14


Томчин, чуть приоткрыв дверь, смотрел на безмятежное лицо Спасаломской – бледное скорее от переживаний, а не от малокровия. Изредка кожа на лице вздрагивала от судороги, но очень, очень редко. Волосы разметались по подушке. Она была так прекрасна, что даже солнце решило посмотреть, как она спит, послав сноп своих лучей проведать ее и погладить кожу на лице. Оно стало чуть желтоватым, чуть розовым и чуть оранжевым, но не только из‑за того, что ее осветило солнце. Просто она перестала видеть страшные сны.

Тяжело было Томчину оторвать от нее взгляд, но он, почувствовав, что за спиной у него кто‑то стоит, обернулся. Врач прислонил указательный палец к губам, отстранил Томчина, прикрыл дверь и прошептал:

– Пусть спит. Когда проснется, ее можно будет забрать. Она придет в себя окончательно в новой обстановке. Новые впечатления затмят все воспоминания о том, что ей пришлось пережить, они потускнеют. А впрочем, она и так уже почти ничего не помнит. Мои гипнопсихологи поработали над ней. Только газету со статьей не показывайте ей. Хотя бы первые несколько недель.

Томчин кивнул.

– Я постараюсь, но наверняка кто‑нибудь проговорится. Она все узнает.

Врач развел руками.

– Сколько она может проспать? – спросил Томчин.

– Трудно сказать. Может, проснется сейчас, а может, через несколько часов. В любом случае, сказочного принца, чтобы разбудить нашу спящую красавицу, звать не нужно. Впору самого принца будить. А мне бы хотелось, чтобы она поспала подольше.

– Где я могу подождать? Когда она проснется, я заберу ее с собой.

– Пойдемте. Я покажу, где мой кабинет. Там есть мягкое кресло и кровать. Мне часто приходится оставаться здесь на ночь. Хотите чаю?

– Нет, – поспешил сказать Томчин, потом, подумав, спохватился, – хотя отчего нет? Выпью с удовольствием. Вы разделите со мной компанию?

– Да, но хочу прежде проведать другого нашего пациента.

– Спящего принца?

– Да, – улыбнулся врач, – но скорее проснется принцесса и ей придется будить его поцелуем.

Они шли по коридору больницы, тихо разговаривая, потому что по обе стороны от них располагались закрытые палаты, где сейчас тоже кто‑то отдыхал.

– Могу я пойти с вами?

– В этом нет нужды. Он очень плох. Вы ему ничем не поможете. Я не хотел бы, чтобы его беспокоили. Простите.

Ему не хотелось говорить банальную истину, что время лечит, но и в этом случае все было именно так.


Историю эту забыли не сразу. Спустя месяц, когда Шешель, все еще слабый, вышел из больницы, о ней вспоминали, сплетничали, думая, что далеко не все было оглашено в прессе. Больше всего не везло Спасаломской. Ее донимали репортеры, каждый день сообщали о ее самочувствии, стояли под окнами, смешавшись с ее поклонниками, и радостно кричали, когда в окнах, за которыми она жила, колыхалась занавеска. Они думали, что актриса смотрела на них и так их приветствовала.

Почитатели таланта Спасаломской отправились громить дом Свирского на следующий же день после описанных в газете событий. Люди все прибывали. Они заранее не договаривались. К полудню у дома образовалось нечто схожее со стихийным митингом. Собравшиеся были настроены разнести дом по камешкам. Огорчало их только то, что самого Свирского нет в живых и вздернуть на виселицу, не дожидаясь, когда к такому же решению придет суд, некого. К тому же, чтобы не попасть под горячую руку разъяренных поклонников Спасаломской, которые уже начали перебираться через ограду, стучаться в двери дома и выбивать камнями окна, слуги Свирского заранее все разбежались. Еще немного, и за дело пришлось бы взяться брандмейстерам, а кредиторам от имущества Свирского достались бы уголья, хотя и они могли принести неплохую прибыль, участок‑то земли под ними годился для новой застройки.

Подоспели отряды полиции. Но все полицейские уже знали, в чем дело, и хоть находились при исполнении служебных обязанностей, а значит, должны были быть нейтральны и всячески пресекать уличные беспорядки, но делать это не спешили, потому что душой находились на стороне тех, кто пришел громить дом Свирского.

Усмирить толпу удалось, только когда подъехали судебные приставы и один из них, взобравшись на пролетку, будто действительно оказался на митинге, обратился к собравшимся с речью, сказав, что дом опечатан и вскоре его продадут с торгов, чтобы покрыть долги прежнего хозяина.

