Он понял. Долгие месяцы он непрестанно думал о случившемся и еще долгие месяцы станет гнать от себя эти мысли, но не думать не сможет. И потом еще годы протянутся от смерти Роберта до той, негаданной, что подстерегает его самого, а воспоминание, все такое же нестерпимо жгучее, яркое, вновь и вновь будет возвращать его в тот день, когда Роберт истек кровью.
– Ладно, можешь больше не брать в руки свое ружье, – сказал ему Ревир.
Кречет знал: Роберта убило не его ружье, а ружье Роберта, но не все ли равно… Хотел отдать свой дробовик одному мальчику в школе, но отец взял его и спрятал. У Ревира появилась новая привычка – неожиданно замолчит на полуслове и застывшим взглядом уставится куда-то в стену или в небо; потом очнется, но уже не вспомнит, о чем говорил. При отце Кречету не по себе. Как будто вдруг распахнул дверь, а там отец – не тот строгим, подтянутый, что так прямо сидел во главе стола, смотрел на Клару странным тяжелым взглядом, как-то очень по-хозяйски, и явно не слушал, что она ему говорит, – совсем не тот, а какой-то другой, незнакомый.
По воскресеньям вечерами Ревир теперь читает домашним Библию. Он сказал, что когда-то так делал его отец.
Зимой вечера эти всегда длинные и жаркие, потому что все сидят у камина. Тяга плохая, огонь задыхается, дым валит в комнату. На ковер выскакивают злые искры, и тогда у Клары есть предлог вскочить и затоптать тлеющее пятнышко.
– О господи! – бормочет она себе под нос.
Ревир сидит около большой пузатой лампы-молнии, кажется, будто яркие, кричащие краски кружат по ее пестрому абажуру; остальные члены семейства рассаживаются за столом и слушают, а потом каждый по очереди тоже читает вслух.
И Кречет слушает эти рассказы о давнем, до безумия запутанном прошлом: Ветхий завет нравится ему больше Нового – ведь там в событиях еще не было особого смысла, все только еще должно было решиться. А в Новом завете все уже решено, и истории пришел конец. Читая о Моисее или о путаных судьбах разных людей, которых постигли всяческие кары, Ревир начинает дышать часто и тяжело, голосу его прибывает силы от этого нелепого неистовства. Тогда Кречет приспускает веки, и грубо вылепленная седеющая голова отца представляется ему тенью самого господа бога. Он слушает с волнением, зная, что еще через несколько строк все кончится смертью или возмездием – в сущности, неважно, чем именно. Над всем миром витает дух божий, и подстерегает, и не знает покоя; порой он устремляется на кого-нибудь с высоты, точно хищная птица, точно ястреб, и уносит в клюве новую жертву. Кречет внутренне поеживается: уж конечно, эта сила и его тоже схватила бы за горло, если б миром, в котором живут они с Кларой, и впрямь управлял этот бог… но ведь это неправда, бог – всего лишь слово, просто одно из множества слов, написанных во множестве книг.
Однажды с глазу на глаз он спросил у матери:
– Ты бога когда-нибудь видела? Или, может, говорила с ним?
– Ты что, спятил?
– Ну, как те люди в Библии?.. А почему же тогда он столько про это говорит?
Клара и Кречет называли Ревира только «он»; некое безликое местоимение, оно и оставалось безликим. А Ревир и в самом деле начал больше говорить о религии. О боге. Это подкралось постепенно, как постепенно человек лысеет, начинает страдать хроническими головными болями или артритом. Клара натянуто усмехнулась, так что стало ясно – ей неловко перед сыном за мужа, и Кречет пожалел, что спросил ее об этом.
– Ты знай молчи и слушай – вот как я.
– А почему люди во все это верят?
Клара просматривала очередной журнал, разглядывала красочные, во всю страницу рекламные объявления. Она вскинула глаза на Кречета.
– Во что верят?
– В бога, в ангелов, в пророков вроде Моисея. Почему люди в это верят?
– Деточка, да почем я знаю?
– Может, они все чокнутые?
– Каждый имеет право верить, во что хочет, – сказала Клара и перевернула страницу. – Может, ему хочется думать, что Роберт теперь на небесах. Ну и пускай.
– Как же он может быть на небесах? – тихо спросил Кречет.
Клара перевернула еще страницу.
– Вот бы хорошо, если б он был на небесах, – сказал Кречет.
– Ну и ладно, может, он там и есть. Когда-нибудь ты сам туда попадешь и опять его увидишь, – сказала Клара.
Кречет хотел возразить – ведь у Роберта больше нет лица, совсем ничего не осталось. Как же его узнать – на небе или где угодно? Он ждал. Облокотился на столик (новый, выложенный мрамором, Клара купила несколько таких столиков, их доставили ни много ни мало из Чикаго) и внимательно смотрел в серьезное, равнодушное лицо матери, а она прикидывалась, будто его не замечает. Порой, думая о Роберте, он ощущал внутри тугой холодный ком. Совсем как в тот памятный день, пока еще ничего не случилось, но он уже чувствовал – вот-вот случится и никак не мог от этого отделаться. После похорон Ревир никогда не говорил о Роберте, ни единого слова не сказал, и как раз поэтому непременно надо было все время о нем думать, хотя от ужаса прошибал холодный пот. Проходил месяц за месяцем, Роберт обратился просто в имя «Роберт», а лицо его вставало перед глазами лишь изредка, в минуты, когда Кречет нарочно старался его вспомнить. Чаще вспоминалось что-то смутное, тело без лица. Кречет мысленно примерял к этому телу другие лица – ребят из школы, Джонатана, Кларка. Что Роберт умер – это он понимал не до конца, но чувствовал: если о нем больше не думать, Роберт умрет еще раз, умрет совсем, навсегда.
– Почему они все из-за этого бесятся? – спросил он вдруг. – Преподобный Уайли прямо бесится… а то, наоборот, плачет.
Уайли был священник лютеранской церкви в шести милях от их дома. Этот маленький пугливый человечек напоминал Кречету морковку: легкие как пух волосы торчком, лицо неживое, оттого что глаз не видно за толстыми стеклами очков, и весь он как-то скучно сужается от плеч книзу, сходит на нет. Кто-то сказал, что преподобный Уайли не по своей воле застрял тут, в глуши, а потому всех ненавидит и самому господу богу вовек не простит… но, может, это была просто шутка. И сам Уайли, и его церковь только наводили на Кречета скуку.
