ГЛАВА ВОСЬМАЯ


Профессор Вольфрам Тич заранее знал, что не сумеет заснуть. Даже если он заберется в кровать, закроет глаза и начнет считать, сон все равно не придет к нему. В небольшое окно, за которым едва различались очертания внешней стены замка, заглядывала луна. Профессор не любил зажигать по ночам электрический свет, но не из‑за того, что это могло привлечь насекомых. От них защищали противомоскитные сетки. Он любил ночь, потому что в это время суток работал наиболее продуктивно, но вместе с тем он начинал бояться темноты. Она служила границей, разделявшей дни, а профессор опасался переступить через нее, стараясь как можно дольше оставаться в прошлом. Дни стали просачиваться слишком незаметно, слишком быстро. Он никак не мог замедлить их бег. Когда‑то он не обращал на это внимания, думая, что впереди у него так много времени, что он успеет выполнить если уж не все свои замыслы, то хотя бы основные из них.

То была счастливая пора учебы в Ганноверском университете, когда он мог позволить себе роскошь транжирить время по пивным и борделям. Тогда он существовал одновременно как бы в двух ипостасях. В одной – развлекался, а в другой – анализировал итоги проведенных ранее экспериментов и размышлял о новых. С годами мозг становился все более апатичным, медлительным, как постепенно ржавеющий механизм, а его сочленения и шарниры, сколько их ни поливай маслом, работали все хуже.

Комната была небольшой – около сорока квадратных метров. Ее стены занавешивали толстые ворсистые ковры, как будто профессор хотел утеплить комнату, опасаясь, что зимой здесь может сделаться слишком холодно и ему придется кутаться в теплый шарф, надеть на ладони перчатки. Иней покроет стекла окон, или, не дай бог, они и вовсе треснут от мороза.

Профессор сидел в удобном кожаном кресле, но в полумгле казалось, что оно сделано из глыбы графита, которую обточили или оплавили. Возле кресла стоял массивный деревянный стол. Его поверхность была обита зеленым, как на бильярдных столах, бархатом, на котором в некоторых местах виднелись обожженные дырки и черные кляксы. В темноте невозможно было разобрать – появились они здесь из‑за пролитых чернил или по какой‑то другой причине. По правую руку от профессора в бархате была глубокая вмятина, похожая на след подковы, втоптавшей зеленые ворсинки в дерево. Когда‑то здесь располагался цейссовский микроскоп. С его помощью профессор сделал несколько открытий, но теперь он обладал более совершенной увеличительной аппаратурой. Этот стол он купил почти двадцать лет назад. Он не хотел расставаться с ним, поскольку стол был тем немногим, что связывало его с прошлым, которое он все еще старался удержать в памяти. Но оно ускользало от него.

Сейчас на столе возвышался только серебряный подсвечник с наполовину оплавленной свечой. Профессор знал, что ее хватит до утра, а по тому, сколько еще осталось на ней воска, он мог судить об оставшемся до рассвета времени. У него хранился целый набор свечей разного размера.

Взгляд профессора был устремлен в противоположную стену, где в камине превращались в пепел дрова. Он смотрел на огонь, как загипнотизированный, а чтобы лучше его видеть, даже отодвинул свечу на край стола.

Кресло было на колесиках, поэтому иногда профессор выкатывал его из‑за стола, ставил напротив окна и смотрел на звезды до тех пор, пока их не начинал стирать с небес рассвет. Его зрение еще сохраняло былую остроту, поэтому Тичу казалось, что он видит звезды даже через серую пелену, затягивающую небеса, когда восходящее солнце уже поджигало верхушки деревьев на опушке леса.

Со стороны могло показаться, что профессор умер, по крайней мере, в течение последнего часа он не сделал ни одного движения. Он как будто застыл, слился с креслом, откинувшись назад и чуть сместившись к правому краю. Его пальцы подпирали подбородок. Этим он не давал голове склониться на грудь и захлебнуться в снах, поверхность которых находилась где‑то в районе шеи.

Огонь в камине, огонь на кончике свечи и лунный свет, смешиваясь в коктейль, успокаивали его куда как лучше, чем наркотики, которые ему доставляли из Циндао. Он прибегал к их помощи очень редко, лишь в тех случаях, когда не мог другими средствами успокоить боль в желудке и суставах.

Одна из стен была полностью заставлена книгами. Некоторые из них он не открывал уже несколько лет и знал, что никогда не будет перечитывать их, но, скользя взглядом по кожаным и картонным корешкам, читая ту или иную надпись на них, он не давал угаснуть воспоминаниям.

