Он вошел в приемную. Здесь пахло темнотой, сыростью, линолеумом.
– Слушаю вас, – сказала женщина за конторкой.
Седые волосы ее мелко завиты, а вид неряшливый.
Должно быть, докторова жена. Позади нее на стене – старомодная гравюра, на гравюре – старомодная сценка: черные, как железо, люди гордо стоят возле допотопного паровоза. Надпись тонкими вычурными буквами гласит, что здесь запечатлено некое историческое событие.
Кречет вновь перевел взгляд на женщину – черты ее словно бы обрели паутинную тонкость и металлическую отчетливость этой гравюры; так на какой-нибудь картине все предметы связаны друг с другом и друг друга дополняют.
– Слушаю вас. Вы мистер Ревир?
– Кристофер Ревир, – сказал Кречет.
– Так, прекрасно.
И женщина сделала пометку в книге записей. Писала она самым обыкновенным карандашом – желтым, с чистой, еще не тронутой резинкой на другом конце.
Кречет сел. В приемной было еще несколько человек. По одну сторону, на полукруглой скамье, идущей вдоль такого же полукруглого, фонарем, окна, – женщина с мальчиком. Лицо у нее печальное, застывшее; должно быть, она не старше Кречета, но словно из другого мира, а все оттого, что при ней ребенок; одета и причесана она крикливо и вместе с тем небрежно, лоб досадливо морщится. Мальчик ерзает у нее на коленях, хнычет. Мать наклоняется к нему, делает вид, что слушает, но, должно быть, заранее знает, чего он попросит.
– Нет, – говорит она. Сын извивается ужом, пытается выскользнуть из ее рук. – Нет, не смей.
Потом она достала сигарету, и, пока закуривала, мальчишка все-таки вырвался, подбежал к большому столу посреди комнаты. Это был старый, давно отслуживший свое обеденный стол. Ножки неуклюже и мило выгнулись, будто не выдержали многолетней тяжести потрепанных «Географических вестников» и прочих журналов и сборников. Мальчик взял один журнал и оглянулся на мать. И сделал вид, что сейчас отдерет обложку.
– Не смей, – сказала мать, дотянулась и за руку рванула его к себе.
Мальчик ничуть не удивился, но захныкал. Поверх его дергающейся головы Кречет встретился взглядом с молодой женщиной и тотчас отвел глаза. Она засмеялась:
– С детишками, знаете, столько мороки.
Никто не отозвался. Напротив Кречета сидит юноша лет девятнадцати, с ним немолодой мужчина в темном костюме. На лице младшего блаженное и растерянное выражение, как у слепого; глаза его не закрыты плотно, однако и не открыты как следует. Капризное хныканье мальчика беспокоит его, но он не в силах сосредоточиться, понять толком, откуда это беспокойство.
– Ну а тут сколько? Сколько? Эта задачка потрудней. – громко шепчет его пожилой спутник и сует что-то в руку слепому.
У пожилого бескровные тонкие губы, на них словно наклеена улыбка – заученная, профессиональная улыбка, в которой нет ничего веселого.
Кречет смотрит на него в упор. Слепой беспокойно ерзает на стуле.
– П-пять, – произносит он.
Произносит черезчур громко, не понизив голос в расчете на приемную врача. Молодая мать вынула сигарету изо рта, резким движением сбросила с губы крошку табака – явно хочет показать, что этот громкий голос ее раздражает. Заученная улыбка человека в темном становится еще более подчеркнутой. Она обращена к Кречету: может быть, он все-таки улыбнется в ответ?
– А вот еще трудная, куда трудней. Тебе, пожалуй, и не справиться, – говорит он.
И с этими словами чуть подается вперед, будто приглашает всех принять участие в происходящем; он даже подмигивает Кречету. И сует еще что-то в руку слепого юноши. Лицо слепого искажается, он сосредоточенно думает.
– Не смей, – снова резко, машинально повторяет молодая мать.
Мальчишка все-таки отодрал обложку журнала. Вместо того чтобы шлепнуть его, мать один только раз, но сильно бьет его по спине кулаком.
На стуле рядом с Кречетом – старик, совсем белые редкие волосы старательно начесаны на лысину в безуспешной попытке ее прикрыть. Старик не снял пальто. Поверх головы молодой женщины он неподвижным взглядом смотрит в окно, на дом через дорогу – приемная и кабинет врача помещаются в старом кирпичном здании, неподалеку от делового центра Гамильтона. Фамилия врача Свинкинс. Кречет попросту раскрыл телефонную книгу на разделе «Врачи» и повел пальцем по списку сверху вниз, пока не наткнулся на эту фамилию; в мертвой тишине гостиничного номера она показалась ему очень подходящей.
– Вроде солнышко хочет пробиться, – говорит молодая женщина.
Она вскинула голову, и голос ее метит прямиком в Кречета. Кречет кивнул – слышу, мол. Пожалуй, она напоминает одну девочку, с которой он учился в старших классах, – не Лоретту, но одну из многих таких же, как Лоретта. Кругленькая смазливая мордочка, углы рта горестно опущены – может, в подражание какой-нибудь кинозвезде, а может быть, и вправду ей невесело. Она опять вздохнула, стряхнула пепел, не донеся сигарету до пепельницы. Регистраторша поднялась из-за конторки, словно хотела выразить свое неодобрение, но только прошла куда-то в глубину дома.
– Доктор сейчас вас примет, – сказала она Кречету.
– Вы что, уговорились заранее? – спросила его молодая женщина. – Да, – сказал Кречет.
