11


Съемки длились уже две недели. Шешель видел только декорации ко многим сценам, в которых не участвовал, так что с трудом представлял, во что все это может вылиться. Огромный зал с экраном как в кинотеатре, перед которым располагались ряды кресел и столов.

– Что это? – спросил он у Шагрея.

– Центр слежения.

– Слежения?

– Да. Надо ведь с тобой как‑то общаться. Ты что же думал, что тебя отправят в космос, и все? Нет. Отсюда будет контролироваться каждый твой шаг.

Все перемешалось в голове Шешеля. То ему приходилось бродить по лунной поверхности, а на следующий день он оказывался в глухой заснеженной тайге. Искусственный снег глубокими сугробами заваливал павильон. Он не таял, не был холодным, но под ногами так же приятно хрустел, а когда Шешель выходил из студии, то оказывалось, что там поздняя весна. Переходить от вымысла к реальности становилось все труднее.


Все этим утром валилось у него из рук. Началось это вовсе не оттого, что он, не заметив, встал с постели с левой ноги, а пораньше, когда он тянулся за будильником, который резким противным трезвоном разрушил его сны.

Глаза Шешель не открывал. Пальцы коснулись вздрагивающего металла, но будильник будто отпрыгнул после этого прикосновения и пальцы не схватили его, а толкнули. Он стал заваливаться, будто стоял на краю обрыва и оступился. Когда пальцы хотели поймать его, сжимаясь в кулак, на том месте, где мгновением ранее находился будильник, осталась только пустота.

Последовал глухой удар о пол, после которого в будильнике что‑то взвизгнуло, словно в нем рвались натянутые струны. Он еще покатался по полу с несколько секунд, постанывая от боли, а потом успокоился.

– Ну, вот, – сказал Шешель. Он все еще не разлепил веки, но уже сел на кровати и спустил ноги вниз, а ступни при этом елозили по полу и искали там тапки. – Теперь придется будильник в починку отдавать. Без него я обязательно просплю завтра.

Он поднял с пола будильник, поставил его на прежнее место, покрутил ключик завода, но тот слишком легко поддавался и, похоже, не цеплялся внутри за шестеренки и пружинки. Будильник молчал. Шешель понял, что без его тиканья в комнате стало неуютно, будто замолчал сверчок, живущий за печкой. Шешель потрогал минутную стрелку, сдвинул ее на целый оборот, как пропеллер аэроплана, но и после этого двигатель не заработал.

Шешель пошел варить себе кофе, отыскал на полке банку, отсыпал из нее ложку в кофеварку, поставил ее на плиту и развел огонь.

Пена быстро поднялась со дна кофеварки, полезла наружу, переваливаясь через медные края. Шешель задумался и чуть не упустил ее, схватил ручку кофеварки, обжегся, зашипел, ставя ее на стол. Подул на пальцы, заговаривая боль, потом взял тряпку, набросил ее на ручку кофеварки, перелил ароматный напиток в чашку.

В комнате было тихо, как в склепе. Только воздух не такой затхлый и спертый. Тишина давила на барабанные перепонки, как многометровый слой воды. Чтобы в комнату ворвался хоть какой‑то звук и разбил тишину, Шешель открыл окно. Лучше стало ненадолго, потому что вдобавок ко всем печалям он задел рукой чашку с кофе, выплеснул ее содержимое себе на ноги и чуть обварился.

«Не иначе сегодня пятница и число тринадцатое. Так много напастей с утра, что и на улицу выходить боязно», – подумал Шешель, подошел к стене, где висел календарь, сверяться с датой, но, не дойдя до него нескольких шагов, вспомнил и день недели и число. И не пятница и не тринадцатое.

Ненадолго мрачные мысли затаились.

Выходя из подъезда, он заметил, что забыл дома будильник, отчего расстроился еще больше, но возвращаться не стал.

«Примета плохая. Пути не будет».

Но не ходит беда одна. Не ходит и вдвоем с подружкой. Стаей только. Ведь знал он об этом и все‑таки хотел обмануть ее, полагая, что разбитым будильником и пролитым кофе она ограничится и больше к нему не придет. Лучше бы вернулся. Главное‑то уже произошло, и повлиять на это он никак не мог.

Дорога, по которой он обычно ехал в студию, оказалась перерезанной огромной ямой. На ее краю стоял знак, указывающий, в каком направлении надо объезжать это препятствие.

