Глава I

На рассвете Фомка захотел пить, оттого и пробудился. Полежал, глядя в черный низкий потолок, поджидая, авось перехочется. Жажда усилилась. Поерзав, Фомка нехотя поднялся с лавки, ощупью пробрался в кутной угол, погремел горшками, пошарил в корчаге: воды не было. Горло саднило, язык высох. Фомка прохрипел с досадой:

— Эх, Акулина… раскудрит тя за так… Акулина! — громко кликнул он жену, да тотчас и затаился, поражаясь своей смелости, со страхом прислушиваясь.

Никто не отозвался: Акулины в избе не было. Фомка взъерошил редкие волосенки, широко зевнул, выдувая из себя нечистый дух. Почуяв знакомую вонь, настороженно повел носом да разом и вспомнил: Акулина-то уж два дня как у роженицы, оттого он и бражничает. Шумно дыша, Фомка как был, без порток, поплелся на двор, где стояла бочка с дождевой водой.

Он зачерпнул пригоршню-другую, напился, ополоснул лицо, отерся подолом рубахи. В пузе забулькало, но не полегчало.

— Ох ты, раскудрит тя-я… — жалобно протянул Фомка, почесал впалую грудь.

В душную избу возвращаться не хотелось, и мужичок, позевывая, уселся на завалинку. Помечтал, сладко причмокивая:

— Щас бы ковшичек бражки… да другой… М-м-м… — сухо сглотнул, представляя густо пахнувшую жижку.

В блаженные мечты не к месту вплыло грозное лицо жены. Фомка икнул — видение исчезло. Он опасливо огляделся: Акулина и въяве могла появиться внезапно. Супружницу Фомка побаивался. Он лишь приседал, втягивая голову в плечи, когда та в гневе обрушивалась на него за какую-либо провинность, ругая его никчемность. Во хмелю Фомка храбрился, петушился и пытался дать отпор, перекрикивая жену треснутым голоском, за что бывал нещадно бит чем под руку попадется.

Главой в их доме была Акулина — и по праву: ее ремеслом кормились, считай, на повивное и жили. Лекарка она да повитуха знатная, иные даже ведуньей нарекли. Со всей слободы да с окрестностей бабы к ней бегают: кому родить помогает, а кому — прости Господи — вытравить. Расплачиваются щедро: когда убоинкой, когда холстинкой, а когда и денежкой. Живность всякую приносят: кур да гусей, поросят. Давеча козу привели. Хорошее ремесло, прожиточное.

А Фомка что? Он промышлял и тем, и сем, и всем, гордо именуя себя «помочником». Дом ли строят, соль варят, рыбу ловят — везде он поспевает: суетится, кричит, руками машет. Да мало толку от его помочи выходило. За бестолковость свою Фомка прозвище получил: Безданной. Так его кузнец прозвал. Пытался однажды Фомка ему пособить, да от лишнего старания мех порвал и еле ноги унес. Бежал — аж в ушах свистело, а кузнец вслед орал: «Безданной! Безданной!» Усольцы услыхали, подхватили — так и прилипло. Да Фомка-то не в обиде, но с тех пор решил: кузнец без него обойдется. А другим помогал со всею охотою и усердием. Только такой суетой много ли заработаешь? Остатнее промотаешь. Оттого и приходится с женою ладить. А мужики посмеиваются: мол, у бабы в послушниках, не хозяин, мол. Ох, грехи, грехи…

Над дальним лесом заалело небо. От Усолки поднимался туман… Легкий ветерок колыхал прибрежные кусты, в огородных грядках шуршало. «Мыши», — мелькнуло в голове Фомки. Мелькнуло и — унеслось. Прижимаясь спиной к теплой стене избы, он дремотно засопел…

Внезапно предрассветную тишину порвал крик младенца. Фомка оторопело вытаращился, отгоняя от себя остатки дремы, силясь уразуметь, что творится… Сердце екнуло: «Акулина принесла?»

— Акулька… — тихонько окликнул он жену.

Ребенок не унимался, и Фомка, с трудом оторвав зад от завалинки, нерешительно поплелся на крик. Не враз и сыскал: в огороде меж капустными грядками белел тряпичный комочек. Он был не более налитого кочана — нешто углядишь. Комочек шевелился и кричал. Озираясь, Фомка несмело приблизился, озадаченно поскреб мясистый нос и, протянув руку, опасливо отвернул тряпицу. В предрассветном сумраке он увидел сморщенное личико и дрыгающие ручки с ножками.

— Раскудрит ее в туды!.. Дитя! Как есть, дитя… Вот ить…

Посидев недолго на корточках, Фомка растерянно помотал головой: что за наваждение? Наконец, запахнув тряпицу, он поднял младенца и, осторожно ступая, понес к избе. Подкидыш затих. У крыльца Фомка остановился, гадая: то ли взойти, то ли отправиться за женой. Он неуверенно огляделся: пособил бы кто! Ни души: отдыхала слобода, последние сны досматривала перед новым трудовым днем.

Только огромный солнечный каравай подымался над лесом, и рдяный свет его заливал все вокруг: пыхавшие дымом варницы и рассольные колодцы с высоко задранными шеями и замершими черпаками, затуманенную обмелевшую Усолку. Лениво несла она вдаль свои воды, а по берегам грудились дворы солеваров, выглядывали из-за них избы с почерневшими бревенчатыми стенами, а кое-где и с новыми, горделиво выпяченными золотистыми боками, еще пахнувшими смолой.

Солнце медленно всплыло и, застыв блином на небесной тверди, будто дивясь случившемуся, уставилось на Фомку, который все переминался у крыльца, неумело держа подкидыша на вытянутых руках и повторяя:

— Вот ить!.. Раскудрит ее в туды… Чего это, а?.. Чего?.. Крещены души…


* * *

Промаявшись два дня, Ульяна наконец разрешилась минувшей ночью и теперь приходила в себя. Слава Богу, рядом неотлучно была Акулина. Уверенные движения повитухи, ее голос — то властный, то ласковый — успокаивали и несли облегчение. Ульяна не знала, долго ли пробыла в забытьи, день ли настал или еще ночь — не угадаешь за плотными ставнями. Обессиленная, она наслаждалась покоем, ни шевелиться, ни говорить не хотелось.

Слегка приподняв веки, Ульяна наблюдала за повитухой — та что-то проворно размешивала в бурно парившем горшке. На вспотевшем круглом лице Акулины поблескивали отсветы масляного светильника. Приятно и густо пахло травами. Ульяна глубоко вдохнула, поискала взглядом: вот он, рядышком, сыночек ее, завернутый в повивальник. Она слабо улыбнулась, подняла было руку, чтобы дотронуться до ребеночка, но рука бессильно опустилась.

