До конца дня мы резали, мыли и раскладывали. Работа обрела собственный ритм, тяжёлый и монотонный, как удары корабельного колокола. Мужчины уже не нуждались в понукании: ножи стучали по дереву ровно и часто, капустная шелуха устилала пол хрустящим ковром, а у чанов с водой выстроилась молчаливая очередь из тех, кто подтаскивал немытые овощи со двора. Новички быстро переняли манеру вчерашних и работали сосредоточенно, лишь изредка бросая на меня короткие, оценивающие взгляды.
К трём часам пополудни последний кочан капусты был разобран на тонкие полоски. Морковь, нашинкованная оранжевыми ломтиками, заняла все свободные лотки, а луковые кольца, от которых у половины рабочих до сих пор слезились глаза, лежали на решётках ровными рядами, источая терпкий, щиплющий дух.
Тем временем Коллинз занялся мясом. Полоски говядины, пролежавшие в остывших печах всю ночь и половину дня, окончательно дошли до кондиции. Старик вытаскивал лотки один за другим, бережно, как хлебные караваи из деревенской печи, и складывал готовый продукт на чистый стол у дальней стены. Я подошла, взяла несколько полосок, повертела, понюхала, согнула. Сухие, лёгкие, упругие, с ровным тёмно-коричневым цветом и чистым, пряным запахом. Ни малейшего намёка на сырость.
— Мешки нужны, — сказала я, обращаясь к рыжебородому. — Холщовые, крупного плетения, чтобы воздух гулял. Есть здесь что-нибудь подходящее?
Он почесал затылок, прикидывая.
— На складе видал солодовые мешки, мэм. Штук двадцать, может, больше.
— Тащи и скажи Джеку, пусть сбегает к мешочнику, купит ещё десяток свежих.
Рыжий кивнул и исчез за дверью. Через четверть часа на столе выросла стопка мешков, пропахших ячменём. Я осмотрела каждый, отбросила три, в которых обнаружила дыры, и велела остальные вывернуть наизнанку и хорошенько вытряхнуть.
— Набивайте неплотно, — я показала, как правильно укладывать полоски, оставляя между ними пространство. — Мясо должно дышать. Если утрамбуете, как тряпьё в сундук, внутри соберётся влага, и через неделю вместо провианта получите гнильё.
Мужчины принялись за работу, и вскоре у стены вырос аккуратный ряд мешков, перевязанных бечёвкой. Я пересчитала: четырнадцать штук, каждый фунтов по десять-двенадцать. Негусто для первой партии, но для начала сойдёт.
Пока мужчины возились с мешками, я отошла к дальней печи, где Коллинз уже начал закладывать свежий уголь.
— Затапливай все шесть, — велела я ему. — Пока они нагреваются, мы закончим с лотками.
Старик кивнул и принялся за дело с привычной, неторопливой основательностью. Он знал печи как собственные ладони: где тяга лучше, где кирпич треснул и пропускает сквозняк, какая заслонка заедает и требует удара кулаком в правый угол. Уголь занялся быстро, и по цеху поплыл знакомый жар, от которого воздух задрожал, как над раскалённой мостовой в июльский полдень.
Пока печи набирали температуру, Дик по моей просьбе поставил на край одной из топок большой медный чан, до половины наполненный водой. Вода зашипела быстро, приняв жар, и я, порывшись в мешках, отсыпала горсть сушёного мяса, около полуфунта, и бросила в чан. Тёмные, скрюченные полоски, похожие на щепки коры, беззвучно ушли на дно.
— Что это вы делаете, мэм? — осведомился рыжебородый, который, как и все остальные, не сводил с меня настороженных глаз.
— Проверяю.
Вода постепенно нагревалась, и я помешивала содержимое чана длинной деревянной ложкой, которую обнаружила в тёмном закутке. Минут через пятнадцать от чана потянуло мясным духом, густым и наваристым. Рабочие начали подтягиваться ближе, привлечённые ароматом, и их лица, минуту назад равнодушные, приобрели голодное и напряжённое выражение.
