8

К концу сентября, когда разразились первые грозы и принесли прохладу, дом был уже приведен в порядок: починена крыша, подправлены крыльцо и веранда, внутри все покрашено и даже оклеено обоями, которые Клара сама выбирала по образцам в большой книге – бледно-розовые, в мелких, еще не распустившихся розочках. По утрам, когда Клара бывала одна, она сидела на веранде, словно кого-то ждала, или смотрела вдаль, на всю эту землю, неухоженную и, в сущности, ничью, ведь Керт Ревир не позаботился ее засеять. Клара пыталась думать о том, что делает и как это все получилось; пыталась представить себе прежних хозяев фермы, мужа и жену; они прожили здесь всю свою долгую жизнь, все здесь построили, возделывали эту землю, а потом умерли и всего лишились, словно затем, чтобы теперь она, Клара, могла сидеть на их веранде и спокойно глядеть по сторонам… наверно, спокойствие это входит в нее вместе с воздухом старого дома, где еще таится дыхание той старой четы.

Ревир сказал про них так:

– Им было лет по восемьдесят, а то и больше… старик умер первым. Их дети все разъехались, и эта ферма никому не нужна.

Никогда она не слышала ничего печальнее.

Порой она бродила по полям, шла осторожно, несла себя точно сосуд, в котором заключено нечто священное или опасное, что надо оберегать от малейшего толчка. Всякий раз при мысли о ребенке – а думала она о нем почти постоянно, – ей вспоминался Лаури, и даже когда с нею был Ревир, за его лицом ей виделось лицо Лаури… что-то он делает в эту минуту? Вспоминает ли ее? Чтобы по-прежнему его ненавидеть, нужно было бы тратить слишком много сил – он того не стоит. Эти долгие месяцы она провела точно во сне. После, сколько она ни старалась, ей не удавалось припомнить, как же прошло это время. Если б Ревир позволил ей ходить куда-нибудь с Соней, если б ее могли навещать Кэролайн и Джинни (но родные им это запрещали), незачем было бы, дожидаясь, пока родится ребенок, так безоглядно отдаваться этому сонному оцепенению. И еще она ждала боли. Она помнила, как трудно приходилось матери, и ждала тех же мучений. Долгие месяцы беременности точно одурманили ее, она была какая-то ленивая, разогретая и неповоротливая, и немного кружилась голова от мыслей о том, что совершалось в ее теле, и о том, как неслыханно ей повезло: откуда только взялся Ревир? Он оставался с нею часами, обнимал, успокаивал, говорил, как сильно он ее любит, он понял это сразу, с первого взгляда; и еще говорил, как будет заботиться о ней и о ребенке; а Клара слушала и оглядывалась назад, на все пережитое, и пыталась понять, что происходит, но никак не могла собраться с мыслями. Она всегда, как цветок, тянулась к солнцу, и вот ей повезло, солнце в самом деле пригрело – только и всего. Как цветок, она наслаждалась теплом, которым окружал ее Ревир, и в первые месяцы вовсе не уверена была, что это надолго. Ревир оставался с нею в старом доме или они медленно гуляли в окрестных полях и разговаривали, а ей за всем этим чудилась неотступная необъятная тишина, еле уловимый далекий рокот… так рокотал океан, когда они с Лаури лежали на песке под жаркими лучами солнца, так на одной ноте урчали моторы грузовиков и автобусов, что годами возили ее с родными по нескончаемым дорогам…

Ревир купил ей машину – двухместный желтый закрытый автомобильчик – и учил водить. Он давал ей эти уроки на глухих проселках, куда не заезжали другие машины, разве что изредка встретишь воз с сеном, трактор или мальчишек и девчонок на велосипедах. Кларе нравилось водить машину, она сидела за баранкой очень прямо, откинув волосы со лба, вся во власти неудержимого волнения… наверно, в мыслях ей рисовалось сложное переплетение дорог, что ведут в Мексику, переплетение, в котором она, может быть, сумеет разобраться. Глядя на дорожную карту, делаешь поразительное открытие: где бы ты ни был, всегда найдется путь, что приведет тебя в другое место; туда, сходясь, расходясь, пересекаясь, тянутся прочерченные на карте линии, надо только в них разобраться.

Но когда Ревир не приходил, она только кружила в машине по подъездной дорожке и перед самым домом. Не ехать же в город, там все уставятся на нее злющими глазами… не так-то просто им свыкнуться с мыслью, что она и Ревир… надо дать им на это время… ездить к Соне Ревир не позволит, а в какой-нибудь соседний городок – далеко, да и не хочется ей никуда. Раз уж нельзя в Мексику, так можно и дома посидеть. Ведь у нее теперь настоящий свой дом, никто не посмеет ее отсюда выгнать. И есть кому о ней позаботиться, и можно даже не бояться, что он ее поколотит или заявится пьяный – он, кажется, вовсе и не пьет, даже удивительно. Клара обшарила в доме все уголки, он стал ей и вправду своим, таким обжитым и знакомым, будто она здесь родилась. Неделю за неделей проводила она в каком-то сне наяву, убаюканная мягким и влажным теплом, каким отличается в этих краях октябрь, ведь здесь не бывает ясных осенних дней, солнце так и не пробивается сквозь туманную пелену… пришлось, как с неизбежностью, примириться с будущим ребенком от Лаури, а потому так же спокойно принимала она и все остальное. Ревир привозил ей все, чего бы она ни пожелала, – швейную машину, ткани, мебель. Здесь теперь ее дом.

