15


Он и не заметил, как пришло лето.


В памяти отпечатались ручейки растопленного солнечными лучами снега, которые текли вдоль улиц и проваливались в водостоки, а люди, чтобы не испортить ботинки, не промочить ноги, перепрыгивали через них, оказываясь почти на центре мостовой, будто нарочно хотели попасть под авто.

Остались только песчинки на дне высохших ручейков. Никому не приходило в голову промыть этот песок, несмотря на то, что некоторые крупинки блестели в нем, как… битое стекло.

Но это было не здесь.

Москву он застал, когда и следов от ручейков уже не осталось. Дворники все смыли.

В витринах его изображение походило на отретушированную фотографию, над которой работал не очень опытный мастер, и, чтобы долго не мучиться, закрашивая синяки под глазами, выправляя ввалившиеся щеки, он наложил на все лицо тени.

Его чуть покачивало то ли от ветра, то ли он опьянел немного, когда вышел из больницы и вдохнул воздуха, к которому не примешивали запах лекарств. Чтобы переход этот был наименее ощутим, последние дни он часто открывал у себя в палате окно, зная, что до обхода врачей еще слишком далеко, а если и войдет сестра, то она лишь упрекнет его за то, что он совсем не бережет свое здоровье и от сквозняка может простудиться, пройдет через всю палату, закроет окно и строго посмотрит на Шешеля. Хорошо еще, что не подумает, будто он все делает нарочно, чтобы подольше остаться в больнице. Но, появись у него такие мысли, ему надо лишь расковырять розовый шрам на боку, который еще несколько дней назад стягивали нитки, а теперь в тех местах, где они протыкали кожу, остались лишь розовые точки.

Кормили его хорошо. Но одежда висела на нем, как на вешалке, собравшись в многочисленные складки. Врач, провожая его, нахмурился и предложил подобрать на складе что‑нибудь поменьше размерами.

Шешель отказался, а врач сказал, что он может остаться в больнице, пока не наберет в весе.

– Нет, нет, спасибо, – сказал на это пилот.


«Империя встречает своего героя!»

Он ехал в огромном открытом авто, пузатом и округлом, будто его выдували из куска расплавленного металла стеклодувы, а потом прорезали в нем двери и убрали крышу. Взгляд его бродил по многотысячной толпе. Все лица казались ему знакомыми, но людей было слишком много. Он не успевал вспомнить ни одного имени.

Они устилали его путь цветами, как римскому полководцу, вернувшемуся с победоносной войны, но позади него не было ни одного легионера, будто он в походе потерял всю свою армию.

Полицейским, выстроившимся вдоль улицы и схватившим друг друга за руки, словно они хотели водить хоровод, с трудом удавалось сдерживать толпу. Как же им хотелось разомкнуть руки, помахать Шешелю и закричать ему что‑то. Но тогда толпа прорвалась бы сквозь это живое заграждение, затопила бы улицу, бросилась под колеса авто, чтобы остановить его и вытащить Шешеля, а потом качать его, качать, качать.

И тогда он не успеет на прием к императору.

Люди высовывались из окон. Шел цветочный дождь. Лепестки падали ему на лицо, медленно затапливая авто.

Он начинал глохнуть от криков, с которыми его встречали.

«Империя встречает своего героя!»

Он слишком вжился в свою роль и порой не мог сказать, где реальность, а где вымысел. Он понимал, что это приводит его к психическому расстройству. Но кто же хочет провести остаток дней в больнице, рассказывая пациентам о том, что побывал на Луне. Те будут внимательно слушать его, кивать, а когда придет их время поведать о своем прошлом, один начнет сокрушаться, что главную свою ошибку совершил, когда повел свои, доселе непобедимые войска на Россию, а другой гордиться, что дошел со своими фалангами до края мира.

– Тебе повезло, что ты не пошел на север. Славяне остановили бы тебя, – закричал бы тогда первый.

– Я дрался с любыми племенами и всегда побеждал, – парировал второй.

– Этих ты не разбил бы. Поверь мне. Разве ты не видишь – им покорились небеса.

– Да, да, – понурив голову, соглашался первый. – Хорошо, что я не пошел на север.

Эти двое – достойная компания для покорителя Луны.