Я вытащила ложкой одну полоску и положила на край стола. Мясо разительно изменилось: из сухой, жёсткой щепки оно превратилось в мягкий, набухший кусок, порозовевший и увеличившийся вдвое. Я надорвала волокна пальцами, они поддались легко, почти без усилия, и от них шёл пар. Положила кусочек на язык. Солоноватый, с отчётливым перечным привкусом, удивительно нежный для мяса, прошедшего сутки в печи.
Рабочие стояли полукругом, вытянув шеи, а рыжий вперился в мою руку так, словно я совершала колдовской обряд.
— Попробуй, — я протянула ему кусок.
Он взял осторожно, покрутил в толстых пальцах, понюхал и сунул в рот. Челюсти его двигались медленно, вдумчиво, и по мере того, как до него доходил вкус, глаза его расширялись с комическим изумлением.
— Проклятье, — пробормотал он, прожевав. — Это ж было деревяшкой пять минут назад.
— Десять. В кипятке сушеное мясо набухает полностью за десять минут, — поправила я и вернулась к чану, добавила воды, подбросила ещё горсть сушёного мяса, затем потянулась к чанам с нарезанными овощами. Свежая капуста, морковь и лук отправились следом, щедрой горстью. Из мешочка, привезённого вчера шрамоватым, я отсыпала соли и перца. Вода забурлила, и по цеху поплыл такой дух, что у меня самой заурчало в животе.
Через полчаса в чане булькало густое, наваристое варево, больше похожее на добрый домашний суп, чем на казённую бурду.
— Дик, — окликнула я, — загляни на склад, там должны быть пробные кружки, глиняные или оловянные, в которых сусло дегустировали. Неси всё, что найдёшь.
Дорс вернулся через минуту, неся в охапке дюжину тяжёлых глиняных кружек с толстыми стенками и отбитыми ручками. Пивоварские пробные кружки, пинтовые, потемневшие от многолетнего обращения, но целые. Я обдала их кипятком из котла и принялась разливать суп, зачерпывая деревянной ложкой.
— Пока другой посуды нет, ешьте по очереди.
Первую кружку я протянула Коллинзу. Старик принял её обеими руками, подул на поверхность, по которой расходился пар, густо пахнущий уваренным мясом, и осторожно отхлебнул. Его кустистые брови поползли вверх, а морщинистое лицо выразило то крайнее, почти обиженное недоумение, которое бывает у людей, столкнувшихся с чем-то, не вписывающимся в привычную картину мира.
— Оно что же, в самом деле… из тех деревяшек вышло? — просипел он, тыча заскорузлым пальцем в сторону мешков.
— Из них самых, Коллинз.
Кружки пошли по рукам. Мужчины ели молча, обжигаясь и передавая посуду соседу, и тишина в цехе стояла такая, какая бывает в церкви во время причастия. Кто-то выловил из бульона разбухший кусок мяса, откусил и замер, жуя с закрытыми глазами. Кто-то шумно втянул через край капусту и морковь, обжёгся, чертыхнулся вполголоса и тут же полез за добавкой.
Я наполнила последние две кружки, одну протянула Дику, а вторую оставила себе. Дорс принял посуду и встал рядом у стены, привычно сканируя взглядом помещение. Я же опустилась на край лавки, чувствуя, как тяжелая, напитавшаяся жаром глина приятно обжигает ладони.
Суп был прозрачным и чистым, ни единой капли жира, только янтарная крепость мясного и овощного настоя. Первый же глоток отозвался в теле блаженной дрожью; горячая пряная жидкость словно вливала силы в измученные мышцы.
Я ела медленно, наблюдая за рабочими поверх края кружки. Мне не нужны были слова и похвалы. Я видела достаточно: лица, на которых голод и скептицизм сменялись сытым, почти растерянным удовлетворением.
Но, кажется, больше всего их потрясло другое. Не технология, не вкус, а то, что леди сама стояла у котла, размешивая похлёбку половником, словно простая кухарка, а теперь сидит здесь же, на лавке, и ест ту же похлебку из такой же щербатой посуды, как и они сами.
Я ловила на себе эти взгляды: не насмешливые, не снисходительные, а какие-то ошеломлённые, будто привычные стены мира дали трещину и сквозь неё хлынул свет, к которому глаза ещё не привыкли.
