Как выглядел каменный «столп» у въезда в город Холм. — Орел в литературных памятниках и территориальной символике Галицко-Волынской Руси. — Свидетельства хроники Ульриха фон Рихенталя. — Данные немецких и польских источников XVI–XVIII вв. — Печать Луцкого повета 1589 г.
о сообщению Галицко-Волынской летописи, помещенному под 1259 г., на расстоянии одного поприща от Холма (несколько более 1 км) сыном Романа Мстиславича Даниилом был возведен весьма примечательный архитектурный объект, называемый летописцем «столпом», увенчанным изваянием орла:
Стоить же столпъ поприща от город каменъ, а на немъ — орелъ каменъ изваянъ. Высота же камени — десяти лакотъ, с головами же и с подножьками — 12 лакотъ.[2045]
Как считают комментаторы новейшего переиздания Галицко-Волынской летописи, в приведенном отрывке упоминается один из «хорошо укрепленных замков», возведенных на подступах к городу Холму.[2046] Между тем, еще Н.Н. Воронин и П.А. Раппопорт обратили внимание на то, что указанная летописцем высота в 10–12 локтей (это — примерно 4,56–5,52 м[2047]) для оборонительной башни-донжона замка недостаточна (средняя высота подобных башен на Западной Волыни в 3–4 раза превышает эти значения). Вероятнее всего, летописец в данном случае ведет речь о скульптурном монументе, изображающем орла на высоком постаменте в виде колонны.[2048]
Исследователи давно заметили, что орел на столпе близ Холма был двуглавым, на что указывает грамматическая форма множественного числа выражения «с головами», используемого летописцем. На наш взгляд, нет достаточных оснований для предположения о том, что холмский орел имел три или более голов.[2049] Еще А.В. Соловьев справедливо отводил такого рода гипотезы, указывая, что «подобные чудовища совершенно неизвестны в европейском искусстве», а посему упомянутый в летописи орел мог быть только двуглавым.[2050]
По всей видимости, Холмский монумент воспроизводил византийского двуглавого орла, который мог стать неким новым символом власти галицко-волынского князя.[2051]
Летопись точно называет архитектора, прибывшего в Галицко-Волынскую Русь из Византии и воздвигшего собор в Холме, — это «хитрец Авдий».[2052] Возможно, что названный грек являлся также и автором сооруженного при въезде в Холм монумента с символом императорской власти, призванным свидетельствовать могущество православного русского князя.
Оригинальную трактовку летописного описания монумента с орлом близ Холма предлагает В.С. Александрович. Отвергая все высказанные ранее интерпретации как «фантастические», он утверждает, что открыл подлинный смысл описания монумента, который «однозначно вытекает» из слов летописца, оставшихся непонятыми другими исследователями. Согласно Александровичу, упоминаемые летописцем «головы» и «подножки» имеют отношение не к фигуре орла, венчавшей монумент, а к монументу вообще. Последний, таким образом, представлял собой некую колонну («столп») высотой в десять локтей в с высеченным на ней орлом в виде некоего рельефа; колонна была установлена на ступенчатом постаменте («подножках») и увенчана высеченными из камня человеческими «головами», повернутыми в разные стороны; «головы» и «подножки» добавляли к высоте монумента еще два локтя.[2053] В качестве ближайшей аналогии такого сооружения Александрович указывает описанные холмским летописцем внутренние колонны церкви Иоанна Златоуста в Холме с капителями в виде человеческих голов.[2054]
Однако при подобном направлении мысли исследователя ряд ключевых элементов летописного описания холмского монумента, имеющих важное значение для его восприятия, остались им незамеченными или были намеренно искажены. Прежде всего летописец иначе, чем представляет себе Александрович, описывает изображенного на монументе орла: «Орель камень изваянъ». «Изваянъ» — краткая форма причастия страдательного залога прошедшего времени, которая соответствует в современном русском языке понятию изваянный.[2055] Это значит, что в понимании холмского летописца «изваять» орла из камня на «столпе» означало примерно то же самое, что и для современного читателя — создать объемное скульптурное изображение птицы, венчающее собой колонну («столп»).
Выражение «изваянъ» не соответствует предполагаемому Александровичем изображению на плоскости в виде какого-нибудь рельефа, высеченного где-то на самой колонне. В этом легко убедиться, если рассмотреть случаи употребления аналогичных выражений («изваяно», «изваяна») холмским летописцем в непосредственно примыкающих к описанию монумента с орлом сообщениях о строительстве и украшении холмских храмов. Как мы уже видели, описывая поддерживаемые колоннами перекрытия церкви Иоанна Златоуста в Холме, летописец говорит о «четырехъ головахъ человецскихъ, изваяно отъ некоего хытречь».[2056] В другом месте он упоминает доставленную из Венгрии чашу «мрамора багряна, изваяноу моудростью чюдноу».[2057]
Разумеется, что и человеческие головы, и мраморная чаша — объемные предметы, высеченные из камня, то есть изваянные рукой искусного мастера как пространственные объекты. Таким же объемным предметом, скульптурой был и изваянный из камня орел, стоявший на колонне при въезде в Холм. Фигура орла должна была располагаться именно на вершине монумента, поскольку никаким иным образом расположить объемную скульптуру на пьедестале в виде колонны невозможно.
Следует обратить внимание также на летописный термин «подножьки», используемый при описании холмского монумента. Такой термин совсем не подходит для обозначения основания массивного каменного сооружения пятиметровой высоты. В памятниках древнерусского языка это выражение в грамматической форме множественного числа употребляется в значении «ножки, стойки (у мебели, утвари)».[2058] В контексте интересующего нас описания выражение «подножьки», несомненно, более соответствует ножкам, на которых стояла сравнительно небольшая (по отношению ко всему монументу) фигура орла, венчавшая собой колонну, нежели основанию всего сооружения.
Греческий мастер, воздвигший колонну, увенчанную фигурой орла, при въезде в новую столицу Галицко-Волынской Руси, в своей работе должен был ориентироваться на какие-то известные ему архитектурные образцы. Такие образцы скорее всего следует искать в самой Византии и прежде всего в столице империи.
И действительно, к числу главных достопримечательностей византийской столицы на рубеже XII–XIII вв. относили установленную на ипподроме колонну, на вершине которой красовалась фигура расправившего крылья орла. Ее подробное описание находим в «Книге о статуях города Константинополя», приписываемой Никите Хониату:
Был еще в ипподроме медный (или бронзовый. — А.М.) Орел — изобретение Аполлония Тианского и великолепное создание его волшебства. <…> [Аполлоний] поставил на столпе изображение орла — восхитительное произведение художественного искусства, любуясь которым, нельзя было оторвать глаз и поневоле приходилось остаться прикованным к месту, подобно тому, кто, начав слушать пение сирен, хотел бы уйти от них прочь. Орел расширил крылья, как будто желая взлететь, между тем под его ногами лежал свившийся в кольца Змей, который не пускал его подняться вверх и, уткнув голову в его крыло, по-видимому, хотел его ужалить.[2059]
Вызывавшая всеобщее восхищение скульптура была выполнена с таким необыкновенным искусством, что создание ее не могло считаться делом рук простого ваятеля и приписывалось волшебству Аполлония Тианского — древнего мага и философа. Описанная Хониатом композиция изображала поединок орла со змеей — один из излюбленных сюжетов византийского искусства. Дальнейшая судьба этого выдающегося произведения неизвестна. По-видимому, колонна была разрушена, а венчавшая ее статуя уничтожена крестоносцами, захватившими Константинополь в 1204 г.[2060]
Специальное исследование по выявлению в византийском искусстве ближайших параллелей к описанному Хониатом константинопольскому изваянию провел в свое время Л.А. Мацулевич. Одной из них историк считает серебряную статуэтку, изображающую торжество орла над змеей, найденную в 1930 г. при строительстве Днепрогэса в древнем захоронении у с. Вознесенки (Нескребовки; ныне в черте г. Запорожье)
Сравнительно мало затронутая огнем погребального костра, статуэтка представляла собой отлитое по восковой модели и полое внутри навершие древка боевого знамени воинского отряда.[2061]
Согласно римским и ранневизантийским представлениям, встреча орла со змеей несла смерть обоим. Однако в дальнейшем смысл этого сюжета меняется: орел становится победителем в схватке со змеей, которой он не оставляет шансов поразить себя ядовитым жалом. В средневековых изображениях (особенно после X в.) орел представлен во все более декоративных и вычурных позах и вместо одной приобретает две головы.
Таковы рельефы двуглавого орла в Димитриаде, рельеф на шкатулке из Террачины, на резных дверях в Охриде.[2062]
Очевидно, именно такого двуглавого орла, попирающего поверженного им змея, изобразил греческий ваятель на колонне при въезде в Холм. По-видимому, эта традиционная для византийского искусства композиция была не вполне ясна для древнерусского летописца, принявшего кольца змеи в лапах орла и ее поднятую голову в тщетной попытке ужалить птицу под крыло за некие «подножки», дополнительно поддерживающие фигуру орла.
Таким образом, общий смысл летописного описания монумента таков: на каменной колонне высотой в десять локтей стоит изваянный из камня орел; общая высота сооружения, включая орла с головами и подножками (то есть всю его фигуру), — двенадцать локтей.
Использование образа двуглавого орла в архитектурном декоре Древней Руси — явление совершенно уникальное. Почти то же самое можно сказать и в отношении древнерусских изображений двуглавого орла вообще: известны лишь единичные подобные случаи, например изображения двуглавой птицы на бляшке из Гнездовского кургана (X в.)[2063] или в росписи южных Златых врат собора Рождества Богородицы в Суздале (30-е гг. XIII в.).[2064] Зато двуглавый орел был известен в византийской, болгарской и сербской каменной декоративной резьбе.[2065]
Галицко-Волынская летопись еще раз обращается к образу орла в качестве особого символического покровителя галицкого князя. В рассказе о битве под Ярославом 1245 г. летописец помещает описание знамения, которое не имеет аналогов в древнерусской летописной традиции:
Бывшоу знамению сице надъ полкомъ (Даниила Романовича. — А.М.): сице пришедшимъ орломъ и многимъ ворономъ, яко оболокоу великоу. Играющимъ же птичамъ, орлом же клекьщоущимъ и плавающимъ криломъ своими и воспрометающимъся на воздоусе, якоже иногда («никогда», по Хлебниковскому списку. — А.М.) и николи же не бе. И се знамение не («не» в Хлебниковском списке отсутствует, что более соответствует общему смыслу сообщения. — А.М.) на добро бысть.[2066]
Примечательно, что повесть о Ярославской битве, так же как и сообщение о каменном «столпе» с орлом, имеет холмское происхождение.[2067]
Можно с уверенностью говорить, что образ двуглавого орла в качестве некоего геральдического знака на несколько столетий закрепился на западных окраинах Галицко-Волынской Руси. Изображение коронованной двуглавой птицы в XV–XVIII вв. использовалось как своего рода территориальный символ Перемышльской земли.
Так, по сведениям Яна Длугоша (1415–1480), на знамени участвовавшего в Грюнвальдской битве 15 июля 1410 г. полка Перемышльской земли был изображен желтый двуглавый орел на лазурном поле. В перечне полков польских, литовских и русских земель, участвующих в битве, перемышльский полк (хоругвь) значится на четырнадцатом месте после полка Галицкой земли:
Четырнадцатая хоругвь, земли Пшемысльской, имела на знамени желтого орла с двумя головами, повернутыми равномерно в разные стороны, на лазурном поле.[2068]
Похожее изображение отмечено в «Хронике Констанцского собора», написанной немецким купцом Ульрихом фон Рихенталем.[2069] Его известия о Юго-Западной Руси, а также сопровождающий их разнообразный иллюстративный материал требуют более внимательного рассмотрения.
Исполнявший должности секретаря городского совета и епископского нотариуса Ульрих фон Рихенталь (ок. 1366 — ок. 1437) был приглашен в качестве письмоводителя к работе XVI Вселенского собора католической церкви, проводившегося в швабском городе Констанце (на берегу Боденского озера) с 1414 по 1418 гг. и знаменитого смертным приговором, вынесенным Яну Гусу (1415). Составленная Рихенталем ок. 1420 г. хроника представляет значительный интерес как свидетельство очевидца, пользовавшегося практически всей полнотой информации о происходящих событиях. Написанная первоначально по-латыни, хроника затем была переведена на средненемецкий язык и сохранилась только в этом переводе в нескольких заметно отличающихся друг от друга списках.[2070]
Хроника Рихенталя особенно интересна для нас тем, что содержит одно из самых ранних в европейской литературе упоминаний о Червонной Руси, определяемой здесь как территория, входившая в состав русских земель и лежащая между «Правой» и «Белой» Русью («Das ruschiß land: recht Rußen, rot Rußen, wiß Rußen»).[2071] Среди участников собора Рихенталь называет неких представителей «королевства Червонной Руси» (das küngrich von rot Rußen),[2072] в дальнейшем в хронике также упоминаются некий «герцог Червонной Руси» (der hertzog von roten Rüßen)[2073] и некий «герцог Федор Смоленский в Червонной Руси» (der hertzog Fedur von Schmolentzgi in roten Rüßen).[2074] Второе упоминание представителей Червонной Руси связано с прибытием в Констанц 19 февраля 1418 г. большой делегации западнорусской православной церкви во главе с киевским митрополитом Григорием Цамблаком (1415–1420), уполномоченной для участия в католическом соборе великим князем Литовским и константинопольским патриархом. В состав этой делегации, насчитывавшей тридцать человек, входили не названный по имени князь Червонной Руси, а также смоленский князь Федор Юрьевич.[2075]
Некоторые рукописи хроники Рихенталя снабжены раскрашенными иллюстрациями, представляющими сцены из работы собора (в том числе казнь Яна Гуса), а также гербы его участников, — всего более тысячи изображений.[2076] На одной из миниатюр представлена сцена православной литургии, совершенной Григорием Цамблаком 19 февраля 1418 г. в присутствии всех православных участников собора.[2077]
Впервые хроника Рихенталя была издана еще в 1483 г. одним из первых немецких типографов Антоном Зоргом (работал в Аугсбурге в 1475–1498 гг.) и стала самой известной его работой — выдающимся произведением книгопечатания.[2078] Текст, изданный Зоргом, воспроизводит сравнительно поздний список хроники, составленный в 1467 г. Гебхардтом Дахером, и сопровождается значительным количеством выполненных на дереве гравюр, большинство которых раскрашено от руки. Помимо сюжетных гравюр, в книге помещены гербы всех присутствовавших или представленных на соборе лиц. В доступном нам экземпляре «Хроники» издания 1483 г. (хранящемся ныне в Библиотеке Эрмитажа) насчитывается 1059 изображений гербов, что позволяет считать это издание первым известным печатным гербовником.[2079]
На одной из миниатюр первого печатного издания хроники Рихенталя можно видеть также герб безымянного «короля Галиции», к которому относится сообщение о том, что для участия в соборе прибыло:
от светлейшего высокородного князя [и] короля Галиции полномочное великое посольство.[2080]
Герб «короля Галиции» представлен в виде увенчанного короной щита с продольными голубыми полосами на белом фоне. Этот же герб изображен на миниатюре Констанцской рукописи хроники Рихенталя, составленной в 1460-х гг. и принадлежащей Росгартенскому музею в Констанце.[2081]
Однако в более ранних рукописях хроники Констанцского собора упоминание о «короле Галиции», как и изображение его герба, отсутствует. К таким рукописям, отражающим первую редакцию хроники, относится прежде всего Олендорфский кодекс из библиотеки графа Густава из Кёнигсегг, составленный в 1438–1450 гг. В этой рукописи, как уже отмечалось, упоминается только безымянный князь Червонной Руси и помещается его герб в виде поделенного надвое черно-белого щита с тремя крестами в верхней половине и двуглавым орлом — в нижней.[2082] Такое же изображение есть и в Констанцской рукописи хроники, отражающей вторую редакцию памятника.[2083] Немецкая надпись под рисунком поясняет, что это — герб
высокородного благородного князя Червонной Руси.[2084]
Публикация в 1881–1882 гг. полного текста Олендорфской рукописи хроники Рихенталя, включая фотографическое воспроизведение всех ее миниатюр, сделала содержащиеся в ней изображения гербов участников Констанцского собора, отсутствовавшие в издании 1483 г., предметом тщательного анализа специалистов по истории европейской и в частности польской геральдики. Появляющийся здесь герб Червонной Руси Ф. Пекосинский относит к числу литовских гербов, то есть территориальных гербов русских земель в составе Великого княжества Литовского. Историк дает ему следующее описание: поделенный надвое щит с тремя красными крестами в верхнем серебряном поле и с золотым двуглавым орлом в нижнем черном поле.[2085] Этим описанием Пекосинского пользуются и новейшие авторы.[2086]
Рисунок из хроники Рихенталя, вероятно, является древнейшим сохранившимся изображением двуглавого орла на гербе Галицко-Волынской (Червонной) Руси. Благодаря популярности этого произведения, переизданного в Аугсбурге Генрихом Штайнером в 1536 г.,[2087] а также разошедшегося во множестве списков, двуглавый орел стал восприниматься в Западной Европе как геральдический знак Червонной Руси. С небольшими изменениями (с добавлением короны и некоторым изменением формы щита) рисунок из Олендорфской и Констанцской рукописей хроники Рихенталя воспроизводится в «Малом гербовнике» (Wappenbüchlein) известного немецкого гравера и книжного иллюстратора Виргила Солиса (1514–1562), изданном в Нюрнберге в 1555 г.: здесь он представлен как герб «герцогства Червонной Руси» (Herczogen von Roten Revse).[2088]
По-видимому, изображение двуглавого орла под короной могло считаться официальным гербом Перемышльской земли в составе Польского королевства со времени образования Русского воеводства (ок. 1434), в которое вошла Перемышльская земля.
Именно такое изображение фиксируется в «Хронике» Мартина Бельского (1494–1575), первым среди польских средневековых историков перешедшего с латыни на родной язык. Перечисляя в начале первой книги своей «Хроники» (написанной ок. 1550 г.) польские и русские воеводства и земли Польского королевства, в составе Русского воеводства Бельский называет Перемышльскую землю, «которая несет на хоругви своей орла о двух головах в короне, на голубом поле».[2089]
В польских печатных гербовниках начиная со второй половины XVI в. двуглавый орел с распростертыми крыльями под короной постоянно фигурирует в качестве территориального символа Перемышльской земли. Такого орла, помещенного в изящном декоративном картуше, можно видеть в гербовнике познаньского ювелира и гравера Эразма Камина (?–1585) («Librum insigniorum regionum atque clenodiorum Regni Poloniae…»), изданного в 1575 г.[2090]
Польский и чешский историк и поэт Бартош (Бартоломей) Папроцкий (1543–1614), считающийся основоположником польской геральдики,[2091] фиксирует изображение двуглавого орла на гербе Перемышльской земли в опубликованных в Кракове в 1578 и 1584 гг. двух гербовниках, названных им «Гнездо добродетели» (Gniazdo Cnoty, zkąd herby Rycerstwa Polskiego swój początek mają) и «Гербы рыцарства польского» (Herby Rycerstwa Polskiego). Графические изображения сопровождаются словесным описанием герба, из которого следует, что орел на нем имеет желтый окрас и помещается на голубом поле.[2092]
Этот герб сопровождает изображение польского короля Александра I на миниатюре из Статута великого коронного канцлера Яна Лаского (Commune inclyti Polonie Regni privilegium constitutionum et indultuum etc.), изданного в 1506 г. и представлявшего собой собрание сеймовых постановлений Польского королевства. Среди прочих символов двуглавый орел Перемышльской земли был изображен на знамени польского короля Сигизмунда II Августа 1553 г.[2093]
Знаменитый польский геральдист Каспер Несецкий (1682–1744) в своем 10-томном собрании гербов Польского королевства в качестве территориального герба Перемышльской земли также помещает изображение двуглавого орла под короной, сопроводив его словесным описанием, из которого следует, что орел на гербе имеет желтый цвет и помещается на голубом поле.[2094] Такое же описание герба Перемышльской земли, однако с некоторыми отличиями в его графическом изображении, представлено в «Описании древней Польши» М. Балинского и Т. Липинского.[2095] В качестве исторического герба Перемышльской земли изображение коронованного двуглавого орла (по рисунку К. Несецкого) принимает Ф. Пекосинский и другие исследователи.[2096]
Высказывается иногда предположение, что такой же герб, как у Перемышльской земли, имела еще одна земля в составе Русского воеводства Польского королевства — расположенная на самой западной его окраине Саноцкая земля.[2097] Сегодня желтого двуглавого орла под короной с распущенными крыльями и широко расставленными лапами на голубом поле можно видеть на гербах и флагах Перемышльского и Саноцкого поветов Подкарпатского воеводства Польши, созданных в результате административной реформы 1999 г.[2098]
Следует отметить, что изображение двуглавого орла известно также в территориальной символике Волыни. Так, на выявленной недавно О.А. Однороженко печати Луцкого повета Волынского воеводства, входившего после Люблинской унии 1569 г. в состав провинции Малая Польша Короны Польской Речи Посполитой, изображен двуглавый орел, помещенный на контурах лапчатого креста, напоминающего по форме мальтийский крест. Печать происходит из Архива князей Сангушков, хранящегося ныне в Государственном архиве в Кракове (Archiwum Państwowe w Krakowie, Archiwum Książąt Sanguszków w Sławucie, Teka XVII a, Plik 72, Plik 76).[2099]
Эта печать скрепляла два документа уездного земского суда в Луцке, датированных 8 и 28 ноября 1589 г. Очевидно, матрица печати была изготовлена в том же 1589 г. и предназначалась для использования только в течение одного этого года, о чем свидетельствует легенда печати, где значатся не только название повета, но и год — «ROKV 1589». Появление печати, очевидно, связано с сеймовым постановлением от 18 апреля 1589 г., касавшимся «Трибуналов Волынского и Брацлавского воеводств», в котором, кроме всего прочего, устанавливались новый герб и гербовая печать для Волынского воеводства с изображением креста, а поверх него — орла.[2100]
Таким образом, по логике законодателей, во вновь учрежденном гербе Волынского воеводства старый герб Волынской земли — крест объединялся с гербом Польского королевства — орлом. Однако, поскольку в постановлении не уточнялась, о каком именно орле идет речь, то, по-видимому, местные авторы печати, движимые патриотическим чувством, изобразили в ее поле не одноглавого польского, а русского (галицко-волынского) двуглавого орла. Подобная вольность в интерпретации сеймового постановления была вскоре замечена и пресечена вышестоящими властями, и печати с двуглавым орлом в Волынском воеводстве больше не появлялись.
Обратившись к иконографии креста печати Луцкого повета 1589 г., мы найдем его близкое сходство с изображениями крестов на гербе герцога Червонной Руси из Хроники Констанцского собора Ульриха Рихенталя: эти кресты имеют одинаковые очертания и форму. Кроме того, в гербе Луцкого повета, как и в гербе герцога Червонной Руси, объединены оба территориальных символа Русского королевства (Галицко-Волынской Руси) — двуглавый орел (известный как локальный знак западной части Русского королевства — Перемышльской и Сяноцкой земель) и крест (в качестве территориального геральдического знака известен на Волыни с первой половины XIV в.).[2101]
Таким образом, можно говорить о том, что символ двуглавого орла фиксируется в разнообразных памятниках геральдики и сфрагистики, имеющих отношение не только к западным окраинам Галицко-Волынской Руси (Перемышльская и Саноцкая земли), но также происходящих с территории ее восточных пределов (Луцкий повет). Этот факт, в свою очередь, указывает на то, что двуглавый орел был некогда общим символом для всей территории Галицко-Волынского княжества. Такое распространение символа орла могло произойти только тогда, когда галицко-волынские земли в политическом отношении представляли собой единое целое, находясь под верховной властью одного князя.
Едва ли мы ошибемся, если сочтем, что временем, когда двуглавый орел мог получить повсеместное распространение в Галицко-Волынской Руси в качестве геральдического знака, могло быть только время недолгого правления Романа Мстиславича (1199–1205), а также заключительный период правления его сына Даниила после победы в Ярославской битве (1245–1264).[2102]
Примечательно, что украинские хронисты середины XVII в. не сомневались в том, что в правление Даниила Галицкого орел уже был гербом галицко-волынских князей. В «Хронике» игумена киевского Михайловского Златоверхого монастыря Феодосия Софоновича (?–1676) находим взятое из Галицко-Волынской летописи описание знамения, предшествовавшего Ярославской битве, — появление в небе нескольких орлов, — сопровождаемое выразительным комментарием хрониста:
Которыи знакъ (появление орлов. — А.М.) князи за добрыи собе почитаючи, бо ихъ гербъ орелъ.[2103]
Из ближайшего контекста описания битвы, приведенного в «Хронике» Софоновича явствует, что князьями, чьим гербом был орел, следует считать Даниила Романовича, его брата Василька и сына Льва.[2104]
Образ орла в памятниках древнерусского искусства. — Двуглавый орел как символ власти в Византии и герб Палеологов. — Цвета и силуэт орла в изображениях и описаниях гербов Червонной Руси и Перемышльской земли. — Наиболее ранние изображения орла на территории Галицко-Волынской Руси
польской историографии (О. Бальцер, Я. Беняк, С.К. Кучиньский) распространено мнение, что двуглавый орел как герб Перемышльской земли впервые появился в результате геральдических преобразований польского короля Казимира Великого (1333–1370), установившего свою власть над землями Галичины.[2105]
А. Гречило объясняет появление двуглавого орла в Галицко-Волынской Руси влиянием Киева: «правдоподобно, через Киев символ орла был принесен и на галицкие земли».[2106] По мнению С.А. Высоцкого, двуглавый орел мог стать государственной эмблемой или гербом Киевской Руси в правление Ярослава Мудрого.[2107]
Действительно, образ орла встречается в памятниках изобразительного и декоративно-прикладного искусства Древнего Киева. Очертания орлов можно видеть на реконструируемой исследователями (на основании сохранившихся фрагментов и исторических зарисовок XVII–XIX вв.) знаменитой ктиторской фреске Софии Киевской, изображающей Ярослава Мудрого и членов его семьи.[2108] На основании имеющихся материалов можно заключить, что парадный плащ князя украшали силуэты орлов в декоративных картушах. В такой же плащ с орлами одет один из стоящих рядом сыновей князя.[2109] Силуэт орла в геральдическом положении изображен на резной шиферной плите, составляющей парапет хоров Киевской Софии, а также на плитках пола Десятинной церкви.[2110]
Однако использование образа орла в Древней Руси никак не носит характер исключительного феномена, характерного только для Киева.