Рождение ребенка надвигалось на нее, как надвинулась смерть на прежних обитателей этого дома: откуда-то из будущего неотступно тянуло теплым хмурым ветром. Все, что приносил ей Ревир, что решал он переделать в доме, она принимала так, словно он просто исполнял их общий, давно обдуманный план. Порой они бродили по полям, по заглохшим дорожкам меж живых изгородей, Клара собирала полевые цветы или сосала травинку, Ревир иногда по странной своей привычке упрямо пожимал плечами, словно спорил сам с собой, но стоило Кларе закрыть глаза – и она видела не Ревира, а просто мужчину, некое представление о мужчине, какое издавна у нее сложилось: того, кто должен был так или иначе явиться и взять на себя заботу о ней. Она не вдумывалась в свое не совсем обычное положение среди людей настолько, чтобы понять, что она – из тех, кого непременно кто-то должен оберегать. Такое открытие очень бы ее удивило. Но Ревира ей словно кто-то пообещал… словно бы пообещал Лаури, когда увез ее, спас от прежней скитальческой жизни, что осталась как будто в другом мире, – и ей даже на мысль никогда не приходило, что надо его за это благодарить.

Ревир любил сжать ее лицо в ладонях и подолгу на него смотреть. Он говорил, какие у нее глаза, какая кожа.

Кларе это было противно, но она терпела, а потом и привыкла. Иной раз они пойдут погулять, и она, запрокинув голову, смотрит в небо и улыбается, и унесется мыслями куда-то далеко… а потом вдруг вспомнит, что Ревир рядом и не сводит с нее глаз… и такая любовь в его взгляде, что даже страшно. Почему этот чужой человек ее любит? Неужели все чужие так слабы, даже если с виду кажутся сильными? Но ведь и Лаури был чужой, и отец тоже, и все-все на свете. Только одно существо ей не чужое – ребенок Лаури, только он один в целом свете принадлежит ей безраздельно. Однако с каждым взглядом, брошенным на Ревира, она видела его все лучше, и понемногу робость ее стала рассеиваться, и подумалось – может быть, она в конце концов его полюбит, хоть и не так, как любила Лаури, а по-другому. Когда он с ней, он не витает мыслями где попало, и смотрит он на нее, на Клару, а не сквозь нее на кого-то еще.

– Ты умница, Клара. Ты так быстро все схватываешь, – сказал он, когда учил ее давать машине задний ход.

Ее никогда еще никто не хвалил, и при этих словах Ревира она вся вспыхнула от удовольствия. Взяла его руку и прижала к своей горячей щеке. Такое еще сильней влекло к ней Ревира, кружило ему голову, и лишь годы спустя Клара именно для этого станет так себя вести. А пока все для нее ново и неожиданно. Она точно околдованная и все не может опомниться от изумления: неужели здесь и вправду ее дом? Как все это случилось? Неужели и вправду она сама этого добилась, сама все решила?

В долгие, хмурые зимние дни, одиноко сидя дома, Клара надумала: она вырастит ребенка Лаури таким человеком, для которого все на свете будет полно смысла, он будет управлять не только отдельными редкими минутами своей жизни, но всей своей жизнью – и не только своей, но и жизнью других людей.

Не вполне это сознавая, они разыгрывали каждый свою роль: Ревир – роль виноватого, ибо он верил, что это от него у Клары будет ребенок; а она – роль жертвы, которой прибавилось кротости и мягкости как раз потому, что она – жертва. Она сказала ему, как ей страшно рожать, рассказала, как всякий раз мучилась родами ее мать, а последний ребенок ее убил… это воспоминание смешалось с другим: пока мать истекала кровью, в соседней лачуге мужчины играли в карты. Рассказывая, Клара заплакала и сама поразилась, что ей так горько об этом вспоминать. Должно быть, несмотря ни на что, она любила мать, хотя, в сущности, долгие годы росла без матери… и она рыдала так, что разламывалась голова: если бы поднять мать из могилы и отдать ей все подарки, которыми осыпает ее Ревир! Почему, почему у матери никогда ничего не было? Ревир обнял ее, укачивал, как маленькую, утешал. Она ждала ребенка, значит, принадлежала ему, Ревиру, а он, как всякий упрямый, сильный мужчина, который не знает неудач, любил то, что ему принадлежало. Он говорил, что «искупит свою вину», а Клара слушала, на глазах у нее еще не высохли слезы, она принимала его мольбы о прощении, его ласки и при этом думала о Лаури – может быть, когда-нибудь он ей напишет, но вдруг кто-нибудь на почте просто из подлости возьмет да и разорвет письмо? В какую-то минуту, когда Ревир сокрушался, что заставляет ее «страдать», она почувствовала себя виноватой и сказала:

– Но я уже люблю малыша. Дождаться не могу, когда же он наконец родится. Я люблю маленьких.

И от этих слов разом все вернулось, даже радость их любви с Лаури, хоть любовь эта длилась всего лишь несколько дней.

– Только я не лягу ни в какую больницу, – прибавила Клара. – Я хочу родить прямо здесь, дома.

– Там посмотрим, – сказал Ревир.

– Нет, я хочу остаться дома. Никуда я не поеду.

– Посмотрим, – повторил Ревир.