Город бурлил. На какое‑то время история с похищением Елены Спасаломской и ее чудесным спасением стала неотъемлемой темой светских бесед. Томчин, часто ходивший на званые вечера, чтобы в неформальной обстановке пообщаться с нужными людьми, теперь делать это побаивался. Он знал – стоит ему только оказаться на одном из таких приемов, как его тут же, точно мухи сладкий пирог, облепят гости и не отпустят, пока он не удовлетворит их любопытство. То, что Спасаломская и Шешель снимались у него в фильме, – как клеймо на лбу.

Раздавались призывы, что Свирского надо похоронить, как бездомную собаку, – без креста и не на кладбище, где лежат добрые граждане, а в поле, чтобы никто не знал, где он лежит. Могилу же срыть, сровнять с землей. Пусть ничего о нем не напоминает. Пусть он вечно в аду горит, куда он так хотел попасть. Если кто вздумает положить его на кладбище, где покоятся люди почтенные, да еще соорудит поверх его останков монумент с крестом, то найдутся и те, кто гнева небес не побоится, да призраков, которые бродят по кладбищам ночью, придут, постамент сломают, тело же Свирского отроют и перепрячут, закопают в придорожной канаве, чтобы никто не знал, где оно валяется. Может, через много лет, когда дорожные рабочие начнут перекапывать дорогу, расширяя ее, они наткнутся на эти останки. Но кто уж разберет тогда, кому они принадлежали.

Его тело взяли родственники, похоронили где‑то в одной из семейных усыпальниц далеко от Москвы, куда слухи о деяниях Свирского еще не добрались, а когда дошли, то все забыли, кто был главными их участниками. Со Свирским они уже не ассоциировались.

Томчин опекал актрису. Старался ограничить до минимума ее общение с репортерами, предложил ей за счет студии, чтобы поправить здоровье, отправиться в путешествие на любой из курортов, хоть в Крым, хоть в Италию, но она отказалась, сказав, что всегда и везде будет думать о Шешеле, звонить в Москву, справляться о его состоянии. Какой тут отдых. Лучше уж вовсе не уезжать.

– Вы правы, – поспешил согласиться с ней Томчин.

Он не разделял этого мнения, но боялся, что, начни он уговаривать Спасаломскую, не ровен час, нервы ее не выдержат и она сорвется.

Она вскоре смогла улыбаться, реагировать на шутки и сама шутила. Выйдя из больницы, дорогу обратно не забыла, приезжала каждый день. Примелькалась там. Лицо‑то ее было всем знакомо. Только не все вспоминали – откуда они знают ее. Вот и стали принимать Спасаломскую за одну из сотрудниц, здороваться с ней, а ее это забавляло. Она беспрепятственно могла войти в помещение в любое время. Постепенно многие даже забыли, что в одной из палат больницы лежит Александр Шешель, которого и навещала актриса. Увидев Спасаломскую, некоторые из сотрудников больницы вспоминали фильмы, в которых она играла.

«Так это известная актриса, но почему она работает у нас? Война‑то давно кончилась. Теперь такое самопожертвование не нужно».

Оставалось только поинтересоваться: «Почему она порвала с синематографом и стала сестрой милосердия?» Но с синематографом она не порывала, а вопрос этот ей не задавали.

Ей приятно было следить за тем, как выздоравливает Шешель. Увидев его в первый раз, она испугалась, потому что лицо Шешеля похудело, стало не бледным даже, а желтоватым, глаза провалились в череп, а вокруг век растеклась болезненная чернота. Из полуоткрытого рта вырывался приглушенный хрип. Ей показалось, что Шешель на последнем издыхании, может с минуты на минуту умереть и времени на то, чтобы проститься с ним, уже не осталось.

– Не беспокойтесь. Он идет на поправку, – сказал врач.

Спасаломская ему не поверила. Хотела умолять его, чтобы он не стоял здесь столбом, а что‑то делал, колол Шешелю какие‑то лекарства, но врач уже все сделал.

– Через месяц он сможет уйти.

И опять Спасаломская ему не поверила. Заключи она пари, проиграла бы, потому что врач оказался прав в обоих случаях.

Она отмечала, как изменяется цвет его кожи. Как желтое стало сменяться розовым. Глаза он открыл без нее, но она все‑таки успела в тот день посмотреть на него из‑за стекла до того, как он опять заснул – теперь всего на несколько часов.

