ГЛАВА ПЯТАЯ Реальность кусается

Студио Сити, Калифорния, 6 января 1990.

Пока лимузин преодолевал путь в четверть мили от нашего дома вниз к пересечению Лорел Кэньон и бульвара Вентура, наступила ночь, загорелись уличные фонари и заморосил лёгкий дождик. На светофоре замигал жёлтый свет, когда мы подъехали к бульвару. Водитель благоразумно решил остановиться, чтобы не проехать на красный. В машине были маленькие дети и он знал, что мы опаздываем в аэропорт, а также знал цель полёта. Зачем рисковать и добавлять ещё одну трагедию к другой.

Нам пятерым нужно было попасть на рейс до Ванкувера, где отец в срочном порядке был доставлен в госпиталь. Последний месяц он не очень хорошо себя чувствовал. Но не скажу этого и о всей остальной его взрослой жизни. Он был заядлым курильщиком, а с тех пор, когда был стройным жокеем, добрался до отметки в триста фунтов. В первую субботу нового десятилетия 61-летнее тело не смогло дольше выдерживать непрерывную атаку. Сначала выдохлось сердце, потом стали отказывать бочки. Последние известия были: жив, но на грани.

Мы с Трейси сидели по обе стороны от моей сестры Джеки, которая тихонечко плакала. Трейси держала её за руку. Напротив нас в детском кресле спал наш семимесячный сын Сэм. Рядом с ним девятилетний сын Джеки, Мэтью, от страха и огорчения вытирал слёзы рукавом рубашки. Достаточно взрослый понять, что его дедушка болен, но оставаясь ребёнком, для него большей неприятностью было преждевременное прерывание калифорнийских каникул, включая отмену поездки в «Диснейлэнд».

Пока мы ждали зелёного света, рядом с нами остановился белый седан, а точнее «Крайслер Фифс Авеню» 1987. Год я определил мгновенно: кроме задней части крыши, покрытой искусственной кожей «Наугахайд», белыми ободами на покрышках и бардовой окантовки — это была та же модель, что я подарил отцу на пятьдесят девятый день рождения.

Я повернулся налево, увидел, что сестра смотрит мимо меня на машину. По щекам текли слёзы, но она сделала некое подобие улыбки.

— Хороший знак, — прошептала она.

— Да, — сказал я, взглянув на Трейси. Она тоже плакала, но без улыбки. Она не считала эту машину знаком, по крайней мере хорошим знаком.

В «Эл-Эй-Экс» пока семья садилась на самолёт, я вернулся в комнату ожидания сделать звонок — пришло сообщение от близкого друга семьи. Как только дозвонился, первыми его словами были: «Мне жаль». Я сразу понял, что отца не стало. Он умер, пока мы ехали в аэропорт. Я ничего не мог сделать, кроме как мыслями вернуться к тому белому автомобилю.

Я вернулся в самолёт. Бортпроводник разносил напитки, я попросил «Джек Дэниелс» и «Бакарди». Получив, залпом выпил виски, а ром понёс с собой по проходу. Поставил на столик перед Джеки, сел рядом с ней и рассказал новость о том, что наш отец умер.

* * *

Следующие четыре года после смерти отца отличались от четырёх предыдущих, когда он был жив, всем, чем только могли. Но в то же время они были словно зеркальным отражением. Его смерь в некотором роде была центральной линией в тесте Роршаха или, если выражаться более доступно, центральной опорой между двумя балансирующими на ней мирами. Я не ценил эту опору, пока не стало слишком поздно. Четыре года, что я провёл борясь с трудностями успеха, славы, магического мышления на пути через «Дом веселья», были детской игрой по сравнению со следующими четырьмя: годами борьбы с ощущением смертности, достижением пика формы и болезнью Паркинсона — ответами реальной жизни на магическое мышление. В тот день я не мог всего этого знать, но порог — переступил.

Бернаби, Британская Колумбия, 10 января 1990.