Она без памяти любила свой дом. Из прежней комнатенки она перевезла кое-какие вещи для спальни – для первой своей спальни, для первой настоящей спальни, которую она увидела в жизни. У нее теперь есть кровать, и комод из хорошего полированного дерева, и к нему приделано высокое зеркало – таких зеркал она прежде и не видала, и стенной шкаф только для ее платьев (впрочем, платьев у нее не так уж много), и подушечка на стуле, и возле кровати столик, на который Ревир кладет ручные часы, когда остается у нее. На стене напротив кровати – картинка: закат, горящий оранжевыми и красными, точно боль, красками, как попало отраженными в воде, и на фоне заката голые черные деревья. Клара сама ее выбрала, и Ревир никогда слова про нее не сказал. Стоило Кларе посидеть подольше, глядя на эту картинку, и ее одолевали странные, печальные мысли, она даже плакала и сама не знала, почему плачет. Еще ни разу в жизни она не удосужилась полюбоваться настоящим закатом; иногда по радио какой-нибудь слащавый тенор гнусаво пел о «стране той далекой, за гранью заката», и от этого тоже на глаза навертывались слезы, но все равно до того, чтоб поглядеть настоящий закат, дело не дошло. Картины и музыка затем и существуют, чтобы все прикрашивать, думала Клара, потому-то от заката на картинке прошибает слеза, а в настоящем закате нет никакого смысла. А как же иначе? Даже картинка на коробке конфет, которую принес ей Ревир, – зима и домик среди густых зеленых елок – говорит ей куда больше, чем ее настоящий дом, который она так часто видит с дороги или с лужайки. Нет, ее могли взять за душу вот такие картинки или песенки, но не тот подлинный мир, что ее окружал: просто он тут, он существует, но ничуть ее не волнует и не занимает.

За дверью ее спальни начинался коридор, он вел сперва в просторную старую кухню, уже окрашенную заново в канареечно-желтый цвет, – там вечно гуляли сквозняки, была раковина и кран, который Ревир собирался починить; дальше – гостиная с высокими сумрачными окнами, даже самое яркое солнце не могло их оживить; и наконец коридор упирался в еще одну комнату, которую так и оставили пустовать. В трех жилых комнатах были печи. Был в доме и чердак, но никто не потрудился привести его в порядок; там стояли ящики со всяким хламом: плесневело отсыревшее ветхое тряпье, хранилась серебряная канитель и хрупкие елочные украшения, наполовину перебитые, громоздилась уродливая старая мебель. Клара не раз все это пересматривала. Прежние владельцы были ей ближе всего, когда она перебирала елочные украшения, брала в руки стеклянные шарики и мохнатые, чуть колючие гирлянды «дождя», от которых на пальцах оставались серебряные пятнышки, и думала – до чего же несправедливо: старикам эти вещи были так милы, а кончилось тем, что все попало к ней, Кларе, к совсем чужому человеку. Потом она снова аккуратно укладывала все на место, будто ждала, что хозяева вернутся и потребуют свое имущество. Так она сидела одна на чердаке, при веселом свете солнца или в угрюмом сумраке пасмурного дня, и пыталась сообразить: придет нынче вечером Ревир или не придет? Иногда никак не удавалось вспомнить, обещал ли он прийти.

Однажды к дому подъехала большая облезлая машина, и Клара выбежала на крыльцо. Был уже ноябрь, ее обдало холодом, но она стояла и ждала, пока гость к ней подойдет, и лицо ее светилось предчувствием нежданной радости. Но приезжий оказался брюзгливым хилым стариком лет шестидесяти. Он сказал:

– Раз тут теперь живут, надо вывесить у ворот почтовый ящик. Почему у вас нет ящика?

Клара поглядела в ту сторону, будто проверяла – а может, ящик висит? Потом сказала:

– Я писем не жду, некому их писать.

– Все равно нужен почтовый ящик. Вывесите вы его или нет?

– Мне ни к чему.

– Как вас звать?

– Клара.

– А фамилия?

– Клара, и все. Нет у меня никакой фамилии, – угрюмо сказала она. Опустила глаза и уставилась на ноги приезжего. Конечно же, он знает, кто она такая, знает, что хозяин здесь Ревир, и все-таки сверлит ее глазами и сердито что-то бубнит. Наконец она повернулась к нему спиной, точно мужняя жена, у которой в доме полно хлопот, кинула через плечо: – А, да подите вы к черту!

В окно гостиной она видела, как он злобно, торопливо развернул свою колымагу и покатил прочь. И медленно, с каким-то тревожным ощущением силы подумалось: наверно, если пожаловаться Ревиру, он может выгнать этого противного старика с работы. Но когда Ревир в тот день пришел, она ничего ему не сказала. Слишком было стыдно – вспомнилось, какими глазами смотрел на нее этот старик, будто на самую грязную грязь, и ведь так всякий на нее посмотрит, подвернись им только случай.

А потом она стала подумывать о жене Ревира, о женщине, которая подает ему еду в те дни, когда он не садится за стол с Кларой, и снова, как тогда с почтальоном, в ней росло ощущение силы. А что, если?..

– А что говорит твоя жена, когда ты не приходишь к ужину, – очень она злится?

Ревир умел и без слов призвать ее к молчанию, но порой она предпочитала не понимать, что означает движение его руки, выражение лица. Довольно прислониться к нему, склонить голову ему на плечо, словно ее мучит какая-то тревожная мысль, и Ревир уж непременно отзовется. «Жена тут совершенно ни при чем», – ответит, как отрежет. Кларе этот ответ был не очень по вкусу, и не очень-то она ему верила. И улыбалась прямо в лицо Ревиру, будто лучше него знала что к чему. Иногда он говорил суховато:

– Можешь о ней не беспокоиться. Она очень сильная женщина.

– Как это – сильная?

