В половине шестого меня разбудил Франц. Мы наскоро перекусили, уложили вещички, и он пошел открывать ворота. Вернулся, пряча улыбку.
— Ты чего?
— Сами увидите.
Со всех улиц к комендатуре двигался народ. Шли толпами, бежали мальчишки, женщины.
Подбежавшего Стефана я встретил укоризненным взглядом. Но он клялся, что ни в чем не виноват.
— Когда ты мне сказал, что еще с Дюришем будет разговор, я уже тогда знал: Дюриш узнает — весь Содлак узнает. Потерпи, Сергей, так лучше.
Люди окружили машину. Рядом со мной, держась за борта, за крылья, фары, шли Гловашко, Томашек, Янек, Алеш. Шум стоял невообразимый. Сотни голосов скандировали: «Братья! Братья! Красная Армия! Красная Армия! Всегда вместе! Всегда вместе!» Каждый тянул ко мне руку. Жалко было мне детишек, только что разбуженных, ничего не соображавших. Матери поднимали их, чтобы они запомнили меня.
Содлакцы за всю войну не успели разглядеть ни одного солдата или офицера из тех, кто освободил их город. Вся Красная Армия, вся Советская Страна оставались для них далекими символами могущества, бескорыстного братства. Только я один, волею случая, стал для них зримым и осязаемым. И теперь я один должен был принимать за всю армию, за весь наш народ любовь, благодарность и восхищение. Но я не мог не пожимать протянутых рук, не улыбаться в ответ на улыбки, не испытывать размягчавшего душу волнения.
— Трогай! Трогай! — подгонял я Франца. Но машина могла двигаться только со скоростью медленно шагающих людей. Стефан уже мобилизовал своих мотоциклистов, чтобы они расчищали дорогу, но и они больше передвигались на своих подошвах, чем на колесах.
В машину кидали какие-то свертки, корзинки с винными бутылками, охапки цветов. Издали я увидел заплаканного Дюриша. Он знаками выражал свою непричастность к этой демонстрации, но пробиться ко мне поближе не решался.
Мы уже проехали площадь, главную улицу, спуск к шоссе, а народу не убавлялось. Наконец миновали клинику Герзига, и впереди образовался простор.
— Полный вперед!
Франц нажал. Я в последний раз встал и оглянулся на Содлак.
Больше я его не видел.
Декабрь 1965 г.
…Поздравляю, друг, с окончанием труда, за который ты так не хотел браться. Казалось бы, что новое могло ждать меня в твоей рукописи? И тем не менее она помогла мне лучше понять замысловатые ходы, которыми шла история в последние двадцать лет.
Когда события разворачиваются перед тобой, складываясь из мелких будничных эпизодов, как год складывается из секунд и часов, не легко оценить изменения, преобразующие действительность. Но вот я увидел твоими глазами Содлак 1945 года, и как будто совершил скачок через два десятилетия.
Ты показал мне молодого Франца, уверенно сулившего будущей Германии свободу от королей танковых и пушечных, от последышей Гитлера и наследников Кейтеля. И в свете его прорицаний совершенно невероятными показались мне и Дюссельдорф, где в нынешнем, 1965 году пылали книги, сжигаемые на кострах, и Ландсберг, где в этом же году возлагались венки на могилы военных преступников, и Ганновер, где год назад легально провела свой учредительный съезд партия неонацистов…
Самый ценный для меня вывод из написанного тобой это то, что ты никого не забыл — ни Томашека, ни Бергера, ни Билла, ни Хофнера — никого. Не забыл — значит, не успокоишься, не потеряешь бдительности, не сложишь оружия. Перефразируя Декарта, скажу: «Пока помню — борюсь, пока борюсь — существую».
Способность забывать страдания — в природе человека. Для него, одиночки, эта способность — благо. Для человечества — беда. Желание отбросить тяжелый, гнетущий груз прошлого бывает неодолимым. Уставший мозг, измотанные нервы нашептывают тебе: «Довольно о том, что было! Улыбайся мирному небу и забудь о падавших с него бомбах. Радуйся крикам новорожденных и не думай о воплях детей, сожженных, растерзанных, умерших с голоду. Любуйся лицами новобрачных и выбрось из головы тех парней, которые погибли, не успев стать мужьями».
Забывшему прошлое так легко отмахнуться от настоящего — от гитлеровских генералов, возглавляющих мощнейшую армию Западной Европы, от ядерных боеголовок, спрятанных рядом с жилищами, от кровавых войн, уже развязанных в других частях света…
В одном из приговоров, которым была оправдана очередная группа хубе и бергеров, содержится такая мотивировка: «За десятилетия, прошедшие с момента совершения преступления, вуаль забвения окутала муки жертв и слезы их родных».
Эти слова, поразительные по цинизму, вонзились в меня, как пули снайпера. Вот на что надеются, чего добиваются они всеми средствами! Не только многочисленные хубе и их судьи. Всем хозяевам «свободного» мира необходима «вуаль забвения». Заставить народы забыть. Все забыть: и муки, и слезы, и предательство, и мюнхенский сговор, и печи Биркенау, и братские могилы, и рвы с кипящей человеческой плотью, и атомный гриб над Хиросимой.
Помнишь реплику Билла: «Зачем вспоминать?» Иначе ведь не обманешь народы, если не заставишь их забыть правду. Поэтому тысячи рук неустанно ткут вуаль забвения. Ткут профессора и генералы, министры и радиокомментаторы, попы и журналисты.
Соткать такую вуаль, изгнать из людской памяти ужас прошлого, чтобы все начать сначала, — это не такая уж трудная задача, как может показаться. Вуаль забвения для стариков легко оборачивается завесой незнания для юношей, для тех, кто созревает между войнами, в периоды, когда для новой бойни еще не хватает пушечного мяса. Это и понятно. Молодым не приходилось испытывать муки и проливать слезы. Они только слышали и читали, а слова улетучиваются из памяти куда быстрее, чем жизненный опыт.
Твоя рукопись укрепила меня в мысли, что нет для нас задачи важнее, чем рвать в клочья эту проклятую вуаль. Разоблачать и напоминать! Бить в набат! Чтобы убаюканные проснулись, успокоенные встревожились, разрозненные объединились! Бить в набат!..
Передо мной конверты с адресами Стефана и Франца. Пишу поздравления с наступающим 1966 годом. Ребята мои притихли. Они знают: когда отец сидит с пером в руках, им лучше помолчать. Голос только одного человека, не признающего моего права на тишину, доносится из кухни. Это Любаша напоминает:
— Не забудь передать привет!
Не забуду.
1970