Шешель замечтался и не сразу увидел, что его со всех сторон обтекает вода. Она вытекала из‑за угла ближайшего дома, будто там, укрывшись за карнизами в какой‑то подворотне, все еще сохранился сугроб снега, а теперь солнце нашло его. Как ему удалось так долго прятаться от него? Он должен почернеть от старости, съежиться. Он не мог давать такую чистую воду.

Шешель выбрался из потока, постоял возле его краешка, так, чтобы носков ботинок лишь чуть‑чуть не доставала вода, а потом зачем‑то пошел искать его исток.

Тридцатью метрами выше по течению суетились ремонтники, пробуя закрыть сломанный повозкой пожарный гидрант. Они все вымокли, но вода не хотела останавливаться. Так и будет течь, пока не иссякнет. А вдруг гидрант черпает воду из подземного моря? Все улицы тогда окажутся затопленными. Передвигаться придется на лодках. Москва станет Венецией.

Глупое, наверное, у него было выражение на лице, когда он смотрел на ремонтников. Те его заметили, но работы не остановили, только в сторону его глянули и один из них сказал;

– Мил‑государь, чего встал‑то. Не цирк здесь. Иди своей дорогой. Не мешай.

Ремонтник был облит, как и его товарищи, с ног до головы водой, но было слишком жарко, и Шешель сейчас и сам был не против принять водные процедуры. Приятная работа.

– Извините, – сказал Шешель.

И чего ему в голову пришло искать истоки ручья? За какой такой надобностью? Может, в голове у него что‑то сломалось?

Что с ним происходит? Превратился из боевого пилота в рохлю, которого и дверной скрип может испугать. Нервы сдают. Пришло время менять свою жизнь, поворачивать в более привычное русло. Он создан для полетов, по крайней мере, ему хотелось верить в это. А съемки? Пусть другие этим занимаются. Это не для него.

Пока он искал исток, за его спиной проехало авто Томчина. Тот направлялся в больницу. Он ехал один. Спасаломская была очень занята. Опять занята.

Томчин что‑то пел себе под нос. Минувшим вечером он доделал фильм. Вернее сказать, он понял, что уже ничего не сумеет изменить в нем. Идеи были, но существующие технологии не позволяли реализовать их. Возьмись он за работу лет на десять попозже, возможно, все было бы иначе, но сейчас… Шлифовать же фильм можно до бесконечности, главное – остановиться, плюнуть на все, все бросить и подождать немного, когда мысли в голове улягутся и, может, тогда вернуться опять к фильму, но лучше не возвращаться.

Он чувствовал себя легко, будто оказался на Луне и его обрюзгшее тело весит во много раз меньше, а слабые мышцы без труда управляются с ним. Он позволил себе проваляться в постели гораздо больше, чем рассчитывал, а проснувшись, увидел, что уже опоздал. Приехав в больницу, он узнал, что Шешель ушел несколько минут назад.

– Взял ли он авто? – спросил Томчин.

– Я не видел, – сказал врач, – но, кажется, что нет.

– Тогда я его догоню.

Шешель шел быстро‑быстро, не оглядываясь, как v только что выпущенный на свободу преступник, долго просидевший в тюрьме, почти не разбирая дороги, опять погрузившись в свои мысли.

– Александр Иванович, – окликнули его.

Его ли?

Шешель услышал, остановился, оглянулся на голос.

– Александр Иванович, ну что же вы ушли? Я ведь обещал, что заеду за вами, – Томчин, подходя к нему, улыбался, расправляя руки, как крылья, будто взлететь хотел или чуть приподняться над землей, чтобы стать вровень с Шешелем.

– Мне хотелось прогуляться, – сказал Шешель.

Они обнялись, но стиснули друг друга не в полную силу, а то шрам на боку у Шешеля разойдется и придется его опять везти в больницу. Врач, увидев его, всплеснет руками, скажет: «Неужели мы так плохо заштопали вас?»

– Садитесь в авто. Я отвезу вас домой, последними новостями поделюсь, – но главную из них он не утаил, выложил сразу, – я доделал фильм. Он готов к показу.

– Вот как?

– Хочу завтра устроить просмотр. В студии. К вашему выздоровлению хотел поспеть. Вот успел.