– Сильный характер. Как все ее родные.

Он не любил говорить о жене, но понемногу за эти месяцы Клара кое-что из него вытянула. При этом она и вправду словно бы что-то собирала, касалась то его локтя, то плеча, выдергивала из одежды нитку или снимала волосок, мгновенье держала в пальцах, потом неспешно, деловито отбрасывала, а в мыслях было совсем другое. Должно быть, она его завораживала – лицом ли, словами, еще чем-то, бог весть, – только под конец он неизменно отвечал на все ее вопросы. Казалось, он всегда видит ее какой-то иной, не такой, как она есть.

– Она не похожа на тебя, Клара, – сказал он однажды про жену. – Она несчастная женщина.

Клара изумленно уставилась на него – неужели он думает, что она счастлива? Потом поняла: да, конечно, он так думает, откуда ему знать, как она часами сидит одна и думает о Лаури, вечно думает о Лаури, и как боится родов. Где ж ему об этом догадаться. Она просто девушка, что вышла однажды на середину размокшей дороги, нарядная, гордая, веселая, и ждала встречи с мужчиной (но вовсе не с тем, кто нагнал ее и остановил машину и предложил ее подвезти). Или та девушка, что пришла на праздник пожарных, снова нарядная, но уж чересчур веселая, чересчур беззаботная, чтобы подумать, как ей надо бы выглядеть и как люди должны бы на нее смотреть. Или та, что выбегает навстречу Ревиру на крыльцо или даже на схваченную морозом жесткую траву, так что он обнимает ее и тут же немножко бранит за неосторожность; для него жизнь Клары началась с того дня, когда она вышла на грязную дорогу после чужой свадьбы, и продолжалась по-настоящему только в те часы, когда ему удавалось освободиться и приехать ее повидать. Так чего же удивляться, если он думает, будто она счастлива? И надо оставаться счастливой: только тогда у ребенка Лаури будет фамилия.

– А почему же твоя жена несчастная? – Клара прикидывалась удивленной.

– Не знаю. У нее плохое здоровье.

– Тяжело она больна?

– Она не больна. Но и не здорова.

Клара округляет глаза, будто такие сложности ей не под силу. Она учится хитрить и прикидываться перед ним, эта игра заменяет страсть, какая была у нее к Лаури: когда приходит мужчина, надо что-то делать и что-то ему говорить, а о чем же говорить, чтоб был хоть какой-то смысл? Обо всем, что по-настоящему важно, надо молчать, Ревиру про это знать нельзя. Никогда он ничего не узнает. Даже если кто-нибудь в Тинтерне и насплетничает ему про Лаури, скажет, что до него у Клары был другой, Ревир все равно не поверит. Он всерьез воображает, будто она – его находка, будто он знает ее чуть не с самого рожденья, будто он ей чуть ли не вроде отца.

– Она не похожа на тебя, – говорит он Кларе про жену. – Ты такая красивая и никогда ни о чем не тревожишься… Ты просто ребенок.

– Я не ребенок, – говорит Клара.

– Ты всему радуешься в жизни. Ты не знаешь никаких тревог, – говорит Ревир.

Зимой он стал иногда привозить к ней своего двоюродного брата – брат был долговязый, худощавый, лет тридцати с хвостиком, но еще не женатый. Звали его Джуд. Ревир сидел спокойный, уверенный, вытянув ноги на решетку перед печью, а Джуду вечно не сиделось на месте. И Кларе все хотелось подбежать к нему и успокоить, утешить, как маленького. Худое серьезное лицо его казалось бы даже красивым, но было в нем что-то не так, какая-то неправильность его портила – может быть, уж слишком глубоко запали глаза.

Клара слушала, как мужчины толкуют о лошадях, о погоде, о своих семьях, о делах и контрактах; похоже, что Ревир вытеснил одного своего конкурента из фирмы. Клара сидела и слушала; она не очень понимала, о чем речь, но чувствовала: Ревир хочет, чтобы она оставалась где-то на краешке его жизни, разве что он сам, по своей воле в какие-то минуты подойдет к ней поближе. Что ж, пускай. Жизнь за городом приучила ее к молчанию; и она вела себя точно кошка, которую Ревир принес ей из дому, – пушистая серая кошка с незаметной, смиренной и ленивой мордочкой. Мужчины разговаривали о людях, которых Клара не знала и не узнает – одни живут где-то очень далеко, другие уже умерли; Джуд был не речист, говорил больше Ревир.

– Да-да, он сам напрашивается на неприятности. Только того и дожидается, чтобы кто-нибудь его осадил, – скажет Ревир и усмехнется. И Джуд только махнет рукой, дескать, о таком пустом человеке и говорить не стоит. А через минуту оказывается – это они рассуждали о губернаторе штата. И Клара пугливо улыбается: надо же, при ней походя неуважительно отзываются о такой важной шишке! В ней крепло странное ощущение власти, словно поразительная спокойная сила Ревира когда-нибудь перейдет к ней, Кларе. И однако, она не поднимала глаз, будто и не слушала, только ласкала прикорнувшую у ее ног кошку.