– А ему больше делать нечего. И потом, такая у него служба, – объяснила Клара. И улыбнулась: – Чего ты какой любопытный, во все нос суешь?
Она принялась поддразнивать сына и не отстала, пока он не улыбнулся. Клара терпеть не могла серьезных разговоров. Ему хотелось, чтоб она его приласкала, но мать до него не дотронулась, и он немного обиделся. Сдвинул брови и опять взялся за свое:
– Так ведь для них бог есть. Он их всегда хранит. Может, и правда, как ты думаешь?
– Черта с два. Никого там нет.
– Но…
– Не нокай, – оборвала Клара.
Она перевернула еще несколько страниц, чуть слышно что-то напевая про себя. Кречету послышались странные слова – не то «безлюбая любовь», не то «беспечная любовь», непонятно – к чему, разве это ответ на его вопрос?
– Брось ты про это думать, лапочка, – рассеянно сказала Клара.
Дома она теперь ходит в каких-то старых, потрепанных свитерах – ярко-красных, желтых, голубых. Им так и полагается выглядеть потрепанными, вроде как поношенными. А сама она молодая-молодая. Иногда мажет губы, иногда нет. Когда не подмажется, не напудрится и лицо блестит, она с виду совсем как девчонка из средней школы. Кречет уже в шестом классе, на будущий год он тоже, как Джонатан, будет ездить автобусом в Тинтерн, в объединенную школу. Там, в одном большом уродливом здании, помещаются шесть классов – от седьмого до двенадцатого. Ученики старших классов – совсем взрослые парни. Нетрудно представить себе среди них Клару, где-нибудь в коридоре, в перемену, а вот Ревира тут вообразить невозможно. Ревир совсем другой. Он никогда не был таким молодым. На картинках в Клариных журналах часто попадаются женщины, одетые в точности как она, только они потоньше и лица у них мальчишечьи. А у Клары лицо полное, чуть удлиненное.
Клара долистала журнал, размашисто захлопнула его. И улыбнулась Кречету.
– Лапочка, ты что, все думаешь про эту муру?
Она потянулась, ухватила его, начала с ним то ли бороться, то ли щекотать его. Кречет вывернулся было, но увидал, что вставать и гоняться за ним она не собирается, и дал себя поймать. Клара ласково потискала его, прижалась щекой к щеке. Запела чуть хриплым, задыхающимся голосом:
То был веселый месяц май.
Зазеленели рощи…
Но пела она рассеянно, слова выговаривала невнятно.
– Значит, по-твоему, бог нас не хранит? – сказал Кречет.
Но когда Ревир воскресными вечерами велел и ему в свой черед читать Библию, Кречету все это уже не казалось непостижимым безумием. Исполненный гордости, он сидел очень прямо и читал вслух странные, невероятные истории, минутами слова оживали, обретали смысл, и его охватывало волнение. И жаль было передавать книгу следующему. Когда читал Джонатан, слушать было неприятно: путается, медлит, как будто язык его не слушается или глаза плохо видят. Все сидят тихо и ждут. А Джонатан прочтет строчку – и помолчит, заикается на первом слове, потом одолеет его и уж тут шпарит подряд, залпом, пока не задохнется; а иногда вдруг остановится и сглотнет, не докончив слова. В такие минуты Кречет не глядит ни на брата, ни на Ревира, но чувствует: Ревир не спускает с Джонатана глаз. Все сидят тихо – Кречет, Клара, Кларк, – и все они рады бы очутиться где-нибудь подальше отсюда, а Джонатан без конца запинается, и Ревир чуть наклонит голову и сосредоточенно слушает – видно, старается за этим неуверенным чтением, за дрожащим голосом сына уловить смысл.
Иногда он негромко говорит Джонатану:
– Прочитай этот стих еще раз.
И Джонатан кое-как одолевает строчку заново.
Иногда Ревир даже говорит, совсем тихо:
– Прочитай все сначала.
Порой Кречет косится на мать – о чем она думает? – но у нее лицо замкнутое, загадочное. Похоже, что она вовсе и не слушает. Думает о чем-то своем… вот бы узнать, о чем она думает!
Кларк поставил локти на большой круглый стол, сдвинул брови, кожа у него на лбу, и так не очень чистая, в пятнах света и тени от абажура становится совсем рябой. Он теперь большой парень, росту в нем шесть футов с лишком. У него широкие плечи, мускулистые руки, крепкий подбородок выдается вперед; на подбородке, на щеках чуть не до самых глаз – щетина, сразу видно, где выросла бы темная борода, если б он не брился каждый день. Поглядишь на Кларка – о чем он думает? – и сразу понятно: только о том и думает, как бы отсюда убраться. Когда кончится чтение, он укатит куда-нибудь на своей машине и вернется поздно; вот про это он и думает.
А Джонатан с грехом пополам читает дальше. Кречет помнит: несколько лет назад Джонатан читал им вслух, что задавали в школе, и тогда он читал очень хорошо, без единой промашки. Наверно, с ним что-то случилось. Теперь он читает, как самые плохие ученики в классе Кречета; как будто ему не пятнадцать лет, а семь. Очень это странно. А когда приходит черед Кречета, его точно подстегивает, что Джонатан читал так плохо, и он старается вовсю, делает паузы там же, где Ревир и преподобный Уайли, подражает их интонациям. Кларк – тот читает чересчур быстро, безо всякого выражения, точно на чужом языке, точно все слова незнакомые и он может передать только их звук, но не смысл. Клара как-то сказала, что не любит читать вслух, получается слишком медленно, и ей читать не приходится. Ревир один только раз ее попросил, а она вскинулась, покраснела и сказала быстро, сердито, что не любит читать вслух.
– Да, пожалуй, лучше звучит, когда читает мужчина, – сказал тогда Ревир.
Если он о чем-то попросит, а Клара откажет, он всегда немного помолчит и потом скажет что-нибудь такое, чтоб смягчить ее отказ – сама Клара об этом не заботится, а может, и не понимает, что надо бы позаботиться.