Впечатления свои она хотела записывать в дневник, но испугалась, что когда‑нибудь его могут прочитать. Лет через пятьдесят потомки начнут рыться в ее бумагах, вздумают еще опубликовать эти записи. Правда, означало это, что даже через полвека она по‑прежнему будет числиться среди знаменитых актрис. Это тешило ее самолюбие. Она не могла припомнить, чтобы кому‑то так долго сопутствовал успех. Но театр – это одно, а синематограф – совсем другое. И через много лет она сможет смотреть свои старые пленки, на которых останется вечно молодой. Вечно молодой. Братья Люмьер изобрели рецепт вечной молодости. Будет ли публика любить ее и в старости? Или нет? Захочется ли ей смотреть на себя в старости? Или уйти с экрана, когда еще годы не дали знать о себе? Пусть ее запомнят молодой. Вечно молодой.

Дневниковые записи предназначались только для нее. Для публики она еще напишет что‑нибудь, когда придет время сесть за мемуары.

Однажды она наткнулась на выходящих из его палаты офицеров воздушного флота. Оказалось, что это его сослуживцы, возвращавшиеся после отпуска в свою часть. Она разговорилась с ними, а когда зашла в палату к Шешелю, поняла, что встреча эта еще дальше прогнала болезнь.

Он действительно шел на поправку.

Гвардейцы, стоявшие по обе стороны от золотых дверей, толкнули их, как только Шешель подошел к ним. Двери открылись. Они были такими огромными и тяжелыми, что гвардейцы сами никогда не открыли бы их, даже навались они на двери своими мощными плечами. Наверное, в стенах были запрятаны механизмы, и гвардейцы, лишь прикоснувшись к дверям, включили эти механизмы.

Его встречала такая плотная стена магниевых вспышек, что он невольно зажмурился, хотел закрыть глаза ладонью, но удержался. Рука лишь вздрогнула и опять легла вдоль тела.

Его встречали овацией.

Он чуть стеснялся, оглядывался по сторонам, щедро раздаривая приклеенную на лицо улыбку всем, кто смотрел на него. Часть его сознания хотела затеряться в этой толпе, раствориться в ней.

Дамы в красивых платьях, отягощенные драгоценностями, представители дружественных стран, весь кабинет министров, почти все депутаты думы. Они стояли по обе стороны от прохода, по которому шел Шешель. Такие почести воздавались лишь императору, когда он всходил на престол.

Как переменчива жизнь!

Еще несколько минут назад он корчился от боли, валяясь на жестком деревянном полу, хватаясь за горло, но воздух с трудом поступал в легкие, как он ни старался вздохнуть поглубже. Он чувствовал жар, сушивший кожу на его лице, будто он лег возле камина или костра. Но, открыв глаза, огня он не увидел, вытянул руку, схватил что‑то, зажал в ладони, а когда поднес ее к лицу и разжал – в ней ничего не оказалось. Потом он увидел на коже серые пылинки. Их тут же унес ветер, а когда они коснулись земли, то заклубился туман, стал подниматься к небесам, как при газовой атаке или дымовой завесе. Из него проступили очертания огромного дворца, шпилями проткнувшего небо. Туман отступал. Стала видна толпа, обступившая дворец. Люди что‑то кричали. Вдруг Шешель понял, что это приветствуют его. Он и не заметил, как оказался на ногах, боль ушла, а под ним оказались уже не доски, а брусчатка, отполированная до блеска миллионами подошв.

Это были самые трудные тридцать метров в его жизни. С каждым шагом он ощущал, как ноги его становятся все тяжелее и тяжелее, будто к ним прицепляют гири и теперь они волокутся следом.

Явь это или сон? Еще одна сцена, которую они не успели снять или все же успели?

Позади остался спускаемый аппарат. Его корпус покрылся окалиной, когда он падал в атмосфере, быстро нагреваясь, раскалившись чуть ли не докрасна, когда из него выбросился парашют, гася скорость.

Парашют зацепился за ветви огромной ели, сломал их, но чем ниже он опускался, тем ветви становились толще и крепче, а аппарат с каждой секундой все терял силу, и, в конце концов, деревья остановили его, когда до земли оставалось метра два.

При посадке Шешеля изрядно встряхнуло. Кажется, он потерял сознание. Но ненадолго. Когда двери спускаемого аппарата отошли в стороны и он выглянул наружу, то его окружала ночь.