Образ орла широко встречается в произведениях искусства домонгольского времени. Многочисленные резные изображения орлов разных типов можно видеть в декоре Дмитриевского собора во Владимире-на-Клязьме.[2111] Чеканный орел украшал шлем новгородского князя Мстислава Юрьевича, доставшийся затем владимирскому великому князю Ярославу Всеволодовичу.[2112] Различные изображения орла встречаются на декоративной керамической плитке, характерной для Галицкой земли.[2113]
Ближайшие аналогии фресковой росписи Софийского собора в Киеве с изображениями орлов на парадных одеждах русских князей можно видеть в живописи церкви Спаса на Нередице под Новгородом, сохранившейся лишь в виде незначительных фрагментов, фотографий и зарисовок художников XIX — начала XX вв. Святые князья Борис и Глеб, а также новгородский князь Ярослав Владимирович (?) изображены здесь в одеждах, на которых просматриваются очертания одно- и двуглавых птиц в декоративных картушах.[2114]
Двуглавые орлы и грифоны отмечены на парадных одеждах князей Юрия Долгорукого и Всеволода Большое Гнездо на фресках Успенского собора во Владимире, датированных 20-ми гг. XIII в. Неудачно реставрированные в XIX в., эти фрески впоследствии были утрачены.[2115]
Парадные плащи русских князей подобного типа имеют, несомненно, византийское происхождение. Как установил еще Н.П. Кондаков, высшие византийские сановники и придворные в качестве отличительного знака своего положения носили одежды с вытканными или вышитыми на них орлами: «Мантии и облачения с таким рисунком, носившие в Византии специальное название "орлов", входили в число высших чиновных облачений византийского двора».[2116]
Орел как символ верховной власти в Византии известен с первых веков ее существования. Одно из древнейших подобных изображений помещено на большом серебряном блюде, связываемом с императором Анастасием I (491–518) и найденном в богатом погребении англо-саксонского курганного некрополя VI — начала VII вв. в Саттон-Ху.[2117] Одноглавый орел был высечен на не существующих ныне плитах над могилами Алексея Комнина Филантропина и императора Алексея I Комнина (1081–1118) в монастыре Паммакариста неподалеку от Константинополя, отмеченных в 1608 г. немецким путешественником С. Швайггером.[2118] Такое же изображение можно видеть на портрете императора Алексея V (1204) из Венской рукописи «Истории» Никиты Хониата.[2119]
Наряду с изображениями одноглавого орла, в памятниках византийского искусства запечатлен также образ коронованного двуглавого орла, воспринимаемый ныне как исторический символ Византийской империи. Оба эти образа, имеющие, вероятно, общую природу, сосуществуют на протяжении многих веков, и лишь в Палеологовскую эпоху двуглавый орел получает преобладание.[2120]
Как представляется, появление образа двуглавого орла в культурной традиции Древней Руси и Галицко-Волынской земли в особенности следует также связывать с византийским влиянием.
Заимствование двуглавого орла в качестве геральдического символа власти русских правителей, согласно наиболее распространенной версии, произошло в конце XV в. и было связано с женитьбой московского великого князя Ивана III на Зое (Софье) Палеолог, племяннице последнего византийского императора. Тогда же при московском дворе получили распространение элементы придворного византийского церемониала и государственной идеологии, а изображение двуглавого орла, впервые помещенное на печати Ивана III, датируемой 1497 г., стало неотъемлемым символом русской государственности.[2121]
Нельзя, впрочем, исключать возможности заимствования образа двуглавого орла в качестве нового герба Русского государства от Священной Римской империи, контакты с которой поддерживал Иван III: образ двуглавого орла в геральдическом качестве в Священной Римской империи стал использоваться еще в первой половине XV в.[2122] При этом, однако, не может идти речи о прямом заимствовании. Двуглавый орел с печати Ивана III по своему силуэту и деталям сильно отличается от двуглавого орла, используемого в гербе германского императора.[2123]
Орла, изображенного на оборотной стороне печати Ивана III, а затем украшавшего печати русских самодержцев в XVI — начале XVII вв., принято называть палеологовским орлом: подобный орел украшал легендарное кресло-трон, будто бы привезенное Зоей Палеолог в Москву.[2124] Палеологовский орел изображается с характерно опущенными вниз крыльями, что отличает его от орлов, изображенных на печатях Священной Римской империи, крылья которых подняты вверх. Лишь с конца XVII в. и в последующих столетиях русский орел изображается на западноевропейский манер, то есть с поднятыми вверх крыльями.[2125]
В то же время, двуглавый орел с печати Ивана III находит прямые аналогии с изображениями, происходящими с территории Византии, а также сопредельных с ней стран Балканского полуострова. Чрезвычайно близкое к нему изображение двуглавого орла с характерно опущенными крыльями, верх которых чешуйчатый, а низ перистый, двумя царскими коронами на головах и еще одной, большего размера, между шеями, можно видеть на каменной плите, украшающей пол собора в Мистре, где в 1449 г. был коронован последний византийский император Константин XI Палеолог (Драгаш; 1449–1453).[2126] Прототипом этого изображения, по-видимому, можно считать орла на шиферной плите из Старой Загоры (Болгария), датируемой XI в.[2127] Этот тип двуглавого орла в XII–XV вв. встречается на тканях, из которых сшиты одежды церковных иерархов и светских правителей Болгарии и Сербии. Его можно видеть на одеждах сербских и болгарских правителей, изображенных на фресках, иконах и в книжных миниатюрах.[2128]
Не вызывает сомнений, что эмблема двуглавого орла как некий атрибут власти непосредственно из Византии попала в страны, испытавшие в средние века ее сильное культурное влияние, — Болгарию, Сербию, Черногорию, Албанию и Румынию, — став символом их государственности и независимости.[2129]
Изображения двуглавого орла на территории самой Византийской империи известны со времен Константина Великого. В эпоху Комнинов (начиная с XI в.) широкое распространение получают узорчатые ткани с рисунком в виде двуглавой птицы, первоначально воспринимавшейся как часть сложного восточного орнамента. С конца XII в. двуглавых орлов стали помещать на своих одеждах высшие чиновники императорского двора. В Палеологовскую эпоху (с конца XIII в.) изображения двуглавого орла появляются на печатях и монетах византийских императоров и начинают выполнять роль символа императорской власти.[2130]
Наиболее раннее точно датированное изображение двуглавого орла на официальном документе Византийской империи встречается на золотой булле императора Андроника II Палеолога (1282–1328), датируемой 1293 г.[2131] На хрисовуле Андроника II, адресованном митрополиту Монембасия и датированном июнем 1301 г., василевс изображен стоящим на красной подножной подушке (суппедионе), украшенной силуэтами двух золотых двуглавых орлов.[2132]
Золотого двуглавого орла носили на своих одеждах представители рода Палеологов и в более раннее время. На миниатюре из рукописного типикона (датируемого концом XIV в.) изображен младший брат первого императора из династии Палеологов Михаила VIII (1259–1282) севастократор Константин, одетый в коричневую мантию с золотыми медальонами с двуглавыми орлами. Известно немало других изображений различных представителей рода Палеологов, в облачении которых так или иначе используется образ двуглавой царственной птицы.[2133] Изображение золотого двуглавого орла в червленом поле становится символом Палеологов, что находит отражение в византийских миниатюрах XIV в.[2134]
Именно в правление Палеологов двуглавый орел в Византии получает геральдическое значение.[2135] С конца XIII в. его изображение появляется на монетах византийской чеканки. В собрании Эрмитажа хранится медная трахея с изображением двуглавого орла на лицевой стороне, которую с наибольшими основаниями можно отнести ко времени правления императора Андроника II Палеолога.[2136] Золотой двуглавый орел под коронами был помещен также на красном шелковом знамени этого императора.[2137]
Целая галерея изображений двуглавого орла как символа византийского императора представлена в произведениях итальянского искусства, запечатлевших посещение Италии византийской делегацией во главе с императором Иоанном VIII, прибывшей для участия в Ферраро-Флорентийском соборе 1439 г. Так, на бронзовых вратах собора Святого Петра в Риме, созданных в 1433–1445 гг. мастером Антонио Аврелино (по прозвищу Филарете) по заказу папы Евгения IV, была помещена композиция отплытия из Константинополя в Италию Иоанна VIII со свитой: император здесь сидит на корме галеры в шатре, на боковой стенке которого изображен большой двуглавый орел, такой же орел виден на знамени, укрепленном на носу судна.[2138]
По сообщению великого логофета Георгия Сфрандзи (Франдзи), тело последнего византийского императора Константина XI Палеолога, погибшего при защите Константинополя в 1453 г., захватившие город турки опознали лишь по золотым орлам на сапогах:
И не могли бы они узнать ее (голову Константина. — А.М.), если бы не нашли бездыханный труп императора, который узнали по царским сапогам — по обуви, на которой, как это в обычае у императоров, были изображены красками золотые орлы.[2139]
Об особом отношении к этому знаку в роду Палеологов можно судить по миниатюрам, помещенным в знаменитом Палеологовском Евангелии, ныне хранящемся в Российской национальной библиотеке в Санкт-Петербурге. После падения Константинополя в 1453 г. книга принадлежала брату последних византийских императоров Иоанна VIII и Константина XI Дмитрию Палеологу (1428–1460), последнему деспоту Мореи, управлявшему ею совместно с младшим братом Фомой (1449–1460), отцом Зои, ставшей женой Ивана III. Книга была писана на пергамене предположительно еще в XII в. Позднее, вероятно, в XIII–XV вв., она была украшена несколькими красочными миниатюрами, помещенными на свободных листах.[2140]
Одна из них изображает золотого двуглавого орла под короной на красном поле. Этого орла принято называть «палеологовским», поскольку на груди птицы помещен золотой медальон с монограммой Палеологов. Такой же орел помещался и на сохранившихся печатях последнего Морейского деспота Дмитрия Палеолога.[2141]
Примечательно, что наиболее раннее из известных ныне описаний герба Перемышльской земли, приведенное Яном Длугошем в специальном трактате «Регалии и гербы короля и королевства Польского» (Insignia seu clenodia Regis et Regni Polonia), по некоторым параметрам более соответствует приведенным выше описаниям герба Палеологов.
«Регалии и гербы…» Длугоша, считающиеся первым в истории Польши гербовником, представляют собой описание гербов отдельных польских земель, капитулов, а также более чем ста шляхетских гербов с краткими характеристиками. Этот небольшой по объему труд был написан ок. 1448 г. и является одним из самых ранних произведений Длугоша.[2142]
Долгое время гербовник Длугоша был известен лишь по нескольким упоминаниям историков и геральдистов XVI в. Только в середине XIX в. этот ценнейший источник постепенно вошел в научный оборот: сразу несколько рукописей конца XV–XVI вв., содержащих различные части произведения Длугоша, были найдены в Библиотеке Оссолинских (во Львове), а также в библиотеках Рима и Парижа.[2143]
Раннее описание Длугошем герба Перемышльской земли, приведенное в «Регалиях и гербах…», имеет ряд существенных отличий от описания, данного им же в «Истории Польской». Согласно первому описанию, читающемуся во всех известных ныне списках «Регалий…», на гербе Перемышльской земли был помещен лазоревый двуглавый орел с короной на красном поле. В списке гербов, соответствующих землям Польского королевства, читаем:
Перемышльская земля, которая лазоревого орла с двумя головами, повернутыми взаимно в разные стороны и венчанными короной, несет на красном поле.[2144]
Ранние изображения и описания герба Перемышльской земли, как видим, расходятся в определении цветов орла и поля, в котором он помещался. Впрочем, лазоревый орел в раннем свидетельстве Длугоша скорее всего возник по ошибке: ни один источник подобных сведений не подтверждает. Напротив, большинство из них (в том числе и позднейшее описание самого Длугоша) сходятся в том, что орел на гербе Перемышльской земли был желтым или золотым.
Сразу три варианта цвета щита, на котором помещался двуглавый коронованный орел, можно найти в ранних изображениях и описаниях герба Червонной Руси — Перемышльской земли: красный, черный и лазоревый. Тем не менее изображение герба «королевства Червонной Руси» Ульриха фон Рихенталя и герба «герцогства Червонной Руси» Виргила Солиса могут быть поставлены в один ряд с описаниями и изображениями, данными в трудах Яна Длугоша и Бартоша Папроцкого.
Такое сопоставление возможно при условии, если в описании Длугоша под красным цветом щита подразумевается не червлень, а пурпур — «краска царей», сопровождавшая золотого двуглавого орла в Византии.
Дело в том, что при передаче подобных изображения языком геральдических тинктур не всегда в точности соблюдалась исходная цветовая гамма. Особый случай представляла пурпурная финифть, которая в средневековой геральдике очень часто передавалась в более темных тонах, близких к темно-синему, темно-фиолетовому, серо-коричневому и даже черному цветам. Как отмечает Ю.В. Арсеньев, цвет пурпура в геральдике не был точно определен и мог варьироваться от ярко-красного до темно-синего: «Такое различие происходило главным образом от того, что настоящий, естественный цвет пурпура, добывавшегося в древности из двух различного рода раковин, встречающихся в Средиземном море, действительно был двоякий: так называемый аметист — более темный, фиолетового оттенка, и Тирский пурпур — огненно-красного цвета».[2145]
Кроме того, по некоторым данным, чередование лазоревого (голубого) и красного (алого) как фоновых цветов при изображениях орлов известно со времен Римской империи, когда орлы впервые появились на знаменах императоров. По крайней мере такое представление получило распространение в средневековой Европе. К примеру, популярный итальянский писатель эпохи раннего Возрождения Джованни Виллани (?–1348) в главе «О происхождении римских императорских знамен» своей «Истории Флоренции» писал:
У великого Помпея была хоругвь с серебряным орлом на голубом поле, а у Юлия Цезаря — с золотым орлом на алом поле <…> Константин и за ним другие греческие императоры вернулись к гербу Юлия Цезаря, т. е. к золотому орлу на алом поле, но двуглавому.[2146]
Возвращаясь к ранним изображениям герба Червонной Руси — Перемышльской земли, заметим, что на рисунках Рихенталя, Солиса, Папроцкого и др. в несколько ином виде, чем на предполагаемых византийских прототипах и, в частности, на гербе Палеологов, представлен разворот крыльев у двуглавого орла. Если у палеологовского орла концы расправленных крыльев повернуты перьями вниз, то на немецких изображениях герба Червонной Руси XV–XVI вв., а также на польских изображениях герба Перемышльской земли XVI–XVIII вв. расправленные крылья орла в большей мере повернуты перьями кверху.
При этом, однако, нетрудно заметить, что немецкие и польские изображения двуглавого орла на русских гербах с течением времени претерпевали эволюцию, затрагивавшую как раз направление разворота крыльев птицы: постепенно угол поворота крыльев кверху увеличивается. Такую же эволюцию, как мы видели, претерпевает с течением времени и двуглавый орел на гербе московских государей, что было связано с общим для стран Центральной и Восточной Европы влиянием изобразительных канонов западноевропейской геральдики.
Подтверждением нашим наблюдениям о постепенной эволюции силуэта орла на гербе Галицко-Волынской (Червонной) Руси в части разворота крыльев могут служить наиболее ранние из известных ныне геральдических изображений орла на территории Галицкой земли. Эти данные свидетельствуют, что изображения орла в геральдическом положении были известны в Галиче и в некоторых других городах Галицкой земли еще во второй половине XII в.
Такими изображениями, вероятно, следует считать рисунки на декоративных керамических плитках, впервые обнаруженных на территории древнерусского города Василева, располагавшегося на юго-восточной окраине Галицкой земли.[2147] Изображения птиц на художественных плитках известны со времен раскопок Я. Пастернака в Галиче в конце 1930-х гг.[2148] Однако большинство найденных изображений, в том числе напоминающих орла, не могут быть отнесены к геральдическим и скорее соответствуют образу более мирной птицы, например голубя, символизирующего Святой Дух.[2149]
Исключение составляет плитка, найденная Б.А. Тимощуком в Василеве, на лицевой стороне которой, покрытой желтой поливой, отчетливо виден орел с расправленными крыльями, концы которых повернуты перьями книзу, и с широко расставленными лапами, как на подобных византийских изображениях. Голова птицы на длинной шее обращена влево, туловище покрыто перекрещивающимися линиями, образующими ромбическую сетку. Исследователи не без основания отнесли это изображение к геральдическим.[2150]
В дальнейшем художественные плитки с рельефными изображениями орлов в геральдическом положении были найдены еще в нескольких местах Галицкой земли. Подобными плитками были вымощены полы в так называемом «Полигоне» — ротонде-квадрифолии, находившейся в окрестностях самого Галича.[2151] Этот своеобразный памятник, открытый еще в конце XIX в. и повторно раскопанный в 1979 г. О.М. Иоаннисяном, служил, вероятнее всего, храмом какого-то пригородного княжеского монастыря.[2152]
Аналогичные плитки украшали полы в раскопанной Б.П. Томенчуком деревянной церкви небольшого городища на северной окраине Василева.[2153] Такие же геральдические композиции, но в значительно большем масштабе и помещенные не на одной плитке, а выполненные из нескольких фигурных плиток в мозаичном наборе, украшали полы в раскопанном Б.П. Томенчуком деревянном храме-ротонде на древнерусском городище в Олешкове на Пруте.[2154]
По мнению новейших исследователей, заказчиком упомянутых сооружений в Василеве и Олешкове, возведенных в княжение Ярослава Осмомысла, должна была стать некая высокопоставленная особа, по своему положению близкая к византийским императорам. И таким человеком во времена Осмомысла мог быть только Андроник Комнин, опальный родственник византийского императора Мануила I, сам ставший впоследствии императором Византии. Спасаясь от преследований, Андроник нашел убежище в Галицкой земле, где провел около одного года, получив от галицкого князя «неколико городов на утешение».[2155]
Высказывается также предположение, что с пребыванием в Галицкой земле в 1164–1165 гг. Андроника Комнина следует связывать подъем, а возможно и само основание древнерусского города Василева на Днестре, название города могло быть образовано от греч. василевс.[2156]
Пребывание византийского царевича в Галицкой земле, возможно, отразилось и в архитектурном облике ее столицы. Знаменитая ротонда-квадрифолий в окрестностях Галича, именуемая в литературе «Полигоном», полы которого были вымощены плитками с геральдическими изображениями орлов и грифонов, изготовленными в тех же матрицах, что и плитки из деревянной церкви в окрестностях Василева,[2157] по новейшим данным, построена в традициях византийской архитектуры.
Вопреки ранее высказывавшимся предположениям, будто галицкий «Полигон» является неким аналогом центральноевропейских и, в частности, венгерских храмов-квадрифолиев и был возведен венгерскими зодчими,[2158] новейшие исследователи сближают его с памятниками храмовой архитектуры византийского круга и, прежде всего, с баптистерием кафедрального собора Херсонеса («Уваровской базилики»). Помимо композиционно-планировочных параллелей, существующих между названными памятниками, установлено, что расчетной мерой длины, применявшейся при разработке плана галицкого «Полигона», был византийский локоть, равный 48 см.[2159]
Двуглавый орел в инсигниях византийских сановников высших рангов. — Практика пожалования придворных титулов на рубеже XII–XIII вв. — Высшие придворные титулы правителей балканских стран и их отражение в памятниках искусства. — Браки с византийскими принцессами и придворные титулы русских князей
ак уже отмечалось, с конца XII в. двуглавых орлов стали помещать на своих одеждах высшие чиновники византийского императорского двора. В XIII–XIV вв. изображение орлов стало обязательным атрибутом парадного облачения византийских сановников высших рангов.
Этот факт засвидетельствован различными источниками, главным из которых является трактат «О порядке титулов и должностей Двора и Церкви», приписываемый византийскому сановнику XV в., куропалату императорского дворца Георгию Кодину.[2160] В действительности это произведение было создано еще в середине XIV в. и принадлежало перу другого автора, именуемого в новейших исследованиях Псевдо-Кодином.[2161]
В своем трактате Псевдо-Кодин приводит обширный перечень важнейших чинов военной, гражданской и придворной службы, образующих иерархическую лестницу, состоящую из восьмидесяти ступеней; причем каждому из упомянутых им чинов соответствует определенный костюм и инсигнии.[2162] Список Псевдо-Кодина, очевидно, не является исчерпывающим и может быть дополнен перечнем Матвея Властаря, также составленным в XIV в. и описывающим иерархию из девяноста чинов.[2163]
Три высших ранга в византийской чиновной иерархии — деспота, севастократора и кесаря — не предусматривали исполнение определенных должностных обязанностей при дворе, кроме обязанностей командовать войсками. Это скорее были почетные титулы, пожалование которых предполагало близкое родство с императором, — обычно такими титулами жаловались его братья и сыновья, а также зятья.[2164]
Согласно Псевдо-Кодину, в качестве знаков отличия для лица в ранге деспота полагалось ношение желтых двуглавых орлов на пурпурно-белой обуви и конском седле, красных орлов — на белой попоне и походном шатре; для лиц в ранге севастократора — золотых орлов в красных кругах на голубой обуви, красных орлов на голубой попоне и красных орлов в голубых кругах на белом шатре.[2165]
Среди пожалований высшими имперскими титулами нередкими были случаи возведения в ранг деспота и севастократора правителей или наследников престола соседних с Византией государств, вступавших в браки с членами семьи императоров. Так, в 1163 г. император Мануил I пожаловал титул деспота наследнику венгерского престола Беле (будущему королю Беле III) в связи с его предполагавшейся женитьбой на царевне Марии, дочери императора от первого брака.[2166] В 1190 г. титул севастократора императором Исааком II был пожалован наследнику сербского престола Стефану Неманичу (будущему королю Стефану Первовенчанному) в связи с его женитьбой на племяннице императора Евдокии (младшей дочери будущего императора Алексея III).[2167] От этого брака, распавшегося в 1199 г., родилось шестеро детей, оставшихся в Сербии.[2168]
Подобную практику продолжили латинские императоры после захвата Константинополя в 1204 г. В 1208 г. император Латинской империи Генрих (Анри) Фландрский (1206–1216) выдал свою незаконнорожденную дочь и пожаловал титул деспота Алексею Славу, двоюродному брату болгарских царей Борила и Ивана II Асеня, который в 1208–1216 гг. вел борьбу за болгарский престол.[2169]
Пожалование высших придворных титулов своим новым родственникам как важное средство внутренней и внешней политики неоднократно использовал император Алексей III. В 1199 г. титул деспота был пожалован им Алексею Палеологу Комнину Дуке, женившемуся на дочери императора Ирине и ставшему официальным наследником престола.[2170] Даже после бегства из Константинополя Алексей III продолжал подобные пожалования в надежде с помощью новых родственников, ставших высшими сановниками империи, вести борьбу с крестоносцами. В начале 1205 г. он выдал свою дочь Евдокию (бывшую ранее женой сербского жупана Стефана, а затем супругой императора Алексея V Мурчуфла) за правителя Коринфа Льва Сгура, пожаловав ему титул деспота.[2171] Лев Сгур, принадлежавший к неродовитой провинциальной знати, возвысился в период смуты, вызванной вторжением крестоносцев. Он предпринял попытку установить свою власть в Средней Греции и Пелопоннесе, захватил Коринф и безуспешно осаждал Афины. Однако расчеты экс-императора на помощь Сгура не оправдались: вскоре его войска были разбиты, а сам Алексей III попал в плен к Бонифацию Монферратскому.[2172]
Распространение в сопредельных с Византией государствах императорской символики и прежде всего изображений двуглавого орла в результате династических браков и пожалований высших придворных титулов нашло яркое отражение в памятниках искусства балканских стран XIII–XIV вв.
Наибольшее число примеров такого рода дает фресковая живопись сербских средневековых храмов.[2173] Третьим десятилетием XIII в. датируются древнейшие фресковые росписи, сохранившиеся в храмах знаменитых монастырей Студеница и Милешева. Среди монастырских настенных росписей часто встречаются портретные изображения первого сербского короля Стефана Первовенчанного (1196–1228, король с 1217), женатого в свое время на византийской принцессе и носившего титул севастократора.
На северной стене нартекса храма Вознесения Христова монастыря Милешева изображены представители династии Неманичей: Стефан Неманя (как монах Симеон), св. Савва Сербский (как архиепископ), Стефан Первовенчанный и его сыновья Радослав и Владислав. Напротив Неманичей — св. Константин и св. Елена, а также неизвестный византийский император. Одежды Стефана Первовенчанного и его сыновей украшают изображения двуглавых орлов.[2174]
Изображения золотых двуглавых орлов на красном фоне в круглых картушах видны на одеждах короля Стефана Первовенчанного на фреске в привратном помещении основанного им монастыря Жича, в котором он был коронован,[2175] а также на фреске начала XIV в. в церкви Богородицы Левишки в Призрене.[2176] Такие же одежды можно видеть на фресках церквей в Милешеве и Студенице, изображающих сыновей Стефана Первовенчанного и византийской принцессы Евдокии, сербских королей Стефана Радослава (1228–1234) и Стефана Владислава (1234–1243) Неманичей.[2177]
Во времена короля Стефана Душана Неманича (1331–1355), в результате ряда успешных войн с Византией подчинившего своей власти Македонию, Эпир, Фессалию и часть Фракии и принявшего в 1346 г. титул «Царя Сербов и Греков», двуглавый орел, вероятно, приобретает значение геральдического символа Неманичей и всей Сербии. Об этом можно судить по изображению на карте Ангелино Дульцерта (Ангелино де Далорто), где показано королевство Душана со столицей в Скопье, над которым помещен золотой флаг с красным двуглавым орлом.[2178] Изображение двуглавого золотого орла на красном поле в качестве герба Сербии можно видеть в немецких гербовниках XV в. — Ульриха фон Рихенталя и Конрада Грюненберга.[2179]
Появление на одеждах Стефана Первовенчанного и его наследников византийских орлов, несомненно, было связано с женитьбой Стефана на византийской принцессе и его высоким положением в чиновной иерархии империи. Похоже, этот факт был очевиден уже для авторов фресок Вознесенского собора монастыря Милешева, где Стефан и его сыновья обращены к некоему византийскому императору, изображенному напротив семейного портрета Неманичей. При атрибуции последнего мнения исследователей расходятся. Иногда в нем видят Никейского императора Иоанна III Дуку Ватаца (1221–1254), в правление которого появился милешевский портрет Неманичей.[2180] Однако более основательным, на наш взгляд, следует признать предположение М. Бошковича, первым из новейших исследователей обнаружившего эту фреску в 1935 г. и считавшего, что на ней изображен тесть Стефана Первовенчанного византийский император Алексей III (1195–1203).[2181]
В Болгарии (как и на территории самой Византии) древние православные храмы с их настенной росписью в значительной степени были уничтожены в период турецкого владычества. Тем не менее не вызывает сомнений, что изображение двуглавых орлов как символов светской власти получило распространение и на одеждах болгарских правителей. Об этом свидетельствует фресковая роспись трапезной Великой лавры в Тырнове (портрет неизвестного лица),[2182] а также портреты болгарского царя Ивана Александра Шишмановича с женой и двумя сыновьями и с зятем Константином Манассесом, помещенный в изготовленном для царя Тетраевангелии (1356), ныне хранящемся в собрании Британского музея. Царь Иван Александр изображен здесь подобно византийскому василевсу стоящим на красном суппедионе, украшенном двуглавыми орлами, а на одеждах его зятя Константина видны изображения двуглавых орлов.[2183]
А.В. Соловьев поясняет последнее тем, что Константин был сербом, сыном севастократора Деяна, и носил титул деспота, пожалованный ему сербским царем Стефаном Душаном в 1346 г. Таким образом, делает вывод историк, «двуглавые орлы были инсигниями первых сановников сербского двора (как в Византии) и двора в Болгарии».[2184]
Очевидно, что такой же путь заимствования византийского орла как символа высшей власти был осуществлен и в Галицко-Волынской Руси. Как и в случае с сербским жупаном Стефаном, ставшим зятем императора Алексея III и получившим титул севастократора с правом ношения двуглавого орла на одеждах, галицко-волынский князь Роман Мстиславич, ставший зятем императора Алексея, женившись на его племяннице Евфросинии, вероятно, также должен был получить один из высших титулов империи, дававший право ношения соответствующих знаков отличия.