Так проходят у них воскресные вечера.
У Кречета куча двоюродных братьев и сестер, но почти все они ему не нравятся. На пасху, на рождество и по всяким торжественным случаям, когда кто-нибудь женится, или умирает, или рождаются дети, многочисленные Ревиры собираются все вместе. Тут и Джуд с семьей, и Эрик с семьей (шестеро детей да еще двое стариков), и еще два или три семейства с детьми – всех Кречету и не упомнить. Джуд всегда был ему по душе, и дядя Эрик тоже ничего: большой, лысый, с громким голосом и говорит, кажется, только про свою ферму. Взрослые не так уж плохи, им можно доверять, ведь они тебя не трогают. А вот ребята на этих семейных сборищах точно с цепи срываются, и волей-неволей надо держаться поближе к матери. А то пойдешь со всеми на речку – и кто знает, чем это кончится? Один раз двоюродные братья подстерегли Кречета в засаде – уговаривали, заманивали, и он наконец боязливо переступил порог сарая. Они обещали показать ему новорожденного жеребенка. А когда он вошел в сарай, где сразу дух захватило, так сухо и жарко пахло сеном и темноту прорезали только острые лучики света из бесчисленных щелей, его забросали незрелыми грушами, расквасили нос, пошла кровь. А потом всем, в том числе и ему, попало за то, что они оборвали не поспевшие груши в саду. Вот он и стал держаться поближе к Кларе – пускай над ним насмехаются сколько хотят. Это ему все равно.
– Видали, как он вырос, – говорит обычно Клара и тянет его к какой-нибудь женщине, чтоб та на него поглядела. – Он у меня здоровый, ест на славу, никак не накормишь. И смекалистый.
А потом она его легонько отпихнет – и про него тут же забудут, опять можно сесть и терпеливо дожидаться, пока не придет время ехать домой. Додумайся Кречет, что можно как-то судить об этих сборищах, он бы их возненавидел. А так они для него вроде стихийного бедствия, вроде снежной бури, ненастья, дождя или несчастного случая. Если подвернется книжка и можно почитать – еще повезло. Не подвернется – сиди и жди. Взрослые от нечего делать ведут пустые, нескончаемые разговоры, тут есть что послушать и попробовать разобраться, что к чему. Он сделал открытие: все разговоры – об одном и том же, начинаются, обрываются, вновь идут по тому же кругу… но если у кого-то и впрямь есть что сказать, он это непременно скажет, надо только подождать. Самое важное – не то, что чаще всего повторяют, а то, на что лишь намекают вполголоса. Разговор взрослых похож на запутанное и неряшливое вязанье. И еще одно понял Кречет с годами: существует некая огромная территория, которую все эти люди завоевали – и теперь безраздельно ею владеют, оплели ее сетью имен и родственных связей, а порой иная ниточка тянется «в город». «Городскими» восхищаются, но им не доверяют; зачастую о них упоминают насмешливо, с язвительной улыбкой. Они владеют землей и еще каким-то имуществом, но главная их сила – само родство, родня у них повсюду, даже в Европе, счету нет двоюродным и троюродным братьям и особенно сестрам, только и слышно, что опять которая-нибудь с кем-то «помолвлена»… Кречету во всем этом мерещилось нечто священное и грозное. Съежившись где-нибудь в уголке, робкий, смирный, терпеливый, он сидел и слушал, а внутри, словно смертоносный цветок с острыми и жгучими лепестками, росло нестерпимое желание стать одним из этих людей, таким же, как они, настоящим Ревиром. Да, непременно надо стать одним из них, все понимать и всем владеть…
– О господи, уж это фермерское хозяйство… пшеница, коровы… – устало и мило вздохнет иной раз женщина помоложе – чья-нибудь дочка, которая рвется прочь из этой глуши. Или чья-нибудь молодая жена. В семействе появились две или три замужние женщины еще моложе Клары; они ни капельки не стесняются, храбро встревают в разговоры, закидывают ногу на ногу, одергивают на себе юбки. Клара красивей их всех, но им, видно, это все равно. Когда разговаривают одни женщины, надо садиться где-нибудь в сторонке, вроде не пристало ему с ними сидеть (Ревир терпеть этого не может), но Кречет очень старается расслышать, что они говорят. Что говорит мать? Он сгибается над книжкой, будто читает, и ежится от сраму, когда чувствует, что опять перед Кларой кто-то задирает нос. Хуже всего, что сама она этого, кажется, не чувствует.
Остальные ребята бегут из дому, за сараи и амбары, на луг, на речку, которая уж непременно вьется где-нибудь поблизости. Без ручья или речки никак нельзя, это известно. У каждого хозяина на каждой порядочной ферме должна быть своя речка. Мальчишки не знают удержу: то загоняют корову так, что она потом не дает молока, то дразнят лошадей на конюшне, пока те не начнут бешено бить копытами и метаться в стойлах, кидают камнями в цыплят, стравливают петухов, гоняются за кошками, заберутся на яблоню и, оседлав сучья повыше, затеют драку; а то пустят под гору чью-нибудь машину или стащат сигареты и курят не где-нибудь, а непременно на сеновале, подначивают друг друга – кто храбрей? – и на подначку обычно прыгают с высоты десять, а то и пятнадцать футов. Роберт и Джонатан всегда озоровали вместе со своими двоюродными братцами (Кларк был уже слишком большой, ему это было неинтересно, а теперь он иногда вовсе не ездит на эти сборища), а Кречет оставался в доме, так было безопаснее. И пускай дразнят, подумаешь. «Птенчик! – кричали ему. – Маменькин сынок!» После смерти Роберта дразнить перестали. И тут Кречету стало как-то сиротливо и ненадежно. Он и радовался, что его оставили в покое, и все же как-то было не по себе. Хорошо бы поднять глаза и увидать где-нибудь Роберта, даже если Роберт только затем и появится, чтоб его дразнить…
Из всей этой оравы ему нравилась только одна двоюродная сестра. Другие девочки были такие же шумные и озорные, как мальчишки. Вся школа знала, что ревировские девчонки могут за себя постоять. А эта не гоняла со всеми, потому что, по словам Клары, она была «дохлая». Ее звали Дебора, она была дочь Джуда, много моложе Кречета. Она тоже всегда сидела со взрослыми женщинами, но у нее это получалось естественней. У Деборы были длинные, густые каштановые волосы и очень бледное кукольное личико; она любила читать, и они с Кречетом менялись книгами. Ее мать хвастала, что дочка уже в пять лет свободно читала. Кречет терпеть не мог эту женщину и потому ей не верил. Но, застав Дебору одну, подходил и спрашивал:
– Ты что читаешь?
