказал Федор и понял, что невпопад, потому что Агнесса Емельяновна удивленно переспросила:

— Что «совершенно правильно»? Я говорю, что с яслями помочь очень трудно, почти невозможно. Поэтому я ничего не обещаю. Но попробую, — Агнесса Емельяновна встала, застегивая шубку. — К тому же, и Василий Сергеич очень за тебя просил. — Голос у нее значительно погустел.

«Ясно, — вдруг расстроился Федор, — и ей успел… Ваш малыш, мордашечка чудная… Эх. Зашла бы ты, как же!» — он молчал, с силой, со скрипом стирая что-то ладонью с клеенки.

Она подождала, сначала поулыбавшись Петьке, поиграв пальчиком перед ним, потом долго поправляя шляпку.

— Всего доброго, Федор. Если что-то узнаю, сразу сообщу.

— Спасибо тебе за беспокойство, — выдавил Федор, тягуче размышляя, что рассчитаться за место в яслях дармовым золотом — для него плевое дело, ничего, по сути, не стоит, но почему-то не хотел он этого, попробовал разобраться — почему, не смог: «Да ну! Просто Петьку ни к чему в эту муть окунать!»

— Закройся, Федор.

В сенях она сказала:

— В гости бы заходил. — Густо и звучно хохотнула. — С ответным визитом. Или просто так. Совсем разучились в гости ходить. И не знаем поэтому, кто чем дышит.

— Да не знаю, спасибо, как-нибудь…

Тогда она прибавила, посчитав, видимо, Федора за полную темень и бестолочь:

— Такая все-таки скука. Моего-то опять на два месяца с грузом отправили. Чаю, честное слово, не с кем попить. Приходи, Федор. И собираться долго нечего — две улицы пройти.

— Приду, — твердо сказал Федор. Ему стало интересно, как все это будет.

Пришел в тот же вечер. Только убаюкал Петьку да забежал в сарайчик, захватил браслетик с красными камушками.

На Агнессе Емельяновне был пушистый розовый халат с широким, темно-вишневым бархатным воротом и витым, вишневым же, пояском.

— Федор, ты молодец! А то я уж от скуки лечь хотела. И чай не стала пить. А теперь закатим пир. Ничего, что я в халате? Конечно, по-домашнему. И ты, кстати, пиджак можешь снять. И тапки вот надень — чувствуй, в общем, себя как дома.

Когда Федор немного отмяк от чая и вина, он, снисходительно щурясь, решил: «Хищная, конечно, баба, но красоты-то ведь ей-ей не убавить», — и достал браслетик:

— Вот я гостинец-сувенир припас для тебя.

Она надела браслет, отвела руку: от стекающего золотого блеска и кроваво замерцавших камушков припухло-белое запястье стало тоньше, хрупче, нежно удлинив белую кисть.

— Боже мой! Федор! — она кинулась к нему, поцеловала с налету — в губы, в губы, обняла, прижала голову к груди. Он подумал, какой у нее бархатистый душистый халат, и больше ни о чем думать не стал.

Потом она включила ночник, принесла поднос с вином и конфетами, поставила в изголовье, на подоконник, завела пластинку, сказав:

— Послушай мою любимую, Федор, — и легла рядом, не закрываясь. Он зажмурился: «И долго она так выставляться будет?»

Голос на пластинке, низкий, полный мрачной силы, пел:

Ох, да бирюзовые, золоты колечики,

Да раскатились по лужку.

Ты ушла, и твои плечики

Скрылися в ночную тьму.

Глаза у Агнессы Емельяновны были закрыты, и она вроде бы подрагивала в такт песне белыми, пышными, какими-то пенными плечами. Федор быстро перегнулся через нее, стараясь не задевать, и хватанул вина. «Хоть глаза смелее станут, а то что-то совсем пропадаю».

Когда при дневном свете Федор вспоминал эти сумерки, дрожащие от рокота тяжело выговариваемых слов: «Ох, да бирюзовые, золоты колечики», Агнессино тело, желавшее быть открытым, ее вскрики, сумасшедшее требование, чтобы он говорил бесстыдные, непотребные словечки — он морщился, плевался: «Одно безобразие, ничего больше. Да чтоб хоть еще раз!» — тем не менее вечером шел в душистые, розовые сумерки, как бы начисто отказав трезвости дневных видений.