Шешель вышел из авто, посмотрел на вскрытую мостовую. Она походила на слоеный пирог, где сверху уложили асфальт, будто это была запеченная корочка, под ней брусчатку, а еще ниже шли доски и бревна.

Городские власти стали реализовывать давнюю идею – строительство в Москве подземки наподобие тех, что уже действовали в Лондоне и Париже. Дума выделила на нее средства из городской казны. И какие только улицы еще перероют, пока не проведут подземку? Для авто мороки прибавится.

Рабочие, побросав лопаты, сгрудились над осколками глиняного горшка, который только что извлекли из‑под земли. Такой хрупкий предмет отыскать здесь они и не помышляли. Они вгрызались в землю не кисточками, как археологи, ведущие раскопки, а лопатами. Вот и нанесли горшку приличную рану, от которой он рассыпался, а его содержимое пролилось на землю золотым дождем.

Рабочие выковыривали капельки золотого дождя, складывали их по карманам.

У Шешеля, к сожалению, не было времени послушать, что скажет полицейский, возникший на краешке ямы. Он смотрел на происходящее с интересом, пока не прерывая действо, как рыбак, который ждет, что рыба посильнее заглотнет наживку, и только тогда ее надо подсекать. Иначе сорвется, уплывет, забьется в тину, и тогда ее ни один жирный червяк не выманит. Но ведь рабочим причиталась часть находки совершенно официально.

Сапоги полицейского были начищены до блеска. Если бы полицейский спустился в яму, то грязь, которая была на ее дне, испачкает ему сапоги, и он уже не сможет смотреться в них, как в зеркало. И отглаженная форма помнется.

Надо приказать рабочим выбраться наверх. Вряд ли они ослушаются приказа и как ни в чем не бывало, будто и не заметив полицейского, останутся в яме, продолжая набивать свои карманы золотыми монетами. Но если их остановить, то тогда полицейскому самому придется выковыривать монеты из грязи. Пусть уж лучше их извлекут рабочие. Когда они спрячут последнюю – тогда их можно и остановить. Железная логика. Золотая.

Чем разрешилась эта ситуация, Шешель уже не увидел. Забравшись в авто, он оставил за собой яму, двинулся по улице, положившись на совет дорожно‑го знака.

Он почувствовал, что случилось что‑то плохое, как только пришел на студию. Атмосфера стала тяжелой. Она давила. Он вздохнул и забеспокоился, мысленно прикидывая, к чему готовиться. К чему? Как страшно спросить. Вдруг все окажется еще хуже, чем подумал. Но он ничего не придумал.

Сердце болит. Уйти бы домой. Не знать ни о чем до вечера или до утра. Может, тогда полегче будет, рассосется все само собой.

Отчего у него такое чувство? Он и сам не мог понять.

Он чувствовал беду.

Муравейник оставался спокойным, с той привычной суетой, которая всегда присутствовала на студии, замирая разве что под вечер, когда почти все расходились по домам и на студии оставались охранники, дежурные брандмейстеры, частенько коротавшие ночи вместе за разговором или картами, или даже шахматами. Спиртное на дежурстве исключалось. Боясь потерять хорошо оплачиваемую работу, правило это они не нарушали.

Он оглядывался, смотрел в лица людей, стараясь прочитать на них то же чувство тревоги, охватившее и его. Попадались все другие чувства. Разные, но другие.

– Где Томчин? – остановил он одного из техников. Но это оказался слишком некомпетентный источник информации. Он развел руками, потом сделал предположение:

– Может, у себя?

– Может, у себя, – эхом ответил ему Шешель.

Он шел как по следу, улавливая слабый запах беды, почти исчезнувший, будто она прошла здесь несколько часов назад, и вначале его стерла тряпка уборщицы, а затем наложились другие запахи. Так отпечатки пальцев наслаиваются один на другой, когда бутылка с вином переходит из рук в руки. Тяжело определить – кто схватил ее первым. Шешель, к ужасу своему, понял, что двигается к съемочной площадке.

Он то ускорял шаг, то, напротив, замедлял его, в зависимости от того, какие ощущения побеждали в нем.

Навстречу ему вынесло Спасаломскую.

«Хоть с ней‑то ничего не случилось, а все остальное – ерунда».

Когда он посмотрел в ее лицо, самые худшие его опасения подтвердились. В ее глазах застыла тревога, будто именно такую печать наложил на всю съемочную группу фильм о Луне. Даже если чье‑то лицо не запечатлелось в памяти, стоит посмотреть ему в глаза, и если в них будет тревога, значит, и он занят в этом фильме.