– Бабушкину старую хрестоматию, – отвечала она.
Она была совсем еще маленькая, а вела себя как большая. Кречету казалось – она куда умней, чем обе их матери; и какие-то необыкновенные у нее глаза: глубокие, тихие, заглянешь в них – и уже не оторваться… Женщины уселись в кружок, трещат как сороки, а она пристроится с книжкой где-нибудь сбоку или у окна, и, видно, ей ни до чего больше нет дела. И всегда у нее выбиваются прядки длинных каштановых волос и падают на узенькие плечи. За окном носятся, орут остальные ребята. Кречет иной раз говорит Деборе:
– А ты почему не хочешь с ними играть?
А она глянет на него, как на пустое место, и ответит:
– Потому что не хочу.
И если он от нее не отходит, Дебора все равно не очень-то с ним разговаривает; ей интереснее читать книжку. Кречет и сам не понимает – то ли она ему нравится, то ли от нее воротит. А она его, наверно, терпеть не может, так же как и все двоюродные, только почему-то кажется: это совсем не из-за Роберта.
Однажды Кларк повез Клару в город (ей надо было что-то купить) и заговорил с нею, как никогда не говорил прежде.
– Джонатан совсем свихнулся, – сказал Кларк. Он был большой, неуклюжий и сам это понимал. С высоты своего роста он неловко заглядывал Кларе в лицо и старался говорить потише, чтоб не оглушить ее своим громыхающим басом. – Папе говорить неохота, он разозлится, я уж и не знаю, что тогда будет. А только Джон свихнулся, невесть что делает. Не знаю, что только с ним будет.
– А что он такого делает?
– Завел дружбу с двумя парнями… один – Джимми Лор, знаете такого? Он служил на флоте и вернулся, никто не знает почему. Джон все время околачивается с ним и еще с одним малым. Я про них слыхал всякое.
– А что?
– Да всякое, – уклончиво, печально сказал Кларк. И глянул на Клару. – Я думаю, может, это из-за Кречета.
– Из-за Кристофера, – поправила Клара.
Имя «Кречет» ее теперь смущало – неподходящее имя. Да и не имя это вовсе.
– Ага, из-за Кристофера, – повторил Кларк. Лицо его медленно наливалось краской. – Кре… Кристоферу ученье легче дается, он в школе лучше всех соображает. Пожалуй, дело в этом. Когда-то Джон был в школе самый толковый, и с ним все носились.
– Ну а кто ж виноват? – сказала Клара и умолкла, будто сама поняла, как грубо это прозвучало. Потом продолжала: – Очень жалко. А вот со мной он неплохо ладит.
– Может быть.
– И с отцом неплохо ладит.
– Н-ну-у…
– Что такое?
– Он мне иногда говорит, что ненавидит папу. Так и говорит.
Клара впилась в него острым взглядом, будто он, сам того не понимая, доверил ей бесценную тайну.
– Несколько лет назад он тоже такой был, когда мама умирала. Я хочу сказать, совсем от рук отбился. С утра до ночи все только читал, растянется на полу, на животе, с книжкой… а папа хотел, чтоб он бывал на воздухе, помогал по хозяйству, – задумчиво говорил Кларк. Он рассеянно оттирал залепленную грязью баранку своей великолепной машины. И он и Клара смотрели, как хлопьями осыпается грязь. – Это было еще до того, как вы сюда переехали… Мы ведь про вас сразу узнали. Я хочу сказать, это все знали. А мы с Джоном узнали от ребят в школе. Роберт тогда еще в школу не ходил. Мальчишки нам говорили про папу всякое, просто житья не давали, и мне пришлось кой-кого излупить, а потом дядя Джуд с нами поговорил и объяснил, что лучше нам не ершиться. – Кларк сам себе удивлялся: почему он об этом заговорил? – В ту пору Джон совсем было от рук отбился. Один раз ночевал у кого-то в сарае, домой заявился утром. Папа его тогда высек. Он тогда в последний раз Джона высек: Джон после этого заболел. Он не такой крепкий, как я. Видали, как у него ребра торчат? – спросил Кларк, поглядел на Клару и так поморщился, что Клара невольно кивнула: их роднила спокойная, почти животная уверенность в своей силе и здоровье, свойственная лишь тем, у кого красивое тело. – Ну вот, теперь он опять становится такой, только еще меньше бывает дома. Все время где-то гоняет. Клара сказала негромко:
– Очень жалко, огорчил ты меня. Я Джонатана люблю.
– Ага, он парень хороший. Он хороший.
– По-моему, и он меня любит.
Кларк промолчал.
– Меня все любят, – сказала Клара. – Если я захочу, меня всякий полюбит… почему бы и нет? С чего меня не любить?
– Не знаю, – Кларк посмотрел на нее и улыбнулся. Слушайте, если кто-нибудь вас не любит, так, наверно, просто потому, что завидует.
– Нет, правда, почему? С чего бы Джонатану меня не любить? – повторила Клара.
Она говорила очень серьезно. Кларк привык к ее насмешкам – она незло поддразнивала его из-за его подружек, – но сейчас она не смеялась. А в серьезные минуты она становилась какая-то основательная, несгибаемая, даже мрачная.
На рождественские каникулы Клара повезла Кречета на неделю погостить в Гамильтон. Два дня она поглощена была сборами, с озабоченным, застывшим взглядом расхаживала по спальне, не снимая с плечиков, прикидывала к себе то одно, то другое платье. Кречет лежал на кровати. Ему не так уж хотелось ехать в Гамильтон, он там был только один раз, и город ему не понравился, да еще тогда шел дождь. Но дома в каникулы тоска зеленая, Джонатан теперь, когда видит его, молча отворачивается, а Клара вечно шьет новые занавески или измеряет полы и заказывает по почте новые ковры. И тут же Ревир… о Ревире Кречет думал неотступно, словно чувствовал в нем что-то такое, в чем необходимо разобраться и решить для себя раз и навсегда; он любил отца, но в то же время боялся, ежился, когда отцовская рука ложилась на его плечо со сдержанной, рассеянной нежностью, которая, быть может, когда-то обращалась совсем не на Кречета. Ему до боли хотелось, чтобы Ревир его любил, а когда эта любовь вдруг оказалась тут, рядом, хотелось очутиться за тридевять земель.