Забыл однажды заглянуть в сарайчик, а вернуться поленился. «Ничего, и такого примет. Без гостинца. Сколько она меня целовала — живого места нет. Каждый поцелуй, считай, золотой. Если на каждое место колечко прикладывать или другую какую блямбочку, я сам уж из чистого золота. Да уж и привыкла, наверное, ко мне. Уж и без золота хорош. Вон ведь как бесится».

Когда уходил, Агнесса Емельяновна лежала, привычно уже белея открытым телом. Он натянул пиджак, закурил на дорожку.

— Федор, ты ничего не забыл?

Огляделся: нет вроде.

— Сегодня ты такой скупой. А-я-яй! — голос ее был полон дневной звучности и густоты.

— А-а, — догадался Федор. — Совершенно правильно. Забыл. Ну, да за мной не пропадет.

— Хорошо, запомню, Федор. — Она перевернулась на живот, покачала свесившейся рукой. — Должок запишем. Вот так, Федор. А сам говорил: для милого дружка и сережку из ушка…

— Ты серьезно, что ли?

— Вполне, — она даже не косилась на него, а смотрела на свою свесившуюся руку, будто действительно записывала что-то на полу.

— Серьезно-серьезно?!

— Повторяю: задаром я бы кой-кого получше могла найти.

— Ну и тварь же ты! — Федор, сузив глаза, опять огляделся. — Ну и тварь.

— От твари слышу.

Через стул свешивался широкий ремень от ее юбки. Федор схватил его и с маху, пряжкой, вкатил по розовым, гладким, живым подушищам. И раз, и другой.

Она, взвизгивая, увернулась, забилась в угол кровати. Федор швырнул в нее ремень и выскочил. На улице была апрельская, теплая, пропахшая сырой землей ночь.

* * *

Темный был Федор наутро. Встал рано, покружил по двору, зашел в сарайчик, достал из-под половицы жестяную, заветную. Побренчал, посмотрел: «Убыло, конечно, но еще на трех Агнессок хватит. Ну, тварина — мало я ей врезал. Человека для нее не было, так, дурак один золото потаскивал. Да как же так? Ведь и разговоры говорили, не только пластинки слушали да на кровати валялись. Что-то же и по-людски было! Нет, Федор Иваныч, ничего не было. Не золото бы, так разве я с такой тварюгой связался? Что вот оно со мной делает, а! В морду из-за него наплевали, а я толком и утереться не могу. То есть в самом во мне будто и никакой цены нет. Будто без золота и не жил и ничего не делал. Дураку надо было сдать с самого начала, положенное прогуляли бы, и дело с концом. А теперь ведь не пойдешь — скажут, где ты раньше был? С Агнесской бирюзовы-золоты колечики раскатывал? Но и с ним оставаться — опять куда-нибудь затянет, опять в синяках. Оплюют, а потом вертись, крутись, криком кричи: я и без золота человек. Не хочу!»

Пошагал на работу. Кричали петухи, утренник еще удерживал землю, она лишь поверху оплыла черной блестящей жижей: а от заборов, от домов тянуло уже теплым деревянным духом и почему-то сразу нагревались плечи и затылок.

В этот день он впервые заглянул в скупку: но не было с собой паспорта, приемщица и смотреть ничего не стала. Сказал бригаде, старательно уворачиваясь от слова «наследство», что вот бабка одна умерла, соседка, кое-что ему оставила — ну, дрова ей колол, воду носил, ну, перед смертью и отблагодарила. Пришли в скупку с документами, сдали кое-какую мелочь — Федор извелся у стеклянной будочки от желания сдать побольше и быть подальше от подозрительных глаз скупщицы, худой, черной тетки.

За милую душу вечером посидели, отметили открытие ресторана на дебаркадере.

Потом сдавал сам, еще просил бригадных, снова шел сам — никакой жизни у Федора не стало, занятого одним: как скорей опустошить жестяную банку в сарайчике. Избавиться, избавиться — пошел к старухе, к компаньонке с лицом-гармошкой, думал, возьмет остатки, позарится, но Федору сказали, что старуха комнату сдала и уехала в другой город к внуку или внучке, в общем, к каким-то родственникам. «Новую жизнь Петровна затеяла. С капиталом, на новом месте: посмотрела бы на меня, дурака, поиграла бы на своей гармошке. А вот как же мне-то новую начать?»