Аппарат чуть покачивало, будто это качели.

Шешель посмотрел вниз, вытянув голову из аппарата, держась руками за его края, чтобы при очередном покачивании не выпасть.

Он увидел сугробы чуть подтаявшего снега, хотел было выпрыгнуть сразу, но подумал, что снег может оказаться не очень глубоким. Так и ноги поломаешь. Обидно. Ведь все уже позади.

Он не знал еще, что сел неподалеку от глухой сибирской деревни, куда радио еще не провели, а газеты приходят с недельным запозданием.

Он не слышал, как щелкнули затворы винтовок – нет, вовсе не почетного караула, потому что его сюда просто не успели бы привезти.

Жители деревни, увидев огненную молнию, прочертившую небеса, ждали, что она будет трясти землю так же, как и в свое время Тунгусский метеорит, принялись молиться, выбежав из домов. Она упала в лес. Земля не колыхнулась. Когда все поняли, что ни какой опасности нет, охотники пошли посмотреть, что же это такое.

Пробравшись через таежные заросли, они увидели раскачивающуюся на веревках капсулу, вообразили, что это пришельцы, которые, оправившись после посадки, начнут собирать треноги и поливать огненными лучами все живое, что встретят на своей дороге.

Лучше остановить их, пока они не набрались сил. Потом поздно будет.

В тулупах, валенках, шапках‑ушанках бородатые охотники за пришельцами. Они обступили аппарат кругом – не вырваться, будто за каждого пойманного инопланетянина им, как в свое время в Америке за скальп индейца, причитается вознаграждение.

Они держали в руках старые ружья. Лет по пятнадцать им было, а то и больше. Привыкли к ним. Таскали с собой в тайгу из года в год, на новые менять не торопились. Спросишь у такого: «Белке в глаз откуда попадешь? Метров со ста?». Но они не относились к хвастунам, которые, когда у них спросят, какую рыбу они поймали, начнут раздвигать как можно шире руки, потом поцокают языком и скажут: «Нет, та было покрупнее». Охотники тоже поцокают языками, головами покачают, потупив взор: «Со ста, пожалуй, нет, а вот дерево самое высокое – метров сорок. Если белка на самом верху, то попадем в глаз‑то. Иначе нельзя, шкурку испортишь, а кому она нужна порченая. Лучше тогда совсем не стрелять».

Когда некоторых из них забрали на войну, то лучших снайперов во всей армии было не сыскать. Боялся их противник. Ой, как боялся, когда эти охотники со своим старыми, видавшими виды ружьями шли по улицам захваченных городов, поглядывали на окна в домах, где могли прятаться остатки разбитых частей противника, все еще не желавшие сдаваться и оказывающие сопротивление. Те знали – только шевельнешься, и все, считай себя мертвым, поэтому сидели тихо, когда по улицам шли эти охотники.

Шешель лег на живот, вытянул правую ногу, потом левую, перевалился через бортик, держась за края капсулы и разгибая руки. Капсула закачалась еще сильнее. Пальцы соскользнули с обледеневшего металла, и он упал в снег лицом вниз.

Он сидел в снегу на коленях, с опущенной головой, все еще не слыша человеческие голоса. В ушах у него шумела кровь. Где‑то рядом зажегся свет. Слишком яркий, чтобы смотреть на него. Шешель и не смотрел на него, продолжая разглядывать снег.

– Уберите. Ярко. Глаза режет.

Он сказал это слишком тихо.

Стволы ружей провожали его, и когда он выбирался из аппарата, и когда падал в снег.

Охотники не стреляли. Пришелец слишком походил на человека. Кто‑то зажег масляную лампу, уже не таясь. Поднес ее к пришельцу.

На огромной голове с темнотой вместо лица, в которой отражался огонь, они увидели надпись «Россiя» и двуглавого орла, нарисованного желтой краской над ней, а чуть сбоку у правого виска – трехцветный флаг.

– Батюшки, наш, а мы тебя чуть не… Откуда ты?

Шешель услышал лишь последние слова. Он приподнял темноту, оказавшуюся лишь стеклом шлема, губы его шелохнулись, но они сплавились. Он не мог их разомкнуть. Тогда он поднял левую руку с вытянутым указательным пальцем. Ткнув в небеса, тот угодил почти в выступившую из облаков Луну – огромную и красивую.

Охотники посмотрели вверх, но ничего не поняли.