Ее обучили разным карточным играм. Ревир всегда выигрывал, но не торжествовал победу, а словно бы чувствовал себя виноватым. Клара вечно ошибалась, она никак не могла запомнить все правила. Карты – глупость, считала она, но ведь мужчины играют, стало быть, для них в этом есть какой-то смысл. И, уставясь в карты, которые ей только что сдали, силясь разобраться в мастях, она понимала: на это у нее ума не хватает. Есть для нее какой-то предел, дальше которого не сдвинешься, точно собака на цепи. Ревир с Джудом ухитряются соображать, не прерывая разговора, и подбирают именно те карты, какие нужно, а Кларе приходится каждую секунду напрягать все силы. У нее даже капельки пота выступали на лбу, стыдно быть такой дурехой! Она не выкладывала свои комбинации – это было бы все равно что выставить напоказ собственные мозги, тогда мужчины сразу увидят, до чего она тупая.

Понемногу из разговоров Ревира и Джуда перед нею смутно вырисовалась целая сеть людей и отношений, одновременно упоминались деды и внуки, Ревир и Джуд принадлежали к среднему поколению; казалось, медленно движется широкий людской поток, и все похожи друг на друга лицом, и у всех одна фамилия. Как бы хорошо с рожденья получить такую фамилию и оказаться в кругу избранных… Пожалуй, ей самой уже по-настоящему не войти в этот удивительный мир, но ребенок Лаури войдет! Ей представлялось: он пробьется, проскользнет под ногами стариков, нетерпеливо их всех растолкает, ему есть к чему стремиться. Он будет сильный, как Лаури. Он будет похож на Лаури. И пойдет напрямик, назло всем препятствиям, как Лаури, и при этом будет счастливый, не то что Лаури, ведь ему с рожденья дано будет все, чего Лаури приходилось добиваться. У него будет фамилия, люди вокруг, свой мир, и ни в чем не будет недостатка…

В разговорах мужчины то и дело упоминали своих родных, но вскользь, мимоходом, Кларе не просто было во всем этом разобраться. Кое-что она все-таки уловила; к примеру, самые богатые из Ревиров – горожане, живут в Гамильтоне. Эти городские Ревиры почему-то не в ладах с теми, что живут за городом, но, видно, все они помирятся. Отец Ревира был рослый, толстый и дожил только до сорока – вылетел из седла, когда лошадь пробегала под низко нависшим суком; он был тогда пьян. У Клары этот случай не укладывался в голове – очень уж не вяжется с самим Ревиром! Рассказ о его отце почти смешон, а в самом Ревире нет ничего смешного. И еще они упоминали какую-то свою родственницу, старуху, которая вечно путешествует по всему свету и никогда не приезжает в родные места. Живет она в Европе. Когда о ней зашла речь, Ревир даже скривился, сразу видно – она ему противна, а Джуд стал ее защищать.

– Верования от людей не зависят. Она говорит, что просто не способна верить в бога.

– Зато она, безусловно, поверит в преисподнюю, и очень скоро, – холодно возразил Ревир.

Клара сидела, чуть наклонясь вперед, опустив глаза. Она училась уму-разуму. В ходких журнальчиках она постоянно читала рассказы о том, как девушки устраивают скандалы женатым мужчинам, которые обещали на них жениться и не женились, – суть рассказов была в том, что криком и скандалом ничего не добьешься, а вот если помалкивать, можно кой-чего и добиться. И видно, так оно и есть.

В долгие дни, когда Ревир разъезжал по делам или не мог уйти из дому, Клара разговаривала с кошкой и таскала ее на руках, покуда кошке не надоест и она не вырвется, либо сидела за швейной машиной, либо пыталась стряпать. Бродила по комнатам, глядела в окна на занесенные снегом поля, что тянулись, бесконечно белея, до самых гор, встающих на горизонте. И немо, отчаянно звала Лаури – когда же он к ней вернется! Напрасно звала, никто к ней не приходил, один Ревир да изредка его двоюродный брат Джуд. И Клара училась спокойствию. Сама того не замечая, она тихо складывала руки на животе и уже не могла припомнить – куда она раньше девала руки? Становилась коленями на диван, глядела в окно на хмурое зимнее небо и говорила себе: «Не стану о нем думать. С утра до ночи ни о чем не стану думать. Ни о чем. Ни о чем». Кошка была до того ленива, что и Клару клонило в сон, она чуть не полдня спала и чувствовала, что это ей на пользу. А потом они с кошкой сидели на кухне, Клара наливала кошке подогретого молока и нет-нет да и заговаривала с ней.

От одиночества она часто смотрелась в зеркало, будто собственное отражение могло составить ей компанию. Приятно на себя поглядеть. Интересно, такою ли видит ее Ревир или ему видится чье-то другое лицо? У нее лицо тонкое, глаза немного раскосые, светло-голубые, прозрачные как стекло, а густые ресницы совсем светлые, не накрашенные, почти белые; и сонная, ленивая улыбка – неизвестно почему губы медленно изгибаются в этой улыбке даже в такие минуты, когда на душе до того черно, что кажется, век больше не улыбнешься. Клара поднимала кошку, подносила к зеркалу – может, и ей интересно поглядеть на свое отражение? – но кошка оставалась равнодушной.

– Вот чудно, как же ты не видишь себя в зеркале, – сказала Клара вслух и пожалела кошку.

А вдруг бы и люди не могли себя видеть? Это было бы все равно как жить в пустыне… Кошку звали Роза. Когда Ревир с Джудом сидели в гостиной и разговаривали, Клара брала кошку на колени, и лицо у нее становилось точно у кошки – тихое, сонное и вместе с тем лукавое, и тогда Ревир смотрел на нее с тем выражением, которое она уже немного научилась вызывать, когда захочется. «Он в меня врезался по уши, как в трясину забрел», – думала она. Ее ничуть не смущало, что она сравнивает себя с трясиной, где Ревир может потонуть и сгинуть. И если когда-нибудь снова появится Лаури и увидит ее, его тоже затянет, засосет: она его не выпустит.