Акулина заметила шевеление, отставила горшок с варевом и приблизилась, отирая потное лицо.

— Лежи-лежи, милая, не подымайся, — она ласково удержала Ульяну.

— Что это? — забеспокоилась та. Приметила, что она уже не в мыльне, где пребывала в пору родов, а в горнице. — Как я тут-то оказалась?

— Никита велел вас с дитем сюда принести.

— Нехорошо… я ж нечистая…

— Ну, то Никите видней: он в своем дому хозяин.

— Не в обычае такое… — начала было Ульяна.

— Ай, — беспечно отмахнулась Акулина, — пустое! Обычаи люди сами выдумывают, опосля и следуют им. Ты лежи покойно. Туточки оно лучше, вовсе слабая ты, чтоб в мыльне оставаться. Лежи, сил набирайся.

— Слабая… — согласилась еле слышно Ульяна. — Вот… хотела дите погладить… и того не смогла. Его, поди, покормить пора?

— Сынок у тебя славный, — расплылась в улыбке повитуха. — Разумеет, что мамке отдохнуть надобно, ничего не просит. Почивает… Погляди-ка…

Ульяна, заглянув в крохотное личико сына, счастливо улыбнулась:

— Красовитушко… Почивает, соколик мой.

— Упрямый, соколик-то, никак на белый свет выходить не желал. Помучилась же ты, бабонька! Ох-те-те… — сочувственно протянула повитуха.

— А что, Акулина… всегда так бывает? Неужто все так мучаются?.. Эдак-то в другой раз боязно…

— Не бойся, милая, по первости тяжко, другие сами пойдут, — успокоила та. — Чего я только не навидалась… Сколь народу приняла — не счесть враз-то.

— Тебе, поди, пора, Акулина? От Устинихи-то дважды давеча прибегали, — вспомнила Ульяна смутные видения своего полузабытья.

— А ты откудова проведала? Спала вроде? Прибегали, да. Так и ничего, подождут. Ихней-то Палашке далеко не срок… На-ка вот, испей. Настрадалась, сердешная, — Акулина приподняла роженицу, поднесла к ее губам чарку с отваром одной ей ведомых трав.

— Сладко… Медовый вкус…

— Мед и есть, а еще цвет шиповников, да мята, да Петров крест, да… Там много всего. Ты пей-пей, силы набирайся…

Ульяна послушно допила.

— Вот и славно, — удовлетворенно вздохнула Акулина, помогая ей улечься: поправила подголовник, убрала с лица Ульяны влажные волосы, погладила плечо. — Поспи, милая. Пущай сон твой сладким будет, немощь с тела сгонит, сердце укрепит да кровь развеселит. Спи, а я за дитем пригляжу.

Ульяна, смежив веки, затихла. Немного погодя на ее устах появилась слабая улыбка. Знать, райский сон увидала? Вот и ладно. Акулина, озабоченно сведя брови, задумалась. Про мужа-то своего, Никиту, молодуха так и не сведала, будто и нету его. А ведь тоже мучился, истомился мужик. Из горницы от образов в мыльню бросался, в ногах у повитухи валялся, умоляя спасти жену. При том богатство немалое сулил — и кто! — Никита, известный скареда. Извелся весь, с лица спал. И как сына-то увидал — не враз успокоился. Лишь когда вызнал все про Ульяну — жива ли, здорова, нет ли хвори какой да вреда, а ежели здорова, то скоро ли в себя придет, — вот тогда возликовал и, велев перенести ее в горницу, умчался со двора неведомо куда. А эта, Ульяна, ни словечка про него. Видать, никак не сладится у них… Жизнь чужая — что омут глубокий: покуда сам не утопнешь — дна не увидишь.

Повитуха с жалостью поглядела на спящую Ульяну. Лицо у той посвежело, воротился румянец, брови собольи вразлет легли, губы зарозовели, зубки жемчужные видны. И такая в лице пригожесть явилась, что Акулина невольно загляделась. Никого краше Ульяны в Усолье не сыщешь. Да есть ли на всем свете подобные ей? Ах, как парни да мужики в ее девичестве вокруг хороводились, как друг пред другом петушились! Так ведь краса не доля. Через пригожесть свою Ульяна счастья-то и лишилась. Или, быть может, обрела? Кто его знает, какое оно — счастье? У девок одно — сердешное; у баб другое — в достатке жить, а сердце унять. Зато детишки не в нужде вырастут, сытые, одетые, Бог даст, здоровые — вот и счастье бабе. Молода Ульяна, не думает еще о том. Пробудится — надобно растолковать ей, утешить душу. Матери у нее нет, кто еще подскажет?

Вдруг Ульяна тревожно заворочалась, всхлипнула и, широко открыв глаза, невидяще уставилась перед собой. Молвила обреченно:

— Видно, помру я скоро, Акулина…

— Что ты, Ульянушка, окстись! — перекрестилась повитуха. — Нешто можно так-то сказывать, смерть кликать? Никак, сон страшный привиделся? Так то всего лишь сон: тьфу! — и нету его. Поживешь ты еще, Ульянушка, сыночка вырастишь да иных детушек своих, кого Бог даст… И все-то у тебя ладным-ладно будет.

Ульяна не слышала повитухи:

— Аверьян мне привиделся…

Акулина осеклась:

— Аверьян?..

— …Зовет меня, манит. И я вроде к нему бегу… такая радостная, веселая!..

— К дождю покойник снится, — перебила Акулина, притворно зевнув. — Знать, ненастье будет?

— Не-ет, — заупрямилась Ульяна, — помру, коль зовет… Любил он меня, чрез то и смерть принял.

— Коли любил — зла не сотворит. Не виновать себя, милая. Не было у Аверьяна ни дома, ни добра — только и всего, что в заплечной суме. Пропала б ты с ним… Ушел он из Усолья — и ладно. А коли волки задрали, так то судьба его. Да и волки ли?.. Охотники, Андрей Сыч с товарищами, которы суму-то Аверьянову нашли, сказывали, будто никаких следов не осталось. Чудные, мол, волки-то… Незнамо где лежат Аверьяновы косточки, упокой, Господь, его душу, — повитуха перекрестилась и добавила: — Знать, не звал он тебя, а прощался. Забудь уж его, Аверьяна-то. Слышь? Мужняя жена, Никитина, вон — сынок у вас…

— Не могу забыть, Акулина… Рада бы — не могу! Из головы выкинула, а из сердца нейдет! Тут вот он у меня… Уж сколь времени прошло, а не забыть! — Ульяна всплеснула руками и застонала, то ли от боли, то ли от отчаяния.