На утро после поминальной службы мы со Стивом отправились в похоронное бюро забрать прах отца. По дороге домой (теперь только мамин дом) я был за рулём папиного (маминого) «крайслера», а Стив сидел рядом. Когда мы начали улыбаться, поняв, что это был единственный способ поместиться на передних сиденьях одновременно с отцом, тут же этому ужаснулись. Точно так же мы поразились себе, начав улыбаться через пару часов, когда мама попросила собрать некоторые отцовские вещи, и мы наткнулись на запас таблеток для сердца.

— И что, по-твоему, мы должны с ними сделать? — спросил я.

— Выбросить, наверно, — ответил Стив и чуть погодя добавил. — В смысле, не очень-то они помогли.

Любой, кто пережил утрату, поймёт такие моменты. Мы любили отца и уважали, но были потрясены его внезапным уходом. То была наша естественная реакция и этого хотел бы сам отец: как бы плохо нам не было, мы должны найти хоть какой-то повод для смеха. Это обычное дело, как и то, когда семьи объединяются в трауре, они обязательно найдут как причину для распри, так и возможность излить горе и облегчить страдания.

Было поздно, почти полночь. Мама пошла спать, Трейси и Сэм спали внизу в гостевой комнате. Мы с братом и сёстрами сидели за кухонным столом, кто-то просто сидел, кто-то, как я, разглядывал холодильник или водил глазами по линолеуму. Кроме прочего мы обсуждали, как наилучшим образом выполнить последнюю волю отца.

Он не хотел, чтобы мы были привязаны к ритуалам посещения могилы или памятника. У него самого было похоронено несколько дорогих людей на близлежащих кладбищах, и ему было не по себе от того, что он уделяет им недостаточно внимания, навещая не так часто, как хотелось бы. Поэтому попросил кремировать его после смерти, и развеяли прах над теми могилами. Это должно было произойти утром и должны были участвовать только мы и мама.

Пока мы разрабатывали план действий, Келли и моя старшая сестра Карен вырезали копии папиного некролога из стопки газет. Карен спросила, не нужна ли мне копия. Вообще-то, я уже вырезал себе одну и положи в чемодан. Я был уставшим и без задней мысли с некоторой резкостью в голосе ответил:

— Не переживай, уверен моя служба газетных вырезок приберегла для меня копию.

— Майкл, сиди и не вякай, — грубо приказала Джеки.

С «Инцидента скампи» прошло четыре года, и я почти отвык от подобных выговоров. Это меня взбесило, я решил, пора идти спать, но перед этим сделал ответный выпад.

— Эй, Джек, — сказал я повернувшись в направлении подвальной двери, собираясь присоединиться к Сэму и Трейси. — Иди в жопу.

Признаю, фраза была не дипломатическая, да и смешного в ней было мало, но я никак не мог ожидать того, что последует: за спиной раздался внезапный грохот. Я обернулся, Стив вскочил на ноги, почти перевернув стол, и стремительно направился в мою сторону.

На размышления была только секунда: как только он приблизился, я оттолкнул его чтобы выгадать время добраться до двери. Я любил брата и вовсе не хотел с ним драться — ни тогда, ни вообще. Это было последнее, что хотел бы видеть отец. К тому же, нужно признать, он был на три дюйма выше и на шестьдесят фунтов тяжелее. Как только я сделал вторую попытку дойти до двери, он схватил меня за футболку (я одолжил её у Трейси). Я дернулся назад, и она разорвалась спереди от ворота до живота. Так он шёл за мной до коридора, а сёстры следовали позади него.

Мы сошлись в нелёгком противостоянии, они вчетвером окружили меня — живописная картина, напомнившая мне другую, бывшую тут же в двух шагах от нас, но несколькими годами ранее. Я думал о столе в родительской прихожей с коллекцией трофеев брата и сестёр, окруживших мою новенькую «Эмми» и превосходивших её численностью. Получилась драма в драме: как неуклюже мой «Дом веселья» пытался противостоять реальному миру. Когда вспоминаю события тех дней и начинаю смотреть на них глазами брата, то вздрагиваю — могу легко понять, как до этого дошло.