– Что случилось? – спросил Шешель.

Спасаломская остановилась. С мгновение она не понимала, что от нее хотят добиться, потом взгляд ее стал более осмысленным, будто Шешель постепенно проступал из тумана, и лишь спустя несколько секунд она поняла, кто перед ней стоит.

– С Шагреем беда. Он в больнице. Поедем. Все сейчас туда поедем.

– Да, да, – он развернулся.

«Что с ним могло приключиться? Легкие он испортил на войне. Может, осложнения какие?»

Спасаломская уже пошла дальше, а он плелся следом, потому что шаги у нее были длинными и быстрыми.

За ней тянулся сладкий запах. Так бы и идти за ней, закрыть глаза и идти, очарованный ее очарованием.

Одевалась она второпях и теперь на ходу старалась застегнуть пальто, но пальцы дрожали и все ни‑как не могли заставить пуговицы пролезть в дырочки. Волосы растрепались, в прическу уложить их не успели и заколками не закрепили. Слева длинные локоны скрывали чуть ли не половину лица. Спасаломская откидывала их назад, но это помогало лишь на несколько секунд, а потом они опять лезли на глаза, чуть подведенные краской, потому что и макияж она нанесла не весь. Видимо, известие о несчастье с Шагреем подняло ее с гримерного кресла.

Когда пальто распахивалось, он видел, что на ней то платье, в котором она играет в фильме. Серебристое и облегающее. Оно должно показаться по меньшей мере странным, если выйти в нем на улицу, впрочем, это могут расценить как очередную причуду знаменитой актрисы и чего доброго, увидев ее, начнут копировать, подумав, что так одеваться теперь модно. Как же Томчин допустил, чтобы одна из его тайн стала известна?

Какие глупые мысли лезут в голову.

Он никак не мог поравняться с ней и всегда оставался позади, поэтому, отвечая на его вопросы, Спасаломской приходилось чуть поворачивать голову влево, из‑за этого со стороны казалось, что она хочет отделаться от поклонника, которому как‑то удалось проникнуть на студию. Ощущение это усиливалось оттого, что фразы ее были резкими.

– Что с ним?

– Сама толком не знаю. Он не пришел утром на подготовку. Томчин подождал его немного, потом домой ему позвонил, а там ему сказали, что Шагрей не пришел на ночь. Потом из больницы позвонили, сказали, что вчера вечером Шагрея сбило авто.

– Сбило авто?

– Так мне Томчин сказал. Не знаю, будут ли сегодня съемки. Не знаю. Но Шагрея надо проведать. Томчин тоже собирается. Решит неотложные дела и приедет.

– Как он хоть? Ты не знаешь?

– Откуда? Ничего я не знаю. Знаю только, где он лежит. Больницу. Палату – нет. Может, и не пускают к нему никого. Посмотрим, посмотрим. На сердце как‑то неспокойно.

Что‑то колыхнулось в сознании. Догадка всплыла, а он не успел ее поймать. Ничего не осталось, как после вспышки молнии в небе, а он‑то и ее не видел, потому что в другую сторону глядел и уши зачем‑то заткнул.


Шагрей уставился в белый потолок. По его средине проходил слегка испорченный ржавым подтеком стык между плитами и свисала бронзовая разлапистая люстра, обросшая бронзовыми листьями с тремя сочными прозрачными плодами, налившимися ярким светом, точно они, впитывая солнечные лучи, могли по вечерам отдавать их обратно.

Он лежал в кровати в незнакомой комнате, укрытый белым одеялом.

Мгновение назад он плавал в белесом тумане, продирался через него, словно заблудился, не ощущал под собой почвы, точно в воде оказался. Приходилось чуть шевелить руками, чтобы она не сомкнулась над головой.

Он не мог вспомнить – как очутился здесь. Никакие сведения о том, как он попал на корабль, который потерпел в дальнейшем крушение, и что это был за корабль, из какого он порта шел, в мозгу не отложились, сколько он ни копался в нем, разгребая воспоминания, как мусорную свалку. Сверху лежала улица, через которую он собирался перейти и, кажется, даже ступил на мостовую, но позже нее был все тот же белесый туман. Он затопил улицу, съел ее, растворил.