* * *

Появились они в Усолье одновременно, в весеннее половодье, будто талой водой принесло: Аверьян с пустой сумой за плечами да Никита с денежным мешком за пазухой. Каждый, по давно заведенному обычаю, получил прозвище Приходец, каждый занялся своим делом.

Аверьян плясал, пел необыкновенным голосом незнаемые здесь песни, был заводилой на гуляньях. Девицы млели от его голоса, мужики заслушивались байками о дальних землях, о нравах людских, бабы с детишками сказками его забавлялись. Всем по сердцу пришелся Аверьян, питаясь милостью привечавших его усольцев да пользуясь благосклонностью местных девок и вдов.

Родители берегли своих дочерей, зорко присматривали за ними и облегченно вздохнули, когда Аверьян выбрал Ульяну. И она, как только углядела его в кругу парней — веселого, нездешней смуглоты, — лишь об нем мыслила. Как тряхнет он смоляными кудрями да глянет ласково черными очами — так займется сердце, и застучит, и ровно из груди рвется ему навстречу. Ночью, тайком сговорившись, Ульяна к нему бегала, и не было силы, которая могла бы разлучить их.

Поначалу усольцы думали: не останется Аверьян в их слободе, далее куда поспешит. Мужик — перекати-поле, на одном месте не удержишь. А вот поди ж ты: прогуляв лето, осенью на соляной промысел нанялся, осесть решил. Судачили усольцы: никак молодец жениться замыслил. И, конечно, на Ульяне — на ком же еще?

Тем временем Никита купил две варницы, построил третью и сразу стал женихом завидным. Срубил дом — не избу, а целый терем: с окнами, не волоковыми — косящатыми, с богатыми резными наличниками, с крытыми тесовыми переходами да высоким крыльцом. Были там поварня и мыльня, во дворе погреба, хлевы да конюшня. Домов таких в Усолье отродясь не ставили, опасались: налетит ворог, пожжет слободу — пойдет все прахом. Чай, не Москва — окраина Руси, не до роскоши.

— Боярином жить замыслил, Никита Кузьмич? В этаких хоромах небось и наместник не живал, — завистливо укоряли его соседи.

— Однова живем, — отзывался Никита и принялся высматривать себе невесту. Да скоро и посватался к Ульяне.

Отец ее, не веря в этакое счастье, поспешно согласился. И, не успела Ульяна опомниться, ударили по рукам да назначили сговор. Девица воспротивилась было, уговаривая отца отдать ее за Аверьяна: мол, любит его без памяти, за иного не пойдет.

— Аверьян сватов не присылал, не просил тебя за себя. Да ежели попросит — не отдам! — ответил отец, кипятясь. — Ишь, отдать за него! Он гол что сокол, за душою одне песни да сказки. Ты Бога должна молить за Никиту! Какой хозяин! Боярыней станешь жить в его терему.

— Не желаю боярыней! Не хочу за постылого! — стояла на своем Ульяна, просила слезно: — Не неволь ты меня, батюшка!

— Ульянушка, сердце смири, — уговаривал отец. — Сама посуди: тебе, сироте, этакое богатство в руки как по маслу идет! Сызмала впроголодь живешь, в курной избе — невелика радость-то… Неужто и деткам своим того желаешь? Я стар, хвор, не задержусь на белом свете. Вовсе одна останешься, о ту пору всяк обидит. Пропадешь! Уродилась ты в мать-покойницу пригожею, чрез то Никита ума лишился: берет тебя без приданого да со мною вместе. Грех отказываться!

— Не по сердцу он мне, — твердила Ульяна.

— Смирись, все одно приневолю! — отрезал отец.

После того сгоряча устремилась Ульяна к Никите, умоляя его отказаться от сговора. Решившись, открылась ему, что грешна: к Аверьяну, мол, тайно бегала. Да все без толку — простил ей Никита и этот грех, ничем не выдал своего смятения, лишь кулаки огромные сжал. Если бы глянула на него в тот миг Ульяна — встревожилась бы за жизнь Аверьянову, да стояла она перед ним, не поднимая глаз, не хотела видеть постылого.

Многие досадовали на ее счастье: мол, какого жениха окрутила, не иначе как колдовством. А она — видит Бог! — все бы отдала, лишь бы другой рядом был. Да что сделать, как добиться этого, ведать не ведала. Порою смотрелась Ульяна в подаренное Аверьяном глядельце и досадливо хмурила брови, недовольная своею пригожестью. Разве отступится Никита от нее? Ровно привороженный следом ходит.


Узнав про назначенный сговор, Аверьян с лица спал. Никто более не слышал его песен. Бессонными ночами он на луну глядел, ровно волк одинокий, только что не выл. Бродил по Усолью, а к Ульяне подступиться не мог — Никита не подпускал. Ничего иного не придумал Аверьян, как подкараулить соперника.

— Оставь Ульяну, Никита, не за свой кус хватаешься! У нас с нею все сладилось.

— Сладилось, сказываешь? — враз побагровел, удерживая гнев, солевар. — Грешком да потайкою? Сгубишь девку — и горя тебе мало?!

— Не мешайся, Никита, зашибу! — грозно двинулся на него Аверьян.

— Ну-ну, давай! Давно у меня на тя руки чешутся!

Они яростно схватились. Аверьян — откуда что взялось в поджаром теле — долго не уступал коренастому Никите. Но скоро сила его иссякла, и Никита от всей души измолотил ненавистного соперника. Аверьяна чуть живого — Никита кулаком мог лося свалить — подобрала и выходила Акулина. Она же и поведала парню спустя время, что у Никиты с Ульяною были сговор да обручение и все де у них к свадьбе идет.

Еще не оправившись, Аверьян, как услышал про то, открыто прибежал к Ульяне, умолял бросить все, уйти с ним из Усолья. Но, проплакав втихомолку несколько дней и покорившись родительской воле, она в душе уже попрощалась с любимым. В ответ на горячие уговоры Ульяна через силу попросила не тревожить ее сердца, простить да не поминать лихом. Аверьян остался ни с чем.

В день венчания они виделись в последний раз. На свадебном пиру плясали скоморохи. Один из них, ряженный медведем, переваливаясь, подскочил к невесте и, улучив минуту, когда Никита отвернулся, горячо зашептал:

— Пойдем со мною, лада моя!

Она вздрогнула, услышав знакомый голос:

— Жизни нету без тебя! Пойдем…

Вцепившись в лавку, Ульяна мелко затрясла опущенной головой:

— Нет-нет… Уходи… не зови меня… Помилуй…

— Пойдем, Ульянушка, холопом твоим стану… Завсегда рядом буду!

— Нет. Уходи… Богом прошу, уходи.