Так что в конце концов он рад был уехать и, так же как Клара, когда все прощались, только притворялся, будто ему жалко уезжать. Клара не захотела вести машину, и вот они едут поездом, словно путешественники, которые разъезжают по стране просто так – ничего особенного у них не остается позади и не ждет впереди. Кларе не сидится спокойно, она то и дело закидывает ногу на ногу – они у нее длинные, стройные – или косится на свое смутное отражение в окне. Кречет пробовал было читать, он захватил с собой несколько книг из отцовской библиотеки (из той, что на чердаке, там в ящиках и сундуках свалено вперемешку много старого книжного хлама), но качка и мерный рокот колес его отвлекают. Внутри закипает радостное волнение, а отчего – не понятно. В книгах говорится об исследованиях Индии, Азии, но эта поездка с Кларой волнует куда сильнее. Порой Клара перехватывает его взгляд и усмехается, точно они сообщники.
– А приятно удрать! – говорит она и кивает ему.
Она грызет шоколад, хрустит сухими лепестками жареного картофеля, жует взятые из дому размякшие сандвичи, пикули, набитые в маленькой баночке вместе с оливками. Ревир предупредил ее, что в поезде еда и очень дорогая, и невкусная. Кречету есть не хочется. Клара съедает и его сандвичи тоже.
– Смотри не говори, что мы ели прямо из бумажного пакета, – остерегает она и облизывает пальцы. – Тетке не говори и никому там, где мы будем гостить.
Ни она, ни Ревир не скупые, просто они не любят тратить деньги зря. Только в этом они думают по-настоящему одинаково, Кречет это хорошо видит, хоть ему только десять лет. Ему иной раз деньги перепадают от родных Ревира, иной раз от самого Ревира, потому что с пяти лет Кречет кое в чем помогает по хозяйству, но Клара ни разу не дала ему ни гроша. Он старательно бережет все эти монетки по пять, по десять центов, достает из ящика, оглядывает, складывает в столбики. И старается прятать их получше, словно боится: мало ли что, вдруг Клара отнимет? Это она вполне может: скажет – да на кой черт они тебе? – и заберет…
Вот наконец и Гамильтон, мрачный, тесный и людный вокзал, их уже здесь ждут: пожилая женщина в меховом пальто и мужчина помоложе, с толстым бледным лицом. Кречет их никогда не видал, а они заговорили с ним как со знакомым – может, видели его тогда на похоронах. Всю дорогу в машине до того дома, где Кречет с матерью остановятся, Клара и эта женщина болтают без умолку, будто подделываются друг под друга. Только непонятно, кто кому подражает. Обе говорят беспечно, весело, немножко наклоняются друг к другу. Клара устроилась на заднем сиденье, та женщина – впереди. Кречету видно – у нее на веках проведены полукругом тонкие синеватые черточки. Говорят про его отца (здешние называют его «Керт»), про братьев, про него самого, про ферму и Кларин новый ковер, но говорят такое, чего он вовсе не знал, даже удивительно. Оказывается, отец несколько недель был простужен, насилу поправился, а Джонатан очень вырос. О нем, Кречете, рассуждают подробно и с нежностью, точно он любимая собачка или новая мебель. Да, он уже большой, немножко худенький, но высокий для своих лет. Пять футов с дюймом. Кречет и сам знает, что это немало, другие ребята его лет ниже ростом. Он сумел все это выслушать спокойно, не выдал досаду. Просто он смотрит в окно, а за окном скользкие, холодные зимние улицы, и люди спешат, спешат, как никогда никто не спешит за городом.
– Он хорош собой. Будет красивый молодой человек, – говорит женщина.
Волосы у нее совсем белые, мягкая шелковистая челка прикрывает морщинистый лоб. Кречет еще не встречался с ней взглядом, только искоса ее рассматривал.
– К сожалению, я не переношу, когда курят. Просто не выношу табачного дыма, – говорит она.
Клара гасит сигарету.
– Извините.
Что-то не вспомнить, слыхал ли он хоть раз, чтоб она перед кем-нибудь извинялась?
Приехали в тот самый дом, где тогда были похороны, значит, и этих людей он, наверно, уже видел. Кто они, неясно, – ему, наверно, объяснили, а он пропустил мимо ушей. Взрослые не интересны, потому что ничего интересного не делают. Ничего плохого они ему уж наверняка не сделают. Клара сказала, что этот мальчик Кречету двоюродный – очень странно, когда такого взрослого дядю называют мальчиком!
– Да ему всего лет двадцать, – сказала Клара.
Кречет хмыкнул в том смысле, что двадцать – это уже старый; Клара свирепо на него поглядела и прикинулась, будто злится. Им отвели разные комнаты, но из одной в другую есть дверь. Они на третьем этаже, но этот третий этаж куда выше, чем дома, и далеко внизу, под белым от снега косогором, видно озеро. Оно замерзло, и лодок на нем нет. А красиво было бы – лодки бегут под парусами на белом просторе… но нет, все пусто. Стало тоскливо; в комнате светло, все гладкое, все сверкает, только от этого не веселей, наоборот – чувствуешь себя совсем подавленным. Блестит мебель – полированные ручки, ножки, широченные деревянные плоскости. Кровать вся резная, изукрашенная, застлана вязаным белым покрывалом; в комоде, похоже, завелся древоточец; стоит какой-то чудной никчемушный столик на кривых, шатких ножках; и все это блестит, отражает свет – и вазы, и подсвечники, и даже дверные ручки. И при этой спальне своя отдельная ванная… отчего-то прямо оторопь берет. Уж очень одиноко.