– А я не знала, что можно заранее, – сказала она и нахмурилась. Ее сынишка навалился животом на скамью, почти лежал поперек. – Ты что делаешь, чертенок? Хочешь себе зубы вышибить?.. Морока с ними, с детишками, – прибавила она и кисло улыбнулась. – Послушайте, вы тут все записывались заранее? А я никогда так не делала. Я просто прихожу и жду очереди.
– Мы записаны на пол-одиннадцатого, мэм, – говорит человек в темном костюме.
Слепой юноша беспокойно выпрямился, нос и губы его подергиваются. Пока говорила женщина, он будто принюхивался к ее голосу.
– Мы каждый вторник сюда ходим, – продолжает его пожилой спутник.
– Она мою фамилию записала сразу, как я пришла, – говорит мать мальчика. В ее голосе прорываются злые нотки. – Там запись не запись, а все равно следующая очередь моя. Я уже двадцать минут как пришла… И вы тоже заранее записывались? – спрашивает она старика.
Он качает головой – нет, не записывался. Лицо у него недовольное.
– Ну а я всегда приходила без записи. Кой черт, не до ночи же тут торчать! Мне только нужны таблетки. Я не могу даром время терять.
– Можете пройти передо мной, – говорит Кречет.
Женщина быстро глянула на него, чуть покраснела.
– Да нет, я обожду.
– Я тоже уславливался на десять тридцать. Вы можете пройти передо мной.
– Ну, не знаю… – Она смутилась. Погладила сына по волосам, будто только сейчас их заметила: красивые рыжевато-каштановые волосы, совсем как у нее самой. Я думала, может, доктор… Его жена записала мою фамилию… Уж не знаю, на что ей это надо.
Кречет взял со стола какой-то журнал и начал перелистывать. От журнала еще гуще, чем во всей этой комнате, пахло затхлым – сыростью, плесенью. На страницах были какие-то фотографии, Кречет не пытался понять, что там к чему. Листал журнал бегло, машинально. Странно и смутно ему было: словно бы очень торопишься, а между тем смирнехонько сидишь на стуле с плетеной спинкой, успокоенный, тихий. Стул тяжеловесный, как и все вещи в комнате. И ножки тоже выгнутые. Эта старая, исцарапанная мебель напоминает нестерпимо вычурную обстановку, что завела в доме Клара: дорогое дерево густых мягких тонов (подделка под старину), гнутые ножки, точно когтистые львиные лапы, – все возвещает об упрямой верности прошлому (кто так жил, когда? Французы в восемнадцатом веке?) – и все это так не к месту вдали от больших городов, на просторе, где человек под огромным небом, под ливнем солнечных лучей кажется козявкой!
Мальчик подошел к Кречету, тронул его за рукав. Необыкновенно красивый малыш, губы изогнуты, как у детей на старинных портретах, рисунок их так нежен, словно никогда с них не срывался капризный визг.
– На, – сказал ребенок и протянул Кречету открытую с одного конца пачку печенья, с нее свисали клочья тонкой фольги. На скамье напротив Кречету улыбалась мать мальчика.
– Спасибо, не надо, – сказал Кречет.
Малыш посмотрел на него с удивлением.
– Это он хочет вас поблагодарить, что вы нам уступили очередь, – пояснила она. – Очень мило с вашей стороны…
– Спасибо, не надо, – вежливо повторил Кречет и натянуто улыбнулся мальчику.
Есть в детском взгляде, совсем как во взгляде животного, что-то неуловимое, неверное, ускользающее, думалось ему. Когда приходится говорить с детьми, всякий раз поневоле притворяешься, а это утомительно. Сам-то он, конечно, никогда не был ребенком. И он откинулся на спинку стула, словно хотел держаться подальше от этой женщины и ее сына: что-то в них действует на нервы…
– Все равно спасибо, – сказал он женщине.
Не хотелось смотреть на это округлое миловидное лицо, встречать безмятежно-тупой взгляд… что-то она в нем увидела, чего-то от него добивается, а у него нет ни малейшего желания с ней связываться. Ну а его мать – она тоже вот так смотрела на мужчин? Много ли их было? Может быть, и она вот так же пользовалась сыном как приманкой? А что было дальше?
Мальчик все стоял перед ним и, запрокинув голову, глядел ему в лицо.
– Уйди, сделай милость, – сказал Кречет.
Это подействовало – мальчик отошел.
Из внутренней двери появился пациент, взял со стула свое пальто и вышел. Двигался он бесшумно и словно бы виновато. Женщина с седыми кудерьками назвала новую фамилию, и поднялся человек в темном костюме.