Цвета на гербах Галицко-Волынской Руси — Перемышльской земли и Червонной Руси, — зафиксированные в описаниях источников XV–XVI вв. (золотой орел на красном или голубом поле), совпадают с описанием цветов знаков орлов, которые, согласно трактату Псевдо-Кодина, соответствовали чину севастократора — золотой, красный и голубой.
Несомненно, брак с византийской принцессой и получение высокого придворного титула повышали ранг Галицко-Волынской Руси и ее правителя в византийской иерархии государств, где Руси в целом традиционно отводилось весьма скромное место.[2185]
На протяжении многих веков в византийских источниках преобладающим определением в отношении ранга русских князей является титул «архонт» (αρχών), который, судя по сфрагистическим материалам, принимали и сами русские князья.[2186] Этот греческий термин был чрезвычайно широко распространен в византийской общественно-политической практике и применялся как в отношении иноземных правителей (болгарских царей и сербских жупанов, русских князей, правителей Венгрии, вождей кочевников и проч.), так и высших должностных лиц в самой империи (начальников провинций, воинских подразделений, административных учреждений и проч.).[2187]
Из трактата Псевдо-Кодина явствует, что «архонтами» в Византии признавались обладатели любого из чинов описанной им иерархической лестницы — от первого до восьмидесятого; при этом большая их часть (чины с четвертого по сорок девятый) относилась к «первому разряду архонтов» (ἡπρώτη τάξις τῳ̑ν ἀρχόντων), пользовавшемуся особыми привилегиями.[2188]
По-видимому, титул «архонт» русских князей может быть соотнесен с любым из чинов имперской «табели о рангах». Тем не менее в отношении некоторых «архонтов» Руси можно сделать определенные уточнения.
Можно говорить, например, о сравнительно более высоком положении киевского князя Владимира Святославича (980–1015), женатого на византийской принцессе Анне. Этот вывод как будто подтверждается данными древнерусских и византийских памятников. Киевский митрополит Иларион (середина XI в.), именуя Владимира и некоторых других русских князей «владыками», по-видимому, употреблял это выражение как славянский эквивалент греческого термина «деспот» (δεσπότης).[2189] А греческий автор составленного в XIII–XIV вв. «Повествования о крещении Руси» (называемого «Хроникой Анонима Бандури» — по имени первого издателя, напечатавшего один из списков памятника в 1711 г.) именует князя Владимира «великим архонтом» (μέγας ἄρχων), «великим королем» (μέγας ῥη̑γας) и «самодержцем» (ημών αύδέντα).[2190]
В последующем, однако, статус русских князей в понимании византийцев заметно понизился: в XIV в. греческие авторы приписывали правителям Руси более скромный титул трапезита (τραπέζης, ὁ ἐπὶ) византийского императора, который может соответствовать, очевидно, чину стольника в Московском государстве. По преданию, помещенному в «Ромейской истории» Никифора Григоры (ок. 1291 — ок. 1361), некий русский «архонт», подобно многим другим искавший милости императора, был удостоен чина трапезита, и произошло это еще в незапамятные времена Константина Великого.[2191]
В более распространенном виде это предание представлено в так называемом Гейдельбергском кодексе (Cod. Heidelb. Palat. gr. 129), содержащем заметки, выполненные рукой Никифора Григоры и являющиеся эксцерптом неизвестного сочинения другого византийского ученого-энциклопедиста Максима Плануда (ок. 1255 — ок. 1305). Здесь рассказывается, что еще во времена Августа «архонт росов» в знак особого благоволения императора был почтен титулом трапезита. И поэтому, когда к «царю Андронику Палеологу» — Андронику II (1282–1328) или Андронику III (1328–1341) — прибыл «какой-то посол от росов», то, приветствуя императора «от имени своего повелителя», он именовал последнего: «царь росов, а твоего священного величества трапезит» (ὁ βασιλεύς τω̑ν Ῥὼς ὁ ἐπὶ τη̑ς τραπέζης τη̑ς ἁγίας βασιλείας σου).[2192]
Титул трапезита императора, упоминающийся в приведенных известиях, по-видимому, может быть сопоставлен с чином доместик трапезы (δομέστικος τη̑ς τραπέζης), занимающим двадцатое место в списке Псевдо-Кодина; в обязанности доместика трапезы входило прислуживать императору за столом и ранжировать гостей по достоинству на парадных обедах.[2193]
Нетрудно заметить, что положение русских князей сообразно византийской «табели о рангах» напрямую зависело от их родственных отношений с императорами: чем ближе была степень родства, тем выше придворный чин. Помимо уже отмеченного случая с киевским князем Владимиром Святославичем, высший придворный титул встречается в источниках по случаю еще одного русско-византийского династического брака. Так, по сведениям Георгия Сфраидзи, титул деспотиня (δέσποινα) носила старшая дочь московского великого князя Василия I (1389–1425) Анна, вышедшая ок. 1414 г. замуж за наследника византийского престола Иоанна Палеолога, будущего императора Иоанна VIII (1425–1448).[2194] А самого Василия I византийские источники именуют «великим королем» (μέγας ῥη̑γας) и «аудентом (то есть самодержцем) Московским» (αὐδένιης Μοσχοβίου).[2195]
Брак с племянницей византийского императора, значительно повышающий престиж галицко-волынского князя, а также получение высокого придворного титула должны были выдвинуть Романа Мстиславича на первую ступень среди прочих «архонтов» Руси его времени. По крайней мере, византийская имперская традиция ранжирования государств и правителей предоставляла для этого определенные основания.
Высокий правительственный статус, санкционированный византийским императором, несомненно, давал честолюбивому Роману желанный повод к реализации собственных властных амбиций во взаимоотношениях с другими русскими князьями. Прежде всего это касается его агрессивных действий в отношении киевского князя Рюрика Ростиславича, самовольного распоряжения киевским столом, а также попытки стать законодателем нового порядка междукняжеских отношений (проект «доброго порядка» 1203 г.).
Атрибуты царского достоинства наследников Романа Мстиславича. — «Греческий оловир» в парадном костюме Даниила Романовича. — Атрибуты и символы царской власти галицко-волынских князей: византийские заимствования и параллели. — Роман Мстиславич и Александр Македонский. — «Апофеоз» Романа Мстиславича
одобно сербским царям, наследникам Стефана Первовенчанного, византийского орла в качестве символа царской власти наследовал сын Романа Даниил, что нашло отражение в сообщении Галицко-Волынской летописи: «Кому как не Даниилу наследовать царское достоинство своего отца Романа?» — задается вопросом придворный летописец.[2197] И вслед за этим в летописи появляется уже известное нам сообщение о возведении на въезде в новую столицу державы Даниила монумента, увенчанного изваянием двуглавого орла.[2198]
Даниил Романович пользовался и другими атрибутами высшей власти, указывающими на его царское происхождение как сына византийской принцессы.
Под 1252 г. Галицко-Волынская летопись описывает внешний облик галицко-волынского князя, каким он предстал перед немецкими послами, прибывшими для переговоров с венгерским королем Белой IV, союзником которого тогда был Даниил:
Бе бо конь под нимь дивлению подобенъ, и седло от злата жьжена, и стрелы и сабля златомъ оукрашена [и] иными хитростьми, якоже дивитися, кожюхъ же оловира Грецького и кроуживы златыми плоскоми ошитъ, и сапози зеленого хъза, шити золотомъ.[2199]
Это сообщение во многом остается недооцененным исследователями, несмотря на частые к нему обращения. В комментариях к новейшему изданию Галицко-Волынской летописи отмечена лишь необыкновенная полнота в описании летописцем княжеского костюма: «Кажется, [это] самое подробное в древнерусской литературе описание парадной походной одежды князя».[2200]
Действительно, со времен Н.М. Карамзина и С.М. Соловьева приведенное летописное сообщение воспринималось историками исключительно как иллюстрация к традиционному парадному костюму древнерусских князей. С.М. Соловьев, к примеру, передавал смысл сказанного летописцем так: «Даниил одет был по обычаю русскому: седло на коне его было из жженого золота, стрелы и сабля украшены золотом и разными хитростями, кожух из греческого оловира, обшит кружевами золотыми плоскими, сапоги из зеленого сафьяна (хза) шиты золотом».[2201] В таком же ключе понимал смысл слов летописца Н.И. Костомаров: «Сам Данило ехал рядом с королем, одетый по-русски; седло под ним было обшито чистым золотом…»[2202] и т. д. В многочисленных трудах по истории древнерусской литературы сделан примерно тот же вывод: описание великолепного наряда Даниила призвано возвеличить образ русского князя, создаваемый летописцем.[2203]
Между тем, слова о «русском обычае», которому следовал Даниил, в приведенном летописном известии правильнее было бы отнести вовсе не к костюму князя. Эти слова, на наш взгляд, скорее относятся к тому, как вел себя русский князь по отношению к венгерскому королю, точнее, какое место он занимал во время церемонии встречи немецких послов. Летописец ясно дает понять, что, придерживаясь русского обычая, Даниил ехал возле венгерского короля («самъ же еха подле короля по обычаю Роускоу»), в то время как сопровождавшие галицко-волынского князя воины, среди которых особо выделялись одетые в яркие татарские доспехи всадники, следовали отдельно.[2204]
Что же касается костюма Даниила и амуниции его коня, то, судя по летописи, они, наоборот, выглядели весьма необычно.[2205] Именно этим необычным видом своего наряда Даниил вызвал недоумение немецких послов, прибывших на переговоры с венгерским королем («Немцем же зрящимъ, много дивящимся»). Очевидно, не в меру пышное облачение русского князя вызвало настоящий дипломатический конфуз во время официальных переговоров. Этим, надо думать, объясняется смущение венгерского короля по поводу одеяния Даниила и просьба сменить его на более подобающую случаю одежду, согласующуюся с «обычаемь Роускимь».
Ссылка на русский обычай, повторно звучащая в сравнительно коротком летописном сообщении, на этот раз, действительно, имеет отношение к облачению Даниила. Бела деликатно намекает ему, что на посольский прием следовало бы прийти, одевшись по «русскому обычаю своих отцов». Галицко-волынский князь принимает упрек венгерского короля и соглашается немедленно исполнить его пожелание, переодевшись в предложенное ему другое платье, очевидно еще до окончания посольского приема. Летописец говорит об этом так:
Рече емоу (Даниилу. — А.М.) король: «Не взялъ быхъ тысяще серебра за то, оже еси пришелъ обычаемь Роускимь отцовъ своихъ». И просися (Даниил. — А.М.) оу него (короля Белы. — А.М.) въ стань, зане знои бе великъ дне того. Онъ же (Бела. — А.М.) я и (Даниила. — А.М.) за роукоу, и веде его в полатоу свою, и самъ соволочашеть его, и облачашеть и во порты свое. И такоу честь творяшеть емоу.[2206]
Объяснение приведенного свидетельства Галицко-Волынской летописи вызвало немалые затруднения у историков, весьма затемнивших его смысл своими неудачными толкованиями. В понимании С.М. Соловьева, во время переговоров Бела почему-то пожелал сменить свой собственный костюм, обратившись за помощью к Даниилу: «когда король попросился у него в стан, то Даниил ввел его в свою палатку».[2207] Столь же неадекватно передается историками смысл обращения венгерского короля к русскому князю. Согласно Н.И. Костомарову, Бела, придя в восторг от появления перед ним блистательного Даниила, воскликнул: «Твой приезд, по обычаю русских князей, дороже мне тысячи серебра».[2208] Примерно также понимал обращение короля к Даниилу И.П. Крипякевич: «Менее дорога мне и тысяча серебра, нежели то, что ты приехал по русскому обычаю своих отцов».[2209] Такого же понимания придерживаются и некоторые новейшие авторы, полагая, что Бела «похвалил» Даниила за приверженность русскому обычаю, после чего сам отправился переодеваться в другую одежду.[2210]
На самом же деле слова Белы, обращенные к Даниилу, выражают недовольство по поводу внешнего вида князя, в чем король усматривал не только нарушение дипломатического этикета, но и «русского обычая». Правда, свое недовольство Бела высказывает в весьма учтивой форме: «Я отказался бы от тысячи серебра, — говорит король, — лишь бы ты пришел [сообразно] русскому обычаю своих отцов». Услышав это, Даниил тотчас под предлогом сильного зноя попросился отлучиться в королевский стан, чтобы сменить свою одежду.[2211]
Что же так обеспокоило венгерского короля и немецких послов в облике галицко-волынского князя, что в его костюме, выражаясь современным языком, так не соответствовало дипломатическому протоколу, а вместе с тем и «русскому обычаю»? Конечно же, это — царские атрибуты, которыми украсил себя Даниил, главным среди которым был, по-видимому, бросавшийся в глаза роскошный «кожух», сшитый из «оловира Грецького».
Выражение оловир следует отнести к числу чрезвычайно редких. Оно встречается только в Галицко-Волынской летописи и, насколько нам известно, не зафиксировано в других памятниках письменности Древней Руси. Вслед за И.И. Срезневским его переводят обычно как «шелковая, затканная золотом ткань».[2212] Этот перевод, однако, нельзя признать в достаточной степени точным. Он не отражает важнейшей, на наш взгляд, смысловой составляющей понятия «оловир» как одного из видов греческого пурпура.
Др. — русск. оловиръ, судя по всему, образовано от ср. — греч. ὁλόβηρον.[2213] Зафиксированная в византийских памятниках форма ὁλόβηρον (ὁλό-βηρος) употребляется в значении «истинный пурпур»; в форме holoverus «истинный пурпур» это выражение известно также в латинских средневековых текстах.[2214] Греко-латинский термин оловир (ὁλόβηρον) или головер (holoverus) образован путем сложения двух основ, восходящих к греч. ὅλος «целый» и лат. verus «истинный». Ввиду этого более правильным следует признать определение, для др. — русск. оловиръ, предложенное в «Словаре русского языка XI–XVII вв.»: «Оловиръ — драгоценная ткань (ср. греч. ὁλόβηρον "из чистого пурпура")».[2215]
Византийские источники прямо свидетельствуют о том, что термин оловир (головер) имеет отношение к особой «царской» окраске шелковой ткани, многократно увеличивавшей ее значение и стоимость. Окрашенную таким образом ткань нельзя приравнивать к обычному шелку. По сообщению Прокопия Кесарийского (Тайная история. XXV. 21), Петр Варсима, занимавший в середине VI в. должность комита священных щедрот, в нарушение всяких правил наладил открытую торговлю шелком различных видов и продавал
одну унцию шелка любой окраски не менее чем за шесть золотых, а шелк царской окраски, которую обычно именуют головером, более чем за двадцать четыре золотых.[2216]
«Кожух» Даниила Романовича, сшитый из «истинного» или «чистого» пурпура, представлял собой одеяние действительно весьма примечательное и даже, можно сказать, исключительное. Пурпур высшего качества в Византии на протяжении многих веков составлял исключительную привилегию императоров. Его производство осуществлялось по весьма сложной и дорогостоящей технологии, отработанной еще в античные времена и применявшейся по меньшей мере до XIII в. Пурпур добывался из морских моллюсков (murex), обитающих в районе Тира, а также в прибрежных водах Пелопоннеса и прилегающих островов. Для окрашивания одного предмета одежды необходимо было переработать до двенадцати тысяч раковин.[2217]
Ценовой эдикт Диоклетиана перечисляет двенадцать видов пурпурных тканей, чья цена колебалась от десяти (за красную шерсть) до ста пятидесяти тысяч динариев (за пурпурный шелк). Со времен Юстиниана пурпур лучшего качества не подлежал продаже и оставлялся для императорских нужд. На рынок поступали только различные имитации и низкокачественные виды пурпура. С VII в. его производство полностью концентрируется в Константинополе, провинциальные центры пурпурного дела закрываются.[2218]
Ношение одежды из пурпура также было строго ограничено законами империи. Со времен Тиберия подданным императора разрешалось носить на одежде лишь пурпурную кайму шириной не более двух пальцев. Лев VI разрешил продажу пурпурных остатков, но это послабление действовало недолго.[2219] В качестве особой милости императоры могли жаловать своим родственникам право ношения пурпура. Например, Исаак II позволил своему дяде по матери Феодору Кастамониту использовать при выезде на коне пурпурный науздник и чепрак, а также подписываться пурпурными чернилами.[2220]
Едва ли можно согласиться с тем, что «кожух греческого оловира» мог быть куплен Даниилом Романовичем у какого-нибудь заезжего торговца, прибывшего с товаром в Галич или во Владимир-Волынский. А между тем, именно такое объяснение появления в гардеробе галицко-волынского князя наряда из оловира преобладает в современной литературе. Новейшие авторы без тени сомнения утверждают, будто русские князья покупали драгоценные ткани такого рода в Византии.[2221] Иногда можно прочитать даже о том, что на торговые пристани Галича и Владимира прибывали целые «суда, груженные греческим оловиром».[2222]
С X в. одежды из царского пурпура, оловира, как и любые ткани, окрашенные в пурпур, были запрещены к продаже иностранцам и вывозу за границу. Согласно Книге Эпарха (кодифицированный в X в. официальный свод уставов константинопольских ремесленных и торговых корпораций, находившихся в ведении Эпарха — градоначальника), изготовление пурпурных тканей находилось под строжайшем контролем государства, любые попытки их несанкционированного производства и распространения карались самыми жесткими мерами вплоть до смертной казни.[2223]
Как явствует из трактата Константина Багрянородного, царская пурпурная одежда имела сакральное значение, и поэтому передать такую одежду кому-либо другому означало поделиться частицей верховной власти. Император всячески предостерегал своего наследника от пожалований царского пурпура правителям других стран и народов, в том числе хазар, венгров и росов, настойчиво добивавшимся подобной милости от василевса; им надлежало отказывать под любым, даже самым невероятным предлогом.[2224]
Масштабная торговля оловиром Византии с Галицко-Волынской Русью станет и вовсе невероятным с исторической точки зрения явлением, если признать (как это обыкновенно делают комментаторы Галицко-Волынской летописи), что под названием «оловир» подразумевался затканный золотом шелк, окрашенный в пурпур.
Собственное производство шелка известно в Византии с середины VI в. Однако продажа большинства его видов за рубеж была запрещена. Только очень небольшое количество шелка экспортировалось в мусульманские страны. Венецианским и некоторым другим привилегированным итальянским купцам разрешалось продавать византийский шелк низкого качества на рынке в Павии. Шелковые ткани высокого качества использовались императорами (помимо личного употребления) в качестве официальных дипломатических подарков, шли на уплату контрибуций или откупов от войны. Этот путь распространения шелка за пределами империи следует признать более правдоподобным.[2225]
Мы, разумеется, не отрицаем того очевидного факта, что в Древней Руси шелковые ткани иностранного производства получили весьма широкое распространение. Об этом свидетельствуют многочисленные археологические находки, а также сообщения письменных источников. Есть даже основания полагать, что привозимый с Востока шелк частично реэкспортировался из Руси в Европу — Польшу, Чехию, Южную Германию, Скандинавию.[2226]
Однако найденные археологами фрагменты шелковых тканей древнерусского времени в своем абсолютном большинстве не могут быть поставлены в один ряд с «греческим оловиром», упомянутым в Галицко-Волынской летописи. М.В. Фехнер справедливо указывает, что дорогие сорта византийских тканей, как фофудья, оловир грецкий, аксамит, воспроизведенные на фресках Киевской Софии и Спаса на Нередице, а также в миниатюре Изборника 1073 г. с групповым портретом семейства Святослава Ярославича, нельзя смешивать с массовой шелковой продукцией, поступавшей на внешний рынок. Византийские ткани высшего качества поступали в страны Западной и Восточной Европы преимущественно в виде посольских даров, военной добычи или в виде торговых пошлин.[2227]
Еще меньше оснований уподоблять «греческому оловиру» сохранившиеся со времен Древней Руси остатки шелковых тканей по следам их древней окраски. Первоначальный цвет большинства таких тканей, восстанавливаемый при реставрации, представляет собой различные оттенки красного.[2228] Таковы, к примеру, ткани из знаменитого Михайловского клада, найденного в Киеве в 1903 г. Тогда на территории Михайловского Златоверхого монастыря был найден зарытый в землю глиняный сосуд, наполненный золотыми и серебряными предметами женского убора, а также фрагментами шелковых тканей, представляющими собой остатки женского парадного костюма.[2229] Специальное исследование показало, что первоначальный цвет тканей был красным различных оттенков — от ярко-розового до вишнево-коричневого, а в качестве красителя использованы марена и сафлор — обычные растительные краски, широко распространенные в Средиземноморье, Иране и Средней Азии. Они не давали ткани насыщенного и глубокого цвета, а самое главное, не отличались стойкостью.[2230]
Среди тканей Михайловского клада особенно выделяются несколько фрагментов двустороннего гладкого шелка со сложной техникой переплетения нитей, которые могут быть отнесены к категории византийских шелков высшего качества. Только на этих небольших фрагментах (в основном в виде полосок ткани), использовавшихся для украшения костюма, удается выявить следы применения более дорогостоящих красителей. По мнению А.К. Елкиной, для окрашивания этих фрагментов шелка наряду с мореной мог быть применен червец (или кермес) — один из драгоценных красителей древности, добывавшийся из насекомых типа «армянской кошенили» (Porphyrophora hameli); червецом по алюминиевой протраве окрашивали шелк в малиновый или темно-вишневый цвета.[2231]
Червец (называемый также кармином) как более дешевый аналог пурпура был известен и в Западной Европе: со времен античности его производили в средиземноморских странах (главным образом в Италии, Испании и на юге Франции). В XIV–XV вв. по мере сокращения и удорожания пурпура производство кармина расширилось, совершенствовалась и технология его применения. Тем не менее разница между настоящим пурпуром и его суррогатами была очевидной. Представители высшей знати и прелаты римской церкви по-прежнему предпочитали носить настоящий пурпур. И только когда вследствие захвата Константинополя турками производство настоящего пурпура полностью прекратилось, папа Павел II распорядился, чтобы на приготовление «кардинальского пурпура» употреблялся кармин (1464).[2232]
Трудно с полной уверенностью сказать, был ли наряд Даниила Романовича, в котором он предстал перед немецкими послами на приеме у венгерского короля, действительно сшит из «истинного» или «чистого» пурпура, оловира, в буквальном значении этого выражения. Но в любом случае ясно, что именно такое впечатление этот наряд производил на очевидцев — участников королевского приема. Подтверждением сказанному служит реакция немецких послов, представлявших, надо полагать, императора Священной империи Фридриха II (1220–1250), «царя», как говорит о нем летописец: «Немцем же зрящимъ (облачение Даниила. — А.М.), много дивящимся».[2233] В императорском одеянии галицко-волынского князя немецкие послы, очевидно, усмотрели посягательство на прерогативы их собственного государя.
Как бы то ни было, вид у Даниила Романовича, детально переданный летописцем, действительно был царский. В своем великолепном наряде он походил если не на византийского императора, то, по меньшей мере, на какого-нибудь персидского царя Дария или Чафия, чьи образы были известны на Руси по произведениям переводной литературы.[2234]
Особенно близкое сходство чувствуется между описаниями парадных одежд Даниила в летописи и царя Дария в русском переводе «Александрии». Явившись к Дарию под видом собственного посла, Александр Македонский мог лицезреть владыку Персии во всем его царском великолепии:
Седяше Дарии въ венци, иже бе с камениемъ многоценнымъ, в ризе червлене, иже бе вавилоньскы ткана златымъ пряденом, и въ багре царьстемъ, и въ сапозехъ златыхъ, с камениемъ деланы до лыстоу (икр. — А.М.) его…[2235]
В одеянии Даниила, по словам летописца, также изобиловали золото и камения, а его «кожюхъ же оловира Грецького и кроуживы златыми плоскоми ошитъ» не уступал червленой ризе и царскому «багру» Дария; под стать сапогам персидского царя были «сапози зеленого хъза, шити золотомъ» Даниила.
Сравнение наряда Даниила с одеждой лазско-персидского царя Мафия, пожалованной ему византийским императором Юстинианом и подробно описанной в семнадцатой главе Хроники Иоанна Малалы по Еллинскому летописцу, проводил в свое время А.С. Орлов.[2236] Но сравнение это оказывается далеко не в пользу Мафия, в наряде которого не нашлось места для пурпура или «багра», как он именуется в русском переводе: персидский царь носил «в багра место нашиву злату плоску».[2237]
Важно заметить, что свой царский облик Даниил Романович приобрел еще до того, как он принял королевскую корону от римского папы. Описанный в летописи под 6760 (1252) г. прием у венгерского короле в действительности должен был произойти несколькими годами ранее, по-видимому, в конце 1248 или начале 1249 г.[2238] Следовательно, привилегия ношения пурпура была получена Даниилом независимо от милости папы и, видимо, задолго до нее. К тому же получение королевской короны едва ли могло санкционировать для галицко-волынского князя право на царские регалии, которые были под стать только византийским василевсам и членам их семьи.
Греческий оловир, в котором щеголял Даниил Романович, не мог быть пожалован ему никем из тогдашних европейских монархов или римских прелатов. В средневековой Европе драгоценные византийские ткани были слишком большой редкостью и вызывали к себе особое отношение, — их воспринимали как предметы исключительной ценности, сравнимые с христианскими реликвиями. По данным западноевропейских источников, в византийский шелк в X–XII вв. заворачивали особо чтимые христианские святыни, хранящиеся в храмах.[2239]
Столь же трепетное отношение к драгоценным византийским тканям мы видим и в Галицко-Волынской Руси. В помещенном под 1288 г. в Галицко-Волынской летописи похвальном слове волынскому князю Владимиру Васильковичу (внук Романа Мстиславича и племянник Даниила Романовича) особо отмечается его роль в строительстве и украшении церквей и в числе прочего сказано, что для построенной в честь Георгия Победоносца церкви в городе Любомле князь пожаловал «Евангелие Опракос же волочено оловиром».[2240]
Использование оловира для переплета Евангелия позволяет думать, что эта ткань соответствовала известным в Европе драгоценным сортам византийского шелка, и таким образом упомянутый выше «кожух» Даниила Галицкого действительно представлял собой настоящий царский наряд, сшитый из «истинного» («чистого») пурпура.