– Спасибо.


В больнице у него было слишком много времени. Поначалу ему запрещали вставать с постели. Он только и делал, что долгими часами смотрел в потолок или в окно, будто заключенный в камере, который завидует тем, кто на свободе.

На афишной тумбе, что стояла напротив окна больницы, он видел нарисованные надгробия, кресты и скелеты, которые, выбравшись из могил, тянули крючковатые пальцы к зачем‑то забредшей на кладбище красавице с бледным лицом, будто вампиры выпили у нее всю кровь.

Приятный вид для тех, кто на больничных койках цепляется за жизнь. Но они все равно не могли увидеть этой афиши. Те же, кто мог подойти к окну, скорее всего, уже выскользнули из лап смерти. Они грозили ей пальцами и смеялись над ее беспомощностью.

Афиша провисела неделю. Потом ее заменили другой. Расклейщик поставил рядом с афишной тумбой ведро, макнул в него кисточку и густо смазал скелеты, надгробия и красавицу клеем. Жесты у него были широкие. Когда он нес кисточку к тумбе, с нее срывались большие капли клея, падая на мостовую. Того и гляди когда расклейщик уйдет, кто‑нибудь, придя поинтересоваться, что же идет в кинотеатрах, завязнет, как муха, попавшая в мед.

Шешель следил за тем, как расклейщик достает из сумки свернутую рулоном новую афишу. Название фильма он прочитал еще до того, как расклейщик приладил ее к тумбе.


«Сатанинская оргия».

Как сговорились.

Зря Томчин боялся, что кто‑то из конкурентов проведает о его замыслах. Возьмись они за съемки фильма о полете на Луну, так непременно вставили бы в сценарий одинокую зеленую красавицу. Она встречает космонавта хлебом и солью. Нет. Пожалуй в духе времени будет, если красавицу похитит с Земли какой‑нибудь, невесть откуда взявшийся монстр, припрячет на Луне, а возлюбленный ее – космонавт‑красавец отправится выручать ее из заточения.

Новое прочтение старой сказки.

Шешель попробовал представить, как будет выглядеть афиша такого фильма, но вспомнил о той, что приклеили на тумбу. Сценарий для подобной продукции писался обычно один день, поручался он бульварному репортеру и оплачивался соответственно. Съемки длились не больше недели.

«Сатанинская оргия».

Знакомое название. Ну конечно. Он ведь сам стал участником подобной дешевой и незатейливой постановки. Может, в доме Свирского была установлена камера и все, что происходило там, засняли на пленку, проявили и смонтировали?

Постановка. Все игра. Но как быть тогда со шрамом на боку, с тремя трупами? Съемочный процесс перестал контролироваться? Механизмы сошли с ума и стали убивать своих создателей?

Шешелю показалось, что он стал понимать, какие мотивы двигали Свирским. Пока это была лишь догадка. Она походила на тень, на отблеск, на молнию.

Свирский хотел обставить уход из жизни Спасаломской, как финальную сцену фильма. Ведь в начале своей карьеры, когда ее никто не знал и она была вынуждена соглашаться на любые предложение или, если быть точным, на почти любые, играла она именно в таких постановках. Вот только не запланированное в сценарии появление Шешеля все испортило. Надо было остановиться, прогнать Шешеля и начать все заново. Шешель и слова не дал им сказать…

Ай, ай, тонкий эстет Свирский. Хотел совместить мир реальный и кинематографический. Шешель и сам с трудом усматривал границу между ними.

Томчин отвез Шешеля домой, сказав на прощание, что ждет его завтра на студии в полдень.

– Вы успеете выспаться? – спросил Томчин.

– Думаю, что да, – ответил Шешель.

В квартире было чисто, кто‑то, домовой, что ли, убирался в комнатах, пока Шешеля здесь не было.

На следующий день он приехал на студию. Минута в минуту. Томчин стоял у входа в главный павильон.

– Добрый день, Александр Иванович, – сказал он, когда Шешель припарковался у забора и выбрался из авто, – вы очень хорошо выглядите.

Сомнительный комплимент. Такой говорят только дамам, да и видел Шешель утром свое отражение и не нашел, что хорошо выглядит, а напротив.