– Неужто с небес?

– С Луны, – разлепил губы Шешель.

– С Луны? Так ты на Луне был?

Шешель кивнул.

– А мы‑то тебя за пришельца с Марса приняли. Извини.

Шешель и сам читал эту книжку господина Уэллса. Он засмеялся. Это ему показалось, что он засмеялся, а на самом деле захрипел.

Откуда‑то взялись сани, устланные мягкими шкурами. Шешеля, поддерживая за руки, как немощного, довели до саней, уложили, накрыв, чтобы не замерз, еще одним ворохом шкур. Медвежьих. Они еще хранили запахи зверей.

– Лежи, отдыхай. Мы тебя в деревню отвезем, а там – в город самых быстрых пошлем. На лыжах они за день дойдут. Тебя ведь в столицу доставить надо.

Шешель кивнул.

– Меня будут искать. Может, в деревню кого пришлют.

– Понятное дело, что искать будут. Знамо дело. С Луны все же вернулся. Первый. Дело государственной важности. Ой, а мы‑то тебя и не поздравили, – и с этим словами охотник расцеловал Шешеля, исколов бородой. – Пока тебя от нас не забрали, мы в деревне в твою честь праздник организуем. Но ты отдыхай, сил набирайся.

Скрипел снег под полозьями. Звезды заглядывали ему в лицо, а рядом, тихо переговариваясь, чтобы не тревожить Шешеля, шли охотники, поглядывая на него как на невидаль какую.

Шешель смотрел в небеса, на Луну и улыбался, а потом глаза его стали влажными от слез, потому что все это происходило не с ним. Он отдал бы все на свете, чтобы наяву испытать эти же чувства.


Его ждал император. Кто‑то из службы церемониала держал в руках бархатную коробочку с орденом, который через несколько мгновений, как только Шешель дойдет до императора, тот повесит ему на шею.

Ныл бок. Шешель ударился им при посадке, и вот тот все еще не заживал.

Шешель сделал еще один шаг.

Но нога его опоры не нашла, ушла в пол, который был таким же плотным, как вода, или вовсе оказался миражем. Шешель уже переместил на нее центр тяжести, стал проваливаться, а зал вокруг него начал рассеиваться, будто нарисован был на тумане.

Голова закружилась, к горлу подступила тошнота, а тело приобрело ту легкость, которая бывает, когда, подняв аэроплан к небесам, начинаешь падать, уже и не пытаясь удержаться за них. Пропеллеры крутятся только оттого, что с ними играет ветер, а на самом деле они мертвы и вскоре превратятся в щепки, годные разве что для растопки печки.

Успеть бы выброситься, пока земля не превратила тебя во что‑то бесформенное и никому не нужное, за исключением той же земли. Она быстро надвигалась, а Шешель все никак не мог выбраться из падающего аэроплана. Когда же он расстегнул ремень, то понял, что уже слишком поздно и даже если он раскроет парашют, то все равно тот не успеет погасить скорость.

Так зачем тогда выбираться из аэроплана? Лучше погибнуть вместе с ним.

Шешель невольно закрыл глаза, когда до земли доставалось несколько метров, но ждал секунду, другую, третью, а удара все не было, будто земля тоже оказалась лишь туманом.

Или он умер и уже на небесах?

Он медленно приоткрыл глаза. Что там еще ему приготовила судьба? Какие неожиданности?

Кровать, на которой он лежал, была не такой мягкой, как медвежьи шкуры. А белый потолок – никогда не сравнится со звездным небом, даже если будешь замерзать под ним, всеми брошенный.

Он опять закрыл глаза, чтобы вернуть себе зимний лес, в котором был так недавно, или великолепный императорский дворец, или хотя бы ощущение полета, но все его попытки оказались тщетными.

Он ушел из мира грез. Вот только бок болел, как и тогда, когда он шел к императору за орденом.

Ему показалось, что за стеклом входной двери он увидел лицо Спасаломской. Но мог и ошибаться. В последнее время он только и видел то, чего на самом деле нет. Что выдумано. Может, и Спасаломская – тоже выдумка? Надо порыться в памяти.

Кто бы мог подумать, что телескопы станут самым популярным товаром, а в магазины, торгующие оптическими приборами, будут выстраиваться очереди, такие же огромные, какие во времена войны стояли в хлебные лавки.