Стать обладателем такого наряда галицко-волынский князь мог, только получив его в наследство от своих родителей. Драгоценные византийские ткани, очевидно, составляли приданое второй жены Романа Мстиславича, царевны Евфросинии, и перешли затем к ее детям и внукам. В этом, видимо, и состоял источник необычной даже для самых набожных из русских князей щедрости внука Евфросинии Владимира Васильковича, неоднократно жертвовавшего расшитые золотом паволоки и аксамит для украшения волынских храмов.[2241]
Галицко-волынские князья, прямые потомки Романа Мстиславича и царевны Евфросинии, использовали атрибуты своего царского происхождения не только при жизни, но и отправляясь в загробный мир. Галицко-Волынская летопись сообщает, что умершего 10 декабря 1288 г. Владимира Васильковича приготовили к погребению по царскому чину:
оувиша и оксамитомъ со кроужевомъ, якоже достоить царямь.[2242]
Наряду с царскими атрибутами в одежде, галицко-волынских князей сопровождают в летописи и другие символы царского достоинства. При описании деяний князей Романа и Даниила, особенно их военных подвигов, летописец неоднократно уподобляет своих героев орлам или как-нибудь иным образом связывает с ними образ царственной птицы.
Восхваляя подвиги Романа Мстиславича, летописец сравнивает славного князя-воителя с разъяренным львом и орлом, преодолевавшим всю Половецкую землю («и прехожаше землю ихъ, яко и орелъ»).[2243] При въезде в новую столицу Даниила Романовича город Холм, как мы видели, был воздвигнут каменный монумент, увенчанный изваянием орла.[2244]
Еще более примечательная сцена возникает в Галицко-Волынской летописи при описании Ярославской битвы 1245 г., решившей исход борьбы за галицкий стол, продолжавшейся несколько десятилетий, в пользу Даниила Романовича. Перед началом битвы произошло поразившее всех знамение: над полком Даниила внезапно появилась стая орлов, с клекотом носившихся в воздухе, покрывая князя и его воинство своими распростертыми крыльями («орлом же клекыцоущимъ и плавающимъ криломъ своими и воспрометающимъся на воздоусе»). Появление орлов разогнало тучу воронов, собравшихся над местом битвы в предвкушении обильной добычи.[2245]
Парящий в небе орел с распростертыми крыльями, тень от которых осеняет собою царя, — яркий пророческий образ, известный в византийской литературе. Например, Иоанн Скилица в своей «Истории византийских императоров» упоминает о предсказании, связанном с императором Василием I (867–886), предопределившим его великое будущее: лежащего в колыбели младенца Василия накрывает своей тенью крыло парящего в небе орла. Это сцена изображена в иллюстрированной Мадридской рукописи «Истории» Скилицы (XII–XIII вв.).[2246]
Орел — один из важнейших атрибутов и символов верховной власти. Подобное восприятие прочно закрепилось в традиционной культуре и мифологии многих народов с древних времен. В общественном сознании средневековой Европы, а также Древней Руси идея орла как символа власти царя или короля получила самое широкое распространение.[2247] Эта идея нашла прямое отражение и развитие в произведениях древнерусской литературы.[2248]
В мифологических представлениях орел появляется как орудие божьей воли, объявляя земному правителю о выборе новой столицы. По древнему преданию, известному в том числе в пересказе Нестора Искандера (русского автора второй половины XV в., попавшего в плен к туркам и принявшего ислам), когда император Константин Великий пожелал выбрать место для своей новой столицы, выбор его был подтвержден явлением орла, бросившегося с небес на змею и вступившего с ней в поединок. Так был основан Константинополь, ставший Вторым Римом.[2249]
Эта легенда отразилась также в ранних памятниках византийского искусства. Второй половиной VI в. датируется красочная мозаика, изображающая орла со змеей, украшавшая пол Большого императорского дворца в Константинополе.[2250]
Возможно, неким продолжением византийской мифологемы орла как проводника божьей воли царю, выбирающему место для своей новой столицы, является описанный в Галицко-Волынской летописи монумент с изваянием орла, возведенный Даниилом Романовичем при въезде в его новую столицу — город Холм.
Дошедший до нас текст Галицко-Волынской летописи открывается пышным посмертным панегириком князю Роману Мстиславичу, сохранившимся в виде фрагмента. Летописец, в частности, подчеркивает военную доблесть князя, проявленную в борьбе с половцами, сравнивая его с различными свирепыми и кровожадными хищниками — львом, рысью, орлом, туром и даже крокодилом:
оустремил бо ся бяше на поганыя яко и левъ, сердить же бысть яко и рысь, и гоубяше яко и коркодилъ, и прехожаше землю ихъ яко и орелъ, храборъ бо бе яко и тоуръ.[2251]
Яркая летописная характеристика князя неизменно привлекает внимание исследователей, благодаря своим необычным литературным достоинствам и образным сравнениям. По мнению Н.Ф. Котляра, посмертный панегирик Роману Галицко-Волынской летописи представляет собой «один из лучших образцов древнерусской ораторской прозы».[2252]
Каково было происхождение и символический смысл столь образной и неординарной характеристики героя?
Еще В.Ф. Миллер отметил стилистическое сходство и возможное литературное родство летописной похвалы Роману и «Слова о полку Игореве», полагая, что в словах галицкого летописца мог отразиться фрагмент недошедшей начальной части «Слова».[2253] Наблюдения Миллера нашли поддержку других исследователей. На близость к традициям эпической поэзии летописной похвалы Роману указывал Н.К. Гудзий.[2254] Л.В. Черепнин отмечал, что среди текстов Галицко-Волынской летописи «наибольшую близость к "Слову о полку Игореве" обнаруживает начало Летописца Даниила Галицкого, представляющее собой самостоятельное литературное произведение, внесенное в текст Летописца». Летописная характеристика галицко-волынского князя «составлена в стиле Слова (сравнение Романа со зверями: тур, орел)».[2255]
Впрочем, прямое соотнесение летописной характеристики доблестей Романа с поэтическими образами «Слова о полку Игореве» имеет и свои недостатки. Так, Д.С. Лихачев настаивал на несходстве авторской манеры галицкого летописца и создателя «Слова». Хотя оба автора мастерски используют образы животного мира для характеристики своих героев, автор «Слова» «никогда не вводит в свое произведение иноземных зверей. Он реально представляет себе все то, о чем рассказывает и с чем сравнивает. Он прибегает только к образам русской природы, избегает всяких сравнений, не прочувствованных им самим и не ясных для читателя».[2256]
Действительно, сравнение Романа Мстиславича со львом и крокодилом, к которому прибегает галицкий книжник, скорее должно свидетельствовать о заимствовании подобных приемов из иностранного литературного источника.
Литературный кругозор составителя летописного панегирика Роману, несомненно, должен был включать Славяно-русские переводы таких иностранных произведений, где можно было почерпнуть сведения об экзотических для Руси животных и птицах, а также примеры использования их образов для характеристики выдающихся личных качеств героев.
В литературе уже высказывались предположения о том, что источник необыкновенного сравнения галицко-волынского князя с экзотическими хищниками следует искать в византийской традиции. «Очевидно, — отмечал А.Н. Робинсон, — не без помощи литературно-эпической традиции, возможно, византийской (сравнения со "львом", "крокодилом"), в летописи рассказывается о том, как Роман боролся с половцами, подобно какому-то чудесному герою, объединившему свойства могучих и свирепых зверей и птиц».[2257]
Давно отмечено, что составители Галицко-Волынской летописи и в особенности ее первой части — Летописца Даниила Галицкого — в своей работе использовали широкий круг произведений переводной византийской литературы. Как установил еще А.С. Орлов, среди главных иностранных источников галицкого книжника помимо библейских книг были также «История иудейской войны» Иосифа Флавия и славянские переводы хорошо известных в Византии хроник Георгия Амартола и Иоанна Малалы.[2258]
Это второй, известный в Древней Руси случай масштабного влияния на летопись переводной исторической литературы. «Первый раз, — писал Д.С. Лихачев, — византийские хроники были привлечены для восполнения русского летописания при Владимире Мономахе; второй раз византийские хроники оказывают влияние на стиль и на самый тип повествования при Данииле <…> Сильные князья стремятся подражать византийским императорам и вводят у себя придворную хронография, отчасти сходную с византийской».[2259]
Среди литературных источников Галицко-Волынской летописи А.С. Орлов, а вслед за ним и другие исследователи отмечают также и древнерусский перевод «Александрии» — популярного греческого романа, посвященного жизнеописанию царя Александра Македонского.[2260] Cложившееся еще в эллинистическую эпоху, это яркое и самобытное произведение было широко распространено не только в Византии, но и в Западной Европе.[2261] В древнерусской литературе роман об Александре в ранних редакциях известен только в составе нескольких переводных хронографов, восходящих к хронографическому своду XIII в.[2262]
Составитель Летописца Даниила Галицкого неоднократно обращался к тексту «Александрии», черпая из него образы и примеры, способствующие усилению эмоционального впечатления от описываемых им событий и характеристик героев. По наблюдениям Л.В. Черепнина, в уста князя Даниила галицким книжником в несколько перефразированном виде были вложены некоторые из монологов Александра Македонского, а унижения, испытанные галицким князем в ставке Батыя, совпадают по тону с сетованиями автора «Александрии» по поводу униженного положения персидского царя Дария после поражения от Александра.[2263]
Очевидно, не обошлось без влияния текста «Александрии» и при составлении летописного панегирика Роману Мстиславичу. Согласно А.С. Орлову, стилистическими источниками для летописной похвалы князю явились характеристики Геракла (первая книга Хроники Иоанна Малалы), Святослава («Повесть временных лет») и Александра Македонского («Александрия»).[2264]
К такому же выводу пришел недавно В.М. Рычка. Исследователь считает, что похвала князя-воителя Романа Мстиславича «скроена галицким книжником из готовых литературных лекал».[2265] Причем главным мотивом летописца было уподобление своего героя именно царю Александру. Этот мотив развивается посредством ряда приписываемых ему «звериных» черт.[2266]
Уподобление летописцем Романа Мстиславича орлу и льву находит многочисленные параллели в текстах древнерусского перевода романа об Александре первой редакции, отразившихся в составе Архивского и Виленского хронографов, а также первой редакции Летописца Еллинского и Римского.[2267] Благодаря публикации В.М. Истриным текстов первой и последующих редакций древнерусского перевода «Александрии», а также недавней публикации О.В. Твороговым и С.А. Давыдовой основных списков Летописца Еллинского и Римского, мы имеем возможность проведения сравнительно-текстологического сопоставления памятников.
Образы орла и льва выступают в «Александрии» постоянными атрибутами великого македонского царя с момента его рождения и до самой смерти. Так, о скором рождении Александра, зачатого его матерью Олимпиадой от бога Амона, его отец Филипп, находившийся в дальнем походе, узнает из вещего сна, в котором перед ним явился сам бог Амон и предъявил свою грамоту с печатью, изображающей голову льва. Толкователи сновидений пояснили Филиппу, что у его жены
раждааися отрокъ еллинъ, до въстока проидеть, брани творя, акы левъ, и пусты грады творить.[2268]
Внешнее сходство со львом чудесным образом запечатлевается в самом облике Александра и всячески подчеркивается в его описаниях автором «Александрии». Воеводы Дария докладывали своему повелителю, что образ Александра по храбрости его подобен образу льва:
по храбромоу его дръзновению образъ есть его, по всемоу оубо лвовъ обзаръ имать.[2269]
Отметим, что в текстах древнерусского перевода «Александрии» можно найти и прямое уподобление Александра Македонского льву и рыси именно как воителя в описаниях его победоносных походов на восточные страны и города («устремляяся на въсточныя грады, акы лев»).[2270] Этот прием практически дословно повторяет галицкий летописец в похвале Роману («оустремил бо ся бяше на поганыя яко и левъ, сердить же бысть яко и рысь»).
Образ орла в «Александрии» также появляется уже в сценах, связанных с описанием рождения Александра.[2271] Этот образ всю жизнь сопровождает царя, будучи изображенным, например, на шлеме, подаренном ему царицей Кандакией. Орел появляется и в момент смерти великого правителя. Сообщению о ней в «Александрии» предшествует описание небесного знамения: в ночном небе возникают яркая звезда и летящий с ней рядом орел, вдруг звезда оставляет орла, улетая прочь, и тотчас наступает кончина Александра.[2272]
Очевидно, что образ истребляющего половцев крокодила составитель летописного панегирика Роману также должен был заимствовать из романа об Александре. Сведения об этом экзотическом хищнике в древнерусскую литературу проникали, как известно, из переводных иностранных произведений, главным образом византийских.[2273] Галицкий книжник мог найти их в тексте о рахмане, приписываемом Палладию, и включенном в виде отдельного фрагмента в состав первой редакции древнерусского перевода «Александрии». Здесь рассказывается о посещении Александром чудесной страны, населенной «блаженными» людьми, в реках которой обитало страшное и непобедимое чудовище крокодил, «егоже всякъ звърь боится».[2274]
Есть серьезные основания полагать, что в Галицко-Волынской Руси одновременно с составлением текста Летописца Даниила Галицкого шла подготовка обширного хронографического свода, включавшего в себя русские переводы наиболее известных византийских произведений, посвященных всемирной истории. Эта работа была закончена галицкими книжниками ок. 1262 г., когда был создан объемистый сборник, содержащий фрагменты библейских книг, перевод «Истории иудейской войны» Иосифа Флавия, фрагменты Хроник Иоанна Малалы и Георгия Амартола, а также полный текст первой редакции «Александрии». О своде 1262 г. можно судить по его сохранившейся копии конца XV в. — сборнику, принадлежавшему некогда Екатерине II, а ныне хранящемуся в Российском государственном архиве древних актов в Москве (№ 279/658).[2275]
По всей видимости, перевод «Александрии» был известен на Руси ранее середины XIII в. Согласно А.С. Орлову, неоспоримо «раннее влияние ее на риторику исторических повестей со стороны стиля, со стороны метафор и художественных формул (например, на летопись XIII или даже XII в.)».[2276] Не исключено, что знакомство с романом об Александре на Руси могло произойти в еще более раннее время посредством славянского перевода, выполненного в Болгарии.[2277]
С XII в. образ Александра Македонского находит воплощение в памятниках древнерусского искусства. Наибольшую популярность получает сюжет вознесения (полета) Александра на небо, встречающийся в более поздних редакциях древнерусского перевода «Александрии». Этот сюжет широко распространен в изобразительном искусстве и эмблематике Византии, а также стран Западной Европы.[2278]
Вознесение Александра Македонского можно видеть на белокаменных рельефах, украшающих главные храмы Владимиро-Суздальской Руси — Успенского собора (1158–1160), а также Дмитровского собора (1194–1197) во Владимире и Георгиевского собора в Юрьеве-Польском (1230–1234).[2279] Из этих рельефов полностью до наших дней сохранилась только композиция тимпана восточного прясла южного фасада Дмитровского собора, изображающая Александра стоящим в корзине, запряженной крылатыми грифонами.[2280]
В качестве ближайшей иконографической параллели композиции владимирских рельефов исследователи указывают изображение Вознесения Александра на золотой диадеме из Сахновского клада.[2281] Выполненная в технике перегородчатой эмали сцена вознесения представлена в центральной части найденной в 1900 г. у с. Сахновка под Киевом драгоценной диадемы, созданной в первой половине — середине XII в. и, очевидно, принадлежавшей киевскому великому князю.[2282]
Образы Александра и, в частности, сцена его вознесения встречаются на некоторых других произведениях древнерусской пластики и декоративно-прикладного искусства. Вознесение Александра запечатлено на резной нагрудной иконке из черного камня начала XIII в., принадлежавшей, вероятно, одному из рязанских князей, ныне хранящейся в Рязанском историко-архитектурном музее-заповеднике.[2283] Эту же сцену можно видеть на сохранившихся произведениях золотного шитья Владимиро-Суздальской Руси.[2284] Во время раскопок на территории Старой Рязани найден перстень с изображением царя Александра.[2285] Из Новгорода происходит фрагмент деревянного расписного блюда XIII в. с композицией Вознесения Александра Македонского, о чем свидетельствует сохранившаяся на нем надпись.[2286]
Использование образа царя Александра на великокняжеских инсигниях, а также стенах крупнейших церквей может определенно свидетельствовать об особом отношении к этому историческому персонажу в средневековой Руси. Образ великого царя-героя и в особенности сцена его вознесения, несомненно, приобрели специальное эмблематическое значение, суть которого состояла в выражении идеи усиления монархической власти и прославления правителя.
Вся античная концепция романа об Александре сводилась к идее апофеоза власти. Этой идее подчинен и эпизод вознесения, выражающий ее самым наглядным образом. Использование такого сюжета на золотых инсигниях киевского великого князя, а также в монументальной пластике владимиро-суздальских храмов — это, несомненно, попытка перенести идею апофеоза власти на русскую почву, — апофеоза власти киевского и Владимиро-Суздальского великих князей, уподобления этих правителей богу в духе античной и византийской традиции.[2287]
Совершенно не случайно, что подобные идеи и символизирующие их образы были востребованы в периоды наибольшего усиления великокняжеской власти, как это происходило в Киеве в первой половине XII в., во времена Владимира Мономаха и Мстислава Великого, а во второй половине XII — начале XIII вв. во Владимиро-Суздальской земле, в правление Андрея Боголюбского, Всеволода Большое Гнездо и Юрия Всеволодовича.[2288]
Очевидно, что уподобление Романа Мстиславича Александру Македонскому, читающееся в символике метафор летописного панегирика князю, имело тот же смысл, что и обращение к образу Александра в других землях Руси, — возвеличивание и прославление галицко-волынского князя.
Апофеоз Романа Мстиславича отчетливо слышится в сравнении его летописцем с орлом, преодолевающим всю половецкую землю («и прехожаше землю ихъ яко и орелъ»). Роман изображается здесь подобным Александру, летавшему по небу на чудесных птицах — орлах и грифонах.
Идея апофеоза соединяется с идеей триумфа, устраиваемого римским и византийским императорами по случаю их военных побед. Апофеоз — кульминационная стадия триумфа в идеологическом и церемониальном значениях — использовался для возвеличивания и обожествления императора как важнейший символ торжества власти.[2289]
Роман Мстиславич восхваляется в летописи как триумфатор, победивший главных врагов Руси, половцев. Летописец сравнивает Романа с его славным предком Владимиром Мономахом, а половцев — с измаилтянами, извечными врагами христианского мира:
ревноваше бо дедоу своемоу Мономахоу, погоубившемоу поганыя Измалтяны, рекомыя Половци.[2290]
Соотнесение половцев с измаилтянами в летописной похвале Роману также имеет целью уподобление галицко-волынского князя Александру Великому. В «Повести временных лет» под 1096 г. читается заимствованная из «Откровения» Мефодия Патарского и заново переосмысленная русским книжником легенда о том, как царь Александр запечатал в горах «сынов Измаиловых», в том числе и половцев. С приходом «конца времен» эти «нечистые» народы вырвутся на свободу и погубят весь мир:
к кончине века изидуть заклепении в горе Александромъ Македоньскымъ нечистыя человекы.[2291]
Своими подвигами Роман, как прежде Александр Великий, как бы предотвратил ожидаемое наступление конца света, пророчески связываемое с нашествием измаилтян.
Распространение на Руси истории и образа великого царя Александра посредством произведений литературы и изобразительного искусства, очевидно, способствовало появлению имени Александр в княжеском именослове Рюриковичей. Такое имя носил один из самых знаменитых русских князей XIII в. — Александр Невский. Связь имени князя с именем величайшего правителя древности была очевидна уже для летописцев: в Софийской Первой летописи Александр Ярославич назван тезоименитым царю Александру Македонскому.[2292] Эту же связь отмечает и автор Особой редакции Жития Александра Невского (XIII в.), славя князя, «тезоименитнаго царя Александра Макидонскаго».[2293]
Важно отметить, что впервые имя Александра, насколько удается судить, возникает в среде галицко-волынских князей, ближайших родственников Романа Мстиславича. Такое имя носил его племянник Александр Всеволодович Белзский, неоднократно упоминающийся в Галицко-Волынской летописи, впервые — под 1205 г. в качестве Владимиро-Волынского князя.[2294]
Титулы царь и самодержец в Древней Руси и их эволюция в XIII в. — Царский титул и его производные в памятниках письменности Галицко-Волынской Руси. — Царский титул Романа и его потомков: эволюция смысла. — О возможных источниках заимствования и значении царского титула Романа.
началу XIII в. на Руси сложилась практика использования трех различных терминов, специально применявшихся для подчеркивания политического могущества наиболее сильных и влиятельных князей, впоследствии ставших особыми титулами и, наконец, вошедшими в пышный титула московских царей — великий князь, царь и самодержец.[2296]
Одним из случаев, когда в летописи используются сразу все названные способы подчеркивания могущества князя, представляется случай с галицко-волынским князем Романом Мстиславичем, неоднократно именуемым «великим князем», а также «самодержцем» и «царем» с указанием на общерусский масштаб его правления — самодержец всея Руси, царь в Руския земли.[2297] Иногда в отношении Романа подобные определения совмещаются в рамках одной формулы:
великаго князя Романа, приснопамятнаго самодержьца всея Роуси.[2298]
Подобное сочетание всех возможных в Древней Руси высших эпитетов и статусных характеристик носителя княжеской власти в источниках встречается нечасто. Можно даже говорить, что Роман Мстиславич в данном отношении представляет собой почти что исключение и может быть сопоставлен только с Ярославом Мудрым, которого летописи также именуют «великим князем» и «самодержцем» («самовластцем»),[2299] а в одном граффити Киевской Софии он назван еще и «царем».[2300]
Определения «царь», а также производные от него «царскии», «цесарство», «цесарствие», «царствовати», употреблявшиеся в отношении отдельных представителей княжеского рода Рюриковичей время от времени встречаются в древнерусских источниках.[2301] Попавшее в древнерусский язык, по-видимому, из старославянской литературы,[2302] слово «царь» («цесарь») использовалось для обозначения Бога — Царя Небесного, ветхозаветных правителей, римских и византийских императоров, обычно служа переводом греч. βασιλεύς.[2303] С конца XII в. известны также случаи применения этого термина к императору Священной империи («цесарь Немецкий» или «цесарь Римский»).[2304]
Как показывают наблюдения В.А. Водова и А.А. Горского, в XI–XII вв. применение царского титула к русским князьям носило окказиональный характер: такой титул мог употребляться для прославления князя с использованием византийских образцов красноречия, для подчеркивания политического престижа умершего князя, в связи с главенством князя в церковных делах и культом князя-святого.[2305] Термин «царь» попал на Русь в период относительно безразличного отношения Рюриковичей к титулатуре и поэтому титулом не стал, а использовался как своего рода обозначение князя «высоким стилем».[2306]
То же самое, вероятно, следует сказать и в отношении термина «самодержец». Будучи калькой с греч. αύτοκράτωρ, первоначально это выражение не было титулом, а представляло собой некое почетное определение, характеризующее правителя, который не делил свою власть ни с кем из родственников или иных соправителей и в этом смысле властвовал единолично.[2307]
В XIII в. положение изменилось, чему способствовали два обстоятельства: падение Константинополя и захват Византии латинянами, а также монголо-татарское нашествие и установление на Руси верховной власти монгольских и золотоордынских ханов.
В литературе обращают внимание преимущественно на последнее обстоятельство, отмечая факты систематического применения в русских источниках со времени нашествия Батыя титула цесарь/царь к великому хану в Каракоруме, а с 1260-х гг., после утверждения полной самостоятельности Орды, — и к ханам этого западного улуса Монгольской империи.[2308]
Однако монгольским влиянием невозможно объяснить перенос на правителей Монгольского государства заимствованного у Византии царского титула. Выяснить, почему именно этот, чуждый монголам титул закрепился на Руси за их правителями, вытеснив собой свой монгольский эквивалент — титул «хан», также известный на Руси, но употреблявшийся гораздо реже,[2309] можно только с учетом русско-византийских отношений предшествующего времени.
Дело в том, что монгольское завоевание Руси пришлось на период временного «отсутствия царства», наступивший после падения Константинополя в 1204 г. и продолжавшийся до восстановления Византийской империи в 1261 г. Монгольское государство и его правители как бы заполнили собой место, принадлежавшее ранее Византии и ее императорам, и теперь временно пустовавшее. Восстановление Византийской империи только закрепило вновь сложившуюся реальность, поскольку василевсы и Константинопольский патриархат вступили с Ордой в союзнические отношения и тем самым легитимировали положение этого государства в Восточной Европе, и в том числе зависимость от него русских земель.[2310]
Наименование ханов Орды царями вытекало, разумеется, не из того, что после 1204 г. русская мысль искала, кого бы теперь назвать царем, а из реального политического статуса Джучидов, подчинивших не только Русь, но и другие государства, поставивших на службу себе их правителей и обложивших данью население. По верному замечанию А.И. Филюшкина, они, Джучиды, «стало быть <…> действительно цари, причем в имперском (а не христианском) понимании этого слова. И легитимизация Золотой Орды в Европе вытекала не из союза с Византией, а из боевой мощи татарских туменов».[2311]
Однако между падением Константинополя в 1204 г. и установлением на Руси татаро-монгольского ига прошло без малого полстолетия, в течение которых произошли заметные изменения в практике использования царского титула. «Погибель царства богохранимого Константинограда», как воспринимали на Руси захват Византии крестоносцами,[2312] привела к тому, что царский титул на длительное время утрачивает свою привлекательность для русских князей, — частота его употребления в источниках применительно к правителям русских земель резко сократилась, и за весь XIII и первую половину XIV вв. можно указать только трех князей, в отношении которых был использован царский титул (против нескольких десятков подобных случаев в XI–XII вв.).[2313]
Нельзя сказать, чтобы русские князья в первой половине XIII в. совершенно не нуждались в титуле, подчеркивавшем и закреплявшем политическое неравенство и преимущества одних князей перед другими. Скорее наоборот, потребность в таком титуле усилилась, доказательством чему служит систематическое применение почетного определения «великий князь», которое как раз на рубеже XII–XIII вв., по мнению А. Поппэ, перерастает в особый титул, отличавший наиболее могущественных князей.[2314]
При подобных условиях отказ русских князей от царского титула, к которому еще недавно они проявляли несомненный интерес, на наш взгляд, можно объяснить известным снижением авторитета царской власти и политического влияния Византии вообще, ставшим следствием падения Константинополя.