– Спасибо, – тем не менее сказал он Томчину.

Просмотровый зал был гораздо уютнее тех, где обычно приходится оказываться зрителям, пришедшим посмотреть фильм. На жестких, скрипящих от каждого движения лавках можно заработать себе мозоли, пока перед тобой на белой простыне проплывут кадры на двух, а то и трех километрах кинопленки.

И Томчин с улыбкой вспоминал импульсивных жителей одной северокавказской губернии, которые, просматривая фильм «Оборона Севастополя» и увидев, как с экрана на них надвигается британская кавалерия, забросали ее вытащенными из‑за поясов кинжалами, чем привели в совершеннейшую негодность несколько десятков квадратных метров очень дорогой ткани. Сеанс пришлось тогда прекратить, но, возбужденные зрелищем, люди все не расходились. Томчин тогда впервые почувствовал, какое сильное воздействие может оказывать кинематограф на людей.

Зал был рассчитан человек на пятьдесят. Когда сюда пришли Шешель под руку с Томчиным, который все время опекал пилота, видимо решив, что тот все еще не оправился от ран, большинство кресел оказалось занято.

– Не буду форсировать события. Но уверяю, что вас ждет сюрприз. Это мой лучший фильм. После него хоть работу бросай, занимайся чем‑то другим, все равно мне уж, наверное, не сделать ничего более грандиозного, чем эта картина.

– Зачем же ставить крест на себе, – сказал Шешель, – подождите. Отдохнете немного и поставите еще что‑нибудь.

Техники сгруппировались на задних рядах. Впереди них расселись актеры, занятые в массовых сценах, не тех, конечно, что снимались на стадионе, потому что, для того чтобы показать фильм им всем сразу, пришлось бы опять арендовать стадион.

Все ждали только Томчина и Шешеля. Когда они вошли, разговоры умолкли, повисла тишина.

Кресла были обиты кожей. Окажись они в обычном кинозале, то вандалы на первом же сеансе изуродовали бы их, вырезая куски обивки, чтобы потом сшить из нее себе ботинки. Они бросали бы на мозаичный паркет, достойный дворца, выстроенного преуспевающим предпринимателем, шелуху от семечек, и вскоре каждый шаг бы сопровождался противным хрустом, точно под ногами снуют полчища тараканов и ты втаптываешь их в пол. На подлокотниках были вырезаны львы. Шешель положил руки на их спины, откинулся на спинку.

Возле них все время суетился какой‑то молодой человек. Он сел чуть в стороне, на места, которые предназначались второстепенным актерам. Но в фильме он не играл. Сперва Шешель принял его за репортера, которого пригласил Томчин, чтобы тот написал хвалебную статью о просмотренной картине. Может, и текст ему уже дал, а репортеру надо лишь поставить под ним свою подпись, напечатать в газете, да получить гонорар и от газеты и от Томчина.

– Кто это? – спросил Шешель, указав на молодого человека.

– О, это наш новый сценарист. Это именно он написал в газете о ваших подвигах.

– Да? Интересно.

– Очень. Я не представил вас.

– Полноте. Не стоит.

Спасаломской в зале не было.

Лампы на стенах погасли, будто подстанция перестала подавать ток, но никому не пришло в голову, чтобы хоть что‑то разглядеть в кромешной темноте, зажечь спичку, поднять ее над головой, словно это свет маяка, указывающий кораблям, потерявшимся в ночи, где их ждут неприятности.

Глаза стали привыкать к темноте.

Экран оставался пустым.

У Шешеля закралось подозрение, что техник за проектором заснул или, увидев Томчина, впал в коматозное состояние, а может, пленку позабыл заправить в свой аппарат и теперь в темноте все никак не может исправить свою оплошность. Пальцы его дрожат, вытаскивая пленку из жестяной коробки. Она выскальзывает у него из рук, расправляется на полу, как огромная змея.

Все прислушивались к тишине. Ее нарушало только дыхание, потом с конца зала донесся шорох, что‑то затрещало, и, прежде чем раздалась музыка, Шешель вспомнил, что там стоит патефон с пластинкой.

«Что это?» – хотелось спросить ему, но слова застряли у него в горле.