На каминной полке располагалась коллекция безделушек, вывезенных из Азии. Он никогда не посещал те страны, где их сделали, но все еще верил, что когда‑нибудь побывает в них. Неподалеку на тумбочке стоял патефон, под ним лежала стопка пластинок: немецких, русских, французских, итальянских, английских, американских. Ему не только прощали, что он слушает музыку стран Антанты, но, напротив, выполняли любой его каприз. Любую новую пластинку, какую он ни попросил бы, доставляли очень быстро, можно сказать немедленно, через нейтральную Швейцарию. Он заводил патефон по ночам, но звуки музыки редко вырывались из его комнаты. Стены глушили ее, впитывали, затягивали, как океанская бездна или как зыбучие пески.

Семь лет назад он продал душу дьяволу, связавшись с Военным министерством, и хотя контракт между ними был подписан не кровью, а обыкновенными чернилами, результат оказался таким же. Тогда условия казались ему очень заманчивыми. В его распоряжение предоставлялся замок, в котором он мог создать исследовательскую лабораторию, неограниченные финансовые и материальные возможности – все расходы за счет Военного министерства. После войны он претендовал на процент прибылей, которые будут давать колонии в Индокитае. Но эти колонии еще нужно отобрать у Франции.

Сроки в контракте не оговаривались, но военные, естественно, хотели, чтобы он получил положительные результаты исследований как можно быстрее. Конечно, он мог смириться с тем, что эти результаты никогда не будут опубликованы. Их приравняют к секретам государственного масштаба, а это значит, что он не сможет претендовать на признание коллегами его заслуг. Быть может, многим позже, когда все открытое им уже устареет, когда до этого же додумаются другие, но… Возможно, это произойдет только после его смерти.

В Военном министерстве рассчитывали, что война будет молниеносной.

Тич считал, что германские дипломаты совершили грубейшую ошибку, не добившись выхода России из Антанты. Эта страна – кость, которой Германия обязательно подавится, если попробует проглотить. Сколько ни бросай солдат на Восточный фронт, русские с их неисчислимыми людскими ресурсами выставят в несколько раз больше. Это все равно что кидать горсти песка в бурный поток, пытаясь построить плотину. Казалось бы, многовековой опыт уже давно должен был убедить всех, что Россия – это медведь, дремлющий в огромной берлоге. Пусть она решает свои азиатские и дальневосточные проблемы, которых ей хватит на много лет. Так она быстрее вновь рассорится с Англией. Но если этого медведя разбудить, то от его рыка Европа содрогнется и затрещит по швам. Нужно пойти на любые, даже самые фантастические и безумные требования русских, переступить для блага нации через свой несговорчивый прусский характер и как можно быстрее уладить все разногласия с Россией дипломатическим путем. С каждым днем шансов на это становилось все меньше и меньше, а выгоду от затяжной войны извлечет только Англия – она отсидится на острове, да еще и Североамериканские Соединенные Штаты, которые смогут прилично заработать на поставках оружия всем воюющим сторонам.

Вести войну на два фронта глупо. Британская империя – вот главный враг, на котором Германии нужно было сосредоточить свои усилия. На французов можно было не обращать особого внимания. Наполеон, щедро полив европейские поля кровью храбрых французских солдат, растратил всю доблесть, которая приходилась на эту страну, и теперь ее солдаты могли только пить вино и ухлестывать за девушками. Только итальянцы могли с ними сравниться и в том и в другом, а вот на полях сражений французы оказались в более скверной ситуации, чем их деды, которые позволили пруссакам дойти до Парижа. Удары крупнокалиберных гаубиц вносили хаос в ряды французской армии, а затем деморализованных солдат уничтожала пехота и кавалерия. Игра шла по слишком простым правилам, пока в нее не ввязалась Россия.

Нет, прежде чем затевать кампанию, необходимо было создать флот, который мог бросить вызов британскому. Германия перемолола бы любое количество посланников туманного Альбиона, ступи они на континент, но узкий пролив, который аэропланы и дирижабли могли преодолеть менее чем за час, для немецких сухопутных частей был так же непреодолим, как безвоздушное пространство, отделявшее Землю от Луны.

Те, кого британцы спешно отправляли на континент, чтобы залатать множество дыр, проделанных в обороне союзников тяжелой германской артиллерией, очевидно, были первоклассными рабочими, которые могли сделать превосходные ружья или орудия, но назвать их солдатами было бы большим преувеличением. Как у французов, так и у британцев армии напоминали теперь огромный шар. На первый взгляд вроде и большой, но под оболочкой, которую составляли кадровые военные, согнанные из колоний, была пустота. У русских шар наполнялся чем‑то средним между жидкостью и газом.