Единственным регионом Древней Руси, где царский титул не только не утратил своего прежнего значения и привлекательности, но и обнаружилось явное стремление местных князей в той или иной мере использовать его, была Галицко-Волынская Русь. Исследователями давно замечено, что в то время как летописи Северо-Восточной Руси и Новгорода полностью уклоняются от какого-либо применения царского титула к русским князьям, в Галицко-Волынской летописи, напротив, царский титул на протяжении всего XIII в. применяется как к галицким, так и к волынским князьям, чего ни разу не было отмечено в предшествующие столетия.[2315]
К такому же выводу на основании анализа более широкого круга источников приходит В.А. Водов: «В XIII веке число примеров (использования царского титула на Руси. — А.М.) сокращается, причем они встречаются только в текстах галицкого и волынского происхождения».[2316]
Применение в Галицко-Волынской летописи царского титула к Роману Мстиславичу привлекло внимание А.П. Толочко. Рассмотрев известные ныне свидетельства использования царского титула князьями домонгольской Руси, историк относит титулование царем Романа к случаям, которым «не найдено сколько-нибудь очевидного оправдания». И такое «оправдание» Толочко находит в коронации сына Романа Даниила: «Поскольку же сам Даниил в 1252 г. принял корону и титул короля, царское достоинство было распространено на его отца Романа, не в последнюю очередь, надо полагать, для демонстрации наследственных легитимных прав на королевскую власть, что вообще характерно для Галицко-Волынской летописи».[2317]
На наш взгляд, подобная аргументация может вызвать только недоумение.[2318] В представлении А.П. Толочко, значение царского и королевского титулов и соответственно значение царской и королевской власти в средние века было одинаковым или, по крайней мере, так должны были считать в Галицко-Волынской Руси. Никаких доказательств, подтверждающих возможность подобного вывода, исследователь, разумеется, не приводит. Похоже, А.П. Толочко попросту путает значение царского и королевского титулов. Приравнивать их друг к другу — это все равно, что ставить на одну ступень в феодальной иерархии византийского василевса и русского князя или римского императора и германского короля.
Итак, в Галицко-Волынской летописи царским титулом отмечен прежде всего Роман Мстиславич, родоначальник династии галицко-волынских князей. Обращаясь к сыну Романа Даниилу, летописец восклицает:
Его же (Даниила. — А.М.) отецъ (т. е. Роман Мстиславич. — А.М.) бе цесарь в Роускои земли, иже покори Половецькоую землю и воева на иные страны все.[2319]
А.С. Орлов обратил внимание на параллель приведенного отрывка с текстом «Александрии» — переведенного с греческого языка не позднее середины XIII в. эллинистического романа об Александре Македонском. Описывая унижения Даниила Романовича в Орде, летописец как бы сравнивает его с персидским царем Дарием, побежденным Александром, — вспоминая о поре всевластия Дария, автор романа, подобно русскому летописцу, говорит: «толикыи царь Дарии, толико языкъ победивъ и вся грады поработивъ».[2320]
На основании указанной параллели иногда делается вывод о чисто литературном характере уподобления Романа Мстиславича царю автором Галицко-Волынской летописи.[2321] Если это и так, то, прибегая к литературным средствам, летописец лишь подчеркивает высокий правительственный статус Романа на Руси, утраченный его сыном после поражения от татар.
Воспринимался ли летописцем в качестве царя сам Даниил Романович, из данного отрывка не ясно. Нет и других прямых свидетельств наследования царского титула Даниилом. Зато можно уверенно говорить, что царским титулом пользовался его племянник, Владимиро-Волынский князь Владимир Василькович (1269–1288).
Этот факт подтверждается целым рядом красноречивых свидетельств. В колофоне списка «Паренесиса» св. Ефрема Сирина, выполненного для тиуна Петра, одного из приближенных князя, значится:
Въ лето семое тысяще написашася книгы сия при цесарстве благовернаго цесаря Володимера, сына Василкова, унука Романова, боголюбивому тивуну его Петрови.[2322]
Оригинал рукописи, составленной между 1269 и 1289 г., утрачен. Приведенная запись писца Иева сохранилась в списке конца XV в., хранящемся ныне в Российской национальной библиотеке (РНБ. Погодинское собрание. № 71а). В этом позднем списке, вероятно, и появилась читающаяся в выходной записи дата: «Въ лето семое тысяще…».[2323]
Кроме того, Владимир Васильковим дважды уподобляется царю в рассказе о его кончине, помещенном в Галицко-Волынской летописи в составе так называемого Летописца Владимира Васильковича, завершенного вскоре после его смерти.[2324] В первый раз летописец сообщает о приготовлении тела усопшего к погребению по царскому чину:
Княгини же его [с слу]гами дворьными, омывше его и увиша и оксамитомъ со круживомъ, якоже достоить цесаремь, и возлошиша и на сани, и повезоша до Володимеря.[2325]
Далее, в сцене плача вдовы Владимира, летописец приводит ее обращение к покойному:
Цесарю мои благыи, кроткыи, смиреныи, правдивый![2326]
Помимо приведенных примеров, где царский титул и производные от него понятия непосредственно относятся к галицким и волынским князьям, известно также немало случаев употребления «царской терминологии» в письменных памятниках Галицко-Волынской Руси применительно к другим русским князьям и княжеской власти вообще.
Например, в галицком списке «Повести временных лет», вошедшем в состав Летописца Переяславля-Суздальского,[2327] весь текст летописи озаглавлен: «Летописець Рускихъ цареи». О вокняжении в Киеве Олега в 882 г. здесь сказано так: «И седе Олегъ, княжа и царствуя въ Киеве». Здесь также встречается весьма необычное употребление глагола «царствовать» в значении «прозываться»: «…нача царствовати Русская земля».
В трех грамотах, составленных от имени галицкого князя Льва Даниловича (1264 — ок. 1301), оригиналы которых не сохранились, термин «царь» применен к киевскому князю Владимиру Святославичу (980–1015). Мотивируя свое решение о земельных пожалованиях в пользу церкви, князь Лев ссылается на своего далекого предка: «…яко прадедъ нашъ царь великыи Володимиръ придалъ митрополитомъ».[2328] Упоминание в этих грамотах также митрополита Киприана позволяет предположить, что они были созданы не ранее конца XIV в. с целью подкрепить имущественные права православной церкви в Галичине, оказавшейся под властью Польши.[2329]
Обычно термин «царь» не допускает использования детерминантов, за исключением притяжательных — мой, твой, наш, ваш.[2330] Отдельные исключения из этого правила, впрочем, возможны. И как раз такое редкое (если не единственное) для Древней Руси исключение представляет случай употребления выражения царь применительно к Роману Мстиславичу — цесарь в Рускои земли. Такая формула сопоставима только с титулом киевского князя Владимира Святославича — «царь русский», «царь Русския земли», присвоенным ему post factum русскими книжниками конца XIV–XV вв.[2331]
С другой стороны, термин «царь» в практике его применения в Древней Руси никогда не сочетается с определением «самодержец» («Самовластец»), использовавшимся в титулах византийских императоров и московских царей.[2332] И снова единственное исключение приходится сделать для Романа Мстиславича: Галицко-Волынская летопись, правда, в разных местах, называет его и царем, и самодержцем.
Царский титул, применявшийся к князьям Древней Руси (особенно широко во второй половине XII в.), едва ли мог подразумевать весь комплекс атрибутов и смыслов царской/императорской власти, выработанный в Византии и впоследствии воспринятый царями Московской Руси.[2333] В домонгольское время этот титул в русской практике его применения подчеркивал не столько политическое могущество, сколько святость и благочестие князей. Об этом свидетельствует тот факт, что царский титул в основном применялся к умершим князьям, нередко насильственной смертью, сопровождался использованием атрибутов «благоверный» и «христолюбивый», а также описанием нравственных добродетелей. Применение царского титула стало одним из способов констатации святости князя и начальным этапом подготовки его канонизации.[2334]
Кроме того, царский титул подразумевал особое место древнерусских князей в церковной иерархии, их право влиять на выбор новых епископов, участие в канонизации святых, особую роль в церковном богослужении. В соответствии с усваиваемой на Руси византийской религиозной доктриной, высшее призвание царя — быть в ответе за спасение своих подданных.[2335] Резюмируя многочисленные свидетельства о значении, придаваемом в Древней Руси царской власти, В.А. Водов приходит к следующему выводу:
природу царской власти, которой периодически наделяются русские князья, следует искать не в области политики, а в религиозной и церковной сферах. Именно по этой причине русские князья продолжают время от времени называться «царями» даже после установления политической власти татарских «царей»: очевидно, что они не могли отречься, оказавшись в подчинении у языческого хана или хана-мусульманина, от духовной ответственности, которая устанавливалась византийской традицией.[2336]
Важно подчеркнуть, что и с точки зрения этой основополагающей функции царской власти Роман Мстиславич опять-таки представляет скорее исключение в сравнении с другими князьями Древней Руси, наделяемыми царским титулом.
В случае с Романом царский титул выступает исключительно в своем светском (имперском) значении: Роман Мстиславич потому был «цесарем», что, по словам летописца, он не просто княжил в Русской земле, но также был победителем и завоевателем других стран («иже покори Половецькую земли и воева на иные страны все»).[2337] В этом отношении Роман подобен монгольским ханам, завоевавшим статус царей благодаря своим победам над многими странами. В отношении ханов царский титул на Руси также применялся исключительно в светском, секулярном смысле.
Летописец сам сравнивает власть Романа Мстиславича, «цесаря в Рускои земли», с властью хана Батыя, установившейся на Руси после монголо-татарского нашествия. Рассказав об унижениях, которые довелось испытать сыну Романа Даниилу во время посещения ханской ставки, летописец горько сетует на то, что отныне Даниил уже не может «принять чести» своего отца, отведав «злой чести татарской».[2338] По словам летописца, сыновья Романа — Даниил и Василько, — хотя и продолжали «обладать Русской землей» — Киевом, Владимиром и Галичем, — но, признав себя вассалами и данниками хана, не могут более считаться царями в полном смысле этого слова:
О злее зла честь Татарьская! Данилови Романовичю, князю бывшоу великоу, обладавшоу Роускою землею, Киевомъ, и Володимеромъ, и Галичемь, со братомь си [и] инеми странами, ныне седить на коленоу и холопомъ называеться, и дани хотять, живота не чаеть, и грозы приходять.[2339]
Впрочем, несмотря даже на утрату внешнеполитического суверенитета галицко-волынских князей, признавших свою зависимость от ханов Орды, царский титул не был полностью исключен из употребления в Галицко-Волынской Руси и еще какое-то время применялся в отношении потомков Романа Мстиславича. Однако смысловое содержание понятия «царь» при этом существенно изменилось.
Мы уже видели, что царский титул несколько раз применяется в источниках к внуку Романа, владимиро-волынскому князю Владимиру Васильковичу. В сцене оплакивания князя, представленной в Галицко-Волынской летописи, вдова Владимира произносит:
Цесарю мои благыи, кроткыи, смиреныи, правдивыи! Во истиноу наречено бысть тобе имя во крещеньи Иван, всею добродетелью подобенъ есь емоу. Многыа досады приимъ от своихъ сродникъ, не видехъ тя, господине мои, николи же противоу ихъ злоу никоторого же зла воздающа, но на Бозе вся покладывая.[2340]
И хотя в продолжении сцены оплакивания и похорон «лепшие мужи владимирские» говорят, что усопший князь «наследовал путь деда своего»[2341] (то есть Романа Мстиславича), ясно, что с точки зрения наследования царского титула и связанного с ним статуса полной аналогии Владимира с Романом быть не может. Царский титул Владимира Васильковича применяется в летописи лишь для того, чтобы подчеркнуть нравственные и христианские добродетели «кроткого» и «правдивого» князя, смиренно сносившего «досады» и не противившегося «злу», во всем полагавшегося на Бога. Отсюда и сравнение Владимира не со светским владыкой, а со св. Иоанном — Иоанном Крестителем или, может быть, Иоанном Златоустом.[2342]
Как видим, в случае с Владимиром Васильковичем царский титул возвращается к тому основному значению, которое он приобрел на Руси в XI–XII вв. По наблюдениям И.П. Еремина, весь летописный рассказ о болезни и смерти этого князя «переключается в отчетливый агиографический строй повествования — в стиле повестей Киевской летописи о смерти Ростислава Мстиславича и его сыновей — Мстислава и Давида». Есть между ними и дословные совпадения: молитва Владимира Васильковича перед смертью буквально соответствует молитве Давида Ростиславича; плач вдовы Владимира Ольги по мужу почти дословно воспроизводит плач вдовы Давида Ростиславича над его телом; «лепшие мужи» владимирские оплакивают смерть своего князя Владимира Васильковича точно так же, как и «лепшие мужи» новгородские смерть Мстислава Ростиславича.[2343]
Добавим к этому, что в Смоленске в XII в. сложилась устойчивая тенденция к прославлению местных князей, щедро наделяемых царскими титулами и соответствующими эпитетами. В одном из произведений смоленской литературы того времени — «Похвале князю Ростиславу Мстиславичу», дошедшей в составе Нифонтовского сборника первой половины XVI в. (рукопись, составленная игуменом Иосифо-Волоколамского монастыря Нифонтом Кормилицыным и содержащая различные сочинения в защиту официального православия) говорится, что Ростислав за свои высокие добродетели был удостоен от Бога «ц[а]рствовати в всеи Рускои земли» (РНБ. РО. Q. XVII. 15. Л. 469). Ростислав Мстиславич прямо назван здесь «треблаженным и святым», что недвусмысленно свидетельствует о претензии на установление церковного почитания этого смоленского и великого киевского князя.[2344]
В рассматриваемом нами случае с Владимиром Васильковичем изменяется не только смысловое содержание царского титула, но и форма. Царский титул этого Владимиро-Волынского князя утратил свой прежний детерминант, придававший ему общерусское значение — цесарь в Рускои земли, который мы видели в титуле его деда Романа Мстиславича и некоторых великих киевских князей XI–XII вв. Последнее обстоятельство заслуживает особого внимания.
Использование в царском титуле Романа Мстиславича детерминанта, связывающего его с Русской землей, — цесарь в Рускои земли, — еще одни важный след, который, как нам представляется, указывает на возможный источник заимствования такого титула. В отличие от большинства других случаев применения царского титула в Древней Руси, так или иначе связанных с византийской доктриной о природе верховной власти, титул Романа, на наш взгляд, в большей мере находит соответствия в практике присвоения царского титула правителями славянских государств на Балканах, добившихся независимости от Византии.
Так, правители Болгарии и Сербии, добившись в конце XII в. фактически полной независимости от Византийской империи, сами приняли царские титулы, которые отличались от универсального титула вселенского императора обязательным прибавлением детерминантов, отражающих национальную принадлежность, — «царь болгар и влахов» и «царь сербов и греков».[2345]
Вступивший в конце XII в. в переписку с Римом правитель Болгарии Калоян (1197–1207) добивался признания за собой царского (императорского) титула, шантажируя папу тем, что если тот не согласится, то Калоян без труда получит царский титул от греков, которые уже, в сущности, ведут с ним подобные переговоры.[2346] Только после захвата Константинополя крестоносцами в 1204 г. папа Иннокентий III согласился, наконец, частично удовлетворить просьбу болгарского правителя, предоставив ему лишь королевский (но не царский) титул. Такое решение Рима немедленно спровоцировало конфликт Калояна с латинским императором в Константинополе Балдуином I (1204–1205), потребовавшим, чтобы болгарский король признавал латинского императора своим сюзереном. В 1205 г. в союзе с греками Калоян нанес сокрушительное поражение войскам крестоносцев в битве под Адрианополем, а император Балдуин умер в болгарском плену.[2347]
Использование в титуле Романа детерминанта, отражающего его национальную принадлежность, нашло отражение не только в русских, но и в иностранных источниках. Весьма показательно, что в западноевропейских государствах галицко-волынский князь воспринимался не в качестве князя какой-либо из русских земель, а как правитель всей Руси, носивший королевский титул. Об этом свидетельствует применение к нему королевского титула с прибавлением детерминантов, указывающего на общерусский характер власти Романа. Сообщая о походе галицко-волынского князя через Польшу в Саксонию, французский хронист середины XIII в. Альбрик из монастыря Трех Источников называет его «король Руси по имени Роман» (Rex Russie, Romanus).[2348] С титулом «короля Руси» или, точнее, «короля рутенов» (rex Ruthenorum) Роман Мстиславич упоминается в синодике монастыря Св. Петра в Эрфурте, и эта запись, очевидно, была сделана вскоре после смерти Романа.[2349]
Польский хронист конца XII — начала XIII вв. Винцентий Кадлубек, хотя и не применяет к Роману Мстиславичу ни царского, ни королевского титулов, тем не менее, описывая его правление, употребляет такие характеристики, которые прямо указывают на общерусский размах и поистине царский характер власти Романа, ведь под его властью оказались «почти все» русские земли и князья:
в короткое время (Роман Мстиславич. — А.М.) вознесся так высоко, что стал полновластно управлять почти всеми русскими землями и князьями.[2350]
Общерусский характер власти Романа, стремившегося властвовать не только на Волыни и в Галичине, подтверждается свидетельствами русских летописей. Как мы уже видели, Роман фактически устанавливает свою власть над Киевом и самостоятельно распоряжается судьбой киевского стола, тем самым проявляя себя в качестве «царя Русской земли», то есть верховного властителя большей части Южной Руси.[2351]
Сообщения русских летописей дополняет своими сведениями польский историк XV в. Ян Длугош, согласно которому из страха перед Романом русские князья не решались занимать киевский стол, пустовавший после свержения Рюрика Ростиславича. А дерзнувшего на это смоленского князя Святослава Мстиславича Роман с позором изгнал из Киева. По словам Длугоша, проявленное смоленским князем самоуправство
было невыносимо для галицкого князя Романа Мстиславича, который хотел, чтобы именно его почитали русским монархом и чтобы ему принадлежала высшая власть на Руси.[2352]
Применение к Роману Мстиславичу королевского титула в западно-европейских источниках означает, что в Западной Европе, в Германии и во Франции, его должны были воспринимать как верховного правителя Руси, стоящего над другими русскими князьями. Назвать Романа царем (императором) было невозможно без соответствующей санкции Рима: в средневековой католической Европе мог существовать только один законный император — правитель Священной Римской империи, воспринимавшийся как преемник западноримских императоров, а также правителей империи Карла Великого.[2353] В то же время, использование титула король Руси для обозначения наиболее могущественного из русских князей, по-видимому, было допустимо и без специальной санкции.
Насколько можно судить, такое же положение в XIII–XIV вв. сложилось и на Балканах. Правители Болгарии и Сербии широко пользовались царскими титулами, так и не получив официального признания и законной санкции на это ни от римского папы, ни от византийского императора. Только в самых исключительных случаях за правителями отдельных государств могло быть официально признано царское достоинство и титул.
Еще в VII в. принявший титул «василевса ромеев» (то есть римлян), византийский император считал себя главой «вечной» и «единственной» Римской империи, и никакого другого императора в мире больше быть не могло.[2354] Императорский титул, который присвоили себе германские короли, рассматривался в Византии с гневом и презрением. Как рассказывает Лиутпранд Кремонский, в 968 г., когда в Константинополь прибыли легаты папы Иоанна XIII с письмом к «императору греков» Никифору II Фоке (963–969), в котором папа отзывался об Оттоне I как об «августейшем императоре римлян», византийцы не могли сдержать своего негодования, назвав папское послание «гнусностью» и «дерзостью», а упомянутого в нем Оттона — «нищим варваром».[2355]
Только уступая военной силе, после месячной осады Константинополя болгарскими войсками правительство Византии в августе 913 г. согласилось признать за правителем Болгарии Симеоном (893–927) титул «василевса болгар и ромеев», условием чего стала жениться императора Константина VII Багрянородного (913–920, 945–959) на одной из дочерей Симеона, что превратило последнего в василеопатора (опекуна императора) и давало ему законное право править Византией.[2356] Правда, уже в феврале 914 г. императрица Зоя, мать Константина VII, отреклась от признания императорского титула Симеона и отказалась от возможного брака между своим сыном и дочерью болгарского правителя.[2357] После долгой борьбы в 926 г. Симеону все же удалось добиться признания своего императорского титула от римского папы Иоанна X.[2358]
Однако принятие болгарским правителем титулов «василевса болгар и ромеев» и даже «василевса ромеев» означало не столько стремление к равенству с византийским императором, сколько желание самому занять константинопольский престол.[2359] То же самое следует сказать и о мотивах короля Сербии Стефана Душана (1331–1355), принявшего в 1346 г. титул «царя сербов и греков» или «василевса Сербии и Романии». Когда после смерти византийского императора Андроника III Палеолога (1328–1341) началась борьба за власть между его вдовой Анной Савойской, матерью нового несовершеннолетнего императора Иоанна V (1341–1376, 1379–1390, 1390–1391), и будущим императором Иоанном VI Кантакузином (1347–1354), Стефан Душан, поддерживая то одну, то другую сторону, сам возымел виды на константинопольский престол. В 1343 г. ему удалось породниться с византийским императором: пятилетний сын Стефана, Урош, сочетался браком с сестрой Иоанна V.[2360]
А.В. Поппэ и В.А. Водов полагали, что поскольку никто из древнерусских князей не мог называть себя «царем россов и римлян (или греков)», то и применяемый к ним титул «царь» вовсе не был связан с собственно царскими статусом и функциями.[2361] Подобное мнение, в той или иной мере разделяемое практически всеми современными исследователями, на наш взгляд, нуждается в корректировке.
К концу правления Романа Мстиславича в Восточной Европе и на Балканах сложилась обстановка, которая уже не требовала от обладателя царского титула, чтобы он непременно был еще и претендентом на византийский императорский престол. Падение Константинополя в 1204 г. привело к распаду «вечной» и «единственной» Римской империи. На византийских землях в Европе и в Азии возникло сразу несколько новых государств, правители которых присвоили себе титул императора: уже в первые десятилетия XIII в. на территории бывшей Византийской империи возникли Латинская, Никейская, Трапезундская и Фессалоникийская империи.[2362]
Титул василевс (или царь в славянских странах) отныне стал достоянием сразу нескольких властителей, число которых с течением времени только возрастало. С XIII в. в официальных документах василевсами титулуют себя латинские императоры в Константинополе, правители Никеи и Трапезунда. Никита Хониат, заканчивавший свою «Историю» уже после падения Константинополя, называет василевсами германских императоров Фридриха I Барбароссу (1152–1190) и Генриха VI (1191–1197); «василевсом болгар» именует Калояна Георгий Акрополит. В XIV–XV вв. этот ревниво оберегаемый прежде титул применяется даже для обозначения нехристианских правителей: среднеазиатский эмир Тамерлан (Тимур; 1370–1405) в византийских источниках именуется «василевсом скифов и массагетов», а турецкий султан Мехмед II (1444–1446, 1451–1481) получил в Византии пышный титул «великого василевса».[2363]
Существенные изменения после падения Константинополя в 1204 г. претерпела сама имперская доктрина, веками поддерживаемая византийцами. Особенно эти изменения заметны в славянских странах, в политике правителей балканских государств, прежде всего Болгарии. Царь Калоян, как мы видели, отказался от титула своих предшественников — «василевс болгар и ромеев», избрав для себя новый титул — «царь болгар и влахов», стремясь всячески отмежеваться от византийского наследия и даже истребить всех греков, проживавших на болгарских землях.[2364] В правление царя Ивана II Асеня (1218–1241) в Болгарии сформировалось представление о том, что с распадом Византийской империи вселенская власть василевса разделилась на части, и к болгарским правителям перешла царская власти на Западе (то есть на Балканах), в то время как на Востоке (то есть в Малой Азии) царствовал Никейский император.[2365] Очевидно, подобные представления получили распространение и в Сербии.[2366]
Только в этот период, наступивший после падения Константинополя, когда на землях Византийской империи и в странах ближайшего окружения начался, так сказать, парад имперских суверенитетов, существенно изменивший прежние представления о власти императора, могли произойти отмеченные выше изменения содержания и формулы царского титула русских князей. В начале XIII в. появляется титул «царь в Русской земли» и «самодержец всея Руси», и этот царский титул на некоторое время закрепился за правителями Галицко-Волынской Руси, князья же прочих русских земель на протяжении всего XIII в., напротив, уклонялись от использования подобного титула. С установлением власти татар царский титул как обозначение верховного правителя переносится на ханов Орды.
Представления о власти византийского императора и практика расширения властных полномочий галицко-волынского князя. — Претензии на инвеституру епископов. — Приемы политической борьбы Романа Мстиславича. — Влияние византийской практики и правовых норм в семейной жизни князя: расторжение брака с Предславой Рюриковной. — «Крамолы»«безбожных» галицких бояр и византийская доктрина божественного происхождения царской власти. — Царские добродетели Даниила Романовича
осле захвата Константинополя крестоносцами в 1204 г. и распада Византийской империи в деятельности правителей государств византийского мира обнаруживается отчетливое стремление к присвоению атрибутов и полномочий, являвшихся ранее прерогативами василевсов. Ярче всего эта тенденция проявляется на Балканах. Ее внешним выражением становится применение в титуле болгарских и сербских царей формулы византийского императорского титула — царь и самодержец (βασιλεὺς καὶ αυτοκράτωρ).[2367] Следы использования этой же формулы, как уже отмечалось, явственно видны и в Галицко-Волынской летописи, в контексте известий, относящихся непосредственно к Роману Мстиславичу, называемому «царем в Русскои земли» и «самодержцем всея Руси».[2368]
Применение подобной формулы в Галицко-Волынской Руси и в южнославянских государствах ведет нас в круг политических идей особого рода.