Подлец Лаури, думала она ночами – голова была ясная, сна ни в одном глазу, а рядом спал Ревир, закинув ей на плечо тяжелую руку, чтоб она лежала спокойно и никуда не делась. Иной раз она лежала без сна всю ночь напролет, а потом как-то вдруг, некстати рассветало, день внезапно вставал из-за горного хребта – и не понять было, как миновали долгие ночные часы. Клара глядела, как проступало из темноты лицо Ревира – уже хорошо знакомое лицо, она даже почти полюбила его: суровый, изрезанный морщинами лоб, глаза, кажется, и под сомкнутыми веками смотрят строго. После таких бессонных ночей Клара вставала растрепанная, длинные волосы совсем спутывались.

Она думала о Розе – о той, первой Розе, неосторожной подружке, что попала в беду и не знала, куда кинуться, на кого переложить свою заботу. А вот она, Клара, знала, что делать, даже прежде, чем приспела в этом нужда.

Думала о матери – скольких младенцев извергло на свет ее тело, одного за другим… все в крови, скользкие и мокрые, как рыбы, они и не смыслили ничего, как рыбы, и никому они не были нужны. А как мать умирала! О той ночи Клара знала куда больше, чем позволяла себе вспоминать.

Думала она о сестрах, о братьях – кто знает, где они теперь, – об отце… он, должно быть, и сейчас, как всегда, сезонничает, кочует с места на место, пьет, дерется, его вербуют то в одну артель, то в другую, так вся жизнь и пройдет. Может, она предательница, что сбежала и бросила их всех? А разве она у них или еще у кого на свете в долгу?

Она прикрывала ладонями живот и думала яростно: кого угодно предаст ради этого ребенка, а если придется, так и убьет. Ради него на все готова. Лаури – и того убьет, если придется.

Поутру она выпивала стакан холодной воды, чтоб поменьше мутило, и внутри разливалась прохладная, бодрящая свежесть, которой, кажется, ничто не могло помешать. А потом станет в кухне у окна, босыми ногами на шершавые, неструганные половицы, так что даже знобит, и через оставшуюся с лета москитную сетку, рябую от хлопьев снега и ржавчины, глядит на угольно-черные среди снегов сараи, на старый, запущенный фруктовый сад за ними, и дальше, сколько хватает глаз, на белую-белую даль, на небо и слушает, как мягко окутывает ее тишина.

Однажды Ревир повез ее через всю долину и потом за реку в город Гамильтон, раньше она про этот город слыхала, но никогда там не была. Это порт, там сливаются две большие, широкие реки. Ехали по ровнехонькому шоссе, обгоняя другие машины, подчас ничуть не хуже машины Ревира, и еще издали, за много миль, видно было, как высоко встают в морозном воздухе дымы над городом. Поодаль от шоссе попадались на глаза лачуги, крытые толем или старой жестью, – одни заброшенные, в других угадывалась убогая жизнь, а по обочинам валялся всякий хлам, какие-то железки, слетевшие с мимоезжих машин ржавые глушители, а иногда и целиком старые автомобили; то и дело встречались примелькавшиеся щиты – рекламы кока-колы, или гамильтонских гостиниц с указанием цен на семейные номера, или сигарет «Удача», и все в этот пасмурный день казалось серым, безрадостным. Щиты по краям были закопченные, Ревир объяснил: это нанесло из города сажу.

По высокому сверкающему мосту переехали через реку Иден. Через ту самую реку, по которой Клара когда-то шлепала вброд под внимательным взглядом Лаури – давно это было! И невесело подумалось: так далеко от Тинтерна, да еще в зимнюю пору, это, в сущности совсем другая река. Недавно построенный мост был очень высокий, от этой высоты Кларе стало жутковато, даже засосало под ложечкой. Вьется полоска воды, стиснутая сверкающими ледяными берегами, чуть присыпанными снежком, – далеко-далеко внизу; как бы не стошнило. А вдруг эта поездка – просто хитрый обман, и Ревир завезет ее куда-нибудь да и бросит, а она уже на шестом месяце…

Ехали еще какое-то время. Солнце упорно силилось пробиться сквозь серую мглу; наконец, въехали в поток оживленного движения, и Клара, прищурясь, оглядывала девчонок с книгами под мышкой, своих сверстниц, что дожидались на перекрестках, пока можно будет перейти улицу. На девчонках высокие, до колен, яркие шерстяные носки, клетчатые шерстяные юбки, небрежно распахнутые пальто, они останавливаются на краю тротуара с такими рассеянно-деловыми лицами, что нетрудно понять: им есть куда идти, но вовсе незачем торопиться. Время шло к полудню. На дороге полно было грузовиков; становилось все тесней, оживленней; Ревир свернул в какую-то извилистую улицу, она вела к реке. Он сказал:

– Эти места лежат вверх по течению от Гамильтона.

Клара задумалась – что это значит? Наверно, тут есть какой-то особенный смысл? Вверх по течению – может, у тех, кто здесь живет, вода чистая.

Дома тут стояли поодаль от проезжей части улицы, на склонах холмов, и глядели окнами на реку. Дома огромные, окон множество, они равнодушно поблескивают, отражая солнце, и все дома огорожены железными решетками с острыми зубьями поверху, с такими же острозубыми воротами, либо высокими кирпичными стенами. В этих домах не заметно ни признака жизни. Клара смотрела во все глаза. Подъезжая к одному из холмов, Ревир притормозил.