– Наша очередь, Ричард. Тут справа стол… сюда… вот так… Ты ведь знаешь дорогу, верно? Надо бы отпускать тебя одного, – прибавил он игриво. И они скрылись за дверью в глубине. Кречет уткнулся в журнал и сделал вид, что читает. Ему было не по себе из-за этой молодой женщины, да и все в комнате его угнетало. На стене напротив висела картинка, он мельком глянул на нее сразу, как вошел, и потом уже не позволял себе смотреть. Смутно запомнилось: какие-то звери, изображенные нарочито, до смешного упрощенно, как рисуют дети. Что-то в этом есть отталкивающее. И он силится читать, не поднимать глаз от журнальной страницы к той картинке, и в то же время ему представляется – вот он сидит выпрямившись на этом стуле, совсем спокойно, выдалось несколько минут спокойных, а между тем в гостинице ждут плотные конверты с бумагами, которые сегодня надо будет просмотреть вместе с поверенным; и еще там, в неуютном, холодном и чистом гостиничном номере, ждет постель, и над комодом – зеркало, готовое равно душно отразить все, что произойдет сегодня вечером в тех четырех стенах. Наверно, Дебора уже собирается на свиданье с ним, а он почему-то не может о ней думать, мысли разбегаются. На полу в приемной линолеум старый, местами совсем вытертый. И узор: по темно-зеленому коричневые полоски и желтые крапинки. Кречет попытался вспомнить, какой пол в том номере в гостинице, но так и не вспомнил. А в его комнате на ферме пол застлан ковром, ведь Клара обожает ковры. Золотистые, как мед, зеленые, голубые, желтые цвета. На что ни посмотришь, все преображается на глазах, так или иначе связывается с матерью. Клара. В последний раз, когда они с Деборой были вместе, он взял ее за руку, и вдруг в голове точно тень промелькнула, и на миг представилось: это рука не Деборы, а Клары… быть может, превращения и не было, но он, потрясенный, умолк на полуслове и уже не мог вспомнить, о чем говорил.
Опять появилась жена доктора и принялась листать книгу записей. Она в очках и все равно так низко наклоняется над страницей, что поверх стекол видны ее глаза, странно голые, незащищенные. Вообще-то, смотреть здесь не на что. В конце концов Кречет все-таки нечаянно глянул на ту картинку. Наверно, это копия с какой-нибудь очень знаменитой картины – уж слишком она корявая, несуразная. Справа застыли в деревянных позах звери, глаза у всех большие, смотрят пристально, – здесь лев, бык, леопард, медведь присел на задние лапы и собирается есть; их окружают дети; слева, где-то в глубине, маленькие, едва различимые фигурки. Взрослые. Ну и мерзость. Кречет отвел глаза. Животные ему отвратительны, смотреть на них – ни малейшего желания. Он и домашних животных терпеть не может – кошек, собак. Он еще помнит ту лошадь, на которой скакал Джонатан и дразнил его в день, когда по несчастной случайности погиб Роберт… Кречет ненавидел эту лошадь всеми силами души, даже сердце колотилось от ненависти как бешеное… а она, может быть, еще жива, еще существует где-нибудь на ферме, та старая лошадь Джонатана…
Какое-то время словно в яму ухнуло, он и не заметил, – вдруг оказалось, в приемной сидят новые люди. Молодой матери с малышом уже нет. Кречет услыхал свою фамилию и поднялся, прошел за дверь, которую отворила перед ним жена врача. Она избегала его взгляда, как будто врач там, в кабинете, уже готовил ему роковой приговор.
– Да-да, входите. Входите, мистер Ревир, – сказал врач.
Он сидел за столом. На носу – очки в металлической оправе, с телесно-розовыми зажимами. В окно у него за спиной бьет яркое солнце, лица толком не разглядеть.
– О чем вы хотели со мной посоветоваться? – с отеческой мягкостью спрашивает он.
– Я и сам толком не понимаю. Симптомы у меня вот какие (зря сказал такое слово, сейчас же с досадой подумал Кречет, врач, пожалуй, только станет недоверчивей). Иногда я делаюсь какой-то сонный. То есть это не к ночи, а средь бела дня… Не усталый, а сонный.
Врач неопределенно причмокнул, давая понять, что внимательно слушает. Кречет сидел у стола на неуклюжем стуле с плетеной спинкой. Врач стал бегло его осматривать – послушал сердце, заглянул в глаза, в уши, обмотал руку выше локтя тугой резиновой лентой, – и Кречет сказал (собственный голос слышался ему все слабее, словно откуда-то издалека):
– Иной раз веду машину, и вдруг такая сонливость нападает, прямо никаких сил нет. Очень странно себя чувствую, хочется закрыть глаза – и пропади все пропадом. Я же понимаю, что разобьюсь тогда вместе с машиной, только мне почему-то всё равно…
– И давно у вас эти ощущения?
– Да не знаю. Уже несколько месяцев – то нападает, то проходит.
Кречета прошиб пот. Вдруг показалось: он только тело, сосуд, почти лишенный содержимого, и вот он во власти этого человека, который сейчас его проверит и решит, стоит ли возвращать его в мир.
– Сколько вам лет? – спросил врач и приготовился записывать.
– Двадцать пять. Нет, уже двадцать шесть, – сказал Кречет.
– Род занятий?
Кречет на минуту задумался. Обливаешься холодным потом, а внутри, в самой глубине, затаилось что-то мирное, теплое. Сон. Большие всего на свете хочется спать, но если вернуться в гостиницу и лечь, ни за что не уснешь.
– У нас с отцом ферма, – сказал он.
Врач что-то ему говорил. Кречет близко видел его темные глаза – такие живые, ясные, добрые. У него сильно забилось сердце.
– Почему вы так нервничаете? – спросил врач.
– Разве я нервничаю?
– Вы очень нервный молодой человек.
Иногда он мимоходом замечал себя в зеркалах, в витринах магазинов – там отражался некто худощавый стройный, походка небрежная, очень светлые волосы – кажется, таким белобрысым может быть только совершенный идиот. С чего этот тип взял, что он нервный?
– Никогда не считал себя нервным, как раз наоборот.
– А между тем… вот сейчас у вас сильное сердцебиение.
Кречет улыбнулся, словно врач хитро провел его и приходится признать себя побежденным.