Экран ожил. Еще с несколько секунд он оставался черным, но к нему уже протянулся сноп света, извергающийся из проектора, а изнутри его начали разъедать светящиеся оспины. Звезды. Сбоку выплыл отливающий металлом обломок то ли паровоза, то ли подводной лодки капитана Немо с иззубренными, почерневшими краями вокруг огромной черной дыры в боку.

Шешель сморщился. Эта рана напомнила ему о той, что он и сам получил. Но корабль не заштопали.

Мутно‑серая планета, цветом похожая на утреннюю низину, где прячется туман, следом появилась красная с высохшей, как у пустыни, кожей.

Только сейчас, с большим запозданием, будто расстояние от зрительных органов до мозга катастрофически увеличилось или импульсы по нервной системе стали проходить слишком медленно, Шешель понял, что фильм цветной. Цветной!

– Поразительно.

Шешель не знал, его ли губы прошептали это слово или он услышал его с задних рядов, или все произнесли его одновременно. Большего он вымолвить пока не мог, будто боялся разрушить видение, такое же зыбкое, как миражи в пустыне. Человеческий голос может его спугнуть. Лучше помолчать.

Томчин нанял орду непризнанных художников которые с трудом могут что‑то выручить за свои творения. Этого хватает лишь на скудное существование. Они вынуждены браться за любую работу. Рисовать портреты прохожих – это лучшее, что им могут предложить. Таких на центральных улицах города так же много, как грибов в лесу, только складывай в лукошко. Пользуясь их бедственным положением, Томчин заставил их раскрасить вручную все три километра кинопленки. Не сам же он делал это. Новый рабовладелец.

Мысли скользили по поверхности мозга. Шешель был зачарован, впал в магический транс, хотя очень плохо поддавался внушениям.

Он вновь стоял на лунной поверхности, смотрел, как над ней медленно поднимается Земля. Только вместо скрипа блоков, к которым она была привязана канатом, он слышал, как трещит патефонная игла, вгрызаясь в пластинку, но она не заглушала ни музыку, ни шум крови у него в ушах.

Похоже, глаза у него заслезились. Он не видел каната. Один его конец привязан к Земле, а другой перекинули через систему блоков, колес, шестеренок и прикрепили к подъемному механизму. Любой мог поднять Землю к небесам. Как все просто. Любой техник мог чувствовать себя богом, а если бы он облил Землю бензином и поджег его, то над Луной загорелось бы еще одно Солнце.

Трос на пленке замазали черной краской.

Океаны и континенты нарисовали небрежно, схематически, границы между сушей и водой были условностью.

Он наблюдал за собой, смотрящим, как Земля встает над Луной, будто сознание его покинуло тело, летало где‑то возле него, охраняло, чтобы никто не украл. Есть ли на Луне зеленые человечки?

Сотни, а может, и тысячи глаз подсматривали за ним. Они не могли увидеть его. Телескоп не превращал его даже в соринку на лунной поверхности. Если он упадет, никто этого не заметит. Но по коже начинали бегать мурашки от того, что за тобой подсматривает так много людей. Он тоже смотрел на них.

Море Спокойствия.

Он слышал, как возле его ног плещутся воды давно высохшего моря. Треск иглы? Нет. Это волны накатываются на серый песок, выносят отшлифованные камни и бросают их ему под ноги, думают, что подарки не нравятся ему, потому что он не берет их. Ему трудно в скафандре согнуть спину, будто он старик, изможденный болями в суставах. Но он все же нагибается, черпает лунную поверхность, подносит горсть к глазам, но на ладони только серая пыль, похожая на пепел, будто все, что когда‑то стояло здесь, – сгорело. Леса, города. Все сгорело. Все стало серым пеплом. Возможно ли такое? Его не удержать на ладони. Он соскальзывает, медленно падает. В руке остается лишь несколько песчинок…

Как же медленно он двигается.

– Мы вдвое замедлили скорость воспроизведения. Поразительный эффект вышел, – слышал он в полусне голос Томчина, но чуть склонил голову совсем в другую строну. Там сидела Спасаломская. Он не заметил, как она вошла, тихо села на соседнее кресло, которое под ней и не скрипнуло. Ему захотелось отыскать ее кисть, сжать ее. Не удивится ли она такому раздвоению личности? Ведь он одновременно в двух местах. На Луне и на Земле.