— Что ж… Прощай, Ульянушка!..

Медведь отскочил в сторону, мелькнул в разудалой толпе и пропал.

Через месяц охотники нашли в лесу Аверьянову суму. Следов же его самого нигде не было. Уверившись, что парня задрали дикие звери, в Усолье пожалели о Приходце, попечалились да вернулись к повседневным заботам. Ульяна — на все воля Божия — похоронила Аверьяна в уголке своей души и покорилась мужу. Полюбить Никиту она не смогла, но почитала его, стала доброй да верной женой.

И вот теперь, после сна, разбередившего сердце, Ульяна заново остро пережила разлуку с Аверьяном и почуяла безумное желание хоть глазком увидеть любимого.

— Нет, не забыть мне его, Акулина… Никак не забыть!..

— Ну, коли так, — заключила повитуха, — в сердце оставь его, раз уж он там угнездился. А в голове не держи: не ровен час, умом ослабнешь.

В ту же минуту вдруг глухо вскричал младенец. Женщины враз обернулись к новорожденному и недоуменно воззрились друг на друга: сынок Ульяны мирно посапывал и молчал, а других детей в избе быть не должно.

Акулина недовольно проворчала:

— Ну вот те, потолковали про покойничка — блазнить стало. С нами крестная сила! — она размашисто перекрестилась на божницу.

— Неужто бывает так-то, чтобы двоим казалось да белым днем? — засомневалась Ульяна, тоже осеняя себя крестом.

— Бывает не бывает, а дитя кричит. Теперича вот замолкло, — повитуха прислушалась. — А? Молчит?.. Нешто вправду приблазнилось? Пойду-ка разузнаю, чего в дому твоем творится.

Не успела Акулина шагнуть к двери, как та внезапно распахнулась. Меж резных косяков явилась стряпуха Никитиных Иваниха, а из-за ее плеча несмело выглядывал не кто иной, как Фомка. Акулина, решительно преградив вход, вытолкала незваных пришельцев в сени и затворила за собою дверь.

— Ты чего приперся, по какой надобности? — напустилась она на мужа.

— Дык… Вот… — начал было Фома.

— Погодь-ка, — прервала его Акулина и озабоченно обернулась к стряпухе: — Иваниха, тут вроде младенец кричал? Не слыхала?

— А я чего? Вон, Фома принес, с него и спрос, — стряпуха кивнула на мужика и поспешила уйти, ведая крутой нрав повитухи.

— Как принес? Кто?! — не поняла Акулина, из-за сумрака в сенях не сразу заметив на руках Фомки рыхлый сверток, но тот вдруг зашевелился и издал пронзительный вопль.

— Ты где дитя скрал, изверг?! — кинулась повитуха на супружника.

— Не скрал, Акулинушка, не скрал! — торопливо объяснял Фомка, прикрываясь ребенком. — Нашел… В капусте, в межгрядье лежал… Раскудрит ее в туды… Орал шибко. Я на крик-то и вышел… а тама… оно…

— Как так лежал?! — запальчиво вскричала женщина, заглядывая под тряпицу. — И впрямь дите… Может, потерял кто?

— Ну-у, потерял… — Фомка, видя растерянность жены, приосанился, осознал, что буря миновала. — Ты, Акулина, еще скажи: обронил. На нашем-то огороде кто бывает?

— Никто, — согласилась повитуха, забирая у него младенца. — Никто, окромя нас. Нешто подкинули?

— Ага, подкинули! — радостно подтвердил Фомка и, довольный, что все обошлось, неосторожно придвинулся к жене.

— Эк ты смердишь, Фома… Фу-у-у… — отмахнулась та. — Сызнова бражничаешь, покуда я в отлучке?

Фомка прикрылся заскорузлой ладонью, отклонился, оправдываясь:

— Дык, самую малость, чуточек… Токо дух остался. Я тама… Бубеговым помогал, вот и… А чего делать-то станем, Акулина?

— Ладно, — отозвалась супружница, — ты домой ступай, я с дитем сама решу.

— Не, я тута… Я на дворе никитинском посижу. Тута я, Акулина!

— Как знаешь, Фома, как знаешь…

Акулина вернулась в горницу с ребенком на руках, пояснила удивленной Ульяне:

— Вот… Фома в капусте нашел. Подкинули…

— Вам подкинули? — Ульяна с любопытством приподнялась, пытаясь разглядеть, что делает с подкидышем Акулина.

А та, заслонив от чужого глаза дите своим задом, развернула сверток на лавке, склонилась над подкидышем. Придвинула жировик и при его неярком свете знающе осматривала да ощупывала маленькое тельце. Коротко проговорила:

— Девочка… Ныне народилась… Эх, неумехи, кто ж так пуповину перевязывает?!

Из своего повивального сундучка достала все необходимое, быстро и умело исправила чужую оплошность.

— Акулина, а отчего она молчит, не померла ли? — озаботилась Ульяна.

— Тю на тебя! Здорова. Как же, кричала, поди, все утро: с Фомой-то так наорешься! Притомилась… Синим-синешенька: то ли прозябла, то ли с натуги. Однако здорова… Завернуть бы ее в чистое, — Акулина с сомнением посмотрела на тряпицу, в которой ее супружник принес найденыша.

— Возьми там, в укладке, утиральник, — предложила хозяйка и, пока повитуха пеленала младенца, вслух размышляла, кто мать девочки и как она могла кинуть свое дите. Видать, совсем бабе невмоготу, край пришел. — Акулина, как мыслишь, которая родила? Из наших ли?

— Которая? — повитуха задумалась, с сомнением покачала головой. — Я уж пораскинула, а не соображу. Чужая издаля не придет середь ночи: сторожа-воротники узрели бы. Своя, видно?..

Кого проглядела Акулина? И могла ли не заметить, с ее-то навыком да глазом наметанным? Она знала всю подноготную усольских баб: кто недавно понес, кто на сносях, у кого какая хворь. Невелико Усолье — все на виду. Это ж как таиться надобно!

— Видать, девка некая грех свой скрыла, — заключила Акулина, — а вот которая — не скажу… Не ведаю. Бог ей судья, а от меня спасибо ей, — неожиданно добавила повитуха, закончив пеленать и приподняв младенца.

— Спасибо-то за что? — не поняла Ульяна.

— За дите, милая, за девочку эту. Еще в церковь схожу, свечку Царице Небесной поставлю… И мы с Фомою непутевым сподобились: дочкою нашею будет! Своих-то детишек нам не дадено. Пустая я…

— Пустая? Ты?! — изумилась Ульяна. — Как же? Я чаяла, ты все про бабьи недуги ведаешь, от всего исцеляешь. И выхаживала порожних, и детишки рождались.