– Наверно, я волнуюсь оттого, что попал к вам сюда, – сказал он.
– У кого вы обычно лечитесь?
– Ни у кого.
– Но вы обращаетесь к кому-нибудь за советами?
Проверяете иногда свое здоровье?
– Нет.
– Уж наверно, кого-нибудь в вашей семье наблюдает постоянный врач?
Кречету совсем не хотелось называть фамилию, знаменитую на весь Гамильтон. Он промолчал.
– Я хотел бы взять у вас кровь на анализ.
– Прекрасно.
Быть может, боль его отвлечет. Он смотрел, как входит в руку игла, смотрел, как столбиком поднимается в стеклянной трубке кровь, и не мог оторваться. На лбу и на верхней губе у него каплями проступил пот.
– Фу, черт, – пробормотал он.
Врач вытащил иглу. За толстыми стеклами очков блеснули его глаза.
– Вы не шелохнулись, – сказал он, словно хотел польстить Кречету.
– Не хотел, чтоб игла выскочила, – ответил Кречет, как будто надо было оправдываться.
Врач повернулся к нему спиной. В открытом шкафчике над небольшой раковиной умывальника что-то блеснуло – какие-то медицинские инструменты. Любопытно, как бы понравилось этому медику, если бы взять да и пропороть его одной из этих штучек и выпустить всю кровь.
– Есть у вас история болезни? Чем вы переболели в детстве?
Врач уже снова сидел за столом и писал. Конечно же, никто никогда больше не заглянет в эту писанину, а все-таки приходится сидеть смирно и отвечать на вопросы; сердце Кречета гулко стучало, он был зол и разочарован.
– Чем болели ваши родители? И их родители?
– Про тех я ничего не знаю. Мать у меня здоровая. Она никогда в жизни не лежала в больнице, вот только когда я родился…
– А отец?
Кречет в недоумении уставился на врача. Не сразу сообразил, что тот спрашивает о Ревире.
– Он здоров. Никогда не слыхал, чтоб он на что-нибудь жаловался, и к докторам он не ходит.
Врач кивнул, негромко сказал:
– Понятно.
Кречет прибавил:
– Для своих лет он вполне здоровый человек.
– А сколько лет вашему отцу?
От врача Кречет пошел в аптеку и получил по рецепту лекарство. Открыл пластмассовый пузырек, заглянул: мелкие желтые шарики.
Очень хотелось есть, он зашел в ресторан, но, едва переступил порог, понял, что не сможет проглотить ни куска. Подошла женщина с высоко взбитыми рыжими волосами, прижимая к груди пачку меню.
– Нет, не беспокойтесь, – нетвердым голосом выговорил Кречет.
Он вышел на улицу. Напротив торчала какая-то статуя: генерал на коне; не поймешь, из чего вылеплены человек и лошадь, так обезобразила статую городская грязь и копоть. Кречет прошел в будку автомата и позвонил своему поверенному, но не застал его; оказалось, законник забирает из чистки наряды своей супруги. Кречет попросил секретаршу записать, что он придет в контору завтра в десять утра. Потом отправился в кино.
Кинотеатр был за углом, неподалеку от докторова дома. На этой боковой улочке не осталось никаких красок: от фабрик, что стояли ниже, у реки, наносило сажу и копоть, некогда белый полотняный шатер, на котором налеплена была надпись черными буквами, стал серым и шершавым. Кречет, спотыкаясь, пробирался по проходу, глаза его уже прикованы были к экрану, где двое о чем-то непонятно спорили. Зрителей раз-два и обчелся. Кречет сел, под ногой зашуршала мятая бумага. Кресло оказалось обшарпанное, зато удобное.
Сперва он даже не пробовал разобраться, о чем фильм, просто смотрел, как спорят мужчина и женщина. Оба красивые, но черно-белая пленка все-таки искажает лица. Наверно, эти двое – не герои, а сами актеры – красивы до того, что дух захватывает, а вот на этом старом, рябом полотне они кажутся почти заурядными. Спорящие исчезли, на экране – аэропорт. Полиция кого-то ждет. Все, кого показывает камера, смотрят не в объектив, а куда-то в сторону. Довольно долго приземляется самолет. На борту самолета какой-то человек роется в портфеле… Когда Кречет снова поднял глаза на экран, действие уже перенеслось в ночной клуб. Может быть, он на какое-то мгновенье задремал? Блондинка в очень открытом платье, расшитом блестками, что-то горячо говорит мужчине в смокинге. Кречет протер глаза. Кругом гуляли сквозняки. В задних рядах хихикали какие-то ребятишки. Пахло грязью, заплесневелыми объедками. Впереди, немного сбоку, сидела какая-то толстуха, она сопела и ковыряла в носу; потом громко, самодовольно хмыкнула. Кречет вдруг вспомнил про свой револьвер. Потрогал карман – да, на месте.
– Я никогда его не любила. Он был просто мальчишка.
– Сколько раз ты мне это говорила?
– Я не любила его…
– Фрэнки, да ведь это тот самый фрукт…
– А вдруг полиция выследит?..
– Еще две порции, пожалуйста…
– Я больше не хочу…
– Нет-нет, еще две порции.