— Ладно, кто уже поел — за работу! — проговорила я, поднимаясь и отставляя пустую кружку.
Цех мгновенно ожил. Часть мужчин подхватили лотки с нарезанными овощами и потянулись к печам, выстроившись в цепочку. Коллинз распахнул заслонки, и из топок вырвался тяжёлый, раскалённый вздох. Лотки один за другим уходили в жар, занимая полки на кирпичных выступах, и заслонки захлопывались за ними с гулким, железным лязгом.
— Оставьте щели для пара, — напомнила я Коллинзу. — Как вчера с мясом. Влаге нужен выход.
Старик, не оборачиваясь, поднял руку в знак того, что услышал.
Я огляделась. Основная масса работы была сделана: овощи загружены, мясо упаковано, столы и полы вычищены. Оставалось лишь следить за процессом сушки, подкидывать уголь и ворошить содержимое лотков, чтобы овощи просыхали равномерно.
— Ты, — окликнула я старосту. — Как тебя зовут?
Он опешил, словно не ожидал, что хозяйка снизойдёт до такой мелочи.
— Билл, мэм. Билл Хэнкок.
— Хэнкок, слушай внимательно. Через час нужно открыть каждую печь и перемешать овощи на лотках. Деревянной лопаткой, не руками, если кто-нибудь сунет голую ладонь в топку, я его лично выставлю за ворота. Те, что лежат с краю, сдвинуть к центру, а центральные к краям, иначе крайние пересохнут, а середина останется сырой.
— Понял, мэм.
— Основную часть людей распусти. Оставь себе троих, кого сам выберешь, и Коллинза. Остальным явиться завтра к полудню.
Час спустя, когда Хэнкок и его тройка вскрыли первые заслонки, цех наполнился новым ароматом. Горячий, сладковатый, с лёгкой горчинкой дух сохнущих овощей был совершенно не похож на вчерашний мясной. Капуста отдавала что-то травянистое, почти цветочное; морковь пахла карамелью; а лук, подсыхая, утратил свою слезоточивую злость и превратился в нечто тёплое и пряное. Густой пар валил из щелей, оседая на стенах цеха каплями влаги, и мужчины работали в этом тумане, как призраки, мелькая в клубах белёсого марева.
Я стояла у печей, контролируя процесс, когда за спиной послышались быстрые шаги.
— Леди Сандерс!
Я обернулась. В дверях цеха стояла мисс Эббот, чуть запыхавшаяся, с раскрасневшимися от быстрой ходьбы скулами. Чепец её слегка съехал набок, чего я прежде за ней не замечала, а в руках она держала увесистый свёрток, обёрнутый грубой мешковиной.
— Термометры, — объявила она, протягивая мне свёрток с таким видом, будто вручала боевой рапорт. — Шесть штук, шкала Фаренгейта. У аптекаря на Грэйс-Чёрч-стрит оказался целый ящик, он снабжает ими капитанов торговых судов.
Я приняла свёрток и развернула мешковину. На ладони лежали шесть стеклянных трубок в деревянных футлярах, тонких и хрупких, с аккуратной гравировкой шкалы на латунной пластинке. Ртутный столбик в ближайшем показывал семьдесят два градуса, температуру цеха.
— Сколько?
— Три шиллинга за штуку. Я сторговала за два и восемь пенсов, — мисс Эббот произнесла это с едва уловимой ноткой гордости, которую тут же придушила привычной сдержанностью.
— Отлично, — похвалила я мисс Эббот и направилась к ближайшей печи, — Дик, весло!
Дорс подал мне длинное весло, на лопасти которого я заранее закрепила термометр парой витков бечёвки так, чтобы шкала оставалась открытой. Подойдя к первой топке, я осторожно просунула лопасть в щель заслонки, стараясь, чтобы стекло не коснулось раскалённого металла. Коллинз и Хэнкок замерли, глядя, как я держу весло, словно длинный щуп.
Прошло секунд двадцать. Я быстро выдернула весло обратно и поднесла ближе к лицу.
— Сто сорок два градуса, — произнесла я вслух. — Хорошо. Для капусты нужно сто сорок, плюс-минус пять. Эта печь в норме.