Если бы торговцы смогли предвидеть это, вздумай они за неделю до полета Шешеля на Луну погадать на кофейной гуще, на картах, додумайся сходить кто‑нибудь из них к гадалке, что же, тогда они смогли бы подготовиться к нашествию покупателей получше, а так… как стая саранчи сметает любую растительность на своем пути, с прилавков были сметены вначале телескопы, потом подзорные трубы и бинокли, но поток желающих обзавестись оптикой все не иссякал. Напротив, он становился все полноводнее, но торговцам в первый же день нашествия осталось лишь стоять возле входов в свои магазины, разводить руками и говорить, что на прилавках и на складе ничего не осталось. Пусто. Дошло до того, что и театральные бинокли стали уносить домой после окончания спектакля. Администрациям практически всех театров, дабы не лишиться биноклей, пришлось пойти на крайние меры – не выдавать их во время спектакля зрителям.

– Когда появятся телескопы? – Самый популярный вопрос, который можно было выносить на газетные заголовки.

– Не знаю, – ответ, тоже достойный газет, потому что обеспечить резко возросшую потребность оптическая промышленность не могла.

Не могла. Не могла.

Сроки были слишком маленькие. Всего неделя.

Одна неделя. Ну хоть две бы, а так… Телескопы в достаточных количествах появятся слишком поздно, когда и Луна вновь станет безжизненной, а человеческие следы на ее поверхности все равно не разглядеть, сколько ни приближай ее к глазам, пользуясь самыми совершенными оптическими приборами, созданными человеком.

Бинокли. Морские и сухопутные доставались из сундуков и с полок шкафов, где лежали они много лет со времен мировой войны, заваленные стопками полотенец и старых одежд. Прежде они, вглядываясь в небо, ловили германские аэропланы, а теперь – Луну.

Люди по ночам выходили на улицы городов, смотрели в небеса, будто их всех одновременно охватило помешательство. Губы шептали прежде неведомые названия: Кратер Тихо, Море Спокойствия, Залив Зноя, – ставшие теперь такими знакомыми и обыденными, как Коломна или Тула, будто до них так же легко добраться – сядь только на поезд, и он домчит тебя и до Лунных Альп и до Кратера Немо.

Увидеть бы отблеск Солнца на серебристых бортах корабля, увидеть бы огненные сполохи, несущиеся вслед за дюзами, встревоженную лунную пыль, увидеть бы трехцветный флаг Империи, воткнутый в безжизненную твердь.

Бесполезно. Бесполезно. Слишком далеко.

Но это никого не останавливало, и по ночам добрая половина жителей Империи, пусть и без оптических приборов, которых на всех не хватило, до слез в глазах, до первой утренней зари, смотрели на Луну.

Они заболели все. Лунное помешательство.

– Где ты? Как ты? Отзовись.

«Куплю телескоп в любом рабочем состоянии».

Такими объявлениями пестрели газеты. Хоть аукционы устраивай.

Те счастливчики, которые смогли разжиться телескопом, несли этот драгоценный груз, обмотав тряпками, чтобы, не дай бог, не повредить и чтобы никто не догадался, какое сокровище они несут.

Фотографию Шешеля, вырезанную из журнала, вставляли в рамки, вешали на стены в домах, если уж не в угол, где положено быть иконам, так туда, где висел портрет государя‑императора или модной актрисы, или родственников – бабушек, дедушек, родителей, любимых братьев и сестер. Любимого пилота Александра Шешеля. Только появись он на улице. Шага ему ступить не дадут. Каждый будет норовить в дом затащить и угостить всем, что есть. Не уйти Шешелю. Не уйти. Всей Империи он стал как родной.

Спасаломская? Ее осаждали репортеры, прохода не давали, чтобы выяснить подробности личной жизни, залезали в архивы частей, в которых служил ее супруг; разбирая его жизнь по косточкам, по мгновениям, выворачивая ее перед публикой, а та ненасытно требовала: «Еще. Еще».

– Вы знаете, что любит Шешель на обед?

– Да. У них часто готовили картошку со свининой и салаты.

– Еще он любит красное вино.

Это обычный разговор на светском вечере. Тема одна.

«Мы на Луне!»

Люди, прочитав это сообщение в газетах, услышав по радио, выбегали на улицы, целовались с незнакомыми прохожими, как со старыми добрыми друзьями, смеялись, танцевали.

Все сошли с ума. Вся Империя сошла с ума.

В роддомах мальчикам давали имя Александр, а девочкам – Александра.