И вот Клара у себя в ванной принимает душ, а Кречет сидит на краешке ее кровати и ждет. Матрас, оказывается, жесткий. Один из чемоданов раскрыт, и, похоже, платья сами хотели выскочить оттуда и вывалились через край. От нечего делать Кречет сложил их и аккуратно водворил обратно в чемодан. И опять сидит и ждет. Лучше бы они оба оставались дома.
А Клара все возится в ванной и что-то напевает. Дверь отворена, оттуда идет пар. Кречет откидывается на постель, думает о доме, о своей комнате дома, о собаке (у него теперь есть своя собака, правда, он не очень-то ее любит: злая, жадная, кидается на полевых мышей – заглотает мышь, а потом ее стошнит)… и еще об отце и о братьях. Очень странно, просто не верится, что у них с Кларой такой дом. Вдруг они вернутся, а его и нет вовсе… или Ревир не пустит их на порог. Скажет – а вы кто такие?
Клара вышла из ванной босая, оправляя на бедрах рубашку. Рубашку она надела черную. Кречет смотрит на мать, и внутри становится тепло… бывают такие карамельки, с виду жесткие, а потом делаются прозрачные и тают…
– Вот досада, что тут больше нет детей, – сказала она непонятно к чему.
Опять вытащила платья из чемодана, швырнула кучей, даже не заметила, как он аккуратно их уложил.
– Что же это я искала? – бормочет она.
Волосы тяжелой волной падают ей на лицо, она отбрасывает их назад. Вот и нашла, что искала, – чулки. Сразу видно, после дупла ей жарко, на лбу проступают капельки пота. Белая пудра на плечах и на груди сбивается комочками.
– Эх ты, лодырь, – говорит она. – Помоги, что ли! Поищи мои шпильки, они по всему чемодану рассыпались, черт бы их подрал…
Наконец сошли вниз, там вкусно пахло, сразу слюнки потекли. Но ужинать еще сто лет не давали. Пришлось долго-долго сидеть в гостиной, а какие-то отвратные люди, которых он видел первый раз в жизни, разговаривали с Кларой и притворялись, будто хотят поговорить с ним тоже. Скоро они перестали притворяться. Он сидел и уныло смотрел в одну точку, ужасно хотелось есть. Совершенно неизвестно, кто эти люди и откуда взялись… заорать бы им – убирайтесь! – тогда наконец можно будет поесть. Женщина с белой легкой челкой обносит всех крохотными сухими печеньицами, каждое на один зуб, он взял несколько – и Клара со значением на него поглядела: мол, хватит.
Взрослые еще и пьют. И разговаривают. На Кларе какое-то блестящее шелковистое платье, черное с белым, она гибко изогнула спину – верный знак, что ей хорошо и весело. Она уселась с Кречетом на какой-то чудной белесый диван, который по-настоящему и не диван – слишком короткий, только двое усядутся, – и скоро совсем повернулась к Кречету спиной. Он видел, все на нее смотрят. Улыбаются ей: видно, она им нравится. А может, не в том дело, что нравится? Может быть, она уж очень много смеется. Ей предложили еще выпить, и она согласилась – может, зря? Какая-то женщина в темном платье тоже громко хохочет, но, может, у нее это получается лучше, чем у Клары. Тут есть еще одна женщина, старуха, остальные все мужчины: тот самый двоюродный брат, толстый, серьезный «мальчик»; еще мужчина в очках; еще один сидит сбоку возле сверкающего лакированного столика и все время барабанит по нему пальцами. И еще один пришел позже. Наконец пошли в столовую, к этому времени Кречет уже совсем одурел от скуки. Одно удивило его: все остальные тоже сели за стол, будто не понимают – когда у людей ужин, гостям пора домой.
В столовой Клара сказала: – Какая картина красивая!
Женщина с челкой улыбнулась и взяла ее под руку. Значит, она сказала как раз то, что надо. Кречет обрадовался за мать. На столе опять столько всякого блестящего, глазам больно… должно быть, он уснул, сидя на стуле; немного погодя Клара наклонилась к нему, толкнула в бок:
– Кристофер! Устал, миленький?
С глазу на глаз она бы не стала говорить с ним так нежно – он вздрогнул, очнулся, понимая, что на него смотрит не одна Клара.
Наутро Кларе надо было ехать с теткой на какой-то торжественный завтрак, а Кречета оставили дома. Темнокожая девушка дала ему поесть, еды было всего-то сандвич да несколько печений, он остался голодный. Он сидел, сгорбившись, в одиночестве за длиннейшим, сверкающим столом. За окнами валил снег, и подумалось – наверно, вот так же он засыпает сейчас и земли Ревира, и могилу Роберта на кладбище за лютеранской церковью. Там неподалеку есть еще надгробная плита, побольше, и на ней тоже фамилия Ревир и какое-то женское имя. А потом оглядишься – и всюду вокруг еще Ревиры, целый сад памятников Ревирам. Он произнес вслух свое имя: Кристофер Ревир, потом потише – свое другое, настоящее имя: Кречет Уолпол. Если его накроют камнем, на котором будет стоять фамилия Ревир, разве кому-нибудь это не все равно? Ему-то все равно.
Он теперь знает, что на самом деле он Уолпол: один раз он копался в бумагах Ревира и увидал брачное свидетельство. Клара Уолпол, Керт Ревир. И еще какие-то даты и записи. Там же лежала фотография отца с матерью, он никогда раньше этого снимка не видел, может, снимались как раз в день свадьбы: Клара улыбается, и даже чересчур широко – на щеках ямочки, а глаза как щелки; Ревир строгий, до того весь застыл, будто боится чихнуть. Кречет осторожно положил все это на место и задвинул ящик. Когда он вышел из отцова кабинета, его била дрожь.
Он повторил свое настоящее имя громко, чтоб получше запомнить: Кристофер Ревир.
Клара вернулась вместе с запыхавшейся теткой. Обняла Кречета и сказала – сейчас пойдем в музей. И вспомнилось: про музей он слыхал накануне вечером, ему что-то говорил тот человек, который барабанил пальцами по столу. Музей, мол, тебе понравится, там непременно надо побывать. Тетка с ними не пошла.