— Не всех выхаживала, не всех исцеляла. Вот и себя не смогла… Так вот, вишь, мне Богородицын подарок…

Проснулся, заворочался сын Ульяны.

— Покорми-ка его, — велела Акулина.

— Ой, а у меня молока-то нет! — испугалась Ульяна, протестующе выставив ладони.

— А ты поднеси, поднеси… — настояла повитуха, проследила, как Ульяна осторожно поднесла сына к груди, заметила: — Вот так-то лучше!

— Гляди-ка, сосет! — счастливо засмеялась Ульяна. — Дай мне и девоньку свою. Чай, голодная?

Акулина отказалась, рассудив:

— На двоих не хватит. К тому ж незачем их молочными братом с сестрою делать, когда неведома судьба ихняя. Ну, как суждены друг другу?

— Ты уж скажешь, — недоверчиво улыбнулась Ульяна. — Все равно ведь голодом держать не будешь, а мне не в тягость.

— Своего корми, а ее… Коровье молоко бы с водою развести. Данила, поди, подоил уже? Чего там, за окном, чай, день на дворе? А у нас-то — ох, и темень! Давай ставни снимем.

— Снимем, — согласилась Ульяна. — Ты покличь Данилу. Одной тебе не управиться, а я и вовсе не пособница.

Отворив дверь в сени, повитуха крикнула дворового. Вместо него на зов явилась Иваниха и с любопытством воззрилась на младенца в руках Акулины.

Повитуха недовольно проворчала:

— Не тебя звали, чего пришла? Сына твоего, Данилу, кликала: надобно ставни снять, то мужику под силу.

— Знать, Данила не слыхал, — ответила Иваниха. — Я щас пришлю его.

— Постой! Заодно принеси нам молоко да воду теплую, — велела повитуха, пояснив: — Дите накормить надобно.

— Да-да, я мигом, — понимающе закивала головой стряпуха. — Там, на дворе, Фома дожидается… Не надо ли ему чего молвить?

— Нет. Ступай.

Стряпуха вышла в сени, но дверь закрывать не спешила и, обернувшись, сообщила хозяйке:

— Никита Кузьмич на промысле мужиков угощает…

Ульяна промолчала, будто и не слыхала. Вместо нее отозвалась Акулина:

— Не рано ль угощать начал? Родины празднует? — и, заметив, что стряпуха медлит, поторопила: — Иди, что ль, улита, покличь Данилу! Не век же нам впотьмах сидеть!

Иваниха, недовольно поджав губы, удалилась.

Повитуха положила подкидыша на лавку, озаботилась:

— Пойду, Фому со двора отправлю, а то как бы не вызнал про Никитино угощение — довольно уж без меня бражничал.

Она вышла на высокое крыльцо, огляделась. Супружник задумчиво сидел на сложенных в углу двора бревнах.

— Фома! Поди-ка сюда!

Фомка с готовностью бросился на зов и, вскинув кудлатую бороденку, задрал голову:

— Тута я, Акулина… Тута…

— Ну-ка, обскажи ладом, что да как…

Фомка почесал в затылке, собираясь с мыслями, и, насколько мог, подробно поведал об утреннем происшествии. Акулина слушала, не перебивая. Фомка закончил свой короткий рассказ и ждал, что молвит жена.

— Ну, ступай домой, — махнула она рукою и повернулась, чтоб уйти.

Фомка окликнул:

— Акулина! Чего с дитем-то станется?

— Чего с ним станется? Себе возьмем. Нам, чай, подкинули?

— Ну да, нам! — Фомка просиял, выдохнул мечтательно: — Сы-ы-ын…

— Дочь, — отрезала Акулина и скрылась в избе.

Фомка оглядел двор и, не видя, с кем бы поделиться новостью, горделиво выпрямился, одернул рубаху, покачал головой:

— Во как! Дочь! Раскудрит ее…

В распахнутых воротах никитинской усадьбы показалась телега Федосея-рыбника. Федосей, в кожаном запоне и высоких сапогах, шагал обочь воза, держа вожжи. Въехав во двор, вскричал:

— Тпру-у! Стой!.. Эй, Фома! Пособи!

Фомка с готовностью подскочил и, не спрашивая, на что звали, тотчас ухватился за край тяжелого короба, доверху наполненного кишащей, искрящейся на солнце свежей рыбой. Из поварни вышли Иваниха с сыном Данилой. Тот в одной руке нес кринку с молоком, а другой на ходу отирал сальный рот.

Стряпуха поманила рыбника:

— Сюда… сюда несите.

Данила вознамерился было помочь, но Иваниха его отослала:

— Они тут без тебя управятся. Ступай, хозяйка ждет. Да гляди, молоко не расплескай!

Семеня к поварне, согнувшись под тяжестью короба и кряхтя, Фомка сообщил:

— Слышь-ка, Федосей… У меня ить дочь появилась.

Рыбник молчал и громко сопел. Фомка, посчитав, что тот не расслышал, повторил взахлеб:

— Ты, Федосей, слыхал ли? Сказываю, дочь у меня.

— Угу, — буркнул рыбник, решив, что Фомка повредился умом.

Едва короб внесли в поварню и поставили в угол, Федосей сбежал, не обращая внимания на что-то толковавшую ему стряпуху. Фомка остался с Иванихой и уж в ее лице нашел благодарную слушательницу. Она не только заставила его дважды поведать про подкидыша, переспрашивая да уточняя, но и вызнала о решении Акулины оставить младенца у себя.

Довольный собственной значимостью, распарившись в духоте поварни, Фомка расслабился и, кивнув на короб с рыбой, сведал:

— Чего, никак пировать ладитесь?

— Ну да, ладимся, — ворчливо подтвердила стряпуха, помешивая в котле. — Успеть бы к вечеру!.. А Никита Кузьмич уж с ранья празднует, варничных потчует.

Фомка насторожился:

— На промысле?

— А где же еще? Помоги-ка…

Фомка пособил переставить котел и заторопился:

— Ну, так я побег? Надобность у меня… Раскудрит ее в туды!..

Иваниха тяжело опустилась на скамью, отдуваясь и отирая передником потное лицо:

— Ась?.. Ступай, ступай, Фома, с Богом.

Фомка опрометью, не разбирая дороги, вылетел из никитинского двора и устремился к варницам, пыхавшим паром на другом берегу Усолки. И как же он не помыслил! Коль дите народилось, Никита обязательно угостит своих работных! То ж опосля будут родины — званый пир… Ну, а сразу-то, сразу — своим варничным поднесет… Эх, Фома, дурная голова, сколь времени потерял! Поди ить, выхлебали все? От столь горестной мысли Фомка припустил быстрее. Издали, еще с моста, углядел он немалое оживление возле одной из Никитиных варниц.