В Византии, начиная со времени правления императора Ираклия I (610–641) и окончательно при императоре Льве VI Мудром (886–912) сложилась восточно-христианская политическая теория высшей государственной власти как власти единоличного повелителя всех подданных — верховного законодателя, судьи и главнокомандующего, «наместника Божия на земле».[2369] Эти принципы нашли свое полное выражение в «Василиках» — составленном ок. 890 г. сборнике законодательных постановлений, устанавливавших божественную сущность власти императора, его неподвластность законам, поскольку «он сам есть закон». Василевс являлся также верховным покровителем церкви и единственный среди светских лиц в империи носил титул иерея.[2370]
Принятие Ираклием I в 629 г. титула василевс подчеркивало преемственность с традициями эллинистических монархий и отказ от наследия Римской империи, где императоры воспринимались в качестве «магистратов» — высших должностных лиц на службе общества.[2371] Это отличие еще более усиливалось с принятием императором Ираклеоном (Ираклием II) в 641 г. титула самодержец (автократор), указывавшего на исключительную и решающую роль василевса в управлении империей.[2372]
Использование определения «самодержец» (встречающееся на Руси и в Болгарии с XI в.) само по себе могло указывать лишь на единоличного правителя независимой страны, не будучи непременно связано с его царским достоинством.[2373] Однако присвоение таким правителем обоих составляющих титула византийского императора — царь и самодержец, — очевидно, должно было свидетельствовать о претензии на значительно большую (если не всю) полноту власти, принадлежавшей василевсу, которой в реальности не обладали даже самые могущественные русские князья.[2374]
Не вызывает сомнения настойчивое стремление Романа Мстиславича добиться расширения своих властных полномочий как в управляемых им галицко-волынских землях, так и за их пределами. Подобно византийским императорам, Роман стремился властвовать над жизнью своих подданных и применял смертную казнь в отношении тех из них, кого он считал своими противниками. Достаточно вспомнить расправы князя с оппозиционными галицкими боярами, казни которых, невиданные по своей жестокости, повергали в трепет современников Романа. По словам польского хрониста конца XII — начала XIII вв. Винцентия Кадлубека, Роман
хватает галицких сатрапов и знатнейших бояр (satrapes et eubagionum florentissimos) и казнит: кого в землю живыми закапывает, кого на части разрывает, с других кожу сдирает, многих делает мишенями для стрел, некоторым сначала внутренности вырывает, потом убивает. Испытывает на своих всякого рода казни — став более жестоким врагом для своих граждан, нежели для врагов.[2375]
Далеко не каждый византийский император проявлял себя подобным тираном. Но все же случаи жестоких массовых казней, совершаемых по приказу василевса, в империи были обычным и распространенным явлением. Экзекутивные функции император осуществлял в полном соответствии со своими властными полномочиями. По его приказу совершалась не только смертная казнь, но и причинялись различные физические увечья, принимавшие форму жестоких истязаний: отсекание носа, ушей, языка, выжигание волос и бровей, усекновение конечностей и т. п.[2376]
Нередко расправы императоров над своими подданными отличались массовостью, несоразмерностью с тяжестью вины и даже носили характер злоупотребления. Известно, например, о приступах безудержного гнева, которым был подвержен император Михаил III (842–867), во время которых он
принимался за убийства, чудовищные пытки и казни безвинных людей и, рассказывают, приказывал слугам своим: того-то схватите и отдайте палачу, тому-то вырвите глаза, а тому-то отрубите руки и ноги.[2377]
Перед Романом Мстиславичем был и еще один вполне подходящий пример — недавний император Андроник I (1183–1185), приходившийся к тому же родственником галицким князьям прежней династии. Массовые расправы, чинимые Романом над галицкими боярами, полностью соответствуют методам искоренения крамолы и подавления мятежей, к которым прибегал император Андроник. Не желавшие покоряться Роману галичане повторили судьбу жителей Никеи, Прусы и Лопадия, отказывавшихся признавать власть Андроника.[2378] Так, по словам Никиты Хониата, сломив сопротивление Прусы, император явил «свой дикий гнев в различных и разнообразных казнях». Жестоко казнив предводителей восставших, он также
многих других, числом сорок человек, повесил на ветвях дерев, растущих около Прузы. Но гораздо большее число подверг другим казням; одним отрубил руки, другим отрезал пальцы, как виноградные побеги, а у иных отнял ноги.[2379]
Приемам василевса стали подражать другие представители рода Комнинов. Некий Исаак, дальний родственник императора Мануила I, силой захвативший власть над Кипром, своим «жестокосердием и свирепостью нрава», по словам Хониата, «столько превзошел Андроника, сколько этот последний превзошел всех когда-либо прославившихся жестокостью ко врагам»:
он непрестанно совершал над жителями Кипра тысячи различных злодеяний. Каждый час он осквернял себя убийством людей невинных, терзал человеческие тела, изобретая, как какое-нибудь орудие злосчастной судьбы, казни и мучения, которые доводили до смерти.[2380]
Давно установлено, что в вопросе применения смертной казни византийское право обнаруживает наиболее существенные отличия по сравнению с правовыми нормами, действовавшими у славянских народов. Именно в этом вопросе славянское обычное право многие столетия успешно сопротивлялось византийскому законодательству.[2381]
Примеры сопротивления такого рода известны в истории как восточных, так и южных славян. «Повесть временных лет» рассказывает о провале попытки князя Владимира ввести смертную казнь за разбой и убийство, предпринятой по совету греческих епископов вскоре после крещения Руси. Это греческое нововведение на русской почве не прижилось и вскоре было отменено, а Владимир в вопросе наказания преступников вернулся к «устроенью отъчю и дедню», то есть возобновил взимание денежных штрафов («виры»).[2382] «Виры» оставались главной мерой наказания, применявшейся за наиболее тяжкие преступления в Русской Правде.[2383]
Случаи, подобные описанному в «Повести временных лет», известны также в истории Сербии, не признававшей смертной казни вплоть до середины XIV в. В 1308 г. в ответ на просьбу сената Рагузы (Дубровника) наказать смертной казнью убийц жителей этого города сербский король Стефан Урош II Милутин (1282–1321) заявил, что когда он короновался, то присягал не проливать кровь своих подданных, не намерен делать этого и теперь и предпочитает поступать в соответствии с древним сербским обычаем, предписывающим налагать денежный штраф за убийство и другие тяжкие преступления.[2384]
Бросается в глаза также совершенно нетипичное для древнерусского князя поведение Романа Мстиславича в отношений церкви. Ян Длугош сообщает о конфликте, возникшем у Романа с владимирским епископом, отказавшимся дать князю благословение на войну с Польшей:
Князь Роман, чрезвычайно разгневанный таким ответом, передает владимирскому епископу, что как только он вернется с польской войны, то отомстит за это оскорбление и отрубит епископу голову.[2385]
Это сообщение Длугоша вызывает неизменный интерес исследователей, — на него обращал внимание еще Н.М. Карамзин.[2386] С полным доверием к сведениям о конфликте Романа с владимирским епископом относился В.Т. Пашуто, полагая их заимствованными из Киевской летописи, бывшей в распоряжении Длугоша, и видя во вражде Романа с волынским епископом одну из причин отсутствия собственного летописания у этого князя.[2387] По мнению Г. Лябуды, история с владимирским епископом, а также ряд других уникальных подробностей похода Романа в Польшу, были заимствованы Длугошем из утраченной Хроники Краковского доминиканского монастыря первой половины XIII в., являвшейся непосредственным продолжением Хроники Винцентия Кадлубека.[2388]
Казнить епископов или угрожать им смертью — случай небывалый в практике древнерусских князей, противоречащий нормам действовавшего на Руси права и морали.[2389] Однако подобная мера была вполне допустима для византийского императора.
Василевс как «Богоизбранный» правитель империи и «представитель Бога на земле» обладал не только исключительными литургическими привилегиями (особая роль в богослужении), но и постоянно претендовал на особые административные полномочия в церковных делах.[2390] В трудах Отцов Церкви проблема соотношения власти церкви и государства решалась в пользу первой: святитель Иоанн Златоуст (ок. 347–407), к примеру, сформулировал тезис о том, что «священство» выше «царства».[2391] Кроме того, 30-м Апостольским правилом и решениями Вселенских соборов категорически запрещалось вмешательство императора в избрание и перемещение епископов.[2392] Но, в то же время, византийские канонисты в угоду светским правителям легко могли доказать, что император выше канонов и потому может не считаться с ними.[2393]
На практике в Византийской империи светская власть получала значительный перевес. Император играл решающую роль в назначении и смещении иерархов (включая патриархов) и считал себя главой («епископом»), управляющим «внешними делами церкви».[2394] Особенно отчетливо эта тенденция проявилась в царствование Исаака II Ангела (1185–1195). В 1189 г. он сместил константинопольского патриарха Леонтия и поставил на его место иерусалимского патриарха Досифея, а в 1191 г. сместил иерусалимского патриарха Марка, чтобы вернуть Досифея обратно на иерусалимскую кафедру.[2395]
Укреплению позиций светской власти в делах управления византийской церковью способствовал тот факт, что последняя (в отличие от римской церкви) не имела единого главы. Восточная церковь отвергала идею папского примата и принимала концепцию пентархии (власть пяти патриархов), согласно которой восточные патриархи (епископы Константинополя, Александрии, Антиохии и Иерусалима) и римский папа («патриарх Запада») обладали равной властью в пределах своих территорий, а власть церковного собора считалась выше, чем власть любого из патриархов.[2396] Отсутствие единоначалия и жесткой централизации делали византийскую церковь легко уязвимой перед притязаниями императоров.
Последние считали себя в праве не только лишать власти, но и подвергать жестокой расправе иерархов церкви, включая константинопольского патриарха. К примеру, в 766 г. по приказу императора Константина V (741–775) был низложен и казнен патриарх Константин II.[2397] Низложенного в 912 г. патриарха Евфимия подвергали жестоким издевательствам и «невыносимым мукам», а свергнутый в 907 г. патриарх Николай Мистик по приказу императора Льва VI Мудрого (886–912) был лишен в ссылке теплой одежды и в мороз спал на одной соломе, не имея права читать книги.[2398] К жестоким расправам над церковными иерархами неоднократно прибегал и упомянутый нами Андроник I. В мятежном городе Лопадие
одного из епископов он лишил глаз за то, что тот не обличал бунтовщиков из своей паствы, но спокойно и равнодушно смотрел на восстание их против царя Андроника.[2399]
А епископу Новых Патр Евфимию Андроник пригрозил, что утопит его в реке за ведение не понравившихся царю богословских диспутов.[2400]
Фактически подчиненные власти императора христианская церковь и ее служители в Византии находились в ином положении, нежели на Руси. Киевская митрополия как часть Константинопольского патриархата, управляемая присланными из метрополии иерархами (зачастую греками), в политическом и правовом отношении была более независима.[2401] Сложившееся в домонгольский период русской истории равенство и автономность светской власти и церкви мотивировались Апостольскими правилами и Новеллами Юстиниана, получившими распространение с XI в. в составе древнеславянской Кормчей книги (Номоканона). Согласно этим установлениям, обе власти — «священство» и «царство» — равно дары Божие, и каждая должна ведать своей сферой, божественной и человеческой.[2402] Именно данное установление, открывавшее собой Собрание новелл, приписываемых Григорию Акраганскому (из Агригента), считалось в Древней Руси наиболее авторитетным и входило во все редакции кормчих книг.[2403]
Допустимое для византийского императора отступление от этих правил было едва ли возможно для обычного древнерусского князя. Согласно почитаемым на Руси Апостольским правилам (Правило 84), в качестве высшей меры наказания для священника за незаконное обвинение («укор») царя или князя допускалось только лишение виновного сана.[2404] В своих намерениях отрубить голову владимирскому епископу Роман Мстиславич не только превышает законную меру наказания, но и вторгается в пределы церковной судебной юрисдикции.[2405]
В намерениях галицко-волынского князя слышится отзвук борьбы за инвеституру епископов и митрополитов, в которую время от времени вступали русские князья на протяжении XI–XII вв. Как известно, первым на Руси добился поставления на киевскую митрополию своего кандидата Ярослав Мудрый; его примеру в той или иной мере последовали Владимир Мономах, Изяслав и Ростислав Мстиславичи, Андрей Боголюбский, Рюрик Ростиславич. По-видимому, не случайно с именами этих князей в источниках связываются употребление царского титула, упоминание о царском достоинстве или имеет место уподобление их византийскому императору, царю Нового Рима, чьи прерогативы в церковной сфере они присваивали.[2406] Похоже, тот же смысл с конца XII в. на Руси вкладывали и в титул «великий князь». По наблюдениям М.Д. Приселкова, великокняжеский титул мог означать для получившего его князя «право непосредственных сношений с империей», что предполагало, в частности, свободу в выборе кандидата на замещение епископской кафедры.[2407]
В середине XIII в. в борьбу за инвеституру активно включился сын Романа Мстиславича Даниил, которому удалось поставить киевским митрополитом своего бывшего «печатника» Кирилла.[2408] Подобно своему отцу, Даниил с молодых лет боролся также за инвеституру владимирского епископа. В 1210–1220-е гг. владимирскую кафедру занимал противник Романовичей Асаф. Не имея возможности сразу лишить его сана, Даниил в 1219–1220 гг. добился создания в пределах Волынской земли еще одной епархии с центром в Угровске (на отвоеванных у малопольского князя Лешка Белого землях Забужья).[2409] В итоге владимирский епископ Асаф сам должен был искать возможности покинуть Волынь.[2410]
Угровский же епископ, который по случайному совпадению также носил имя Асаф, при поддержке Даниила между 1220 и 1224 гг. совершил попытку захватить вакантную митрополичью кафедру в Киеве, закончившуюся тогда неудачей:
пискупъ Асафъ Вугровьскыи, иже скочи на столь митрофоличь и зато сверженъ бысть стола своего.[2411]
Не исключено, что попытка Асафа Угровского захватить киевскую митрополичью кафедру могла иметь место позднее — после взятия Киева монголами, когда из города бесследно исчез прежний митрополит Иосиф (1236–1240).[2412]
Совершенно в духе политики византийского двора, одним из важнейших инструментов которой были тайные интриги и вероломные заговоры, расправляется Роман Мстиславич с теми из своих противников, которых он не сумел одолеть открыто. Об этой стороне деятельности галицко-волынского князя прямо свидетельствует внимательно наблюдавший за ним краковский епископ Винцентий Кадлубек:
А тех, кого открыто не мог схватить, потому как почти все в страхе разбежались по чужим землям, вновь вызывает, [приманив] дарами, лестью и всякими измышлениями, на которые он (Роман Мстиславич. — А.М.) был мастер, обнимает, возвеличивает почестями. Вскоре, придумав какое-либо ложное обвинение, безвинных свергает и приказывает их замучить немыслимыми пытками: либо чтобы имущество у убитых отнять, либо чтобы нагнать страх на соседей, или чтобы, уничтожив наиболее могущественных, самому властвовать тем безопаснее.[2413]
Можно было бы усомниться в достоверности сведений польского хрониста, рисующего Романа в столь невыгодном свете из неприязненного к нему отношения, тем более что русские летописи ничего подобного не сообщают. Однако в рассказе Кадлубка есть одна деталь, имеющая важное значение для его верификации. Польский хронист приводит в латинском переводе слова Романа, которые тот любил повторять по случаю каждой расправы над своими врагами: «Melle securius uti apum non posse, nisi penitus oppresso, non rarefacto, examine; nec sapere species nisi creberrime pilo contusas».[2414] В переводе Н.И. Щавелевой это сообщение звучит так:
Он (Роман Мстиславич. — А.М.) часто употреблял присказку: мед удобнее добывать, если пригнетешь пчелиный рой, а не распустишь его; трава не пахнет, если ее не растолочь пестом.[2415]
Русский вариант этой присказки о пчелах и меде сохранился в Галицко-Волынской летописи. Спустя многие годы после гибели Романа к его сыну Даниилу в самый драматический момент борьбы за Галич, когда Даниил остался лишь с горсткой верных сторонников, обращается сотский Микула, произнеся слова, что звучали когда-то из уст Романа:
Не погнетши пчелъ, медоу не едать![2416]
Старый сотский тем самым как бы напоминает Даниилу о делах и речениях его славного отца, воодушевляя князя отцовским примером в трудную минуту.
Русский источник сохранил только первую, наиболее звучную часть присказки, принадлежавшей Роману. Это, как полагают современные исследователи, вполне достоверно с психологической точки зрения: так, в отличие от просвещенного польского епископа, и должны были запомнить слова Романа простые русские воины и княжеские слуги, удержав в памяти лишь самый яркий и впечатляющий образ.[2417]
Роман Мстиславич прибегает и к другим обычным в Византийской империи, но совершенно не свойственным для Древней Руси приемам ведения политической борьбы и устранения своих противников. В 1203 г. он не только лишает киевского стола своего бывшего тестя Рюрика Ростиславича, но также насильно постригает его в монахи.[2418] За всю историю Древней Руси не найти другого случая подобного обращения с киевским великим князем да еще и со стороны его младшего родственника. Зато такие случаи — обычное дело в истории Византии, где сами императоры, члены их семей и ближайшие родственники неоднократно становились жертвами подобного обращения. Ближайший пример — свержение с престола и насильственное пострижение византийского императора Исаака II, совершенное в 1195 г. его братом, новым императором Алексеем III.[2419]
Наконец, совершенно в духе бракоразводной практики, сложившейся в Византии на рубеже XII–XIII вв., Роман Мстиславич обращается со своей первой женой Предславой, дочерью киевского князя Рюрика. Брак с ней Роман разрывает без всякого видимого соблюдения установленных церковью правил, руководствуясь, очевидно, исключительно собственным решением. О том, когда и при каких обстоятельствах Роман «пустил от себя» свою первую жену, заставив ее вернуться к отцу, русские летописи деликатно умалчивают. Об этом происшествии становится известно post factum, из летописного сообщения о расправе Романа с самим Рюриком, при котором находилась его дочь Предслава, отвергнутая жена галицко-волынского князя.[2420]
Пренебрежение традиционными нормами права и морали при устройстве и расторжении браков стало правилом при дворе византийских императоров, особенно в правление Алексея III (1195–1203), когда в данной сфере полностью возобладали политическая целесообразность и воля правителя.
К примеру, чтобы вернуть в подчинение изменника Добромира Хриза, бывшего византийского наместника в области Струмица, отказавшегося признавать власть императора и создавшего в середине 1190-х гг. небольшое самостоятельное княжество в южной части современной Вардарской Македонии,[2421] Алексей III действовал, не стесняя себя никакими этическими и правовыми нормами:
При этом также положено было между ними, что Хрис, хотя у него была жена, возьмет за себя в замужество одну из царских родственниц. Вследствие того, по возвращении в Византию, царь развел дочь протостратора с ее мужем и отослал ее к Хрису, назначив ее проводником и распорядителем ее нового брачного союза севаста Константина Радина.[2422]
Прежние семейные отношения и обязательства легко могли быть принесены в жертву ради нового брачного союза, если в таком союзе участвовали ближайшие родственники императора. В 1199 г., подобно галицко-волынскому князю Роману Мстиславичу, расторгшему свой первый брак ради нового брака с византийской царевной, сын великого этериарха Георгия Палеолога Алексей по требованию Алексея III развелся со своей законной женой, чтобы жениться на овдовевшей дочери василевса Ирине. Став зятем императора и получив титул деспота, Алексей Палеолог был объявлен официальным наследником престола империи.[2423]
Приемам византийского двора стали следовать правители славянских государств на Балканах в проведении собственной династической политики, причем подобные приемы иногда могли быть обращены в адрес самого василевса и членов его семьи.
Выданную в 1190 г. за сына сербского жупана Стефана I Немани (1167–1196) племянницу императора Исаака II Евдокию Ангелину Комнину после девяти лет совместной жизни ее муж, новый сербский жупан Стефан II (1196–1228), отказавшийся от союза с ослабевшей Византией, с небывалым позором выгнал из своего дома:
он снял с нее все женские одежды, оставил на ней одну последнюю тоненькую рубашку, обрезав и ту со всех сторон, так что она едва прикрывала обнаженные члены, и в этом бесчестном виде прогнал ее от себя и пустил на все стороны.[2424]
Брат Стефана Вукан, возмущенный таким обращением с византийской принцессой, дал ей одежду и помог вернуться к отцу.[2425]
Древнерусское бракоразводное право, возникшее вместе с принятием христианства и распространением венчального брака, отличалось от византийского законодательства: в русском юридическом быте были иные поводы к признанию брака недействительным.[2426] Безусловным основанием к его прекращению признавалась лишь смерть одного из супругов, важнейшим поводом к разводу с древнейших времен считалось прелюбодеяние жены. Муж имел право развода с женой и по ряду других поводов, приравнивавшихся к прелюбодеянию: умысел жены на убийство мужа, злостное непослушание жены мужу, слишком вольное ее общение с посторонними мужчинами и т. п. Основанием для развода являлись также бесплодие и физиологическая неспособность к исполнению супружеских обязанностей.[2427]
В памятниках канонического происхождения есть указания на случаи развода по причине принятия одним из супругов монашества. Церковный закон особо оговаривает, что обязательным условием при этом является согласие другого супруга на разлучение и пострижение.[2428] Случаи такого рода имели место в княжеской среде. Под 1228 г. Лаврентьевская летопись сообщает, что юрьевский князь Святослав Всеволодович
отпусти княгыню свою по свету, всхотевши еи в манастырь, и дасть еи наделокъ многъ.[2429]
Похоже, что именно таким способом Роман Мстиславич поначалу пытался расторгнуть свой первый брак. В 1196 или 1197 г. он, по словам летописца,
поча пущати дчерь Рюрикову, хотяшеть ю постричи.[2430]
Однако принудить свою жену к монашеству Роман тогда не смог. По имеющимся сведениям, она была насильно пострижена вместе со своим отцом только в 1203 г.[2431] Процедура расторжения брака Романа с Предславой очевидно затянулась на длительное время, — приведенное летописное известие отмечает лишь начало («поча пущати») бракоразводного процесса.[2432]
Можно предполагать, что благовидный и вполне законный повод для расторжения первого брака был подсказан Роману из Византии.
Дело в том, что Роман Мстиславич и Предслава Рюриковна состояли друг с другом в близком родстве: их деды — Изяслав и Ростислав — были родными братьями, сыновьями великого киевского князя Мстислава Владимировича (1125–1132). Следовательно, Роман и его первая жена Предслава были троюродными братом и сестрой, то есть состояли в шестой (3:3) степени родства — по гражданскому (римскому) счету, или в третьей степени родства — по каноническому счету.
Мстислав Владимирович (✝ 1132)
Изяслав Ростислав
Мстислав Рюрик
Роман Предслава
А.В. Назаренко в специальном исследовании, посвященном проблеме близкородственных династических браков в политике древнерусских князей, обратил внимание на тот факт, что отношение к подобным бракам в Древней Руси и Византии было различным. В Византии действовали более строгие ограничения и запрещались браки между родственниками не только в шестой/третьей (3:3), но и в седьмой/четвертой (4:3) степенях. Русская же церковь придерживалась более архаической нормы, будучи в этом вопросе ближе к римской, чем к константинопольской церкви. Браки между четвероюродными и троюродными братьями и сестрами на Руси считались допустимыми.[2433]
Известен даже случай брака между двоюродными родственниками, и такой случай относится как раз к матримониальной практике галицко-волынских князей. В 1250 г. внучка Романа Мстиславича (дочь его старшего сына Даниила) была выдана за Владимиро-Суздальского великого князя Андрея Ярославича.[2434] Супруги состояли между собой в родстве четвертой / второй степени (2:2), так как происходили от родных сестер — дочерей новгородского, а затем галицкого князя Мстислава Мстиславича Удалого.[2435]
Напротив того, в Византии браки между родственниками шестой/третьей степени (не говоря уже о более близком родстве) были запрещены еще императором Львом III (717–741). В XI–XII вв. к этому ограничению добавился запрет на браки родственников седьмой/четвертой степени, впервые установленный константинопольским патриархом Алексеем Студитом (1025–1043) и затем подтвержденный церковным собором 1166 г.[2436]
На эту удобную для себя норму, по-видимому, и должен был в итоге сослаться Роман Мстиславич при расторжении брака с Предславой Рюриковной.
В политической практике галицко-волынских князей, ближайших потомков Романа Мстиславича, обращает на себя внимание еще одна яркая черта, вырастающая, несомненно, из идейных оснований византийской доктрины императорской власти.
Измена сыновьям Романа галицких бояр и простых галичан в глазах придворного летописца является преступлением не только против законных князей, но и против самого Бога. Так, сообщая о намерении нового галицкого князя Владимира Игоревича и призвавших его галичан «искоренить племя Романово», летописец с негодованием именует последних «безбожными»:
И еще же хотящю Володимероу искоренити племя Романово, поспевающимъ же безбожнымъ Галичаномъ.[2437]
В памятниках письменности Древней Руси термин безбожныи применялся главным образом для обозначения языческих стран, народов и их правителей — печенегов, половцев, татар, древних римлян и самой Руси до принятия христианства; кроме того, этим термином обозначались отступники от истинной веры, богохульники и еретики.[2438] Галицко-Волынская летопись представляет первый и, пожалуй, единственный в литературе домонгольской Руси случай употребления термина безбожныи в отношении подданных князя, отказавших ему в поддержке или вставших на сторону другого правителя.
Придворный летописец на протяжении всего своего рассказа о растянувшейся на долгие годы борьбе Даниила Романовича за галицкий стол последовательно именует врагов князя из числа местного боярства, державших сторону других претендентов на княжеский стол, безбожными галицкими боярами.
«Крамоле же бывши во безбожныхъ боярехъ Галичкыхъ», — говорит летописец, повествуя о заговоре бояр Молибоговичей против Даниила Романовича в 1230 г., в котором участвовал также белзский князь Александр Всеволодович.[2439] Новый заговор против Даниила сторонники Александра устроили в городе Вишня. Сюда на пир позвал ничего не подозревавшего Романовича некий «Филипъ безбожныи».[2440] Измена «безбожного» Григория Васильевича и Молибоговичей весной 1235 г. обернулась для Даниила тяжелым поражением и большими потерями во время возвращения из трудного похода на Чернигов.[2441] Однажды один из «безбожных бояр», не желавший признавать Даниила галицким князем, нанес ему тяжкое публичное оскорбление прямо во время пира:
И некогда емоу в пироу веселящоуся, одинъ от техъ безбожныхъ бояръ лице зали емоу чашею.[2442]
Как уже отмечалось, одним из основополагающих принципов государственной идеологии Византийской империи стала доктрина божественного происхождения царской власти, получившая свое наиболее полное выражение и закрепление в «Василиках» — законодательном сборнике конца IX в. В прооймионах (преамбулах) императорских эдиктов, в легендах императорских печатей и монет уже в конце V–VI вв. складывается формула «император от Бога» (imperator ex Deo) (Юстин II, Юстиниан, затем Константин IV, Лев III и др.). Еще одним воплощением этого принципа становится двухместный византийский императорский трон, одно из мест которого предназначалось для осязаемого в проскинезе (благоговейном земном поклоне) царя земного, а другое, на котором лежал крест, — для умозрительного Царя Небесного.[2443]
Свою неразрывную связь с Богом некоторые византийские императоры специально подчеркивали перед подданными. Одним из наиболее последовательных приверженцев идеи божественного происхождения царской власти был император Исаак II Ангел. Никита Хониат приводит подлинные слова василевса:
…на земле, — говорил он, — нет никакого различия по власти между Богом и между царем: царям все позволительно делать и можно нераздельно употреблять Божие наряду со своим; так как самое царское достоинство они получили от Бога, и между Богом и ими нет расстояния.[2444]
Византийские представления о божественной природе царской власти, очевидно, породили осознание боярских заговоров, мятежей или измены царю как духовного преступления, стоящего в одном ряду с богохульством или еретичеством.
Справедливо было бы полагать, что впервые в Древней Руси подобное осознание формируется в результате официального принятия царского титула московскими великими князьями. И действительно, Иван Грозный, первый русский царь, совершивший обряд венчания, гневно обличает князя Андрея Курбского в том, что, встав на путь измены царю, он тем самым совершил преступление против Бога: «Противляйся власти, — писал царь, — Богу противится».[2445] В многочисленных наказах русским послам в Литве 1580–1582 гг. Грозный требовал передать изменнику свои слова:
Ты забыл Бога, и Государя, и свою душу…[2446]
Между тем, как мы видим, еще более чем за три столетия до посланий Ивана Грозного та же самая оценка измены царю как богопротивного злодеяния звучит в Галицко-Волынской летописи. В ее рассказах о «многих крамолах» и «мятежах» против сыновей Романа Мстиславича, «царя в Руския земли» и «самодержца всея Руси», враги Даниила и Василька последовательно именуются «безбожными» галичанами и «безбожными» боярами, поскольку они умышляли «искоренити племя Романово».