Шагрей чуть приподнял голову. Перед глазами вновь на мгновение возник туман. Он почувствовал, что начинает куда‑то проваливаться, и, пока тело ощущало под собой опору, поспешил приподняться на локтях, чуть отъехав ногами назад, уперся затылком и спиной в изголовье кровати.

«Ой, ай».

Лучше бы лежал недвижим. Он разбудил боль в правом боку и пояснице. Слабыми голосами подвывали им колени и локти. После такого тревожить остальные участки тела желания не возникало.

Теперь он видел не потолок, а дверь – уставился в нее, точно гипнотизируя. Она и вправду оказалась вменяемой и тут же отворилась, а может, и не тут же, потому что туман вновь охватил его, и, скорее всего, на какое то время Шагрей впал в беспамятство. Он не мог сказать – сколько это длилось. В комнате не было часов.

На дверной косяк легла ладонь, следом в проеме появилось женское лицо. Глаза уставились на Шагрея. Он не знал эту женщину. На лбу у нее была повязка с красным крестом.

– О, так вы очнулись, – прошелестела она. Звуки казались далекими, будто вместо того, чтобы проходить через воздух, на пути своем они встречали воду.

– Да, – губы будто коркой покрылись, склеились, и, чтобы произнести это короткое слово, ему пришлось разорвать их. Он поморщился от боли.

Дверь отворилась шире, чуть скрипнув на петлицах, женщина вошла в комнату, а следом за ней еще кто‑то. Двое в белых халатах.

«Врачи», – догадался Шагрей.

Он хлопнул пару раз веками, будто на глаза навернулись слезы, мешавшие ему смотреть, и наконец узнал этих двоих.

– Елена? Александр? – говорить стало легче, но голос у него оказался слабым, дрожащим. Будто это и не он вовсе говорил.

Он хотел подняться повыше.

«Ой, ай».

Успокоившаяся боль опять проснулась.

– Лежите, вам нельзя двигаться, – остановила его медсестра.

– Почему?

– Потому что травмы ваши быстрее заживут, если вы не будете двигаться.

– И к работе над фильмом вы тогда быстрее сможете приступить, – Томчин отодвинул в стороны руками Шешеля, Спасаломскую и медсестру, протиснулся в образовавшийся проход и оказался почти возле кровати, – хорошо выглядите. Небольшой отдых здесь пойдет вам на пользу.

– Вам повезло. Переломов нет. Вы отделались легким сотрясением, синяками и ссадинами, – сказала медсестра.

– Какое там повезло, – отмахнулся Шагрей.

– Конечно, повезло. Несколько дней постельного режима, и вас можно будет выписывать, – продолжала медсестра. – Сейчас я принесу вам поесть, а пока вы можете немного пообщаться с друзьями.

Она закрыла за собой дверь.

«Спросить‑то не успел – что со мной случилось. Ладно, когда придет, может, расскажет».

Стул в палате был только один. Никто не рассчитывал, что к больному придет такая внушительная делегация.

– Садитесь, – сказал Томчин, пододвигая стул к Елене.

– Нет, вы, – отнекивалась она.

– Отчего же я? Нет – вы, – шептал Томчин, подставляя стул позади актрисы прямо к ее ногам, и, толкни он ее чуть, она на ногах бы не устояла и села.

Проблема легко разрешилась. Сама собой. Дверь отворилась, но на пороге ее появилась вовсе не медсестра, а полицейский, о чем свидетельствовала его форма.

– Здравствуйте. Следователь Скорлупов, – представился он, оглядывая всех присутствующих профессиональным взглядом. – Не помешал? – если бы кто и стал его убеждать, что помешал, оставил бы это без внимания.

Он подошел к кровати, по дороге прихватил стул за спинку, водрузил его у изголовья, сел, доставая из кожаной папки, которую, когда входил, держал под мышкой, листок бумаги и карандаш.

– У меня есть к вам несколько вопросов.

Шагрей кивнул.

– Мы опросили свидетелей. Они утверждают, что вас сбило авто.

– Я ничего не помню. Вернее так, помню, что хотел перейти улицу, а авто не помню. Даже удара не помню. Все как в тумане.

– Вот стоит оставить на минуту человека, как тут же набежали еще посетители, – сказала вернувшаяся медсестра.

– Мне разрешили, – поспешил защититься от ее нападок полицейский, выставил перед собой листок бумаги с каракулями, точно это было разрешение от директора больницы.

– Больной все равно должен отдыхать, – назидательно сказала сестра.