Всех охватила эйфория, как когда‑то много лет назад, когда объявили о капитуляции центральных держав, кончилась мировая война и доблестные войска Империи потянулись домой.

«Галиция – наша! Проливы – наши! Константинополь – наш! Циндао – наш!»

Теперь эти лозунги пополнились еще одним.

«Луна – наша!»

Какой‑то предприимчивый книгопечатник за ночь отпечатал открытки: Шешель на Луне, над ним звездное небо. Их разбирали, как горячие пирожки зимой. Печатный станок работал день и ночь, выплевывая пачки все новых открыток, которые тут же расходились по рукам, будто в бездну проваливались, а ненасытная толпа требовала: «Еще. Еще».

«Возвращайся. Вся Империя ждет тебя».

«Где ты? Как ты?»

Офицер сыскной полиции Скорлупов сидел на стуле, заложив ногу, за ногу, и раскачивался телом, отчего передние ножки стула чуть приподнимались над полом, и, стань амплитуда качания чуть больше, офицер, потеряв равновесие, непременно запрокинулся бы назад, ударился о стену или пол и угодил бы с разбитой головой в одну из пустующих палат. Поскольку травму он получил во время исполнения служебных обязанностей, то за служебное рвение и презрение к опасностям, которые на каждом шагу поджидают полицейского, в награду ему причитались – нашивка на мундир за ранение, продвижение по службе и прибавка к жалованью. Только такими перспективами можно было объяснить эти акробатические покачивания на стуле, достойные того, чтобы их показывали на цирковой арене, предварительно чуть усложнив номер – натянуть канат над ареной и поставить стул на него. О, у этого офицера получится и на пятиметровой высоте так же спокойно балансировать на стуле, как он делает это в больничной палате. Чай, это не страшнее, чем идти на вооруженного бандита, которого начальство приказало взять обязательно живым.

– Право же, Александр Иванович, – говорил Скорлупов назидательно, – откуда в вас это мальчишество? Отчего нам не доверили это дело? Думали, что упустим Свирского и не сумеем доказать его причастность к покушению на Шагрея? Полноте.

– А?

Шешель полулежал в кровати, подложив между своей спиной и деревянной спинкой кровати подушку. В окно заглядывало солнце. Лучи его просачивались через щелку в шторах. Шешель ловил их, подставлял лицо и жмурился, совсем как кот, разве что только не мурлыкая от удовольствия.

Бок ныл только по ночам и еще когда погода менялась. Но в последние дни на улице было жарко. Швы еще не сняли. Шрам чесался. Шешелю постоянно приходилось искать занятие для рук, иначе он расчесал бы шрам до крови.

– Нисколько не ставлю под сомнение ваш профессионализм, – сказал Шешель, – но боюсь, что, улаживание все формальности, как то: получение ордера на арест столь уважаемого человека, коим до недавних пор являлся Свирский, помешало бы вам успешно завершить эту операцию.

– Если все мы будем устраивать самосуд, то, знаете ли, к варварству вскоре придем.

– Не сгущайте краски. Ведь признайтесь, считаете, что действовал я правильно.

– Иначе и не пришел бы проведать вас.

– А я думал, что вы здесь исключительно по служебным делам. Черпаете информацию для отчета. Дело‑то закрыто?

– Нет еще. Оно почти закрыто. Руководство хочет спустить все на тормозах и оставить без последствий для вас ту бойню, которую учинили вы в доме Свирского. Три трупа – это много. Дело закроют, но это крайне сложно сделать.

– А что такое? – Шешель нарочно слишком театрально удивился, как плохой актер, который не знает меры, постоянно переигрывает, а зритель, чувствуя эту фальшь, на спектакли, где он играет, – не ходит. Вот он и рад, что сумел заполучить хотя бы одного зрителя и теперь демонстрирует перед ним все свое умение.

– Ну как же. Формально вы превысили допустимые меры самообороны. Вот как это звучит. Ворвались в чужой дом, стали палить из пистолета, а у тех, кто в доме был, ничего, кроме холодного оружия, в распоряжении не было. В зависимости от того, как повернуть это дело, вам могла грозить либо смертная казнь, либо большой срок в сибирских губерниях.

– Ай, ай, опять у нас Сибирь хотят осваивать при помощи деклассированного элемента. Неправильный это путь.

– Что же, по‑вашему, надо туда самых лучших людей общества отправлять?

– Конечно.

– Тогда вам туда прямая дорога.