* * *

Стив был рядом, когда отцу резко стало плохо. Он вызвал скорую. Держал испуганного отца за руку, когда работники скорой ставили капельницу и клали его на каталку перед тем, как рвануть в отделение. В больнице он общался с врачами, передавая маме мрачные прогнозы и пытаясь успокоить. Затем он всех обзвонил, объяснив, что отец не просто болен, а борется за жизнь.

К тому времени как Стив дозвонился до меня, его душевные и физические силы были на исходе. Моя реакция, учитывая его понимание тяжести ситуации, должно быть была абсурдной. Но ведь я опирался на то, что, как мне казалось, могло помочь: влияние и деньги — две единственные доступные мне вещи.

— Стив, у него должны быть лучшие врачи. Если его нужно перевезти, бери вертолёт и лети хоть в сам Сиэтл, если в том есть необходимость. Мы с Джеки будем там. Сделаю пару звонков, может удастся достать частный самолёт.

На другом конце Стив, должно быть, мотал головой. Нужно отдать ему должное, несмотря на напряжённость, он не воспользовался возможностью осадить меня — в данном случае деньги его знаменитого младшего брата были бессильны.

— Вы с Джеки должны просто вернуться домой, — сказал он. — Как можно скорее.

Пока я безуспешно пытался дозвониться до друзей и студийных шишек, имеющих доступ к частным самолётам, Трейси позвонила в «Американ Эйрлайнс» и забронировала билеты на наш обычный рейс до Ванкувера.

Полная прострация мамы, выражение на лицах моих сестёр, будто от внезапной пощёчины во время приятной беседы и боль Стива, рассказывающего о мучениях отца в последние моменты жизни, — вот, что встретило меня на пороге дома в Бернаби и сразу же погрузило в обстановку утраты, обстановку, где больше не было отца. Реальность, с которой я всегда боролся, нанесла сильнейший удар. Я ничего не мог с этим поделать. Деньги, имущество, престиж — не могли меня защитить.

Какой бы трагичной не была ситуация, самые опустившиеся из таблоидов пытались сделать её ещё хуже. Для них это была не личная трагедия, а очередная публичная байка. Их звонки сильно расстроили маму, а некоторые из них появились на пороге дома, прикрываясь соболезнованиями. Фирма Гэвина прислала охрану из Калифорнии — отличный ход, как оказалось. В последующие дни они поймали фотографов, пытающихся заснять поминки отца, — продолжение театра абсурда после мужиков в костюмах лам, вертолётной борьбы и похищения бабушек. Поразительно: для них не было никакой разницы между свадьбой и поминками. По их дебильной логике всё, в чём я участвовал, было обо мне.

Разве моя семья могла это понять, да и хотела ли?

На поминках близкие друзья семьи подходили ко мне и разговаривали так, будто я один был наследником семейной мантии ответственности. Мало того, что я ни коим образом не мог её примерить, эти доброжелатели, как бы ни были благи их намерения, крайне несправедливо относились к Стиву, умело принявшему на себя всю нагрузку и, в конце концов, бывшему на восемь лет старше. Это должно быть обидно.

Всё это и подвело нас со Стивом к пропасти той ночью в доме родителей. Я приехал домой просто, как скорбящий сын и брат. Но, видимо, прихватил много лишнего багажа, по крайней мере с точки зрения окружающих, включая семью. В результате образовалась расширяющаяся пропасть между мной и братом с сёстрами. Её-то нам только и не хватало для полного счастья.