Актеры делали свое дело, Кречет смотрел и думал: живы они еще? Может быть, их тела давно где-то гниют, а вот их призраки что-то изображают здесь, на экране; и смотрят на них всего-то человек двенадцать. Кречет слушал актеров, смотрел, как шевелятся их губы, а сам беспокойно ежился. Слова слетают с этих губ не по воле говорящих. Они говорят то, что им было велено. Они не сами думали, что делать, их безжалостно заставили. У них не было выбора. Кто-то написал для них слова – и пришлось эти слова говорить, они сыграли свои роли и умерли на экране, или кого-то убили, или просто исчезли. Непонятно почему, но смотришь на них – и уж до того тошно, тревожно… У него заныла спина, так долго он сидел не шевелясь, напряженно выпрямившись – казалось, он видит на экране самого себя и со страхом ждет: вот сейчас надо будет сказать слова своей роли.
На улицу он вышел совсем измочаленный. Уже смеркалось; сколько же времени он проторчал в этом кино? Посмотрел на часы, оказалось – уже шесть. Странно, непостижимо. Он-то думал, что потратил на эту паршивую киношку от силы час или два, хотел только убить время, а прошло, видно, почти пять часов.
В гостинице, внизу, уже ждала Дебора. На ней серое шерстяное пальто, в руках черная сумочка. Волосы коротко подстрижены, на лбу челка – гладкие, модно начесанные прядки; под этой темной бахромой глаза кажутся огромными.
– Я был в кино, – сказал Кречет. – Не заметил, как время прошло.
Он совсем задохнулся от быстрой ходьбы. Дебора холодным взглядом обвела тесноватый вестибюль с жалкими потугами на роскошь: истертый ковер красного бархата, поддельный мрамор.
– Хочешь чего-нибудь поесть или пойдем наверх? – спросил Кречет.
– Я не голодная.
Вошли в лифт. Кречет поморщился: по стенкам с трех сторон зеркала, очень неприятно, когда справа и слева маячит собственный профиль. Дебора стягивала темные кожаные перчатки. Как-то по-особенному посмотрела на свои кольца – одно с крупным, далеко выступающим бриллиантом, другое гладкое, обручальное: ясно, это они для него, чтобы он заметил. Дверцы раздвинулись, он подтолкнул Дебору и сам вышел за нею.
– Всегда ты останавливаешься в каком-нибудь мерзком логове, – сказала Дебора. – Ты их нарочно выбираешь. Он отворил перед нею дверь номера, и вот оно, последнее оскорбление: мутные, белесые стены, посеревшие от копоти из решетки вентилятора, и кричаще-яркие занавеси, вычурно задрапированные вокруг окна, которое выходит в пустоту.
– Я не люблю тебя. Наверно, я тебя ненавижу, – сказала Дебора.
– В тебе ровно ничего нет такого, за что можно любить. Меня тошнит от всего этого. – Она швырнула перчатки на комод, на его бумаги. В зеркале ее смуглое лицо казалось зеленовато-бледным, от беспощадного верхнего света на него ложились уродливые тени. – Очень странно, вот я прихожу сюда с тобой – и ничего, а за стол с тобой сесть не могу. Кусок в горло не пойдет.
– К чему ты все это говоришь?
– Не зли меня. Разве не видишь, я устала. Ни малейшего желания разговаривать.
Кречет щелкнул выключателем. Несколько минут Дебора стояла в полутьме, словно его здесь и не было. Потом обернулась, и они обнялись – теперь, без света, они стали нежней друг с другом. Запах ее колос, ее тела кружил Кречету голову; нахлынуло волнение, казалось, в мыслях он сейчас унесется далеко вперед, отрешится от этого мучительного напряжения. В холодной, незнакомой постели, на дешевом матрасе Дебора припала лбом к его шее и, пряча лицо, зашептала:
– Ты мой единственный друг. Я все время о тебе думаю. Считаю дни – когда мы опять увидимся? Почему ты не живешь в городе?.. Я не могу ни с кем говорить, только с тобой. И не хочу я больше ни с кем говорить. Никому я не верю, а тебе верю… Тебе я все на свете могу сказать, и ты не обратишь это против меня. Тебя мне не стыдно. Я всю жизнь тебя ненавидела – и любила тоже. Я не хотела тебя любить…
Руки и ноги у нее худенькие, но крепкие. Телом она почти ребенок, но оно мускулистое, чуть ли не жилистое, в нем чувствуешь какую-то упрямую силу вне возраста. В полутьме все-таки различаешь огромные, до жути красивые глаза, такие бывают только на картинках… странно, он с детства видел эти глаза, и все равно его всякий раз ошеломляет, какая она стала красавица.
– Что сказал твой муж, когда ты собралась уходить?
– Молчи, не говори о нем.
– Не удивился?
– Молчи, я сказала.
Позже, когда она лежала рядом сонная, ослабевшая, Кречет сказал:
– Я сегодня утром был у врача.
Дебора пошевелилась.
– Разве ты болен?
– Да нет, не то что болен. Сам не знаю.
Она тронула его лоб ладонью; так могла бы его коснуться Клара.
– Что же с тобой?
– Ничего, – сказал Кречет. – Он говорит, я слишком нервный.
– Какой же ты нервный, – возразила Дебора. – Вот я и правда нервная. А ты очень спокойный.
Кречет совсем не замечал, как летит время. В комнате сгустилась тьма. Он обнимал Дебору и все ждал: что-то случится, каким-то чудом и ее захватит та любовь, что владеет им. В прошлый раз это почти уже случилось. Ее тело вдруг ожило, напряглось в стремлении слиться с ним до конца, вся она омылась потом. Даже в минуты самых тесных объятий ему кружит голову прошлое: вспоминается Дебора – маленькая девочка и школьница в старших классах… память рисует все новые образы, будто силится уверить: да, ты обнимаешь сейчас ее, ту самую, она живая, настоящая. Он остался без дыхания – разбитый, разочарованный. Оттого что она может так горячо ему отвечать, ей кажется: страсть сама по себе способна творить чудеса; а он просто взвинчивает ее почти до истерики, и потом она чувствует себя угнетенной и беспомощной.