– Спасибо за комплимент. Но у меня еще здесь дела остались. Касательно преступников в Сибири, что же, может, что и получится. Вот у британцев с Австралией эксперимент, кажется, оказался удачным. Но простите, мы отвлеклись.

– От чего?

– Вы говорили, что мне прямая дорога в Сибирь.

– Да? Неужели?

– Вы меня пугаете. Знаете, когда не помнят того, что только что происходило, и при этом хорошо помнят прошлое – это верный признак старости. Проверим, не пора ли вам на заслуженный отдых. Помните ли вы…

– Не стоит проверять. И так знаю, что на заслуженный отдых мне будет еще рановато лет этак двадцать пять или даже тридцать, – прервал Шешеля офицер, – раньше меня, как бы я ни хотел, не отпустят.

– Счастливчик.

– Хм. Может быть. Эту тему можно будет обсудить. Но вернемся к нашему основному разговору.

– Вы вспомнили – о чем он? – все так же театрально обрадовался Шешель.

– Я и не забывал, – сквозь зубы процедил офицер, – и так дело получило широкую огласку. Информация дошла до самых верхов. Общественность полностью на вашей стороне, и, решись органы правосудия на такой шаг, как посадить вас в тюрьму, хотя бы даже на то время, пока длится следствие, возле тюрьмы собралась бы толпа и взяла ее штурмом, как когда‑то Бастилию.

– И разнесла бы ее по кусочкам? Высокое начальство посчитало, что не стоит так рисковать? Да, и помнится, после взятия Бастилии развернулась такая вакханалия, что не приведи господи. Такое и врагу злейшему не пожелаешь.

– Вот. Вот. А впрочем, к революции освобождение вашей персоны не привело бы.

– Как знать. Кто знает, что придет в голову разбушевавшейся толпе?

– Не беспокойтесь – все было бы под контролем. Максимум – действо сопровождалось бы вышибанием тюремных дверей. Но я предвижу, что персонал тюрьмы сам бы отворил двери перед толпой, поскольку мнение общества касательно вашей персоны как о герое – полностью разделяет. Маятник качнулся в обратную строну. Там, где мог быть знак минус, поставили плюс. Та ночь и та бойня ставятся вам в заслугу.

– Не нравится мне слово «бойня». Все‑таки я был один, а их трое.

– Хорошо. Не буду больше его упоминать. Я не удивлюсь, если от нашего ведомства вас представят к какой‑нибудь награде и сам министр внутренних дел вручит ее вам в торжественной обстановке.

– Да, да, – тихо сказал Шешель, – не император за Луну, так хоть министр за звезду.

«За спасение звезды. Иначе Спасаломскую не назовешь. Звезда, которая освещает нам небосвод. Как же без нее было бы плохо. А Луна? Настанет ночь, и она вновь появится. Ничего ей не грозит».

– Что, простите? – не понял офицер.

– Нет, ничего. Я о своем. Задумался, простите.

– Пожалуй, сегодня больше не буду надоедать вам своим присутствием.

– Вы вовсе не надоедаете мне. Знаете ли, времяпрепровождение на больничной койке – занятие довольно скучное, – Скорлупов понимающе кивнул, но не стал вдаваться в подробности, откуда ему это известно. – Ранения на войне получали многие, – а поэтому, – продолжал Шешель, – если вы захотите прийти еще раз, пока я здесь нахожусь, то буду очень рад вас видеть.

– Как только позволят служебные обязанности – непременно загляну, – сказал офицер, вставая со стула, – очень интересно будет узнать о фильме, где вы снимались вместе со Спасаломской.

– Вынужден разочаровать вас. Содержание картины, пока она не вышла на экраны, тайна, разглашать которую нельзя, хоть и не под угрозой смертной казни, но все же последствия для ослушников – жесткие. Лишение гонорара, премиальных и так далее.

– Жаль, но думаю, что мы сможем отыскать и другие темы для беседы.

– Ой, – Шешель хитро сощурился, погрозил Скорлупову указательным пальцем, – складывается меня впечатление, что вы захотите предложить мне работу в своем ведомстве.

Скорлупов потупился.

– Я вижу, что прав.

– Не будем пока так далеко забегать вперед. Я вас покидаю. Выздоравливайте.

– Премного благодарен.

Когда Скорлупов ушел, Шешелю стало скучно. Он уставился на дверь, стал гипнотизировать ее, но она больше не открывалась и никто, даже сестра милосердия, не приходил к нему в палату.

Загрузка...