Поехали в такси. Клара взволнованная, оживленная, щеки раскраснелись. Шофер такси все на нее поглядывает, даже странно. Надушилась, вроде как цветами от нее пахнет. Открыла пудреницу, смотрится в зеркало, то так повернет голову, то эдак. Сильно потерла языком передние зубы – вправо, влево. Быстро, негромко что-то говорит, а сама знай смотрится в зеркало, будто вовсе и не с Кречетом разговаривает, а с тем своим крохотным отражением.
– Это не то, что в прошлый раз. Я уж знала, надо еще попробовать. Ревир сумасшедший, зря он их не любит, просто он не умеет разговаривать. Он просто неотеса… просто он в глуши живет. Не знает, как с такими людьми разговаривать.
Кречет первый раз в жизни слышит, что отец не умеет разговаривать с людьми. Что она хочет этим сказать?
– Они столько всего знают, про самое разное говорят. У той женщины в гостях было, может, десять, даже пятнадцать человек, одни женщины… она их позвала на парад… парадный завтрак. Столько народу! Этот завтрак ей, верно, влетел долларов в пятьдесят, провалиться мне на этом месте! Мы сидели за столом, все так красиво, у нее там серебро… да, по-моему, это серебро. И все такое изысканное!
Она говорила быстро, взволнованно. «Изысканное» – слово это скатилось у нее с языка точно золотой шарик.
Музей оказался такой огромный, что Кречета жуть взяла. Клара схватила его за руку и потащила вверх по длинной грязной лестнице…
– Тебе это полезно, расскажешь потом учителю, – рассеянно сказала Клара.
Шел снег, снежинки заблестели у нее в волосах. Кречет надеялся, что музей закрыт, но нет, не повезло. У входа старик сторож с лицом, точно серая мятая бумага, прислонился к прилавку, где выставлены были на продажу книги. Он улыбнулся Кларе и приподнял фуражку.
– Вон там, смотри, вроде латы, – сказала Клара и ткнула пальцем в рыцарские доспехи. – Их давным-давно носили в Англии. Чудно, правда?
Поднялись еще на несколько ступеней, тут были эти самые доспехи. Тусклые и маленькие, точно для ребенка или для карлика. Вот чудно-то: шлем оказался вровень с головой Кречета!
– В этом во всем ходили солдаты, – сказала Клара.
– Так ведь их можно прострелить. – Кречет показал на дырку в панцире.
Клара потащила его дальше. Тут были копья, молоты, странные тупоносые штуки, подвешенные на цепях. Потускневшие щиты. Все – для войны, для драки, прямо дрожь пробирает.
– Почему они такие маленькие? – спросил Кречет и показал назад, на доспехи. Клара не слыхала, торопилась дальше. Ее высокие каблуки слишком громко стучали по мраморным плитам, повсюду отдавалось эхо. Кречет шел за ней следом, оглядывал темноватые сумрачные комнаты, высоченные неправдоподобные потолки, расписанные синим и золотым; а потом откуда-то сбоку вышел человек. Тот самый, который вчера вечером барабанил пальца ми по столу.
– Виновата, опоздала, – сказала Клара и улыбнулась.
Он поздоровался с Кречетом. Сразу видно, он моложе Ревира; на нем темное пальто, не такое толстое, как носит Ревир, и, похоже, не очень-то теплое. И незастегнутое, нараспашку.
Клара послала Кречета пойти что-то там посмотреть. Он пошел быстро, не оглядываясь, в эту минуту он ее ненавидел; потом очутился в комнате, где полно было статуй, и загляделся: повсюду быки, медведи, львы. Хорошие звери, такие мрачные, грозные. Он погладил одного льва по голове, по спине. Кажется, под железом (или из чего там сделана статуя) так и чувствуешь мускулы. Лев был не очень большой, не длинней, чем рука до плеча. Кречет припал к нему лбом. Стоял так, и чудилось – слышно, как у маленького железного зверя бьется сердце. Он всегда тут сидит, сжался, будто готовый прыгнуть, и все чего-то ждет… Кречет с восхищением гладил твердое, круглое мускулистое плечо и совсем не думал о человеке, что когда-то смастерил льва, только о самом звере, который невесть как очутился в железном плену… это самый настоящий лев, просто с ним что-то случилось. Можно понять. В этом есть смысл, ведь он и сам иногда чувствует, что может стать железным – жестким, крепким, ничего не бояться. Внутри, под твердым железом, которое заставляет льва сидеть смирно, у него прежние крепкие мускулы и кровь бежит по жилам, он и сейчас по давнему своему обыкновению рад бы поймать и загрызть какого-нибудь маленького, пугливого зверька. Да, все это Кречет хорошо понимает.
Он бесцельно бродил по залам. В тот день в музее посетителей было немного, и все с изумлением смотрели на мальчугана, который вдруг появлялся как из-под земли. А у него уже рябило в глазах, и очень хотелось домой. Наконец он решил, что совсем заблудился, вышел в какую-то дверь и увидел мать и того человека – они сидели на мраморной скамье и разговаривали. Кречет попятился. Тот человек сидел подавшись вперед, упершись локтями в колени и, видно, говорил что-то очень серьезное. Клара откинулась назад, нога на ногу, в зубах сигарета. Пальто расстегнуто, распахнулось. О чем говорят – не слышно, ну и наплевать.
На другой день Клара поехала «по магазинам» и взяла его с собой. Зашли в какую-то темную лавку, где чуть не до потолка громоздился всякий хлам, и Клара что-то купила – старый, уродливый, тусклый подсвечник. Кречет поглядел на ярлычок с ценой – написано 50 долларов, конечно же, это ошибка. Клара в белых перчатках; лавочник смотрит на нее с сомнением – значит, она наверняка накупит прорву всего. Говорит лавочник как-то не так, будто иностранец… Кречет увидал себя в желтоватом, потрескавшемся зеркале и не слишком себе понравился. На зеркале стояла цена – 285 долларов, тоже, конечно, ошибка, не может этого быть.
– А это что? – Кречет ткнул пальцем.
– Блюдо для фруктов. Я купила блюдо для фруктов, – сказала Клара.
Торговец уже заворачивал блюдо. У тетки – той, с пушистой челкой, – тоже на столе стоит блюдо для фруктов. Барахляное, еще похуже этого, пожалуй, тетке неприятно будет, что Клара себе купила не такое страшное… уж лучше бы она его не покупала.