– Смотри, – сказал он.

Почти невидный с улицы, за стеснившимися в кучки, зелеными и сейчас, среди зимы, деревьями, высился темно-серый каменный дом с колоннами.

– Тут что, твои знакомые живут? – спросила Клара.

– Один из моих дядюшек, – ответил Ревир.

Клара невольно стиснула зубы, словно впилась в какой-то лакомый кусок и не в силах его выпустить; она чувствовала – ребенок в ней тоже весь напрягся, он уже требует всего этого, ему нужен этот огромный, недобрый, вызывающий дом вместе со всеми колоннами.

– Может, ты везешь меня к дядюшке в гости? – поддразнила она.

Но они уже проехали мимо. Ревир не любил таких шуток.

– Я думала, ты поведешь меня к ним, – сказала Клара.

Для этого человека у нее не было имени. Уж конечно, она не называла его Кертом, даже и в мыслях не называла. Если бы пришлось окликнуть его, позвать издали, она бы наверняка сказала «мистер Ревир», как называли его все посторонние.

– Как знать, возможно, когда-нибудь и поведу, – сказал он, стараясь попасть ей в тон.

Немного спустя выехали в другую часть города, здесь дома стояли на ровном месте, почти вплотную друг к другу, и оказалось – Ревир привез ее к доктору, а ведь Клара с самого начала объявила, что не желает показываться никаким докторам. Она-то думала, раз Ревир молчит, значит, согласился. И теперь, пока он ее уговаривал, она сидела в машине и ее трясло от злости. Наконец, чуть не плача, она уступила.

– Ладно, черт возьми совсем. – И позволила отвести себя в приемную. Тут полно было женщин с мужьями, и пришлось сидеть рядом с Ревиром, как на выставке, и все на нее глазели, ведь у нее на руке не было обручального кольца.

«Хоть бы ребенок родился мертвый ему назло», – подумала Клара и ясно представила себе, как будет горевать Ревир и как она по справедливости его возненавидит, ведь это он будет во всем виноват. Стиснула руки, отвернулась от него, не желая слушать, что он там ей бормочет, и стала разглядывать ноги сидящих в приемной – башмаки, резиновые калоши, женские сапожки, отороченные мехом, расстегнутые сапоги на крючках – это были сапоги Ревира, с них на пол натекла лужица. Вот и хорошо. Сразу видно, они двое не городские, нанесли грязи, и у нее нет обручального кольца (а руки она прятать не станет!) – и какая-то тощая тетка, настоящее пугало огородное с прямыми соломенными волосами, оторвалась от иллюстрированного журнала и уставилась на Клару, и дядька с круглым, как тыква, лицом тоже пялит на нее глаза. Часть комнаты отделена стеклянной перегородкой, за нею сидит сестра, отвечает на телефонные звонки, и в этом стекле Клара смутно видит свое отражение. Когда они только вошли в приемную, Ревир нагнулся к окошку в стеклянной перегородке и о чем-то поговорил. «Клара Ревир», – сказал он как ни в чем не бывало, словно это и есть ее настоящее имя, и никто, услыхав его, не удивился, даже сама Клара. Ей захотелось вмешаться, сказать: «Я – Клара Уолпол», но не хватило духу. И вот она сидела и ждала; и когда выкрикнули это чужое, странное имя – Клара Ревир, поднялась и, даже не поглядев на Ревира, пошла за сестрой.

Когда она вышла из кабинета, лицо у нее, должно быть, было ужасное, потому что Ревир вскочил и подошел к ней. И взял ее руки в свои. Уж наверно, все думают, что он ей отец, и, конечно, все заметили, что у нее нет кольца, каждая женщина это в первую же минуту заметила… вот в какое положение он ее поставил! Лицо Клары пылало от стыда, как пылало перед тем в кабинете у доктора. А доктор позвал к себе Ревира, чтобы с ним поговорить; Клара надела пальто и угрюмо сидела и ждала, ни о чем не думая. Она не упиралась ногами в пол, а вяло вывернула ступни, так сидел в тот день на берегу Лаури, тогда казалось – никогда он больше не встанет и не пойдет, так и просидит до самой смерти, всем довольный, ровно ничего не делая.

Через несколько минут вернулся Ревир, шлепая сапогами, Клара уставилась на них, будто первый раз в жизни видела и не понимала, что это такое и для чего. В машине она расплакалась – устало, безнадежно, на одной ноте, слезы так и лились, она не давала себе труда их сдержать, а Ревир ее успокаивал; все, что он говорил, было здраво и разумно, и после она с ним согласится, но только не сейчас. Ее потрясло и смягчило, что он так сильно ее любит – какой-то сумасшедшей, ни с чем не сообразной любовью.

– И в больницу я не лягу, – сказала Клара. – Не лягу. Ни одна моя знакомая в больницу не ложилась, и прекрасно все рожали…

А еще через минуту-другую она почувствовала: хватит, надо перестать, не то у него, пожалуй, лопнет терпенье… она утерла слезы и притихла.

– Я хотел тебе кое-что купить, – сказал Ревир, словно извиняясь.