Роза спрашивала:

— Ты о чем, Федя, думаешь-то? Совсем уж дом забыл — я который день на справке сижу. Почернел весь. Хоть бы себя пожалел, если до нас никакого дела.

— Молчи, Розка. Тут такое наследство — справиться не могу. И душа почернеет, не то что сам.

— Федя, ты же заболел! Какое такое наследство — чего выдумываешь-то?

— Сказал — молчи. Пока живой, и то ладно…

Засветло возвращался с дебаркадера, снова посидев-подгуляв над речною волной — в глазах до сих пор мельтешили золотистые светлячки от солнечных наплывных дорожек, и догонял, не отставал звук частых и сочных всплесков, стоявший за ресторанным окном. Вроде даже как покачивало от него. Густо, снеговой еще водой, пахла майская трава: солнечные лучи, падавшие уже из-за реки, принесли запахи прогретого осинника — Федор, неожиданно расчувствовавшись, остановился у перехода, осоловело причмокнув, вдохнул эту благодать: «Все-таки можно жить. Еще как можно, Федор Иваныч!»

Прямо на него через улицу шли парами детсадовцы, совсем маленькие, пискливо щебетавшие — малышовая группа, наверное. «Вот и мой орел дожидается батю. Пузыри пускает», — вздохнул-всхлипнул Федор. Хотел помочь воспитательнице управиться с лужей у тротуара, вошел в эту лужу, замахал на ребятишек: «А ну кыш, кыш! Ножки свои не замочите! Чтоб мамки не переживали!»

Воспитательница, испуганно подгоняя ребятишек, выговорила Федору:

— Гражданин! Хоть бы детей постыдились!

— Да ты что, подруга! Да я для них что хошь! Ничего не пожалею. Да для ребятишек-то! — Федор топтался в луже, обращаясь к прохожим и домам, желая немедленно доказать, что он для ребятишек все сделает.

И тут прочитал над одним из подъездов: «Отделение Госбанка». «А-а! Вот сейчас увидите!» — победно вскричал Федор и направился в подъезд. Выгреб из кармана какие-то колечки, цепочки, которые были с собой, брякнул в окошечко.

— Вот! Сдаю! На живой уголок ребятишкам, — наклонился к окошечку, попробовал просунуть голову. — Так и запишите. От бывшего детдомовца. Чтоб живой уголок завели. С белками и этими, бурундуками. — Старый очкастый милиционер оттянул его от окошечка.

— Ну-ка не хулигань! Ты тут чего потерял? Пятнадцать суток? Кто такой?

— Отец! Да я для ребятишек все отдам. Федор Иваныч я. Желаю жертвовать… Все, все ребятишкам.

* * *

На другой день Федора вызвали в ОБХСС. Молодой человек с серым, нездоровым лицом спросил:

— Откуда золото?

Федор рассказал.

— Поехали, проверим.

Роза выбежала во двор:

— Заболел?! Федя!

— Да нет. Тут вот, с работы. Надо пилу взять, — пробурчал Федор, не глядя на молодого человека. Ладно хоть тот в штатском был.

Забрали жестяную коробку, вернулись в управление.

— И кольцо снимай. — Молодой человек кивнул на широкое, толстое кольцо, произведение зубного техника Вовы-Моста.

— Квитанции из скупки есть?

К счастью, были. Молодой человек так и сказал:

— Твое счастье, что государству сдавал. Другие тайники есть?

— Нету.

— Пока иди, а там посмотрим. Вот о невыезде подпиши.

Вечером Федор говорил Петьке:

— Слава богу, Петька. Освободился твой батя. Как-никак, а освободился. Что уж дальше выйдет, не знаю, но такого тарарама, Петька, не будет… Даже матери твоей перстенька не оставил. Э-хе-хе! Ну да, добра-то от него бы не было. Как считаешь?

Петька улыбался отцу и, быстро-быстро, безостановочно приседая, прыгал, уцепившись за край деревянной загородки.

Загрузка...