Оценка измены князю в категориях духовного преступления («безбожного» злодеяния), сделанная придворным летописцем, на наш взгляд, могла быть обусловлена прямым кровным родством сыновей Романа Мстиславича с византийским императором, чье царское достоинство они тем самым унаследовали. Нет сомнений, что приведенные выше воззрения василевса Исаака II на божественную природу царской власти были известны Даниилу и его окружению, ведь мать Даниила приходилась старшей дочерью Исааку.
В образе Даниила Романовича его придворным летописцем выведена и другая, еще более характерная черта, уподобляющая русского князя византийскому императору. Торжествуя победу над своими непримиримыми врагами, не раз пытавшимися его убить, Даниил проявляет редкое на Руси милосердие и христианское смирение, прощая обиды и отказываясь покарать преступников.
Когда в 1238 г., после долгих лет тяжелой борьбы Даниил овладел наконец галицким столом, он великодушно простил всех местных бояр, не раз ему изменявших, говоря:
Милость полоучисте, пакы же сего не створисте, да не во горьшая впадете.[2447]
В самый разгар борьбы за Галич, когда покушения на жизнь Даниила следовали одно за другим, верным людям князя удалось схватить главных заговорщиков из числа «безбожных» галицких бояр — Молибоговичей, которые вместе со своими приспешниками в числе двадцати восьми человек были препровождены к князю. Однако вопреки ожиданиям Даниил и на этот раз помиловал своих злейших врагов: «И ти смерти не прияша, но милость полоучиша».[2448]
Совершенно вопиющий случай произошел однажды во время пира, устроенного Даниилом, где присутствовали не только его дружинники, но также бояре из числа его врагов. Один из них, не названный летописцем по имени, как мы уже видели, плеснул в лицо князю вином из своей чаши. И вновь Даниил проявил чудеса выдержки и христианского смирения:
И то емоу стерпевшоу. Иногда же да Богъ имъ возомьздитъ.[2449]
В данном эпизоде летописец, несомненно, ведет речь о нанесении Даниилу тягчайшего личного оскорбления, совершенного публично одним «от техъ безбожныхъ бояръ». По-видимому, здесь подразумеваются бояре Молибоговичи, только что великодушно прощенные князем за их прежние преступления.
Чем объяснить столь неестественную мягкость в поведении князя, граничащую с полным безволием? За эту мягкость, по мнению Н.Ф. Котляра, Даниила осуждает даже его верный летописец.[2450] Недоверие к рассказу летописи о труднообъяснимых поступках князя привело В.Т. Пашуто к его ошибочному пониманию: «Когда с помощью боярина Демьяна заговор в Галиче был раскрыт, — писал исследователь, — то князь Даниил предпринял первые карательные меры: семья Молибоговичей была арестована и у нее отняты земли на Волдрисе <…> видимо, пострадал и боярин Филипп».[2451]
На самом деле о «карательных мерах» Даниила известно следующее: княжий сидельничий Иван Михайлович был послан в погоню «по неверных Молибоговичихъ и по Волъдрисе, и изимано бысть ихъ 20 и 8». Ни о каких земельных владениях семьи Молибоговичей, а тем более об их изъятии здесь нет и помину. Фигурирующее же в тексте имя Волдрис имеет отношение к физическому лицу (это один из участников событий), а не к географическому объекту, вообще не известному летописи. Таким же фантомом следует признать и «страдания» другого врага Даниила, боярина Филиппа, о которых летописец, вопреки Пашуто, и вовсе не говорит ни слова.[2452]
Не доверяет рассказу галицкого летописца о милосердии и христианском смирении Даниила Романовича и Н.Ф. Котляр. Особое недоверие вызывает у него сообщение об оскорблении, нанесенном князю во время пира одним из «безбожных» бояр Молибоговичей, которое князь стерпел, полагаясь на возмездие Божие. Вряд ли, полагает Котляр, летописец отразил здесь реальное событие: «князь, да еще и столь храбрый и гордый рыцарь, как Даниил, не смог бы стерпеть тяжкой обиды от своего вассала».[2453] Какое же в таком случае событие отразил здесь летописец? Выходит, что вымышленное. Но для чего придворному историографу понадобилось порочить своего князя, «храброго и гордого рыцаря», приписывая ему поступки, которых он не совершал?
На наш взгляд, объяснить странное поведение Даниила, ставящее в тупик новейших исследователей, невозможно, оставаясь лишь в контексте известий Галицко-Волынской летописи. Между тем, поступки князя обретают смысл, если оценивать их с точки зрения византийских религиозно-этических норм, обусловливающих поведение монарха и ограничивающих его всевластие.
В Византии милосердие и смирение считались одними из главных добродетелей правителя, его нравственным долгом перед своими подданными. Идея христианского смирения вырабатывалась здесь в связи со становлением православной идеологии власти в обстановке борьбы с императорами-иконоборцами и нашла свое наиболее полное завершение в учении о благочестии Иоанна Дамаскина — главного идеолога византийской «политической ортодоксии».[2454]
Во время официальных церемоний василевс представал перед подданными в полном властном облачении с державой и скипетром, однако при этом в одной руке он держал также акакию — шелковый мешочек с земным прахом. В таком виде византийские цари изображались на государственных печатях, монетах, а также на парадных мозаичных портретах.[2455] Во время военного триумфа василевс смиренно шествовал по главной столичной улице позади своей парадной колесницы, на которую была водружена икона Богоматери Одигитрии, как это показано на одной из миниатюр Мадридского списка «Истории» Иоанна Скилицы.[2456]
Одним из наиболее ярких внешних проявлений идеи христианского смирения в ритуальном поведении византийского императора стал зафиксированный в различных источниках обряд омовения ног нищим. Царь должен был лично участвовать в этом важнейшем для империи ритуале, происходившем ежегодно в Великий четверг в храме Св. Софии. В присутствии патриарха, высшего духовенства, аристократии, сановников и при стечении множества народа василевс собственноручно совершал упомянутое омовение, для которого специально отбирались двенадцать человек из числа беднейших граждан.[2457]
Регулярные проявления глубокого христианского смирения императора имели целью демонстрацию его подданным богоизбранности правителя, его особых добродетельных качеств, не доступных простому человеку. Признание царя земным воплощением Христа постоянно требовало новых подтверждений его божественной сущности. Наряду с ритуальным смирением и самоуничижением, василевс должен был регулярно совершать акты христианского милосердия и всепрощения, в том числе и в отношении своих политических врагов — заговорщиков и изменников, покушавшихся не только на его власть, но и на саму жизнь.[2458]
Неписаный обычай требовал от царя прощения своих врагов в дни великих церковных праздников, особенно Господних. В такие дни василевс прощал даже самых закоренелых и опасных заговорщиков, вполне сознавая при этом всю меру исходящей от них угрозы для своей безопасности.
По сообщению Продолжателя Феофана, император Лев V Армянин (813–820), отлично осведомленный о заговорщической деятельности своего военачальника Михаила Травла, настойчиво добивавшегося императорского престола, полностью изобличив злоумышленника, намеревался предать его смерти. Однако, поскольку Михаил был схвачен и осужден «накануне дня сошествия в мир и воплощения Христа, Слова и Бога нашего», то есть в канун праздника Рождества Христова, Лев под влиянием своей жены Феодосии «даровал Михаилу спасение». Царская милость была явлена на Рождество 820 г. В этом же году помилованный Львом заговорщик совершил переворот и стал новым императором Михаилом II (820–829).[2459]
Рассказывая о мятеже некоего Михаила из Амастриды, правителя Акруна, против своего отца, императора Алексея I (1081–1118), Анна Комнина отмечает, что после поражения и захвата мятежника император великодушно простил его, поступая подобно Христу, прощавшему своих врагов. «Еще не успело солнце скрыться за горизонтом, — пишет Анна, — как узник оказался свободным и приговоренный к смерти получил бесчисленные дары». Далее Анна свидетельствует, что подобные случаи были обычным делом для Алексея:
Такую доброту мой отец-император проявлял постоянно.[2460]
По свидетельству Никиты Хониата, император Исаак II Ангел великодушно помиловал опаснейшего мятежника Алексея Врану, не раз пытавшегося совершить государственный переворот и захватить императорский престол. Василевс не только полностью простил заговорщика, но и вернул ему свое доверие: Врана был назначен командующим византийскими войсками, направленными на подавление восстания в Болгарии. Изменник не замедлил воспользоваться удобным случаем для нового мятежа.[2461]
Когда же Врана потерпел новое поражение и бежал, бросив своих сторонников, примкнувших к заговору против Исаака, василевс вновь явил царское великодушие к своим заблудшим подданным:
Царь, — пишет Хониат, — даровал всем полное прощение и, благосклонно приняв прибывших, советовал им только принесть покаяние в нарушении данных ему клятв…[2462]
Следуя византийским представлениям о царском благочестии и нормам поведения государя, Даниил демонстрирует своим подданным присущие ему важнейшие нравственные качества подлинного царя-самодержца — глубокое христианское смирение и милость к поверженным врагам. Тем самым, в духе византийской традиции, старший сын и наследник Романа нарочито проявляет свою царскую богоизбранность, понимаемую как способность совершать поступки, подобные великим деяниям Христа.
По-видимому, христианские добродетели Даниила не всегда получали одобрение в его ближайшем окружении, особенно среди старых дружинников его отца. Последние предостерегали молодого князя от чрезмерной мягкости к своим врагам и противопоставляли его христианскому благочестию простую и грубую заповедь, отражающую нормы древнерусской политической морали: «Не погнетши пчелъ, медоу не едать!».[2463] Такую поговорку, как мы помним, любил повторять отец Даниила, сводя счеты со своими многочисленными врагами.
Политическое значение христианских реликвий в Византии. — Разграбление реликвий Константинополя и идея translatio imperii в начале XIII в. — Случаи приобретения реликвий Честного Креста в домонгольской Руси. — Честной Крест и другие христианские реликвии в Галицко-Волынской Руси в XII–XIII вв. — Чудотворные иконы. — Перенесение мощей и культ св. Онуфрия Великого
ледует обратить внимание на еще одну важную черту в облике Романа Мстиславича, сближающую его с византийскими императорами. Подобно греческим василевсам, Роман заботился об укреплении сакрального статуса своей власти. Как никто другой из древнерусских князей он преуспел в деле собирания в своих руках священных христианских реликвий, — деле, которому на протяжении веков посвящали себя императоры Византии.
Начиная с IV–V вв. в Византии сформировалось устойчивое представление о прямой взаимосвязи между реликвиями и властью: византийские императоры и правители других христианских государств использовали реликвии для подтверждения и обоснования своих прав на власть.
Центральную роль в развитии и определении византийской имперской идентичности играли реликвии Страстей Христовых, и прежде всего Честной Животворящий Крест. Обретение Креста Еленой, матерью Константина Великого, под храмом Афродиты в Иерусалиме ок. 326 г. увязало с властью и культом императорской фамилии как символическое, так и физическое измерение креста.[2465] Реликвии Страстей Христовых сразу же приобрели в империи политическое значение: гвозди от креста были встроены в диадему Константина и уздечку его коня,[2466] а посланная Еленой сыну частица Честного Креста была встроена им в собственную бронзовую статую, помещенную на огромной порфировой колонне посреди форума Константина, — в силу представлений того времени об идентичности императора и его изображений, различие между ним и реликвией практически исчезало.[2467]
Сакральное значение Животворящего Креста и вера в магическую силу реликвии с течением времени возрастали. Частицы креста присутствовали в действующей армии во время масштабных военных кампаний, в том числе в кампании, предпринятой императором Ираклием (610–641) по возвращению иерусалимской части Честного Креста из пленения в персидском Ктесифоне.[2468] Честной Крест оставался защитником Константинополя во время вражеских нападений и осад.[2469] Книга церемоний (X в.) упоминает о ежегодных ритуалах поклонения Кресту в Большом императорском дворце, а также о том, что император должен брать его частицу с собой, когда отправляется в военные походы.[2470]
Сохранившиеся реликварии и свидетельства письменных источников дают красноречивые подтверждения ценности Честного Креста и его политической значимости. Вместилища для него принадлежат к числу лучших образцов византийского искусства.[2471] Эти реликварии с их богатыми золотыми барельефами или перегородчатой эмалью служили средством выражения и набожности и могущества императоров. Политическое значение реликвий видно из того, что они выступали дипломатическими дарами. В 1007 г. в попытке привлечь новокрещенную Венгрию в орбиту влияния Византии частица Креста была послана королю Иштвану I, а в 1087 г. в ответ на выгодный союз против норманнов еще одну его частицу отправили германскому императору Генриху IV. В практике василевсов были также пожертвования реликвий монастырям, пользовавшимся их наибольшим расположением.[2472]
Эти акты щедрости императоров имели целью установить иерархическую структуру христианского мира, во главе которой стоял василевс — единственный из всех, кто имел возможность распределять священные реликвии. Для императорской сокровищницы в правление Константина Багрянородного был создан особый реликварий, известный ныне под названием Лимбургской ставротеки, где хранилось множество частиц Животворящего Креста Христова и других высокочтимых реликвий, которые использовались для подарков от имени императора.[2473]
Самое полное собрание Страстных реликвий было сосредоточено в церкви Богоматери Фаросской Большого императорского дворца в Константинополе и принесло ей огромную славу в средние века во всем христианском мире, в том числе и на Руси.[2474] Живописное изображение предметов Страстей, которое напоминает о собрании Большого дворца и, возможно, отражает рассказы новгородского паломника Добрыни Ядрейковича, ставшего впоследствии архиепископом Антонием, можно видеть на двойной новгородской иконе XIV в., ныне хранящейся в Государственной Третьяковской галерее.[2475]
Фаросская церковь располагалась в самом центре дворца, около тронного зала (Золотой палаты) и императорских покоев.[2476] Этот маленький храм был украшен изысканными мозаичными иконами в самом роскошном, поражавшем даже искушенных византийцев, обрамлении: мрамор здесь был инкрустирован драгоценными металлами, многие архитектурные элементы были выполнены из золота и серебра. Сосредоточенное в дворцовой церкви и демонстрируемое всему миру собрание христианских святынь (в том числе самые большие части Святого Креста, Терновый венец, Копие Лонгина, Трость, Гвозди, Багряница и Погребальные пелены Христовы, создававшие уникальный по полноте и достоверности образ Искупительной Жертвы) было частью византийской религиозно-политической концепции. Реликвии обеспечивали сакральную защиту империи и служили знаком высшей власти, гарантировавшим мистическую преемственность земных правителей по отношению к небесному владыке.[2477]
С середины X в. византийские императоры начинают активно искать новые реликвии и развивать новые культы. Из Эдессы в Константинополь прибывают Мандилион (944) и Керамион (968), а также десницы Иоанна Крестителя из Антиохии (956–957).[2478] В XII в. в результате военной экспансии Комнинов на Восток в столицу были доставлены новые высокочтимые святыни, в том числе плита, на которой после снятия с креста лежало тело Христа — император Иоанн II Комнин на собственных плечах принес ее в монастырь Пантократора. Несколько лет спустя Михаил I Комнин повелел перенести из Салоник чудотворной иконы св. Димитрия. В это время вообще особенно усилилось в Византии поклонение иконам, прежде всего иконе Богородицы Одигитрии.[2479]
В XI–XII вв. реликвии Константинополя привлекали к себе бесчисленных паломников как с Запада, так и с Востока. До нас дошли десятки оставленных ими свидетельств, важнейшие из которых — недавно найденное сочинение Таррагонского Анонима, латинского паломника конца XI в., проведшего значительное время в византийской столице и особенно интересовавшегося реликвиями и чудотворными иконами Богоматери; а также давно известная и хорошо изученная «Книга Паломник» Антония Новгородского — вероятно, самое полное описание константинопольских святынь, созданное накануне разгрома города крестоносцами.[2480]
Утрата Константинополя в 1204 г. разрушила тесную связь между византийскими императорами и Честным Крестом. Она отбросила василевсов далеко от реликвий, которые они собирали и охраняли столько веков подряд, и нарушила их связь с Христом. Правители Византии не могли больше столь непосредственно рассматриваться в качестве представителей Христа на земле, и их претензиям на власть с помощью креста пришел конец. Претензии эти начали раздаваться в других местах, так как страстные реликвии оказались распроданными по всей Европе. Рассредоточение реликвий Честного Креста дало возможность гораздо большему, чем прежде числу претендентов заявлять свои права на достоинство и титул василевса.[2481]
В начале XIII в. все основные претенденты на имперский трон и титул «императора и самодержца» так или иначе обзавелись и пользовались в своих целях реликвиями Честного Креста. С их помощью стремились подкрепить свою власть и силу латинские императоры в Константинополе, хотя многие их реликвии оказались в закладе у венецианцев. Поражение первого латинского императора Балдуина I (1204–1205) от болгар в апреле 1205 г. объясняли тем, что он пренебрег частицами Животворящего Креста, оставив их в городе и не взяв с собой в военный поход.[2482] Возможно по этой причине его брат и преемник Генрих I (1206–1216) заказал для себе особенно пышную ставротеку (ныне хранящуюся в сокровищнице собора Св. Марка в Венеции).[2483]
Никейские императоры использовали обладание частями Честного Креста, чтобы заявить о себе как о законных императорах Византии, временно лишившихся ее столицы. Иоанн III Дука Ватац (1221–1254) по примеру своих предшественников стал передавать бывшие при нем реликвии (очевидно, вывезенные из Константинополя вместе с остатками императорской казны) важным потенциальным союзникам Никеи, включая сербского архиепископа Савву, жившего в Хиландарском монастыре на Афоне, а также германского императора Фридриха II (1220–1250), которому Иоанн III в 1246 г. пожаловал через его посла фра Элиа де Копи драгоценную ставротеку из слоновой кости, ранее принадлежавшую византийскому императору Никифору II Фоке (963–969).[2484]
Распыление реликвий Честного Креста и расторжение символической связи между греческим императором и реликвией открывало возможности и для других политических сил использовать крест в своих целях, чтобы заявлять о своих претензиях на часть византийского наследия, и в особенности на титул василевса.
В первую очередь это касалось правителей возрожденного самостоятельного Сербского государства. Стефану Первовенчанному и его брату архиепископу Савве удалось собрать значительное количество христианских реликвий, и прежде всего реликвий Страстей Христовых, которые были затем сосредоточены в кафедральном соборе в Жиче — месте коронации наследников сербского престола.[2485]
И хотя правителям Сербии удалось добиться права на монархический титул только в 1217 г., они гораздо ранее обнаружили стремление воспользоваться Честным Крестом для обоснования царского достоинства и власти правящего дома Неманичей. Из письменных источников известно о нагрудном украшении («пекторали») Немани, в которое была вложена частичка Честного Креста. Этот реликварий стал впоследствии священным символом династии, удостоверяющим законнорожденность и права на престол ее членов.[2486] Реликвия хранилась в Студенице — усыпальнице двух первых поколений династии Неманичей. Согласно официальной доктрине, Животворящий Крест был для сербских царей «охранником и крепостью, помощником в битве против врагов», а также «убежищем и оплотом» всего государства.[2487]
Некоторые из реликвий, собранных в Жиче, имели статус королевских/ царских инсигний, их использовали при коронации и других официальных церемониях сербского двора. В качестве доказательства своего растущего могущества Неманичи, подобно греческим василевсам, жертвовали частицы Животворящего Креста важнейшим сербским монастырям — в Студенице (1199), Жиче (между 1222 и 1228 гг.), Сопочанах (между 1273 и 1314 гг.) и Пече.[2488]
Как справедливо отмечает Э. Истмонд, в основе изменения значения Честного Креста после 1204 г., которое можно наблюдать в ранее подчиненных Византии, а теперь обретших самостоятельность государствах, лежало стремление использовать Крест в качестве средства обоснования царского статуса местной правящей династии и самих правителей.[2489]
Примеры подобного рода, хотя и не в столь развитой форме, можно найти в истории Болгарии, правители которой пытались использовать падение Константинополя, чтобы заявить о себе как о новой имперской власти. Подражая византийским императорам, использовавшим крест в качестве царской инсигнии (в Византии василевса часто изображали с крестом в руках, который заменял собой скипетр), болгарские цари в XIII–XIV вв. также стали изображаться с крестом в руках.[2490] В росписи костницы Банковского монастыря есть изображение болгарского царя Ивана Александра, датируемое 1344–1364 гг., где царь представлен держащим крест, в то время как два ангела возлагают на него царский венец.[2491]
На рубеже XII–XIII вв. реликвиями Животворящего Креста стремились обзавестись также христианские правители Грузии, в том числе знаменитая грузинская царица Тамара (1184–1209 или 1213).[2492]
Наряду с реликвиями Страстей Господних, важнейшее литургическое и политическое значение как в самой Византии, так и в связанных нею восточнохристианских странах получили реликвии Богородицы, апостолов, а также святых мучеников и подвижников первых веков христианства.[2493] Нетленные мощи святых после захвата и разграбления Константинополя и других византийских городов крестоносцами различными путями стали распространяться в Европе, что способствовало созданию новой сакральной топографии, в особенности на Балканах и в землях Руси.[2494]
Почитание попавших в Юго-Восточную Европу из Византии христианских реликвий отнюдь не сводилось к так называемому народному христианству. Оно неотделимо от понятий Византийская империя и православное царство и, таким образом, носит ярко выраженный политический характер.[2495]
Появление идеологически обоснованных программ собирания мощей в средневековой Сербии совпадает с борьбой за государственную независимость в период правления Неманичей, начавшейся на рубеже XII–XIII вв. Усилиями св. Саввы, первого главы независимой сербской церкви, были приобретены наиболее ценные среди вывезенных из Византии крестоносцами святыни — частицы одеяния и пояса Богородицы, Десница и частица Главы Иоанна Крестителя, а также мощи апостолов, пророков и великомучеников. Описания этого собрания реликвий воспроизводят описания знаменитого собрания императорской церкви Богоматери Фаросской в Константинополе.[2496]
С конца XII — начала XIII вв. христианские реликвии начинают играть значительную роль в политике болгарских царей. Для подтверждения и укрепления своего царского статуса, а также статуса своей новой столицы Тырново, болгарские цари переносят сюда мощи многочисленных святых: царь Иван I Асень — св. Иоанна Рыльского, царь Калоян — св. Илариона Мигленского, св. Михаила Воина, свв. Филофея и Иоанна Поливотского, царь Иван II Асень — мощи св. Параскевы (Петки) Епиватской. Целью такой деятельности было утвердить значение новой столицы как в сознании собственных подданных, так и перед другими православными народами и государствами.[2497] Кроме того, указанные меры были призваны укрепить сакральный статус и веру в непобедимость государя, имеющего столь могущественных покровителей. Красноречивые свидетельства наличия подобных представлений находим в памятниках Тырновского агиографического и гимнографического циклов.[2498]
Новейшие исследования показывают, что в средние века высокочтимые христианские реликвии, собранные в одном месте, приобретали статус locus regalis и тем самым воплощали идею перенесения Иерусалима и Святой Земли. В свою очередь, идея перенесения Иерусалима (translatio Hierosolymi) была напрямую связана с идеей перенесения империи (translatio imperii), популярной у многих восточно-христианских правителей в начале XIII в. в связи с падением Константинополя и безвозвратной, как тогда казалось, гибелью Византийской империи.[2499]
Культ Честного Креста как основной элемент новой государственной идеологии был утвержден на Руси со времен принятия христианства. Уже в правление Владимира (980–1015) Истинный Животворящий Крест играл важную роль в процессе консолидации Киевской Руси и укрепления христианского государства.[2500] Адресуясь к князю Владимиру, киевский митрополит Иларион (середина XI в.) уподобляет его и княгиню Ольгу императору Константину и его матери Елене, которые
крест от Иерусалима принесъша и по всему миру своему раславъша, веру утвердиста. Ты же с бабою твоею Ольгою принесъша крест от новаго Иерусалима Константина града и сего по всеи земли своеи поставивша, утвердиста веру.[2501]
Многочисленные исторические свидетельства прямо указывают, что собрания реликвий, которые многие столетия формировались на Руси, имели не только идеологический, но также ярко выраженный политический смысл и функции.[2502] В полной мере сказанное проявилось в практике московских великих князей и царей XIV–XVII вв., свято веривших в победоносную сущность Честного Креста. В это время большое число новозаветных реликвий было перенесено из Константинополя и других центров восточно-христианского мира в Москву, в чем следует видеть результат реализации концептуальной программы создания нового православного царства — Третьего Рима. Некоторые из перенесенных в Москву реликвий получили статус царских регалий и символов экуменической роли русского государства и церкви.[2503]
Русские князья XI–XIII вв. также, несомненно, стремились к обладанию высокочтимыми христианскими реликвиями, признавая в них особого рода источник и сакральную санкцию своего политического могущества. Однако, похоже, что в этом деле они не слишком преуспели. Во всяком случае, документальных сведений о перенесении на Русь домонгольского времени (в отличие от последующих столетий) христианских реликвий очень мало. Едва ли не единственное упоминание о таком событии находим в Лаврентьевской летописи под 1218 г., где описываются торжества во Владимире по поводу принесения полоцким архиепископом Николаем из Царьграда к великому князю Константину Всеволодовичу некой частицы «от страстии от Господень», мощей святого Лонгина Сотника («святеи его руце обе») и мощей святой Марии Магдалины.[2504]
До нашего времени сохранился двойной наперсный ковчег-мощевик в виде квадрифолия, с резными изображениями и крупными надписями на обеих сторонах, хранящийся ныне в Музеях Московского Кремля. По мнению новейших исследователей, наиболее вероятной представляется связь внутреннего ковчежца с реликвиями со святынями, упоминающимися в Лаврентьевской летописи под 1218 г. Внешний ковчег мог быть создан в Твери в память о князе Михаиле Ярославиче, убитом в Орде в 1318 г. На лицевой стороне изображен Архангел Михаил в лоратных одеяниях, стоящий на подножии в виде валика, с мерилом в правой руке и зерцалом в левой; в медальонах — погрудные изображения свв. Бориса и Глеба, в княжеских одеяниях, с крестами и мечами.[2505]
Как мы видели, реликвии Животворящего Креста и Страстей Господних вплоть до 1204 г. находились в практически монопольном владении византийских императоров, и только они имели возможность в знак особой милости пожаловать их другим христианским правителям.