– Я думаю съездить в Европу, – немного погодя сказала Дебора. – Не летом, а, пожалуй, в сентябре. Хочу вырваться из этого мерзкого городишки.
– Он поедет с тобой?
Дебора отвернулась, будто он задал глупейший вопрос.
– Я буду по тебе скучать, – сказал Кречет.
Они долго молчали. И вдруг оказалось – уже очень поздно, ей надо бежать.
– Помнишь, – сказала она, – когда мы были маленькие, ты всегда прятался в доме, боялся тех мальчишек? Я хорошо помню…
На ночном столике уже горела лампа, в ее розовом свете лицо Деборы стало мягче. Кречет пожал плечами.
– Ты что-нибудь ел сегодня? – спросила Дебора.
– Не хотелось.
Во всем теле какая-то тяжесть, вялость. И тягостно ему сейчас с нею, самый воздух как перед грозой: ведь она просила увезти ее от мужа, а он притворился, будто не понял.
– Господи, как все долго! – вырвалось у него.
– Ты, наверно, заболеваешь. Что с тобой?
Она наклонилась над ним, прильнула, близко заглянула в лицо. Было в ее движениях что-то и властное, и материнское.
– Что значит – все долго, о чем ты? Какой-то ты сумасшедший.
– Дебора, подожди еще, не уходи…
– А ты знаешь, который час?
– Не уходи.
– Это ничего не значит, что я сюда прихожу, – сказала Дебора. – Я сама не знаю, что делаю. Я за него вышла, чтобы выбраться оттуда, из долины, а здесь мне нечего делать, есть книги, я стараюсь читать – и не могу, и сама не знаю, чего мне надо… У меня свой дом, лучше, чем у матери… я не хотела бы быть другой, а такой, как я есть, мне плохо. Отца всегда тянуло в Европу, но он так и не поехал. Я думаю… может быть, если мне вырваться отсюда, уехать в Европу… там все пойдет по-другому. Если бы освободиться и жить в другой стране.
– Когда-то и мне этого хотелось.
– Вот как? Но ты никуда не ездил. Почему же это?
– Думал-думал – и раздумал.
– Ты слишком много думаешь! Чего тебе еще надо? Почему мы не можем просто любить друг друга? Мне ни до кого больше нет дела, мне все до смерти надоели, кроме тебя, и даже ты… не знаю… стала бы я чем-нибудь жертвовать ради тебя? Мучиться ради тебя? – Она поморщилась. – Вот, пожалуйста, твоя мамаша и мой дядюшка Керт. Они друг друга любили. Сколько лет она была его любовницей, жила с ним, завела от него ребенка и верила ему на слово, что он на ней женится. Она в него верила. И он тоже ее любил… он и теперь ее любит. Это сразу видно. Потому-то их все так всегда ненавидели.
Кречет закрыл лицо руками.
– И ты говоришь все это мне?
– Ну да, а что?
Кречет лежал молча, думал. Потом сказал, и собственный голос показался ему чужим и далеким:
– Раньше я тоже так думал: уеду куда-нибудь в другую страну и буду свободен, а теперь все по-другому. Сегодня я был в кино, смотрел картину… Я не знаю, зачем живу, что я здесь делаю. А только надо тянуть дальше и ничего не надо знать….
– Кристофер…
– Не знаю, почему я такой, только мне почему-то кажется: кто-то меня таким сделал и все время за мной следит, даже сейчас. Прямо чувствую: вот сейчас он на меня смотрит! Мне это гнусно, я его ненавижу, ох до чего ненавижу… швырнул меня в жизнь и преследует, до самой смерти не отвяжется, никогда я от него не освобожусь… Сволочь такая!
– О чем ты говоришь? Кто это?
– А может, это женщина. Мне нужно только одно – освободиться, а от чего – и сам не знаю. Также, как сейчас, я себе противен. А этот все время за мной следит…
– Ты о боге?
– О боге? – недоуменно переспросил Кречет.
– О чем ты говоришь? Ты с ума сошел!
– Как будто меня сочинили, в книге написали… не хочу я так! Я живой, а не из кино! Не хочу я так: родился и умру, а кто-то все время смотрит, следит… один все про меня читает. Все решено заранее…
Он умолк. Она прижалась прохладной щекой к его щеке.
– Я сегодня шел и чуть не заснул на ходу. Слыхала ты что-нибудь подобное?
– Куда шел?
– Да вообще… по улице. Просто так шел.
– Как же можно заснуть на ходу?
Кречет не ответил, но Дебора вдруг резко оттолкнула его, будто услышала ответ.
Он помолчал еще минуту, потом попросил:
– Иди сюда. Не уходи.
– Кристофер…
Звук этого имени взволновал Кречета: словно его принимают за кого-то другого. Он притянул Дебору к себе – укрыться бы в ней, без слов передать то, чего никак не скажешь словами: огромная любовь переполняет его, и нет ей выхода. И чем тяжелее эта любовь недвижным грузом стынет внутри, обращается в лед, тем неистовей его тело силится убедить и его самого, и Дебору, что он любит ее, любит… Горький, отчаянный порыв родился глубоко внутри, на самом дне, и преобразил его.