Я перешла к следующей, снова задвигая весло в жаркое нутро печи. Здесь ртуть метнулась вверх гораздо резвее, перескочила отметку сто пятьдесят и продолжала ползти.
— Сто шестьдесят три! — выдохнула я, отстраняясь от пахнущего паленым деревом весла. — Слишком горячо. Коллинз! Вторая печь жарит, прикрой поддувало на треть!
Старик среагировал мгновенно, лязгнув заслонкой.
Третья печь показала сто тридцать восемь. Четвёртая — сто сорок пять. Пятая снова перегревала, сто пятьдесят девять, и я велела Коллинзу притушить и её. Шестая держала ровные сто сорок один.
Я выпрямилась и посмотрела на мисс Эббот. Та стояла рядом с блокнотом наготове, а её карандаш уже завис над чистой страницей.
— Записывайте, — сказала я, положив весло с термометром на ближайший стол. — Печь номер один, время, показания. Печь номер два, то же самое. Каждые полчаса обходить все шесть и фиксировать температуру. Если столбик поднимается выше ста пятидесяти пяти, немедленно говорите Коллинзу, он знает, что делать. Если падает ниже ста двадцати, пусть подбросит угля.
Мисс Эббот записывала быстро и чётко, не переспрашивая. Её почерк, который я мельком увидела в блокноте, был мелким, убористым и безупречно разборчивым, почерком человека, привыкшего ценить каждый клочок бумаги.
— Это будет ваш журнал, — добавила я, когда она закончила первый обход. — Журнал контроля температур, с ним мы знаем, что происходит в каждой печи.
Эббот посмотрела на исписанную страницу, потом на меня. В её взгляде мелькнуло что-то новое: не просто исполнительность, а проблеск понимания, зачем всё это нужно.
— Пойдёмте, — я увлекла её к столам и, начала объяснять то, что знала сама. — Принцип простой, мисс Эббот. Мы удаляем из продукта воду. Без воды нечему гнить, нечему бродить, нечему портиться. Но если сушить слишком быстро, при слишком высоком жаре, поверхность запечатывается коркой, а внутри остаётся влага, которая через неделю превращает весь кусок в зловонную кашу. Если сушить слишком медленно, продукт начинает гнить прямо на лотке, не дождавшись, пока выйдет вода. Нам нужна золотая середина: достаточно горячо, чтобы влага испарялась, но не настолько, чтобы жечь.
Мисс Эббот кивала, время от времени бросая на меня быстрые взгляды, в которых я читала не только внимание, но и нечто похожее на изумление. Она смотрела на меня так, как смотрят на человека, заговорившего на языке, которого от него не ожидали.
— Овощи требуют меньше времени, чем мясо, — продолжала я. — Капуста высохнет за двенадцать-пятнадцать часов, морковь за двадцать, лук где-то между ними. Но каждый овощ нужно ворошить каждый час, иначе нижний слой подгорит, а верхний останется сырым.
— А мясо? — спросила она, и в голосе её прозвучал не праздный интерес, а расчётливость человека, строящего систему в голове.
— Мясо сложнее. Вчера нам пришлось его вымачивать в рассоле, так как не было шумовок, но впредь будем бланшировать. Это «запечатает» сок внутри и размягчит волокна. После этого сушка займет около суток. И главное — следить за тягой: если пар не выходит, мясо сварится прямо в печи, а не высохнет.
Мисс Эббот дописала последнее слово и захлопнула блокнот.
— Леди Сандерс, — произнесла она после паузы, глядя на меня с тем прямым, немигающим вниманием, которое я уже начинала в ней ценить. — Откуда вы всё это знаете?
Вопрос был задан без подвоха, без тени подозрения, только с честным, незамутнённым любопытством, но он ударил меня под дых. Я замерла на мгновение, чувствуя, как привычная ложь поднимается к горлу заученным рефлексом.
— Записки немецкого химика, — ответила я ровно. — Архив Иоганна Мюллера из Гёттингена, мне повезло его расшифровать.