Никита, могутный, статный мужик с саженными плечами, уже изрядно захмелев, по-ребячьи радостно тыкал в грудь каждого вновь прибывающего и кричал:

— Сын у меня! Ей-богу, сын!.. Гуляй, народ! Веселись! Сын!.. — при этом черпал ковшом из полупустого бочонка и совал очередному поздравителю.

Рядом с ним переминался с ноги на ногу тщедушный, чисто одетый мужичок. Всякий раз, когда Никита нырял ковшом в бочонок, дергал его за рукав:

— Записать бы надобно, Никита Кузьмич, оплатить…

— Цыть ты, кочерыжка корчемная! Не стой над душой! — отмахивался от него солевар. — Отдам, вот те крест, отдам! Как весь бочонок опростаем, за все и отдам…

— Так ить набегут на дармовое-то! Вон — Фомка пылит, за ним еще появятся… Одним бочонком не обойдешься! А вино-то немалых денег стоит… Жалко мужичкам спаивать! Наместника бы угостил, кабы он приехал, еще кого не из простых… А, Никита Кузьмич? Родины-то станешь праздновать?

— Всем хватит! У тебя, я чай, припасено немало.

— Чего ж, все запасы разом и спустить? И кому?! О-ох…

— Не страдай! Не обижу! Сполна рассчитаюсь! — хлопнул его по плечу Никита, да так, что корчмарь скривился от боли. — Гуляй, крещены души! Сын у меня! Слышь, Семен, ты б еще две носаточки вина принес, про запас: народ-то прибывает, а в бочонке, вишь, на донышке.

— Может, все ж таки бражки? Хватит с них вина.

— Вина, сказываю. Вина! Мой сын того стоит!

— О-хо-хо… Обошлись бы и бражкой, — остался корчмарь при своем соображении.

Отобрав, на его взгляд, более трезвых мужиков, Семен позвал их с собою — принести еще вина. На ходу прикидывал, сколько можно с Никиты получить сверху. «Так и дал я тебе две носаточки романеи… Как же! Одной обойдетесь… Да, пожалуй, не хватит одной-то: два ведра маловато на эдакую ораву… А ежели водой развести?..»

Пока корчмарь, отходя, размышлял, как бы обмишурить Никиту, да подсчитывал в уме возможную прибыль, к счастливому отцу приблизился невысокий мужичок с окладистой бородой и хитрыми зенками — тоже солевар, сосед по промыслу, Васюк Александров.

— Слышь-ка, Никита. Не рано ль ликуешь? А ну как Аверьян объявится?

— С того света, что ль? — отмахнулся Никита широкой ладонью. — Оттоле еще никто не объявлялся.

— Вольно ж тебе верить в гибель Аверьянову, а бездыханным-то его никто не видел, — не унимался Васюк. — Может, сам Аверьян так все изладил, чтоб сгинувшим считали?

— Живой не живой, мне-то что с того? — помрачнел Никита, утрачивая веселость, будто в решете ее пронес. — Аль ты чего ведаешь? — он угрожающе двинулся на товарища.

— Да чего я ведать могу? Бог с тобою! — попятился Александров. — Я же токмо упредить тебя, чтобы радовался с опаскою.

— Ладно уж, без твоего совету умен, — отступил Никита, грозя пустым ковшом. — Пущай только заявится — живым не будет! Нету нам двоим места в Усолье, нету! — и повернулся к подоспевшему Фомке.

Безданной егозливо подтянул портки, подождал, пока солевар зачерпнет из бочонка, и, принимая ковш, от души вскричал:

— С сыном тебя, Никита Кузьмич! Сын — оно… ого!

— Пей, Фома, пей, радуйся моему счастью!

Фомка, в предвкушении малость задержав дыхание, выпил взахлеб, торопясь и проливая. Сипло выдохнув, он отерся рукавом рубахи и осклабился в блаженной улыбке:

— Хорошо вино… Сладко… Отродясь такого не пивал, раскудрит его в туды!.. А ить у меня, Никита Кузьмич, ныне тоже, стал быть, праздник!..

— А как же! Моя радость — все и празднуем! — подхватил солевар.

— Не-е, — заплетающимся языком заспорил Фомка, — не об том я… У тя сын… а у меня, стал быть, дочь… До-о-очь у меня! Во-от такая… ма-а-ахонькая! Акулина говорит: ныне ночью народилась. Она ведает! Акулина моя все-е ведает!..

Мужики, толпившиеся вокруг, потешались:

— Чего несешь, Фома? Откудова у тя дочь? Акулина-то сколь уж ночей с Ульяною была да и теперича, поди, у нее?

— Кого пригрел, Фомка?

— Никак, с козою согрешил?

— Ну и Фома! Силен мужик!

Фомка горячился, рвал на себе рубаху и со слезою в голосе, перекрикивая пьяный галдеж, поведал об утреннем случае.

— Погодите, крещены души, — слушая его, оборвал хохот мужиков Никита. — Видно, правду Фома молвит?

— Отчего ж не правду? Верим — было, — согласились варничные. — Отчего не поверить?

Подкидыши в Усолье не редкость, нет-нет да на чьем-нибудь крыльце окажется сверток с дитем. Подкидывают, понятное дело, все больше богатым. А Фомка — что ж? — ни то ни се, одно слово — Безданной. И на тебе — ему подкинули? Не разобравшись, не иначе. Оно, конечно, Акулина — баба справная, почитай, полслободе родня, многим на свет появиться помогла. Да своих-то детишек ей Бог не дал, как с ними управляться, она, поди, и не ведает.

Стали мужики думать да гадать, как такое приключиться могло. Каждый, кто еще умел связно молвить, старался свое слово сказать:

— И кто ж, крещены души, сотворил эдакое? Чье дите?

— Бабы — чего?.. Оне, бабы-то, не бросят, пожалеют…

— Отчего ж не бросят? Всякие бабы бывают, иные так хуже змеюки…

— Не-е, не баба… Девка — по всему выходит… Девке, ей ведь срам скрыть надобно. Ходила по-тихому, опросталась сама…

— Ну-у, так то — Анка Евсеева, у нее пузо немалое.

— Не, Анка-то завсегда така была — обширная.

— Во-во! Така выносит — не углядишь…

— Не, то не Анка… Марьюшка Воложенинова? То-то она вчерась занемогла. А, Митяй?..

— Чего Марьюшка-то? Ну, занемогла. А с чего? Она, вишь, редьки с квасом объелась.