– Я люблю тебя, Крис… люблю. Милый. Люблю тебя.
В последний миг все его тело растворилось, расплескалось в судороге, от которой прервалось дыхание, яркий свет полыхнул в глаза, Кречет до боли зажмурился, и тут под сомкнутыми веками промелькнуло лицо Клары.
Потом он лежал весь выжатый, опустошенный. Дебора нетерпеливо, резкими движениями приводила в порядок волосы.
– Не знаю, что это такое. Не знаю, чего мне надо, – сказала она.
В комнате жара невыносимая, нечем дышать. Обоих, как болото, засасывает унылая безнадежность. Дебора, оказывается, в большой черной сумке захватила с собой щетку для волос, на ручке – серебряные цветы и какие-то разводы.
Когда она ушла, Кречет оделся и сошел вниз. Попросил привести его машину. Наверно, лицо у него перевернутое – тип за конторкой так и уставился; Кречет ответил взглядом в упор, и тот отвел глаза. Откуда-то сзади слышна музыка. Трогательная музыка – для танцев, для любви. Кречет ждал, пока пригонят машину, а время словно растягивалось: над входом в лифт золоченые часы, минутная стрелка перескакивает с черты на черту, но так редко, так неохотно, будто каждый раз примерзает. С улицы вошли люди, смеются. На конторке звонит телефон. Кречет все следил за часами. Может быть, они испорчены? Нет, минутная стрелка перепрыгнула дальше. До чего медленно, эдак он и за неделю не доберется. Чудится: шоссе отсюда до Тинтерна растянулось на тысячи и тысячи миль, не отмеченные ни на одной карте, – втайне там все исказилось, безжалостное, бесплодное, куда страшней, чем бескрайние пустыни Юго-Запада, что зияют на картах, которые он когда-то повесил у себя в комнате.
Наконец машину привели. Кречет дал шоферу доллар. И когда отъезжал, его словно что-то легонько подтолкнуло… будто пускаешься в открытое море – и кто-то, радуясь случаю помочь, отпихнул лодку ногой. Он прищурился, осмотрелся – в каких-нибудь трех шагах стоит полицейский, невозмутимо потирает нос. Городские огни мельтешат перед глазами, но у Кречета хватает ума их не замечать. Как бы они ни слепили, ни мелькали, все равно его это не трогает, он поедет напролом. Он ехал медленно. Как-то не очень верится, что и вправду ведешь большую, сильную машину, значит, нечего бояться, что в кого-то врежешься. Все просто проплывают мимо. Потом оказалось – начинается дождь. Может, потому и думалось о море? И вдруг дождь перешел в мокрый снег. Теперь мостовые станут опасны. Конец марта, весна старается взять свое. Только сегодня утром мать сказала: «Вроде солнышко хочет пробиться».
Так, сквозь мокрую кашу, он ехал несколько часов. Навстречу попадались только редкие грузовики; словно приветствуя, они зажигали и вновь гасили фары. Кречет машинально отвечал тем же. За стеклом в ночи проплывали призрачные огни и тени, заправочные станции, придорожные ресторанчики, дома всплывали и вновь погружались в безмолвие. Он все ехал. Нога, нажимавшая на педаль, совсем онемела, а сбросить скорость боишься. Точно актер в том сегодняшнем фильме – несешься во тьме и ни о чем не думаешь, будто знаешь, что кто-то уже расписал для тебя и слова и поступки, а твое дело – все исполнить.
На ферму он приехал перед рассветом.
Огни нигде не горели. Кречет выскочил из машины, оставил дверцу настежь и побежал к боковому крыльцу. Узорчатые железные перила были выкрашены белой краской. Ступеньки скользкие, совсем заледенели. Тяжело дыша, Кречет застучал в дверь кулаком. Потом вспомнил – у него же свой ключ. Пальцы окоченели, никак не удавалось сунуть ключ в замочную скважину.
Сверху донесся голос. Кто-то его окликнул. Кречет выругался, все-таки воткнул ключ и повернул.
Когда он наконец отворил дверь, к нему уже шла Клара. Полы ее халата развевались. Встрепанные волосы – дыбом, будто от удивления; лицо припухло.
– Что такое? Ты пьян? Что стряслось?
– Он не спит? Скажи ему, пускай сойдет вниз, – сказал Кречет.
– Он думал, бандиты ломятся. Пошел за револьвером. – Клара отошла к лестнице, крикнула наверх: – Это просто Кристофер!
Наверху было тихо. Потом раздались медленные, тяжелые шаги Ревира.
– Не беспокойся, все в порядке, – сказала Клара.
– Нет, пускай он сойдет вниз. Мне надо с ним поговорить.
Клара в недоумении смотрела на сына.
– Что такое?
– Мне надо с ним поговорить. И с тобой тоже. – Его трясло, дрожь не унималась. – Можно сесть вон тут, в кухне. Иди сядь.
– Ты спятил?
– Иди сядь. Прошу тебя.
– Отец решит, что ты…
– Замолчи!
– Да ты с кем разговариваешь?
– Молчи!
Он втолкнул мать в кухню. Клара уставилась на него, глаза сузились, точно у кошки. В темноте подсела к столу. Кречет щелкнул выключателем. Кухня засверкала новеньким светло-зеленым кафелем и стеклянными дверцами буфетов. Старые, ничем не примечательные стены давно уже обшиты полированными деревянными панелями.
– Сойдет он вниз или нет? – сказал Кречет. Сердце стучало как молот. Он все прислушивался к шагам Ревира на черной лестнице.