Он смог сделать это, лишь когда экран потемнел. В проекторе закончилась пленка. Свет погас. Люди оказались в кромешной темноте, но с мест они не сходили. Ждали, что экран опять оживет.

Томчин уже успел устать от этого фильма, а потому посмотрел его лишь до середины, незаметно поднялся со своего места, пригибаясь, чтобы не перекрывать сноп света и не наложить свою тень на экран, где в то время Шешель прыгал по лунной поверхности, вышел из зала.

После того как трос под Шешелем оборвался и он едва не разбил себе нос о стекло гермошлема, Томчин, просматривая проявленную пленку, решил все же, что эпизод этот погублен и его надо переснимать. На следующий день они расставили над лунной поверхностью несколько батутов и заставили Шешеля прыгать по ним, пока он не промахнулся и вновь не упал, но к тому времени отснятого материала уже хватало на то, чтобы смонтировать сцену. Томчин совместил этот материал с тем, что был отснят накануне.

Он задержался при выходе, чтобы еще раз полюбоваться лунной походкой Шешеля.

«Отлично. Отлично», – довольно улыбался Томчин, выходя из зала.

Он попил газированной воды. Ее пузырьки приятно защекотали нос, когда он прикоснулся губами к стакану, но руки его задрожали от волнения, которое только сейчас проявило себя, и он ударился зубами о стекло.

Что это он разволновался, будто это первый его фильм? Далеко не первый. Если публика и не примет его, то не сейчас, а позже. Сегодня зал – его. Он знает, что будет после окончания картины.

Что думать о том, если на первом же сеансе в экран полетят тухлые помидоры, зрители затопают ногами, загудят, побегут прочь из зала, не дождавшись окончания, а самые буйные из них ворвутся в кабинку киномеханика, которую он забыл затворить, отнимут у него пленку, чтобы он уже никому не мог показать ее. Что думать об этом, ведь он снял фильм, о котором так долго мечтал. Разве он первый среди тех, чье творчество почти никто из современников не мог понять, а потом, после смерти, начинали возносить его до небес, но было уже поздно? Надо только набраться терпения и чуть подождать. Но все можно ускорить. Он посмотрел на запястья левой руки, в голову пришла мысль полоснуть себя острой бритвой по вене, пока никто его не видит, пока все заняты просмотром фильма. Надо отдохнуть. Этот фильм забрал у него очень много сил, выжал его досуха, как тряпку. Решится ли он снимать еще что‑нибудь подобное, уже однажды пройдя этот путь и убедившись, что он слишком труден?

Он унял дрожь в руках, выпив второй стакан, посмотрел на часы, прикинув, что фильм продлится еще минут двадцать, присел, приник к замочной скважине, из которой вырывалась тонкая струйка теплого воздуха, подсматривая за тем, что творится в зрительном зале.

Но было слишком темно, чтобы что‑то рассмотреть.

Чуть позже все не нашли ничего лучшего, как разразиться в овациях. Это пришло в голову всем одновременно. Они будто пыль из ладоней выбивали, но это не вернет на белый, как саван, экран жизнь. Она уже ушла из него, забилась в жестяные коробки, свернулась кольцами, как змея, и спит в тепле. Хлопками ее разве разбудишь? Музыка нужна.

Свет просыпался медленно, осторожно, точно боялся уже ушедшей отсюда темноты, затоплял комнату, чтобы не обжечь сетчатку находящимся здесь людям и чтобы у них из глаз не покатились слезы, а то создастся неправильное мнение о том, какое впечатление произвел на них фильм. На лицах, вылепленных из воска, все еще застыл восторг, но теплый свет стал растапливать его.

Не зная других заклинаний, собравшиеся призывали волшебника хлопками.

Потом все закричали «браво». Тоже одновременно.

Усилия увенчались успехом. Перед экраном появился Томчин. Он кланялся, будто несколькими минутами ранее в восторг зал повергло именно его выступление, а когда занавес сомкнулся перед ним, его вновь стали вызывать на сцену, и вот он пришел.

Он поднял руки на уровне лица, ладонями, обращенными к залу. Хлопки и крики смолкли. Он действительно был волшебником и мог повелевать толпой. С такими способностями ему надо идти в политики.