Британский лев может сколько ему угодно бряцать оружием, но если держать его на приличном расстоянии, то это оружие окажется не опаснее детских хлопушек. Пусть сидит у себя на островах и не помышляет о том, чтобы пустить в дело когти, помня, что их ему могут сломать.

Господство на море достигнуто не было. В результате германские колонии, которые впоследствии могли приносить хорошую прибыль, бросили на произвол судьбы. Оставленные там войска чувствовали себя как на затерянном в океане острове, а корабль, который покажется на горизонте, обязательно окажется неприятельским. Бог с ними. Колонии были той картой, которую противник мог легко побить. Впоследствии был шанс отыграться, но Генштаб – это сборище недальновидных людей, и что теперь толку в том, что германские ученые разработали искусственный каучук, а он – Тич – создал искусственного человека? Морская блокада с лихвой компенсировала все эти успехи.

Профессор приблизился к осуществлению своей идеи еще в десятом году, но на ее доработку ушло пять лет, да и сейчас искусственный человек был далек от совершенства, хотя экспериментальная партия, как отзывались о ней военные, проявила себя неплохо.

Война – это не самое лучшее применение его изобретения. Он мог бы стать богом, выращивая органы для пересадки. Нобелевская премия – это самое малое, что может положить к его ногам человечество. Надо только как‑то избавиться от опеки Военного министерства.

Пока ему хватало материалов, но как только дело дойдет до промышленного производства сырья, может не хватить, если… Как это ни отвратительно звучит, но самым лучшим и самым дешевым сырьем для производства искусственных людей были трупы. Судя по тому, как идет война, недостатка в трупах еще долго не будет. Профессор старался не думать о нравственной стороне этого вопроса. Напротив, если мертвые могут принести пользу, что же здесь плохого? К тому же массовые захоронения могут стать источником инфекционных заболеваний… Еще неплохой материал – пленные из лагерей. Зачем кормить столько дармоедов, когда в условиях морской блокады у Германии не хватает продуктов даже для собственного населения?

Его прежние исследования в области органической химии успели создать ему авторитет. На международных симпозиумах к его мнению прислушивались, поэтому, когда он исчез, а затем в газетах появилось сообщение о том, что он погиб из‑за несчастного случая, реакция научного мира была однозначной: «Жаль. Мы рассчитывали на него. Он был гениален». У профессора хранилась подборка европейских и американских газет с некрологами и статьями о нем. Тич улыбался, иногда перечитывая их, впрочем, за прошедшие с той поры годы он успел выучить почти все наизусть. Но высокопарные слова тоже мало что значат. В большинстве они оказываются либо лестью, либо ложью.

Ему привозили свежие научные журналы со всего мира. Он с завистью следил за успехами своих коллег, многих из которых знал лично. Большинство из них занялись теперь разработкой отравляющих газов, средств защиты от них, созданием обезболивающих препаратов или более мощных, чем порох и тринитротолуол, взрывчатых веществ. Но эта информация тоже была закрыта.

Одной из причин, почему Тич занялся фундаментальными исследованиями, стало обыкновенное тщеславие. Он хотел славы, мечтал, чтобы его фотографии появлялись в газетах и журналах. Вначале слишком много времени, которое он мог бы уделить для опытов, уходило на поиски средств, на уговоры фабрикантов. Меценаты неохотно расставались с деньгами. Это походило на подачки, главной целью которых было объяснить просителю, чтобы впредь с подобными просьбами он больше не приходил. Но все это уже – в прошлом.

Профессор все еще сохранял прежнюю бодрость, но годы, проведенные за письменным столом, давали о себе знать. Он сутулился, уже не замечая этого, и казался теперь сантиметра на три ниже, чем был на самом деле. Его лицо избороздили морщины, с которыми он раньше боролся при помощи всевозможных мазей и кремов, стараясь сохранить кожу свежей, но теперь он даже брился не чаще чем раз в три‑четыре дня, а умывался только для того, чтобы взбодриться и прогнать сон. Его некогда ухоженные волосы теперь с трудом поддавались расчесыванию, и обычно на голове у него был беспорядок. Но это – внешние изменения. При желании, для того чтобы вернуться к прежнему облику, хватило бы нескольких часов. Страшнее то, что в его глазах стало разгораться безумие. Он замечал это, но из‑за того, что смотрелся теперь в зеркало все реже и реже, успевал об этом забыть. Когда‑то в его глазах была надежда. Огонь, питавший его душу, выплескивался наружу, поджигая окружающих, а теперь остались только разочарование и усталость, как будто все уже прогорело в нем, а под оболочкой были лишь пепел и труха. Он смертельно устал.