Мисс Эббот кивнула, принимая ответ, но по тому, как чуть сузились её глаза, я поняла, что она мне не до конца верит. Она была слишком умна, чтобы не заметить, что мои знания не книжные, а практические, но она была достаточно мудра, чтобы не настаивать.
Какое-то время мы работали в молчании. Снаружи затихали звуки Саутуорка: стих грохот телег на мостовой, реже стали доноситься выкрики лодочников с Темзы, и даже портовые собаки, казалось, угомонились. Сумерки вползли в цех незаметно, сначала размыв очертания пустых чанов, а затем и вовсе съев углы. Коллинз зажёг несколько сальных огарков, но их робкое пламя тонуло в огромном пространстве пивоварни, и багровые отсветы из печных заслонок теперь казались единственным живым светом в этом месте.
Вечер окончательно сгустился над Саутуорком непроглядной мглой. Внутри цеха стоял густой, сладковато-терпкий дух подсыхающих овощей, от которого кружилась голова.
Усталость, до того гонимая азартом, теперь оседала в теле глухой, ноющей ломотой. Движения рабочих замедлились, стали скупыми и точными, как у заводных кукол.
Ночь потянулась медленно. Я не просила мисс Эббот оставаться — она решила это сама, коротко бросив, что должна увидеть всё, если я хочу, чтобы она вела производство в моё отсутствие. И теперь каждые полчаса её худая, прямая фигура в тёмном платье то появлялась в багровом отсвете у заслонок, то растворялась в тени.
Она обходила печи с термометром и блокнотом, записывая показания при свете огарка, и скрип её карандаша по бумаге стал таким же привычным звуком ночного цеха, как потрескивание углей и мерный храп Хэнкока, дремавшего на старых мешках в углу.
Я сидела на лавке, привалившись спиной к стене, и боролась с усталостью, которая наваливалась тяжёлыми, душными волнами. Это была уже вторая ночь без сна, и тело мстило за такое обращение: в висках пульсировала тупая боль, глаза саднили от дыма, а мысли текли странно, рывками, то ясные, как горный ручей, то мутные и вязкие.
В минуты просветления я думала о том, что нужно менять. Прежде всего, люди должны понимать, что делают и зачем. Сейчас они работали вслепую, выполняя мои приказы механически. Но стоит мне отвернуться, и кто-нибудь непременно пересушит партию или забудет перемешать лотки, просто потому, что не знает, к чему ведёт каждое действие. Я должна была обучить хотя бы троих-четверых: Коллинза, Хэнкока, ещё кого-нибудь из толковых, чтобы они могли вести процесс самостоятельно.
Посменный график, думала я, глядя, как мисс Эббот в очередной раз склоняется над термометром. Две смены по двенадцать часов: дневная и ночная. В каждой старший, истопник и двое подсобных. Но прежде чем вводить график, нужно установить в каждую печь постоянный термометр, закрепить его так, чтобы шкала была видна снаружи, без необходимости распахивать заслонку и выпускать жар.
А ещё столы. Я посмотрела на разделочные столы, белевшие в полумраке. Дерево впитывало кровь, сок, рассол. Сколько его ни скреби, сколько ни обливай уксусом, в порах древесины оставалась грязь, невидимая глазу, но опасная для продукта. Обить столешницы железными листами, лужёными, чтобы не ржавели, — это решило бы проблему. Гладкий металл не впитывает ничего, его можно обдать кипятком, протереть тряпкой, и поверхность снова чиста. В двадцать первом веке на это ушло бы два звонка поставщику. Здесь придётся искать жестянщика, объяснять ему размеры и ждать, пока он выколотит листы вручную.
Мысли перескакивали с одного на другое, и я уже не была уверена, думаю ли я или вижу сны наяву. Где-то между тремя и четырьмя часами ночи я провалилась в забытье, и мне снились печи, бесконечные ряды печей, уходящие в туманную даль, и в каждой горели угли разного цвета, красные, синие, зелёные, а я бегала между ними с термометром в одной руке и половником в другой…
— Леди Сандерс.
Резкий звук заставил вздрогнуть. Кабинет Харвелла, куда я перебралась ближе к полуночи, заливал блёклый, мутный свет — за окном занимался рассвет.