Она принесла ложку и тарелку с какой‑то клейкой массой, судя по запаху, геркулесовой кашей, посмотрев на которую Шагрей покривился в лице и подумал, что, запихни он ее в рот, то каша завязнет на губах и склеит их.

– У вас еще две минуты, – подытожила сестра, посмотрев на часы.

– Две минуты, хм, – теперь пришло время ворчать полицейскому. Он сосредоточился на Шагрее. На остальных не обращал внимания, будто и не было их вовсе, и не давал им слова вставить, потому что хотел как можно эффективнее использовать отпущенные ему две минуты, – дело, оказывается, посложнее, чем это кажется на первый взгляд. Мы‑то думали, что это обычный наезд. Из‑за вашей неосторожности или из‑за водительской невнимательности. Но все не так. Авто, которое описывают свидетели, мы отыскали всего‑то в нескольких кварталах от происшествия, и следы столкновения на нем есть. Не помните? Синего «Медведя»?

– Нет.

– Жаль. Так вот оказывается, что получасом ранее авто это угнали. Хозяин его на улице оставил, а спохватился, когда вас уже сбили, побежал об угоне сообщать. К тому времени мы его уже нашли. Такое впечатление, что угоняли его специально, чтобы вас сбить, а потом бросить, чтобы все ниточки обрезать, чтоб преступников нам искать было посложнее. Странно все это. Очень странно. У вас есть какие‑либо мнения на этот счет? Может, вам кто угрожал?

Шагрей посмотрел на Шешеля. Тот все понял и успел кивнуть, прежде чем обернулся полицейский.

– Я подумаю, – сказал Шагрей.

– Подумайте. Если чего вспомните или мысли какие появятся, любые мысли, пусть они вам и совсем уж фантастическими покажутся, не стесняйтесь – сообщайте. Следствию может помочь любая малость. Вот моя визитка. Звоните, – он протянул Шагрею картонку, которую достал из нагрудного кармана.

Шагрей бросил на нее взгляд ради приличия, но успел только фамилию прочитать, а потом отложил визитку на тумбочку перед кроватью.

Скорлупов убрал почти не исписанный лист бумаги в папочку, встал, попрощался, отчего‑то напоследок задержав взгляд на Шешеле, и вышел из палаты.

– Прощу прощения, но я вынуждена на этом аудиенцию прекратить, – сказала сестра.

– Мы и поговорить‑то толком не успели, – сказал Томчин.

– Вот господин полицейский оказался более расторопным, и то, что вы с больным не успели поговорить, – вина ваша, а теперь ему надо поесть.

– Я не хочу, – попытался возмутиться Шагрей, прямо как маленький мальчик, которого мучают кашей. Но никакие отговорки здесь не помогут. Пока он не съест кашу, будет сидеть перед тарелкой, гулять его не отпустят и играть – тоже.

– Положено, – сказала медсестра, подталкивая визитеров к выходу.

– Счастливо, отдыхай. Мы к тебе завтра заглянем, – сказал за всех Томчин, пятясь, наталкиваясь спиной на дверь и открывая ее.

– Да уж не забывайте, – сказал им вслед Шагрей, прежде чем рот его не заклеили кашей. В его глазах была тоска.


Они вышли все вместе из больницы, сели в авто; Томчин – за руль, Елена – рядом с ним, а Шешель – на заднее сиденье, да так и сидел истуканом, соляным столбом, лишь изредка вставляя в разговор, который вели Елена и Томчин, короткие реплики, когда к нему обращались, а в остальное время предпочитал, чтобы о нем позабыли. Он и на кочках, когда авто подпрыгивало, а потом проваливалось вниз, будто аэроплан в воздушную яму, оставался неподвижен. В набухших висках пульсировала кровь, стучалась в череп и отдавалась по всей голове вспышками резкой боли. Шрам побагровел, стал еще более виден, будто кожа по его краям расступилась, а шрам стал глубже и шире, разрастаясь, как овраг, размываемый дождями и текущей по его дну бурной рекой. Шешель и припомнить не мог, когда у него было столь же скверное настроение.

Угрюмый как туча, ткни его пальцем или словом каким задень – прорвется дождем и молниями. Попадись ему сейчас Свирский – избил бы до смерти. Никто не остановил бы его, а полицейские просто не успели бы.