– Он уже старый. Какого черта тебе от него надо? Ты что, влип в историю, полиция, что ли, за тобой гонится? Или из-за какой-нибудь девки влип? Какая там беда ни есть, мог бы потерпеть до утра.
– Где он?
– Сходи за ним сам, коли он тебе понадобился.
Они ждали. Клара все взглядывала на него и сразу отводила глаза, будто увидала в его лице что-то такое, с чем еще не могла освоиться. Кречет видел – грудь ее часто вздымается, слышал прерывистое, испуганное дыхание. У него тоже неудержимо тряслись руки. Он опустил глаза – с мокрых башмаков на кафельный пол натекла лужица.
– Вот видишь, промочил ноги, теперь расхвораешься, – сказала Клара. Но не только Кречету, ей и самой эти слова показались фальшивыми. А потом она выговорила слабым, мучительно дрогнувшим голо сом:
– Кречет…
– Не называй меня так!
– Что ты хочешь делать?
Кажется, целая вечность прошла, и наконец опять послышались шаги Ревира. Он неуклюже спускался по лестнице, из-за артрита одно колено у него не сгибалось. Кречет ждал, прислушивался и чувствовал, как что-то жжет глаза.
– Кречет… – опять начала было Клара.
– Молчи!
В дверях появился Ревир. Он натянул на себя старый комбинезон для всякой черной работы, штаны линялые, в пятнах. Стал на пороге и посмотрел на Кречета.
– Что такое, чего ты шумишь? – спросил он.
– Иди сюда и молчи! – крикнул Кречет.
Вытащил револьвер и положил подле себя на буфетную стойку. Руки тряслись.
– Что это ты…
– Заткнись! Слышать тебя не могу! – заорал Кречет. – Иди сюда и заткнись!
Старик вошел в кухню. Споткнулся было, но тотчас овладел собой; он не сводил глаз с револьвера под рукой Креста. Клара бессильно откинулась на спинку стула и смотрела в лицо Кречету. Она очень побледнела. Никогда еще Кречет не видел ее такой старой, у него что-то перевернулось внутри, неистово затрепыхалось. Дышать становилось все трудней. Он смотрел на мать и Ревира – у обоих на свету черты лица обозначились резко, грубо, хоть Клара и позаботилась, чтоб свет был мягкий: он таинственно льется из каких-то мерцающих трубок, скрытый за посудными шкафами.
– Мне… – начал Кречет. Голос сорвался, не хватило воздуха. Он положил руку на револьвер. – Мне надо…
Он беспомощно смотрел на них. Проходили секунды; тихонько гудели лампы дневного света. Гудели часы и холодильник.
– Мне надо кое-что тебе объяснить, – сказал Ревиру Кречет.
И опять он стоит и ждет чего-то, и нет у него слов. Голова будто набита жаркой ватой. И губы, кажется, распухли – толстые, непослушные. Наконец он сжал в пальцах револьвер, поднял… так долго надвигалась эта минута.
– Кречет!.. – вскрикнула Клара.
– Тише ты! Не могу я больше, – выговорил он непослушными губами. – Не могу я. Мне… – Он пытался вы прямиться. Так трудно было стать прямо, расправить плечи, казалось, спина вытягивается, весь он становится длинный-длинный; он глубоко вздохнул, и грудь тоже необыкновенно расширилась. – Я вот зачем вернулся, мне надо ему объяснить, что я сделаю. С тобой и с собой, – прибавил он, обращаясь к матери. Клара сидела босая, пальцы ног зябко поджались на кафельном полу. – Пускай знает, почему это я. Тогда он после сможет объяснить.
– Что он сказал? – спросил Ревир.
– Ничего! Он рехнулся! – со злостью сказала Клара.
Она поднялась. Кречет вжался спиной в буфетную стойку. Выставил перед собой револьвер, направил на Клару.
– Ты что делаешь? Дурак, псих! Вроде есть башка на плечах, а дурак! Поглядел бы на себя! Стоит тут… И сам не урод, и башка на плечах, а запсиховал! Вот заберут тебя в сумасшедший дом – и черт с тобой! Кречет…
Лицо Клары задрожало, исказилось. Она смотрела на Кречета, будто искала в его лице нечто такое, чего совсем не хотела видеть.
– Кречет, все, что я сделала… это я для тебя, ты же знаешь. Это я для тебя…
– Молчи! Слышать не могу!
– Да чем же я виновата? Всю жизнь на тебя положила… всю жизнь… Дурак! Псих ненормальный! – вдруг закричала она.
Казалось, она сейчас на него набросится. В крике оскалены зубы, в уголках губ блеснула слюна.
– Нет, ты меня не застрелишь! Думаешь меня застрелить? Меня? Родную мать хочешь убить? Не выйдет, рука не повернется! И курок не спустишь! Не спустишь, смелости не хватит! Тряпка, вот ты кто, мямля, я-то знаю… В точности как он. Ты ни капельки не лучше его! Он воображал, что все на свете понимает, а чего добился? Ничего! Ничего! И ты такой же!
Кречет поднял револьвер. Мать брезгливо скривилась, будто сейчас сплюнет.
– Хочешь стрелять… черта с два! Не можешь ты ничего! Не можешь!
В последнее мгновенье Кречет дернул револьвер в сторону – и, когда нажал спуск, пуля попала в старика. Ревир боком свалился со стула – наверно, свалился, но Кречет не видел, как тот упал. Он уже приставил револьвер к виску.