— Знать, Карпикова вдова? Ей не впервой от ветра тяжелеть…

— Не, она вот токо-токо родила. И детишки ейные все при ней, хоть и перебиваются с хлеба на воду, да не бросает.

Слово за слово мужики перебрали почти всех баб да девок подросших, но ни на ком не остановились. Фомку спросили:

— Чего с дитем делать станешь?

— Дык чего?.. Ростить будем с Акулиною… ежели выживет…

— Ох, не все еще чудеса сотворились в Усолье нашем, — почесал в бороде Васюк.

— Жизнь новая — вот истинное чудо Господне, — отозвался Никита. — В сравнении с нею все иное — обыденность.

— Жизнь… — пьяно всхлипнул Фомка, — ее ведь еще прожить надобно… раскудрит ее в туды…

Оба солевара удивленно поглядели на него: никчемный вроде бы мужик, а слова верные молвил. Прожить ее надобно, жизнь-то, — вот в чем штука.

Бочонок был выпит, корчмарь запаздывал. Мужики топтались в ожидании на варничном дворе. Вяло толковали о том, о сем, да все больше о соли. Солнце, высоко поднявшись, уже крепко припекало. Фомка икнул, отошел в тенек и, блаженно растянувшись на пожухлой траве, тихонько захрапел. Привиделось ему, будто он, Фомка, угощает варничных и ему кланяется Семен-корчмарь, будто милует его Акулина да протягивает ему ребенка: «Вот, Фома, наше дитятко, нерожденное, желанное…» И от радости великой он уже не стоит на твердой земле, а уносится куда-то вдаль на белом пушистом облаке. И видит под собою леса густые, реки текучие, озера глубокие да грады незнаемые, поболее Усолья, затерянного в дебрях.


* * *

Той же ночью в богоспасаемом стольном граде Москве родился младенец, чьего появления ждали с великим нетерпением. И вот свершилось! Наступил долгожданный миг. Схватки у государыни начались ввечеру, ее тотчас с великим береженьем снесли в мыльню, и там подле нее неотлучно находились бабка-повитуха да несколько боярынь. Иные боярыни с княгинями теснились в верхних покоях, тревожно прислушиваясь да перешептываясь.

Великий князь Василий Иванович метался по дворцу, натыкаясь на бояр да на окольничих, почти не узнавая их. Те испуганно жались по стенам, изумленно таращились: столь непривычно им было видеть своего государя в смятении духа. Он, ключник и постельничий Божий, искал утешения и опоры у них, своих холопов. Он, кто не терпел ни малейшего противоречия, был ныне растерян и подавлен. Василий Иванович то принимался молиться, то в отчаянии замирал, тревожно прислушиваясь, и наконец заперся в крестовой палате с митрополитом да священниками и посылал небу молитвы, прося у Господа прощения и благословения.

Рождение сего младенца значило для великого князя Московского много больше, нежели просто для отца — рождение сына. Сколько он ради этого претерпел! Потерял было всякую надежду на наследника, прожив с первой женой, Соломонией, в бесплодном браке долгие годы. Все, к чему прибегала его несчастная супруга, не приносило пользы: и молитвы, и чародейство оказались бессильными.

Вопрос — кому оставить Русскую землю, кто будет его наследником? — неотвратимо вставал пред Василием Ивановичем. Братья великого князя вновь могли втянуть государство в кровавое междоусобие, как случалось прежде. Надо было на что-то решаться. По совету ближних бояр государь задумал избавиться от неплодной супруги, заточив ее в монастырь.

Что тут началось! Монахи — заволжские старцы с Вассианом да Максимом Греком во главе — взбунтовались против такого злобного намерения, воевода князь Курбский возмутился… Даже простолюдины осуждали государя! Чтобы всех утихомирить, Соломонии предложили добровольно отречься от мира. Она отказалась. Василию Ивановичу было до слез жаль супругу, но отступать от задуманного он не собирался.

До сей поры памятна Василию Ивановичу последняя их встреча. От воспоминания и теперь озноб по телу пробегает. Объявил тогда великий князь жене свою последнюю волю: отрешиться от нее и взять иную супругу, чадородную. Выслушала его Соломония и долго молчала. Видел Василий Иванович, что с трудом держивается она: очи потуплены, подбородок дрожит, уста невольно кривятся, а пальцы торопливо перебирают, рвут концы убруса.

Жалко ее — самому впору разрыдаться. Однако уже виделся, стоял за постылой женой иной образ — огненновласой красавицы, живой, веселой, стремительной, обжигающей. Елена из рода Глинских покорила сердце великого князя, всю душу разбередила. Уж ни дня без смеха ее прожить не мог Василий Иванович. Непохожая на смиренных московских красавиц, воспитанная на иноземный лад, она отличалась своенравием, но была умна и рассудительна.

Соломония уже давно предчувствовала свою опалу, боялась, что отравят, даже голодала. Однако смилостивился государь: жизнь сохранил, да только в монастырь велел уйти. А ей-то все едино — что от мира уходить, что из жизни. Нету в том ее воли! Василий Иванович, муж венчанный, с которым прожили душа в душу столько лет, волком глядит. А все она, чертовка рыжая! Ведь сказывали Соломонии, предупреждали ее, да она будто одурманенная жила. Все надеялась: обойдется, остынет великий князь. А оно вон куда своротило! Уходи, велит, в монастырь, прими постриг. Полно, да ее ли это Васенька? Тот ли, с кем в божьем храме стояли, кого, как жене положено, в печали утешала, в сомнениях да раздумьях укрепляла? Не иначе, опоили сердешного, околдовали, нехристи окаянные.

Коптила, оплавляясь, свеча, уж огарочек остался, а Соломония все молчала, уставясь в пустоту. Василий Иванович терпеливо ждал ответных слов от пока еще супруги. Наконец разомкнула уста Соломония и заговорила прерывисто:

— Я ли не была тебе верною женою, Василий Иванович? Я ли не… — стон вырвался из тяжко вздымавшейся груди — жалостный, горестный.

Вздрогнул Василий Иванович, взгляд отвел, не в силах видеть страдания несчастной. Соломония не враз, но справилась с собой. Прижав руки к горлу, словно удерживая рвущиеся рыдания, она продолжала:

— Неладное задумал ты, Василий Иванович, неправедное… Неужто Господа не страшишься?

— Покуда и за праведную жизнь не шибко жаловал меня Господь, — не подымая глаз, отозвался Василий Иванович, как бы оправдываясь. — Детишек-то нам не дал. Кому престол передать? Государство того требует, чтоб наследник был!

— А ежели таково последнее испытание? Ежели Господь тебя искушает, глядит: поддашься аль нет? А устоишь от соблазна — тут и даст нам ребеночка. А, Василий Иванович?