Он размышлял над тем, что ему дальше делать. Месть – слово сладкое. Но как осуществить ее? Не пойдешь ведь в поруганный хулиганящей толпой английский клуб, ныне пребывающий в плачевном состоянии, и куда никто из прежних посетителей не торопился, чтобы исхлестать прилюдно Свирского по щекам перчаткой, пока набежавшие слуги не оторвут тебя от него. Голова его будет мотаться после каждого удара то в одну сторону, то в другую, попеременно подставляя то левую, то правую щеку. Видать, он изучил Библию. Если не всю, то хоть бы один ее постулат.

Робин Гуд чертов. Честно играть не получится.

Шешеля затрясло от возникшей в мыслях картины, а кулаки сжались до хруста в костях. Он высунулся из авто, гневно осматривая улицы, в надежде, что ему действительно попадется Свирский или кто из его знакомых. Ему не везло. Он натыкался на чужие лица.

Но этого мало. Слишком мало. Детские забавы, которыми прежде ограничивался и Свирский, так что на все его происки можно и глаза было закрыть, но теперь‑то, теперь‑то… Свирский переступил грань.

Шешель знал психологию таких людей. Они любят доставлять боль другим, чувствуя свое превосходство, но сами они эту боль вынести не могут и быстро ломаются, как могучее, но трухлявое дерево. Усилие‑то небольшое надо, а потом Свирского снесет лавиной, которая покатится следом за одним маленьким камешком, скатившимся с горной вершины. Свирский стоял возле такой горы. Начни она осыпаться, он не устоит. Аферы с ценными бумагами, просроченные векселя, неуплаченные долги и вот покушение на человеческую жизнь. Ему надо побыстрее отравить родителя и завладеть нефтяными вышками, а потом предложить их англичанам.

Шешель вспомнил бледное лицо Шагрея. Его опять затрясло как от лихорадки, будто ему сделалось холодно, а за окном авто была не весна, а лютая зима. Он закусил нижнюю губу, иначе зубы начинали слишком громко стучать друг о друга.

Пойди он в полицейский участок и расскажи о своих догадках – ничего это не даст. Свирский выйдет из этой неприятности сухим и чистым, скользкий как пиявка или скорее как нечестный борец, который отправился на ринг, намазавшись оливковым маслом. Против него надо действовать не по правилам, а так же подло, отбросив все прежние принципы. Но как сделать это? Ведь даже на войне они так и не переступили грань, за которой находится бесчестье, когда руку тебе никто уже не подаст, потому что и по ту и по другую сторону находились люди благородные. Жаль, что они так долго убивали друг друга. Жаль. Они чтили традиции и правила игры. А здесь? Он‑то думал, что все позади, а выходит, что самое трудное, самое скверное еще и не наступило.

Тогда зачем все? Зачем он дрался за Империю и зачем погибли десятки людей, которых он знал? Чтобы остались жить такие подлые люди, как Свирский?

Надо все исправить, но, к сожалению, он не мог воспользоваться самым простым и доступным способом – всадить пулю в лоб Свирскому. Тот ее заслужил. Так ведь устрой с ним Шешель ссору – до дуэли дело не дойдет, а уж Свирский, в случае потасовки в людном месте, найдет аргументы, чтобы засадить Шешеля за хулиганство за решетку, а может, у него хватит влияния и связей, чтобы Шешеля сослали в Сибирь.

Голова распухнет от таких мыслей, треснет, как перезрелый арбуз.

Он был виноват перед Шагреем. Сильно виноват, потому что медлил, не думая о том, на что Свирский способен. Теперь он знал это. Но опыт этот чуть не стоил Шагрею жизни. У него бледное лицо. Почти такого же цвета, что и потолок в больнице, куда его отвезли.

– Я заметила, вы так многозначительно посмотрели с Шагреем друг на друга, что у меня появилось подозрение – он не все сказал следователю. – Спасаломская полуобернулась.

– Откуда же я знаю. Я ведь телепатическими возможностями не обладаю, мыслей читать не могу, а с Шагреем и вовсе не разговаривал.

– Нет, вы что‑то знаете, но не пойму, почему скрываете, – сказала Спасаломская, – и не пойму, почему скрывает Шагрей. Не пойму.

– Зачем ему скрывать что‑то? – удивился Томчин.

– Я тоже не против – задать этот вопрос, – сказала Спасаломская, – и Шагрею и Шешелю.

– Александр Иванович? – Во фразе Томчина слышался вопрос.

– Если бы знал – все рассказал бы, – откликнулся Шешель.

– Вот и я про то же. Елена Александровна, вы слышали?

– Да…

Загрузка...