Томчин стоял один. Забыл, что ли, кто играет главные роли в его фильме, или хотел, чтобы в этот вечер вся слава досталась ему, а остальным – во время официальной презентации фильма – тогда и новизна ощущения сохранится.

– Рад, что вам понравилось. Поздравляю с отлично проделанной работой. Предлагаю продолжить торжества в банкетном зале.

У техников и нескольких приглашенных на закрытый просмотр репортеров, которые должны были предварить выход картины на экраны хвалебными статьями, сообщение это вызвало еще больший восторг, чем просмотр фильма.

– Пусть только напишут о нем плохо, – шипел накануне Томчин, подписывая смету на рекламу фильма, где значились и оплаченные статьи, – они у меня тогда попрыгают.

– Вы забываете, что у вас есть конкуренты, которые тоже проплачивают газетные публикации, рекламируя свои фильмы и поливая грязью ваши, – говорил главный бухгалтер, подсовывая Томчину счета, – в такой ситуации объективным никто не может остаться. Один и тот же человек об одном и том же фильме может сегодня написать хорошо, а на следующий день – плохо, отработав тем самым и ваши деньги и деньги ваших конкурентов. Да вы и не узнаете, что это один и тот же человек Он ведь псевдоним взять может.

– Пусть только попробует сотворить такое. Узнаю ведь все равно. Попрыгает он у меня, – не унимался Томчин.

– Да что вы ему сделаете? Придете к владельцу газеты, будете у него в кабинете стучать ботинком по столу? Вас попросят выйти вон и не мешать работать, а если вы не послушаетесь, то выставят вон.

– Они у меня попрыгают, – уже более спокойным тоном сказал Томчин.

На банкет Томчин пришел, чуть опоздав. За ним волоклись репортеры, как свита за повелителем, еще не насытившись от его ответов и продолжая о чем‑то спрашивать у него, а он уже не останавливался, а только замедлял шаг, что‑то бросал через плечо. Его уже не удержать, как скребущийся по морскому дну якорь не остановит корабль, подхваченный волнами и штормом. Сейчас Томчин стал на несколько минут ручным, добродушным. Он охотно отвечал на вопросы. Грозить карами, поскольку еще никто не провинился, не пришло время. Вспышки магния слепили его. Он не старался повернуться к ним лицом, но и не отворачивался, а только чуть щурился при очередной вспышке и пробовал выдавить улыбку. Это удавалось ему сегодня легко.

Как же здесь приятно пахло! Никто пока не принялся за уничтожение закусок. Все только на них смотрели, будто оказались на выставке. Еще минута‑другая, и все забыли бы о Томчине, не стали его ждать, набросились на угощение, а когда владелец студии войдет в зал, то он увидит опустошенный стол, на котором валяются остатки побоища – уже обглоданные кости, будто на них налетела стая стервятников.

– Пожалуй, приступим, – сказал он, потом обвел взглядом зал, нашел Спасаломскую и Шешеля, – а вы, господа, сюда садитесь, – и он показал на пустые стулья по обе стороны от себя.

Пришлось отбывать повинность, говорить тосты и самим поднимать бокалы, когда тосты произносили другие. Когда на них перестали обращать внимание, Шешель и Спасаломская одновременно повернули головы в сторону Томчина. Тот в этот момент как раз поднимался, держа в руках очередную рюмку с водкой. Они посмотрели мимо него, встретились глазами.

«Идем?» – спросила Спасаломская.

«Конечно», – ответил Шешель.

Им с самого начала было здесь слишком скучно. Но какое‑то количество тостов причиталось им. Они не могли покинуть банкет, прежде чем не выполнят эту миссию. Теперь процесс мог идти и без них. Они походили на кочегаров, забросавших в топку так много угля, что поезд сможет идти всю ночь. Вот только бы паровой котел выдержал давление и не взорвался.

Перед глазами у многих уже двоилось. Они не заметят, что актеры ушли. Томчин на них не обидится. Они так соскучились друг по другу, что ни минуты этого, уже истекающего, вечера не хотели тратить ни на кого другого, будто следующего уже не будет и завтра утром мир провалится в бездну.

Загрузка...