— Думаю, капуста уже готова, — сообщила мисс Эббот. — Морковь и лук ещё нет, но капусту пора вынимать.
Пришлось подниматься, преодолевая скованность в каждом суставе. Тело казалось чужим и неповоротливым, но в цеху уже кипела работа. У печей стоял Коллинз; обмотав руки мокрой ветошью, он осторожно вытягивал лоток.
Бывшие сочные листы превратились в лёгкие хрустящие завитки бледно-зелёного цвета, почти невесомые. Стоило растереть один между пальцами, как он тут же рассыпался в тонкую сухую пыль, а в воздухе поплыл сладковатый запах.
— Вынимай капусту из всех печей, — велела я. — Морковь и лук ещё четыре-пять часов. Мисс Эббот, запишите время: капуста, полный цикл, четырнадцать часов при ста сорока градусах.
К девяти утра основная работа была завершена. Капуста и лук уже покоились в мешках, аккуратно перевязанных бечёвкой, и при каждом движении издавали сухой, бумажный шелест. Лишь в двух дальних печах всё ещё гудел огонь — там доходила морковь, которой требовалось ещё несколько часов.
Рабочие собрались у стола, где на чистой холстине лежали образцы. Коллинз качал головой с выражением человека, присутствующего при явлении, противоречащем здравому смыслу. Хэнкок осторожно трогал золотистое кольцо лука, пытаясь поверить, что гора мокрых овощей, которую они вчера чистили, превратилась в эти невесомые, звонкие лепестки. Мисс Эббот стояла чуть поодаль, прижимая к груди блокнот, и в её серых глазах, обведённых тенями бессонницы, я прочла спокойное удовлетворение мастера, увидевшего, как устроен механизм изнутри.
— Всем спасибо, можете идти домой, — произнесла я. — Коллинз останься с мисс Эббот. Мисс Эббот, проследите за морковью, не вынимайте её, пока ломтики не станут твёрдыми и лёгкими.
Затем я подошла к столу и насыпала в холщовый мешочек порцию мяса и по горсти сухих овощей. Дик, только что закончивший стаскивать последние тюки к весам, молча принял у меня мешочек с образцами и первым направился к выходу.
Пока я давала последние инструкции мисс Эббот, снаружи уже послышался его резкий свист, а следом грохот колес. Дорс не терял времени и успел перехватить свободный экипаж.
Стоило мне переступить порог, как тишина цеха осталась за спиной, а на меня обрушился хаос улицы. По мостовой с грохотом катились тяжелые телеги, перекликались зазывалы, а воздух казался серым от угольной пыли. После раскалённых печей уличная прохлада мгновенно прошила влажную от пота ткань платья; холодный воздух обжёг горло, и я закашлялась, прислонившись к шершавой кирпичной стене.
Дик уже держал распахнутую дверцу. Наша карета замерла у обочины, зажатая в плотном потоке фургонов, и возницы соседних подвод яростно осыпали проклятиями извозчика за внезапную остановку.
— Домой, Дик, — произнесла я, поднимаясь по ступеньке. — Переодеться, а потом сразу в Интендантство.
Я тяжело опустилась на сиденье. Дик коротко кивнул и захлопнул дверцу, разом отсекая брань и уличный гул. Карета качнулась под его весом — он привычно вскочил на запятки, и мы тронулись.
В полумраке экипажа я посмотрела на свои ладони — красные, пахнущие костром, с въевшейся в кожу сажей. В таком виде я была похожа скорее на кухарку, чем на леди. Впрочем, леди мне сейчас быть и не требовалось.
В руках Дика, в небольшом мешке, лежали доказательства двух бессонных ночей, а в голове, выжженной усталостью до звенящей пустоты, складывались слова, которые сэру Уильяму Бейтсу предстояло выслушать. Он ждал, что я приползу через неделю, измотанная и опозоренная, с протухшим мясом и просьбой о пощаде. Ошибаетесь, мистер Бейтс, и сейчас я приеду объяснить, чем грозит вам эта ошибка.
Я откинулась на жесткую спинку сиденья и закрыла глаза, а на губах сама собой появилась усмешка — жёсткий оскал смертельно уставшей женщины.