Со времени превращения христианства в государственную религию культ Честного Креста вышел за рамки своего литургического значения, соединившись с идеен верховной власти и став конституирующим элементом царской/королевской идеологии. Уже в IV в. этот культ появился в Грузии в правление Мириана III, утвердившего христианство в качестве государственной религии и принявшего царский титул. По некоторым сведениям, Мириан лично посетил Константинополь и встретился с императором Константином Великим, по распоряжению которого в Иерусалиме было выделено место для строительства грузинского монастыря.[2506] В Армении культ Честного Креста и связанные с ним представления о царской власти появляются в VII в. вместе с реликвиями, пожалованными византийским императором Ираклием.[2507] В Западной и Центральной Европе Животворящий Крест и Страстные реликвии использовались как императорские/королевские инсигнии со времен Карла Великого, — об этом свидетельствуют инвентари королевских сокровищниц Франции, а также Венгрии, Польши, Богемии.[2508]
Вплоть до начала XIII в. византийские власти, по-видимому, намеренно не допускали появления реликвий Святого Креста у князей Древней Руси, предвидя в этом возможность нежелательного для империи использования таких реликвий в обоснование претензий на более высокий правительственный статус и царское достоинство. Так или иначе, до самого падения Константинополя в 1204 г. ни один из русских князей не удостоился столь высокой милости императора. Не спешили проявить ее и правители Никейской империи, а также первые императоры династии Палеологов. Положение изменилось только к середине XIV в., когда в 1347 г. император Иоанн VI Кантакузин, желая уладить недоразумения между Константинополем и Москвой в церковных делах, послал московскому великому князю Симеону Гордому «наперсный крест с Честным и Святым Древом».[2509]
Насколько нам известно, за всю историю русско-византийских отношений до начала XIII в. можно говорить лишь о двух случаях перенесения из Константинополя на Русь реликвий Животворящего Креста, и оба эти случая происходили вне сферы эманации царства. Первый раз, в середине XII в., реликвия была пожалована полоцкой княжне-монахине Евфросинии, состоявшей в родстве с императором Мануилом I, а во второй раз — новгородскому боярину Добрыне Ядрейковичу, посетившему Константинополь в качестве паломника в начале XIII в. и вскоре после того также принявшему монашеский постриг, а затем ставшему архиепископом Антонием (не исключено, впрочем, что Добрыня самочинно добыл реликвии после захвата Константинополя крестоносцами).
Высокочтимые христианские святыни, принесенные Евфросинией, Иоанном и Антонием, предназначались только для литургического применения. Они были вложены в драгоценные воздвизальные кресты-мощевики, изготовленные полоцкими и новгородскими мастерами специально для Спасского и Софийского соборов. Причем крест Евфросинии был вдобавок снабжен надписью, предостерегающей от использования его вне стен этого храма.[2510]
Вероятно, новгородское происхождение имеет еще одни известный ныне древнерусский шестиконечный воздвизальный (напрестольный) крест-мощевик, хранящийся в Музеях Московского Кремля. Лицевая сторона креста до рукояти покрыта золотым окладом В центральном перекрестии устроен ковчежец в форме шестиконечного креста для частицы Древа Креста Господня, в верхнем перекрестии — ковчежец в форме четырехконечного усложненного креста, вероятно, для реликвий Страстей Господних и других святых.[2511]
Происхождение и история этого предмета недостаточно изучены. Он поступил в музей предположительно в 1918 г. из Вознесенского девичьего монастыря Московского Кремля, в котором хранился несколько столетий. Если учитывать, что этот крест, вероятнее всего, мог иметь новгородское происхождение, то можно предполагать, что появление его должно быть как-то связано с архиепископом Антонием, поместившим в него часть принесенных из Константинополя реликвий.[2512]
Очевидно, что приобретение Романом Мстиславичем священной реликвии Честного Креста было использовано для укрепления сакрального и вместе с тем политического статуса галицко-волынского князя, так же как это происходило в Византии, на Балканах и в других местах христианского мира.
Крест императора Мануила, по всей видимости, использовался Романом и его потомками в качестве инсигнии, внешнего знака могущества, свидетельствовавшего об их высоком правительственном статусе, превосходящем статус обычного русского князя. Подтверждением сказанному служит использование этого креста в качестве королевской инсигнии Казимиром Великим и другими польскими королями, которым он достался после захвата поляками Львова в 1340 г.[2513]
В Галицко-Волынской Руси отлично сознавали значение полученной от василевса священной реликвии и ту роль, какую она может играть в отношениях между русскими князьями. Об этом можно судить по следующему эпизоду, особо отмеченному в летописи.
Ошеломляющее впечатление произвела в свое время история, случившаяся с галицким князем Владимирком Володаревичем, ставшая на Руси широко известной. Потерпев поражение в борьбе с киевским князем Изяславом Мстиславичем и его союзником венгерским королем Гейзой II (1141–1162), Владимирко должен был пойти на заключение невыгодного для себя мира и обязаться вернуть захваченные им в Русской земле волости.[2514]
Гарантией выполнения этого обязательства стала клятва, которую галицкий князь принес на священной реликвии венгерских королей — кресте св. Стефана, содержащем частицу Животворящего Креста. Стефаном в латинской традиции именуется Иштван I (1000/01–1038), первым из правителей Венгрии получивший королевский титул. В 1007 г. императором Василием II (976–1025) ему была пожалована частица Истинного Креста в попытке привлечь новокрещенную Венгрию в орбиту влияния Византии и не допустить ее сближения с Римом.[2515]
Король Гейза так объяснял силу реликвии и принесенной на ней клятвы:
Сии крестъ есть, на немъже Христосъ Богъ наш своею волею въсхоте пригвоздитися. Егоже Богъ привелъ по своеи воли къ святому Стефану, тоже сего хреста целовалъ. А съступить и будет живъ въ тъ час, вънже съступить хрестьного целования![2516]
Владимирко вскоре пренебрег клятвой и отказался вернуть захваченные у Изяслава волости. Тогда посланник киевского князя боярин Петр Бориславич напомнил галицкому князю о священной клятве и силе Животворящего Креста:
Княже, аче крестъ малъ, но сила велика его есть на небеси и на земли <…> оже целова всечестнаго хреста, а съступиши, то не будеши живъ.[2517]
Едва только Петр Бориславич успел выехать из Галича, как его настигло известие о внезапной кончине Владимирка Володаревича, завершает свой поучительный рассказ летописец.[2518]
По-видимому, эта история должна была способствовать распространению культа Животворящего Креста в Галицкой земле, а также пробудить у галицких князей стремление к обладанию подобной реликвией.
Можно думать, что, став обладателем креста Мануила, Роман Мстиславич использовал его в своей политической борьбе за Киев и влияние на Руси. Рассказывая о столкновениях галицко-волынского князя с его бывшим тестем Рюриком Ростиславичем и черниговскими Ольговичами в первые годы XIII в., владимиро-суздальский летописец с каким-то нарочитым постоянством упоминает о крестоцеловальных клятвах, которые по требованию Романа Рюрик и другие русские князья взаимно приносили друг другу.
Сперва галицко-волынский князь сам «води Рюрика къ кресту и Олговиче», а затем «к ним крестъ целова же».[2519] Затем Роман стал привлекать к крестоцеловании) великого князя Всеволода. По требованию Романа «целова Рюрикъ к великому князю Всеволоду и к сынам его Костянтину и ко Всеволоду (вероятно, Всеволодичу. — А.М.)».[2520] Галицкий князь напоминает Рюрику: «То оуж еси крестъ целовалъ».[2521] Роман предлагает Всеволоду, чтобы тот «ко крестоу водил» также и Ольговичей; в ответ Всеволод отправляет к ним своего посла Михаила Борисовича и «води Олговичи ко крестоу».[2522] В свою очередь и Ольговичи «послаша мужи свои и водиша великого князя Всеволода ко крестоу, а Романа в Руси. И бысть миръ».[2523]
Как видим, инициированное Романом крестоцелование и взаимная присяга русских князей вылились в итоге в какое-то общерусское политическое мероприятие, в котором участвовали все наиболее влиятельные князья Руси того времени — галицко-волынский, киевский, черниговские и владимиро-суздальские.
Можно предположить, что члены семьи Романа Мстиславича располагали уже несколькими реликвиями Святого Креста. Галицко-Волынская летопись сохранила упоминание о пожертвовании племянником Романа Владимиром Васильковичем Луцкой епархии драгоценного креста с частицей Честного Древа Креста Господня:
Въ Лоуцкую епископью да крестъ велик сребрян позлотисть съ честным древом.[2524]
Подобные приношения совершались регулярно. По подсчетам современного исследователя, набожным Владимиром Васильковичем в общей сложности было пожертвовано различным волынским церквам и монастырям не менее пяти напрестольных крестов с частицами Истинного Древа Креста Господня.[2525]
Жалуя реликвии монастырям и храмам, потомки Романа проявляют себя подобно византийским императорам, а также болгарским и сербским царям, осуществлявшим, как мы видели, такую же практику. Все это, несомненно, должно было свидетельствовать о растущем политическом могуществе Романовичей и стремлении к обоснованию царского статуса правящей в Галицко-Волынской Руси династии.
Подобно византийским императором и правителям славянских государств на Балканах, Роман Мстиславич проявляет также заботу о приобретении других высокочтимых христианских реликвий и прежде всего чудотворных икон.
Вероятно, ко времени Романа Мстиславича относится появление в Галицко-Волынской Руси особо почитаемой чудотворной иконы Холмской Богородицы, неоднократно привлекавшей к себе внимание исследователей.[2526] После Второй мировой войны этот образ считался утраченным. Несколько десятилетий икона тайно хранилась в семье последнего настоятеля Холмского кафедрального собора Рождества Богородицы о. Гавриила Коробчука. В 1996 г. она в сильно поврежденном виде поступила на реставрацию в Музей волынской иконы в Луцке, а в 2000 г. была передана в этот музей на вечное хранение.[2527]
Образ Холмской Богородицы относят к числу выдающихся произведений константинопольской иконописной школы, выполненных первоклассными мастерами. По своему художественному уровню Холмская икона может быть сопоставлена со знаменитым образом Владимирской Божией Матери. Точное время ее создания неизвестно. В Холм икона попала, очевидно, при Данииле Романовиче, перенесшем ее сюда из Галича.[2528]
Сам Даниил Романович с еще большей энергией продолжил деятельность своего отца, стремясь сосредоточить в Холме — новой столице Галицко-Волынской Руси — священные реликвии со всех подконтрольных ему территорий. Галицко-Волынская летопись отмечает, что построенную в Холме соборную церковь Иоанна Златоуста Даниил
оукраси же иконы, еже принесе ис Киева, каменьемъ драгымъ, и бисеромъ златымъ — и Спаса, [и] пречистое Богородице, иже емоу сестра Федора вда из монастыря [святого] Федора; иконы же прине[се] изо Оуроучего Оустретенье от отца его (очевидно, Мстислава Удалого, тестя Даниила. — А.М.).[2529]
Упомянутую в этом сообщении икону Пресвятой Богородицы из Федоровского Вотча монастыря в Киеве иногда отождествляют с Холмской иконой Божией Матери, полагая, что она была создана и принесена на Русь еще в первой половине XII в. или даже ранее и, прежде чем попасть в Холм, более столетия пребывала в Киеве.[2530] Однако ряд иконографических особенностей Холмской Богородицы заставляют нас усомниться в этом.
На Холмской иконе представлен поясной образ Марии, относящийся к типу Богородицы Дексиократусы: Мария держит полулежащего младенца Иисуса на своей правой руке, повернутым к зрителю вполоборота; Иисус, в свою очередь, в левой руке держит свиток, а правой совершает благословение, стопа его левой ноги обнажена и обращена к зрителю. Поза полулежащего младенца служит прообразом страстей Христа во гробе и символизирует его предназначенность жертве.[2531]
Согласно исследованиям Н.П. Кондакова, иконографический тип Богородицы Дексиократусы происходит от Нерукотворного образа Девы Марии из церкви Пресв. Богородицы в Диосполе (Лидде) близ Иерусалима.[2532] По преданию, Богоматерь, пребывая в Лидде, вошла в храм и прислонилась там к столбу, после чего ее лик чудесным образом запечатлелся на камне. Язычники и иудеи неоднократно пытались спилить лик Богородицы, но он вновь и вновь появлялся на прежнем месте. Исходя из этого сказания, объясняется обратная иконография Марии, держащей младенца в правой, а не в левой руке.[2533]
Значительное количество образцов подобной иконографии известно в христианском искусстве XIII в., прежде всего з коллекции икон монастыря Св. Екатерины на Синае, где, как и на Холмской иконе, младенец Иисус изображен полулежащим на правой руке Богородицы и его обнаженная левая стопа обращена к зрителю. На рубеже XII–XIII вв. такой иконографический тип получает распространение на Балканах, что было связано с деятельностью св. Саввы Сербского. По мнению О.Е. Этингоф, наибольшее сходство образ Холмской Божией Матери обнаруживает именно с сербскими иконами Богородицы Дексиократусы XIII в.[2534] Исследовательница указывает и еще одну ближайшую параллель — икону «Богоматерь с младенцем» из греческого монастыря Св. Нила Россанского в Гроттаферрате близ Рима, созданную ок. 1200 г., вероятно, одновременно с Холмской иконой Божией Матери; обе они восходят к константинопольским образцам, происходящим из одной среды.[2535]
Ко временам Романа Мстиславича, вероятно, относится появление в Галиче еще одной христианской святыни — византийской мозаичной иконы Богоматери Агиосоритиссы, ныне хранящейся в монастыре ордена клариссинок под Краковом. Согласно монастырской легенде, записанной в XVIII в., икона была первоначально принесена в Галич из Константинополя и затем досталась правившему там в 1214–1221 гг. (с перерывами) венгерскому королевичу Коломану.[2536]
Точнее говоря, обладательницей иконы стала жена Коломана Саломея, дочь малопольского князя Лешка Белого. После смерти мужа Саломея приняла монашество и стала активным членом недавно созданного ордена Св. Клары Ассизской — второго (женского) ордена францисканцев. С помощью Саломеи в Польше было основано несколько монастырей клариссинок, сначала в Сандомирце, а затем в Скали под Краковом. После смерти Саломеи в 1268 г., согласно ее завещанию, икона Богоматери Агиосоритиссы вместе с другими ценностями стала собственностью монастыря клариссинок под Краковом.[2537]
Из Галицко-Волынской Руси происходит еще одна высокочтимая чудотворная икона, известная ныне как Ченстоховская икона Божией Матери. Написанная, по преданию, евангелистом Лукой и относящаяся к иконографическому типу Богородицы Одигитрии, ченстоховская икона ныне является одной из главных святынь в Польше, почитаемой как католиками, так и православными. Из-за темного оттенка лика Ченстоховская Богородица также известна как «Черная Мадонна». В настоящее время икона хранится в монастыре Ясная Гора (Jasna Góra) ордена Св. Павла Отшельника (орден паулинов), расположенном в г. Ченстохова Силезского воеводства.[2538]
О времени создания ченстоховской иконы в литературе высказываются самые разные предположения. Большинство исследователей сходятся на том, что икона создана в Константинополе в XII — первой половине XIII вв., хотя иногда предлагаются и более ранние датировки. Достоверно история иконы прослеживается с конца XIII в., когда галицко-волынский князь Лев Данилович перенес ее в город Белз. Здесь святыня прославилась многочисленными чудесами. После завоевания поляками Галицко-Волынской Руси князь Владислав Опольский в 1382 г. перенес икону на Ясную Гору, около Ченстоховы, во вновь построенный монастырь паулинов. С этого времени икона получила свое нынешнее название.[2539] По мнению А.И. Рогова, первоначальное появление этой иконы на Руси могло быть связано с пребыванием в Галицкой земле византийского императора Алексея III Ангела, бежавшего из Константинополя в 1203 г.[2540]
Помимо византийских икон, галицко-волынские князья, как и правители славянских государств на Балканах, заботились о приобретении мощей высокочтимых христианских святых. Далеко за пределами Галицкой земли было известно о пребывании в Самборе мощей св. Онуфрия Великого — знаменитого египетского отшельника IV в., почитаемого в лике преподобных православной, католической, а также древневосточными церквами.
О самборских мощах упоминается в «Списке русских городов дальних и ближних» — своеобразном историко-географическом памятнике, созданном на протяжении XIII–XIV вв. и сохранившемся в нескольких редакциях в составе дополнительных статей Новгородской Первой летописи младшего извода и некоторых других новгородских и псковских летописей, а также Воскресенской и Уваровской летописей и ряда нелетописных сборников XV–XVII вв.[2541]
В Списке редакции Новгородской Первой летописи читаем:
Самъборъ, ту лежить святыи Ануфреи…[2542]
В этом сообщении, очевидно, имеется в виду Свято-Онуфриевский монастырь в Лаврове под Самбором (ныне с. Лаврово Старосамборского района Львовской области), существовавший здесь, по-видимому, с середины XIII в. до 1939 г. и возобновленный в 1994 г. Монастырь пользовался особым покровительством галицко-волынского князя Льва Даниловича, крестильное имя которого было Онуфрий. По преданию, перед смертью князь Лев принял постриг и был похоронен в этом монастыре.[2543]
Ошибочным следует признать мнение И.Б. Грекова, будто в составитель «Списка русских городов» сообщал о захоронении в Самборе черниговского епископа Онуфрия, жившего в середине XII в. и бывшего сторонником поставления киевским митрополитом Клима Смолятича.[2544] Нет сведений о том, чтобы этот епископ как-то был связан с Галицкой землей и, самое главное, чтобы он когда-либо был причислен к лику святых.[2545] В честь черниговского епископа не мог быть возведен Свято-Онуфриевский монастырь под Самбором, а также построены многие другие посвященные св. Онуфрию монастыри и храмы, известные на западноукраинских землях.[2546]
До начала XIII в. мощи Онуфрия Великого пребывали в Константинополе. Здесь в 1200 г. в церкви Св. Акиндина голову преподобного видел новгородский паломник Добрыня Ядрейкович:
У церкви святаго Акиндина глава Ануфрия.[2547]
Вместе с тем, в эпоху Крестовых походов свято-онуфриевский культ широко распространился в Западной Европе, следы его известны в Германии и Немецкой Швейцарии, Италии, Франции, Англии, Испании.[2548]
Наибольший размах почитание Онуфрия приобрело в Италии в связи с развитием в XIII–XIV вв. монашеского аскетизма и появлением многочисленных орденов и конгрегаций монахов-отшельников. С XIII в. на горе Морроне вблизи г. Сульмоны (область Абруццо, провинция Аквила) существует скит Св. Онуфрия, который одновременно является местом почитания монаха-отшельника Петра Морронского (Пьетро Анджелари дель Морроне), прославившегося своим аскетизмом и причисленного к лику святых. Петр Морронский был также основателем ордена отшельников Св. Дамиана (орден морронитов) и уже при жизни пользовался значительным духовным влиянием в Италии. В 1294 г. он стал римским папой под именем Целестина V, но через несколько месяцев добровольно отказался от власти и вернулся в свой скит. В память о подвижнике монахи основанного им ордена стали именовать себя целестинцами.[2549]
Центрами почитания Онуфрия Великого являются также Рим и Неаполь. С середины XV в. в Риме существует церковь Св. Онуфрия на Яникуле. Строительство храма связано с деятельностью монахов-отшельников конгрегации Св. Иеронима, основавших на склонах Яникульского холма свой скит, вскоре ставший монастырем. Значительное содействие развитию обители оказывал кардинал Габриэле Кондульмер, впоследствии папа Евгений IV (1431–1447), бывший членом конгрегации отшельников Св. Августина (орден августинцев-эремитов).[2550]
Средневековая церковь Св. Онуфрия Старого, перестроенная в начале XVII в., находится на одноименной площади в Неаполе; атрибут старый в своем названии храм и площадь получили от расположенной рядом богадельни для престарелых.[2551] Церкви Св. Онуфрия есть также во Флоренции и на Сицилии. В Центральной Италии большой известностью пользуется церковь Св. Онуфрия XV в., расположенная в одноименной деревне близ г. Ланчано (область Абруццо, провинции Кьети); храм был разрушен во время Второй мировой войны и восстановлен в 1962 г.[2552]
Помимо головы преподобного, хранившейся в константинопольской церкви Св. Акиндина, еще одна его голова со второй половины XII в. находилась в Мюнхене, куда она была привезена из Крестового похода в Святую Землю герцогом Саксонии и Баварии Генрихом Львом, избравшим св. Онуфрия своим покровителем. Генрих Лев считается основателем Мюнхена: стараниями герцога в 1175 г. он получил статус города и был обнесен стенами. Свою главную реликвию — череп св. Онуфрия — Генрих пожертвовал Мюнхену. Для хранения святыни здесь в 1324 г. построили церковь Св. Лаврентия, после разрушения которой в 1816 г. следы реликвии затерялись. Тем не менее до настоящего времени св. Онуфрий остается одним из символов и покровителей Мюнхена.[2553]
Какая-то часть мощей св. Онуфрия оказалась в Брауншвейге. По свидетельству некоего брата Мартина из монастыря Шефтларн близ Мюнхена, когда в 1180 г. Генрих Лев, потерпевший поражение в борьбе с императором Фридрихом I Барбароссой и лишенный им Баварии и Саксонии, покидал Мюнхен, то одну из находившихся там реликвий св. Онуфрия взял с собой и перевез в Брауншвейг.[2554]
Онуфриевский культ распространен также в Польше, где у с. Яблечна гмины Славатыче Бяльского повета Люблинского воеводства до сих пор существует основанный в конце XV в. православный монастырь Св. Онуфрия, известный тем, что за всю свою долгую историю никогда не отступался от православия.[2555] Значительное число православных и греко-католических Свято-Онуфриевских монастырей и храмов существовало на территории Украины и Белоруссии, особенно многочисленными они были в Галицкой и Волынской землях.[2556]
О почитании преподобного известно также в древнем Киеве, Владимире и Новгороде. На южной внешней галерее Киевской Софии сохранилась фреска XI в. с изображением Онуфрия Великого.[2557] Это изображение покрыто множеством граффити древнерусского времени с обращениями к святому: «Старче божий, Онуфрий, рабов своим Ивана и Петра, грешников, помилоуй» или «Святой Онуфрий, помилуй и меня грешника Сумеона, раба своего».[2558] Андрею Рублеву или, более вероятно, одному из его учеников приписывается фреска начала XV в. в Успенском соборе Владимира, изображающая отшельника Онуфрия.[2559] Сохранилась двусторонняя икона-таблетка «Отшельники Макарий Египетский, Онуфрий Великий и Петр Афонский» конца XV — начала XVI вв., происходящая из Софийского собора в Новгороде.[2560]
Бурному развитию культа Онуфрия Великого на Западе, несомненно, способствовало появление его нетленных мощей, привезенных из Святой Земли и Константинополя. Константинопольские мощи святого, по всей видимости, оказались в Риме, будучи доставленными сюда участниками Четвертого Крестового похода после разграбления византийской столицы в 1204 г.; со временем они были помещены в церкви Св. Онуфрия на Яникуле.[2561] Однако в Риме обнаружилась лишь часть мощей преподобного из тех, что видел и описал русский паломник Добрыня, посещавший Константинополь в 1200 г. В церкви Св. Онуфрия на Яникульском холме хранились только кисть и стопа преподобного.[2562]
Совершенно очевидно, что широкому распространению культа Онуфрия Великого на западноукраинских землях также способствовало появление его мощей, подлинность и чудотворная способность которых не вызывали сомнений.
Едва ли можно согласиться с предположением И.З. Мыцко, будто мощи св. Онуфрия попали в Галицкую землю, вероятнее всего, из Германии в обмен на щедрые пожертвования Романа Мстиславича эрфуртскому монастырю Св. Петра или при внуке Романа Льве Даниловиче, поддерживавшем союзнические отношения с Альбертом Великим, герцогом Брауншвейгским и Люнебургским.[2563] Монастырь Св. Петра в Эрфурте расположен не в Саксонии, как почему-то думает Мыцько, а в Тюрингии. В конце XII — начале XIII вв. этот монастырь был главным оплотом Штауфенов в их борьбе с Вельфами: в ноябре 1181 г. в монастырской церкви Св. Петра побежденный и униженный Генрих Лев на коленях молил о прощении Фридриха Барбароссу, после чего был приговорен императором к ссылке на три года в Англию.[2564] Трудно допустить, чтобы потомки Генриха Льва стали бы поощрять галицко-волынского князя за связи с таким монастырем. Столь же призрачной, на наш взгляд, представляется возможность получения мощей св. Онуфрия Львом Даниловичем от Альберта Великого.
В «Списке русских городов», помимо Самбора, где хранились мощи св. Онуфрия, среди многих десятков упомянутых населенных пунктов подобным образом выделяется еще один город — болгарский Тернов (Тырново), поскольку там хранились мощи св. Параскевы (Пятницы):
Терновъ, ту лежить святаа Пятница…[2565]
В приведенном сообщении речь идет, несомненно, о мощах св. Параскевы (Петки) Сербской (или Болгарской), высоко почитаемых на Балканах.
Жившая в XI в. в Византии, эта святая прославилась своим аскетизмом. Параскева многие годы прожила отшельницей в Иорданской пустыне, перед самой смертью вернувшись на родину. Мощи святой были чудесным образом обретены на городском кладбище среди безымянных могил и помещены в храм, где прославились многочисленными новыми чудесами. В 1238 г. по приказу болгарского царя Ивана II Асеня эти мощи были перенесены в Тырново. После захвата Болгарии турками мощи Параскевы вывезли в Валахию, а затем в столицу Сербии. Когда в 1521 г. Белград был захвачен войсками султана Сулеймана I, в числе прочих ценностей мощи преподобной вывезли в Стамбул. В 1641 г. молдавскому господарю Василию Лупу удалось добиться разрешения перевезти мощи в Яссы, где они находятся до сих пор.[2566]
Характер сообщений о тырновских и самборских мощах в «Списке русских городов» одинаков: «ту лежить святаа Пятница», «ту лежить святыи Ануфреи». В обоих случаях подразумевались мощи святых вообще, а не какие-то их малозначительные фрагменты, разделенные между верующими и хранящиеся в разных местах. «Здесь лежит святая/ой Параскева/Онуфрий» можно было сказать, имея в виду если не все тело святого, то по меньшей мере его главную часть — голову.
Ввиду высокого значения культа св. Онуфрия и статуса его мощей в Римской церкви трудно допустить, чтобы наследники Генриха Льва в Брауншвейге могли передать фамильную реликвию галицкому князю, еще труднее предположить, что он мог захватить ее силой. Кроме того, привезенный Генрихом Львом из Святой Земли череп преподобного Онуфрия, как мы видели, находился не в Брауншвейге, а в Мюнхене, где пребывание реликвии прослеживается вплоть до начала XIX в.
В итоге мы должны признать, что упомянутыми в «Списке русских городов» мощами св. Онуфрия, пребывающими в Самборе, скорее всего следует считать ту голову святого, которую в 1200 г. видел в Константинополе новгородский паломник Добрыня. Эта реликвия не досталась крестоносцам и не была вывезена ими на Запад. Следовательно, покинуть византийскую столицу она должна была еще до 1204 г. По всей видимости, константинопольская голова св. Онуфрия могла быть привезена в Галич новой женой Романа Мстиславича, дочерью императора Исаака II, вместе с другими христианскими святынями, следы которых впоследствии обнаруживаются в Галицко-Волынской Руси.