Теперь они очутились в центре города, сплошной поток людей и машин восхищал и пугал Клару, а таких высоченных домов она никогда еще не видала. По тротуарам бойко проходили женщины на высоких каблуках, как будто они привыкли каждый день носить такие туфли. Миновали огромное грязно-серое здание, перед зданием – памятник: лошадь вскинулась на дыбы, прямо в небо, на ней всадник, какой-то военный, оба покрыты мертвенными серо-зелеными пятнами. Точно их выудили со дна морского. Ревир поставил машину на стоянке, сунул монету в счетчик-автомат; Клара постаралась не слишком таращить глаза на подскочивший в счетчике крохотный флажок. Прежде она никогда ничего подобного не видела. Холодный воздух провонял бензином, даже дышать было трудно, но, похоже, никто этого не замечал.

– Пойдем, – сказал Ревир, не касаясь ее руки.

И Клара медленно пошла с ним, удивленно глядя по сторонам. Даже рот приоткрыла. Ревир привел ее в какой-то маленький магазинчик, всего несколько шагов по фасаду, – это был ювелирный магазин, на вывеске стояло длинное иностранное имя, Клара даже прочесть его не могла.

Магазин оказался узкий и длинный, от входа в глубину тянулся единственный прилавок, и кроме них – ни одного покупателя. Клара озиралась по сторонам: всюду сверкали циферблаты часов, серебряные блюда, чайные приборы стояли просто так, не в шкафах, всякий мог их стащить, а под чистым, прозрачным стеклом лежали на темном бархате драгоценности. Клара поглядела – и у нее захватило дух.

– Может быть, выберешь себе что-нибудь, – сказал Ревир.

За прилавком стоял старик в очках, он подобострастно улыбался им. Он доставал кольцо за кольцом, чтобы Клара получше их рассмотрела, а она все смотрела ему в руки и не верила своим глазам. Он предложил примерить кольцо. Клара надела кольцо, и рука вдруг преобразилась.

– Что это, изумруд? – спросил Ревир.

Старик сказал – да, изумруд. Ревир взял Клару за руку, придирчиво оглядел кольцо – и выпустил руку.

– Что ж, – сказал он, – выбирай любое, какое понравится. Это ведь для тебя.

– Но я ж не знаю… я в них не разбираюсь, – сказала Клара.

Она стояла растерянная, неловкая. Страшно – еще выберешь что-нибудь чересчур дорогое или такое, что Ревиру покажется уродливым.

– Не торопись. Выбери что-нибудь хорошенькое, – сказал Ревир.

Он стоял не рядом, а в двух шагах от нее. Не то чтобы ему было неловко, но Клара заметила – он говорит как-то осторожно, сдержанно. Она взяла кольцо с лиловатым камешком, примерила. И сразу сказала:

– Вот, очень миленькое.

– Это аметист, – сказал Ревир.

Что бы это значило?

– По-моему, оно миленькое, – робко повторила Клара.

– Посмотри другие.

Старик вытащил еще один подносик с кольцами. Сердце Клары колотилось: столько всего приходится разглядывать, трогать, обдумывать. Будь ее воля, она бы взяла первое, что подвернулось под руку, и – конец всей этой мучительной неловкости. Но в том мире, где живет Ревир, полагается, видно, как следует разглядеть каждую вещь, прежде чем сделаешь выбор. Драгоценные камни в хитроумной, красивой оправе сверкают и подмигивают ей, это дары чужого мира, у нее нет на них никакого права, она попросту ворует их у тех, кому они полагаются, – не у таких же девчонок, но у порядочных женщин, у настоящих мужних жен, которые не сгорают со стыда, когда идут к доктору. Она ворует у них и у жены Ревира – вот кто должен бы прийти сюда вместо нее! Пальцы Клары наткнулись на другое кольцо с лиловым камнем – крупный, необычайной формы, он высоко выдавался над золотой оправой и так и сверкал несчетными гранями; Клара перевернула кольцо и увидела ярлычок с ценой, темными чернилами было написано только: 550, она даже не сразу поняла. А поняв, положила кольцо на место. Противно зашумело в ушах. Стало быть, ей можно носить на пальце вещичку, которая стоит столько денег, сколько ее отец никогда в жизни не держал в руках, и у матери сроду не бывало вещи, которая стоила бы так дорого; а тут никто не удивляется, будто так и надо, удивительно только ей одной; старику за стойкой вроде даже скучно, а поглядеть на Ревира – похоже, он всякий день покупает такие подарки. Вот она как устроена, жизнь.

Под конец Ревир захотел, чтобы она взяла именно это кольцо. Оно оказалось великовато, но Клара сказала, что впору, – не хотелось больше никого затруднять. И на обратном пути она все разглядывала свою руку, покосится на скучные заснеженные поля за окном – и опять смотрит на палец, на горящий густо-лиловый камешек; он совсем ее ошеломил, и уже не осталось места мыслям, что она его украла – у жены ли Ревира, у своих ли родных или у кого еще. Это ее кольцо! Клара подняла руку, прижала кольцо к щеке, потом поднесла к глазам: в камне отражались крохотные отчетливые картинки – скользящие мимо поля, деревья, и дома, и тени, и какие-то смутные пятна, словно это проносилось само время в мире, который не ухватить, не удержать.

– Большое тебе спасибо, – сказала она Ревиру.

Ребенок родился в мае, недели на три позже, чем ждала Клара, и это получилось очень удачно: как раз вовремя, по расчетам Ревира. К безмерному ее изумлению, было совсем не так страшно; сколько раз Клара мучилась куда сильней, когда приходилось беспомощно смотреть на мучения матери. Ревир отвез ее в Гамильтон, в больницу – так ему хотелось, а во всем, что не шло наперекор самым главным ее желаниям, Клара готова была теперь ему уступать: и сын, что у нее родился, сын ее и Лаури, навсегда отдан был Ревиру.

Загрузка...