Устоишь? Василий Иванович будто наяву увидел перед собой смеющуюся Елену Глинскую — манящую, желанную. Как тут устоишь?..

— Нет, Соломония! Нет! — тряхнул он головой. — Пустое сказываешь. За столько лет не благословил, не теперь и надеяться. Я уж не юный отрок, пора о грядущем помыслить: кого по себе на государстве оставлю? кто братьев моих удержит от властолюбия?

— Не тем отговариваешься, Василий Иванович. Не столь тебя государство заботит, сколь похоть твоя, — прозорливо укорила Соломония. И не сдержалась, зашлась в рыданиях и сквозь них выкрикнула: — Так не бывать тебе вовсе детну! Отцом никому не станешь!.. Никогда! И новая жена твоя, проклятая, так же в чадородии несчастна будет!.. Закляну!.. Всеми знаемыми заклятьями!.. Господа слезами умолю…

— Соломония! — попытался воззвать к ней Василий Иванович, уговорить по-доброму.

Все тщетно. Женщина, невидяще уставясь в пустоту, исступленно шептала:

— Господа умолю… Господа…

Василий Иванович спешно покинул бывшую супругу и более никогда ее не видал. Все остальное завершили его слуги. Рыдавшую и проклинавшую всех недругов Соломонию силой вывели из палат и постригли в ближайшем монастыре. Государю донесли, что дворецкий его Шигона, которому поручено было столь необычное дело, с угрозами да побоями от имени самого Василия Ивановича доставил ее в обитель и будто Соломония, облачаясь в ризу инокини, сквозь слезы произнесла:

— Бог видит и отомстит моему гонителю!

Великий князь, в душе опасаясь Божьего гнева, спустя малый срок женился-таки на Елене Глинской. Он увлекся красавицей настолько, что пренебрег древним обычаем и сбрил бороду, дабы казаться моложе и соответствовать иноземному обычаю, к которому с девичества привыкла молодая жена.

Бояре изумились как выбору Василия Ивановича — слыхано ли, великий князь Московский взял в супруги девицу из незнатного чужеземного роду! — так и обновлению государева лика. Немало оказалось недовольных, считавших этот брак блудодеянием — при живой-то жене! Но высказываться открыто никто не осмелился. Свадьба была великолепна, ее пышно праздновали три дня…

Но потянулся год за годом, и вновь — ничего! И этот брак оказался бездетным. Будто само небо было против Василия Ивановича. Еще горше стало государю, как прослышал, будто Соломония при пострижении оказалась в тягости. Уже в монастыре родила сына, нарекла его Георгием и растит в обители тайно. Ужас и раскаяние охватили великого князя, спешно послал он разузнать, правда ли это. Гонцы вернулись с известием, что Соломония усердно молится, сына при ней не обнаружено, а сказки опальные она измышляет сама, дабы государя в смуту ввести.

Долго беспокойно было на душе у великого князя, верил он, что грешен и что в наказание не дает ему Господь наследника. Более трех лет ездили они с новой супругой в дальние обители, пешими ходили в ближние, раздавали богатую милостыню, усердно молясь о чадородии… И все, увы им, без толку. Снова и снова Елена слезно взывала к Господу и Святой Богородице. Наконец молитвы были услышаны: великая княгиня оказалась тяжелою… И вот пришел срок, и ныне с часу на час ожидается появление долгожданного наследника. Благослови, Господи, на счастливое разрешение!..

Внезапно налетела гроза: земля и небо сотрясались от страшных громовых ударов, следовавших один за другим; непрерывно полыхали молнии, будто разрезая мир на части; редкие, тяжелые капли дождя пали на сухую землю… Затем хлынул сильный ливень — и великая княгиня разрешилась.

Еще гроза не утихла, а боярыни уже подхватили младенца, обернули тонким полотном, укутали в одеяло парчовое и с поздравлением поднесли великому князю. Не описать словами радости Василия Ивановича, его счастья и облегчения от милости Всевышнего.

— Простил! Простил Господь! Явил знамение свое! — заливаясь слезами, ликовал государь, поднимая высоко над головою долгожданное дитя.

Великий князь приказал бить во все колокола, и Москва пробудилась от благовестного звона: родился наследник русского престола! Радуйтесь, крещены души!

Василий Иванович не знал, как изъявить благодарность Богу. Он снял опалу со многих знатных людей, подозревавшихся в кознях против его супруги Елены, открыл темницы, золото сыпал без счету в казны церковные, на сирых, бедных да убогих. На государевом дворе днем и ночью толпился народ: пустынники приходили благословить державного младенца, из ближних и дальних уголков государства ехали князья, воеводы и наместники с богатыми дарами. Василий Иванович был безмерно счастлив, радость отцовства затмила в его душе все прошлые невзгоды.

Крестить сына великий князь повез в Троицкую лавру, где благочестивые иноки во главе с игуменом Иоасафом совершили обряд по издавна заведенному чину и нарекли государева наследника Иоанном. Приняв младенца от купели, Василий Иванович положил его на раку с мощами святого Сергия, моля преподобного:

— Стань сыну моему Ивану наставником да заступником в опасностях бытия его. И не оставь своею милостью ни во младенчестве, ни во отрочестве, ни во зрелые годы! Веди да направляй, оберегай от ворогов, явных и тайных…

Вновь нареченный Иоанн Васильевич лежал спокойно и беспечно глядел на счастливых отца с матерью, на иноков, взиравших на него со слезами умиления, на множество сияющих свечных и лампадных огоньков. И никто не предполагал, что радость продлится недолго, что младенцу сему судьба уготовила тяжелый крест сироты в детстве и славу грозного вершителя судеб в зрелости. Обереги и наставь его, преподобный!..


* * *

Далеко от Москвы, в Усолье Камском, родители тоже крестили своих младенцев. Под шатровым деревянным верхом Софийской церкви слышалось извечное:

— Крещается раб Божий Сергий во имя Отца, аминь. И Сына, аминь. И Святаго Духа, аминь…

Взирал с высоты строгий лик Вседержителя, ласково и печально глядела Богородица. На церковных стенах оживали картины библейских событий… Оглянешься назад — там огромная картина Страшного суда… Избави, Господи…

— Крещается раба Божия Маремьяна во имя Отца, аминь. И Сына, аминь. И Святаго Духа, аминь…

Погружали деточек по очереди в одну купель, и увидела в том Акулина знак, что связаны младенцы отныне узами прочными, коих не разорвать никаким жизненным невзгодам. «Видно, созданы они друг для друга. Одна участь им дадена, ино в свое время скажется…» — осеняя себя крестным знамением, думала повитуха.

Загрузка...