Вначале ему очень нравился Мариенштад и нисколько не мешало, что, по условиям контракта, он не мог выйти за его пределы, а замок постоянно охраняли солдаты. Он старался не замечать их. Это ему удавалось. Солдаты никогда не мешали ему и не старались узнать что‑либо об его опытах. Наверное, они относились к нему с суеверным трепетом, как к колдуну, от которого лучше держаться подальше и не гневить его, иначе он может разозлиться и превратить тебя в лягушку, змею или в какую‑нибудь еще более омерзительную тварь. Профессор улыбнулся. В этом отгороженном от окружающей вселенной маленьком мире он походил на бога, которому подвластны все природные силы, за исключением времени.

Потом появилось безразличие. По мере того как он стал понимать, что подобрался к порогу, за которым лежит открытие, способное поставить его в один ряд с самыми великими учеными всех времен, безразличие превратилось в ненависть. Когда замок посетил канцлер Бетман‑Гольвег в окружении генералов Генштаба, профессор с трудом сдерживал свое раздражение. Канцлер вручил ему орден – красивую побрякушку, которую он никогда не будет носить, а в ответ на это профессор процедил сквозь плотно сомкнутые зубы какие‑то слова благодарности. Но если бы накануне он не принял успокоительное, канцлер услышал бы от него совсем другое… Что этот орден по сравнению с Нобелевской премией и мировой известностью? Пыль.

С годами его тело оплывало как свеча, одновременно оно разбухало, будто внутри него скапливались газы, которые никак не могли выбраться наружу. От бессонницы его глаза были постоянно красными, и под ними набухли дряблые синеватые мешки. Несмотря на то что профессор каждый день какое‑то время проводил на улице, его кожа приобрела бледно‑сероватый оттенок, и если бы у него отрасли еще клыки, то он почти ничем не отличался бы от стокеровского вампира.

Сейчас он будто находился вне времени и вне пространства. Такое ощущение можно получить, плавая в воде, температура которой равна температуре тела, и, закрыв глаза, слушать, как кровь стучит в ушах…

Неожиданно профессор вздрогнул. По его телу прошла судорога, как будто впитавшиеся в него видения теперь испарялись, заставляя тело дрожать. Он понял, что к потрескиванию дров в камине и вою ветра за окном прибавились другие звуки, но он упустил тот момент, когда они появились. Так же внезапно странные звуки затихли, поэтому их можно было принять за громовые раскаты, причем профессору показалось, что за несколько мгновений до этого он краем сознания, которое продолжало наблюдать за действительностью, видел вспышки молний за окном. Свет луны они не затмевали, но были достаточно яркими. Отчего‑то не шел дождь, но, возможно, он миновал замок стороной, а тучи обрушили свой груз на окружавший его лес.

У него слипались глаза. Сон всегда приходил не вовремя. Еще с минуту Тич размышлял о чем‑то, сидя в кресле, а потом приподнялся и, с трудом шаркая ногами, побрел к лестнице, ведущей вниз – на второй этаж, где располагалась его лаборатория.

Сознание профессора как бы записало все происходящее, и, когда он прокрутил эту запись назад, а затем воспроизвел ее, ему показалось, что звуки, похожие на громовые раскаты, раздавались с нижнего этажа. Что бы это ни было, но уж точно не гроза. Не шаровая молния, заблудившаяся в лаборатории.

Иногда в страшных снах профессору виделось, как солдаты, обезумев от страха, разрушают его лабораторию, расстреливая колбы с питательным раствором длинными очередями – пока хватает патронов в магазине. Потом, когда автоматы умолкали, они перезаряжали их и открывали огонь вновь. Колбы взрывались, словно их начинили порохом, разбрызгивая вокруг осколки стекла. Страшный сон. Лаборатория – это все, что у него было. Профессор знал, что солдаты боялись его не меньше, чем простые жители Средневековья колдуна, думая, видимо, что он общается с потусторонними силами, которые из‑за него могут вырваться на свободу, а чтобы этого не произошло, его надо убить. Но подобные сны являлись ему очень редко, не чаще, чем один‑два раза в месяц. Он просыпался после них в холодном поту и потом долго боялся вновь лечь в кровать, опасаясь, что эти ужасы приснятся снова. Но он умел обрывать плохие сны в нужном месте.

Свечу Тич не взял. Она могла погаснуть и только бы мешала. Он спускался медленно, считая ступеньки и нашептывая что‑то, что со стороны походило и на заклинание, и на безобидное ворчание старика. Прежде чем сделать шаг, профессор ощупывал ступеньку ногой и, лишь убедившись, что она отыскала надежную опору, переносил на нее основную тяжесть тела, а затем подтягивал вторую ногу.

Его глаза еще не адаптировались в темноте, когда он наконец‑то добрался до лаборатории и застыл на ее пороге…

Загрузка...