Опять поехали в такси, шофер уже другой, но смотрит на Клару в точности как тот, первый. Она что-то сделала с глазами – на веках полукругом выведены серебристо-синие черточки. И ресницы кажутся длиннее.
– Мистер, а где тут библиотека? – говорит она шоферу. – Тут ведь поблизости есть библиотека?
Библиотека нашлась: мрачное здание из такого же серого, будто отсыревшего камня, как музей и тот дом, где они гостили. Кречет сперва не понял, когда Клара сказала, что у нее дела, а ему здесь понравится: ведь у них там, в глуши, таких библиотек нет и в помине.
– Я один пойду? – спросил он и судорожно глотнул.
– Может, книги тебя съедят?
– А ты долго?
– Слушай, я-то думала, ты без памяти любишь книжки читать. В нашей глухомани ничего такого нет, верно?
Уж конечно, тут кроется что-то очень серьезное, иначе она нипочем не сказала бы при шофере, что они приехали из какой-то глухомани. Немного помешкав, Кречет медленно вылез из машины. Медленно поднялся по серым ступеням и пошел в библиотеку, даже не обернулся, когда услыхал, что машина отъезжает. Вошел в библиотеку, и его обдало густым, теплым запахом книг, кожаных переплетов… пожалуй, здесь он на время в безопасности.
Он сел на отшибе, у камина. Камин был пустой. За соседним столиком сидел какой-то старик и клевал носом. Кречет стал читать про ракетные корабли и разные планеты. Подошла библиотекарша и уставилась на него; от нее пахло жевательной резинкой.
– Читальня для детей – напротив, через коридор, – сказала она.
Отвечать не хотелось, она сразу услышит, что он говорит как неотесанный, и, пожалуй, выгонит его отсюда. Кречет вежливо кивнул, выскользнул из кресла и пошел в комнату напротив.
Тут было несколько ребят с матерями. Они подолгу не задерживались. Кречет набрал кучу книг, отнес на покрытый стеклом столик и начал читать подряд одну за другой. Сперва про мальчика пятнадцати лет, у которого был свой конь, но этот мальчик говорил не так, как Джонатан, и даже не так, как Кречет. Потом про двоих ребят, которые раскрыли какую-то тайну. Потом про мальчишку, который забрался в космический корабль и полетел зайцем на Венеру… Он читал, а за всем этим притаилось и дрожало что-то свирепое, темное – и не торопилось, выжидало: все равно от этого никуда не уйдешь.
И наконец Кречет прошептал, как будто слово это само прорвалось наружу:
– Ну и сука…
И вот уже три часа… половина четвертого… В половине пятого он перестал читать и просто сидел над раскрытой книгой, книга была напечатана крупным шрифтом, страницы перепачканы, всюду отпечатки ребячьих грязных пальцев; наверно, десятки ребят ковыряли в носу, сидя над этой книжкой. В ней написано про лягушек, которые ходят в школу.
В пять часов без одной минуты все лампы мигнули, и Кречет догадался: библиотеку сейчас закроют. Он тотчас же слез с кресла и заторопился к двери, пальто надел уже на ходу. Он и тот старик вышли вместе, оба всем своим видом старались показать: они не бездомные какие-нибудь, им есть куда пойти. На улице старик сразу сгорбился, сунул руки в карманы, чтоб не так продувал ветер, и стал торопливо спускаться по лестнице, но Кречет не долго шел за ним.
Он дождался, пока двери заперли и свет в библиотеке погас, опять поднялся по ступеням и сел в углу, прислонился спиной к стене. Ветер сюда почти не задувал, но от камня сквозь штаны так и пробирало холодом. Кречет ждал. Сколько-то времени спустя подъехало такси, и вышла Клара. Минуту она стояла на тротуаре неподвижно, точно застыла. Волосы треплет ветер, из высокой прически выбились пряди. На ней меховое пальто – и мягкий, нежный мех словно зыблется под ветром. Кречет подождал еще минуту и с трудом поднялся на ноги, закряхтел, точно старик, – тут она его увидала. Когда они уже ехали в такси, Клара сказала:
– Надеюсь, ты не схватил простуду.
Ему опять пришлось высидеть все время, пока взрослые пили перед обедом, и весь долгий обед. Тот, который барабанил пальцами, снова был тут же; Кречет со злостью смотрел на него. Хорошо бы взять маленькую вилку – ими тут едят креветок – и всадить этому дядьке в глотку. А он смотрит Кречету прямо в лицо и улыбается, никакой его злости не замечает. Клара сидит далеко от этого дядьки, но все равно они прислушиваются друг к другу… прямо чувствуется, как они слушают друг друга, кажется, Кречет даже ощутил, как напряглись жилы у матери на шее – и вот она уже весело смеется каким-то словам того дядьки.
После обеда удалось наконец удрать, он пошел в свою комнату и заснул, даже не раздевшись. Непонятно, откуда у взрослых берутся силы. Позже к нему пришла Клара.
– Почему ты не лег в постель как следует? – прошептала она. Скинула туфли и присела подле него на край кровати.
Кречет очнулся не сразу, в голове все перепуталось. Верхний свет не погасили, и он резал глаза. Не сразу Кречет вспомнил, где он.
– Миленький, ты на меня очень злишься? – сказала Клара.
От нее пахло духами и еще чем-то… вином, которое все пили там, внизу, а может, ее отдельной, непонятной жизнью, тем тайным, из-за чего она так весело смеялась шуткам того человека и сидела так прямо, будто вытянулась от удивления.
– Ты на меня не злись, я такая счастливая… такая счастливая… Завтра поедем домой, я ужас как рада, что едем. Я и здесь счастливая, и дома счастливая.
И заплакала. Кречет перепугался. Смотреть на нее не хотелось. Наконец она сказала:
– Это я нечаянно. Просто я очень счастливая… мне так хорошо! Никому на свете не было так хорошо, нет на свете никого счастливей меня.
Первый раз в жизни Кречет не заразился ее настроением. Упрямо смотрел в сторону, хмурый, надутый, и его немного трясло; вспомнилось, как он ее назвал тогда в библиотеке, какое слово про себя сказал. И он не раскаивается. Он хотел ее наказать, вот и наказал, хоть она и не знает, каким словом он ее назвал.