В конфликт вмешалась Трейси. Она проснулась от шума, и Сэм тоже. Держа его на руках, она поднялась по лестнице и появилась за спиной брата. Увидев её, я отпустил футболку Стива. Он проследил направление моего взгляда, отпустил меня и отступил в сторону, уступая Трейси дорогу. Она знала лучший путь, чем самой ввязываться в семейную ссору: взяла меня за руку и молча увлекла за собой вниз. Я принялся рассказывать свою часть истории. Она закрыла дверь, уложила Сэма в кроватку и на цыпочках вернулась в постель.

— Расскажешь завтра утром. Тебе нужно поспать, — сказала она и выключила свет. Пришлось пробираться к кровати в темноте. Когда я лёг, она перекинула руку через мою грудь.

— Знаешь, это была моя любимая футболка.

Я знал, что со временем мы снова будем ладить (в этом я был прав), неважно, что утром на кладбище общались друг с другом исключительно через маму. Мысленно я был сосредоточен на отце. Теперь на моём жизненном пути не будет его точки зрения: наши отношения навсегда остановились на отметке 6 января 1990 года. Последующие события не могли иметь значения (в этом я ошибся). Одно согревало: папа прожил достаточно, чтобы узнать Трейси и понянчить нашего сына Сэма. Они были лучшим достижением в моей жизни и, возможно, по его мнению, таким же маловероятным, как слава и богатства. Уверен, он не ожидал, что я выберу себе такую стойкую спутницу, как Трейси, и что с большой охотой возьмусь за исполнение отцовских обязанностей.

Он был впечатлён моей карьерой — рад, что ему довелось достаточно ей насладиться. Сам он по природе был человеком осторожным и принятые мной риски (хотя и при его обильной, но вынужденной поддержке) были возмутительны, но окупились сполна. Будучи гордым за меня и щедро хваля, он изменил тон общения, хотя, справедливости ради, стоит сказать — сучилось это как раз благодаря моей успешности. Просто теперь я был неприкасаемым, и он знал это. Но взять его с собой на отдых или покататься вместе на машине — одни из самых приятных моментов в жизни. Он будто был причастен к волшебству, и подтверждением тому был инцидент с «Эмми».

Итак, какие выводы он сделал бы из будущих событий? И как бы его точка зрения отразилась на мне? Боюсь, для него мой диагноз стал бы подтверждением его самых мрачных взглядов на мир. Подтверждением того, что счастье и успех не заслуживают доверия. Он считал, что жизнь построена на строгой системе компенсаций, где каждое приобретение должно быть покрыто равнозначной потерей. Не могу утверждать, но почти уверен — он посчитал бы мою болезнь абсолютной платой за весь мой успех. Вряд ли это ободрило бы меня. Временами я и сам так думал, но вера — ни что иное, как обычное предубеждение — придавала сил.

Много всего хорошего случилось в моей жизни после мрачных дней того периода, и я хотел бы, чтобы отец дожил до них и увидел воочию. Он умер как раз перед тем, как дерьмо разлетелось в разные стороны, и я очень рад, что ему не пришлось переживать из-за этого, но и удовлетворения тоже не испытываю. Хотя бы он прожил достаточно, чтобы увидеть магию и насладиться ей, принять участие в успехе своего сына. Потом было ещё больше магии, и мне бы очень хотелось разделить её с ним.

ДИАГНОЗ: ОТРИЦАНИЕ

Нью-Йорк, октябрь 1990.

В одно утро, чуть меньше двух лет спустя, я шатался по коридорам нью-йоркской больницы «Маунт Синай Хоспитал». Сверив имя врача и номер его кабинета, написанные на указателе в огромном холле больничного атриума, с тем, что было указано на клочке бумаги, принесённом с собой, я засунул его в левый карман. И вот после десяти минут блужданий я забыл номер кабинета. Что ж такого? — залезь в карман да посмотри.

Не так-то просто теперь было это сделать: иногда, особенно к полудню, симптомы почти пропадали, и я мог пользоваться левой рукой точно так же, как в предыдущие тридцать лет жизни, например, достать клочок бумаги из левого кармана джинсов. Потом без каких-либо видимых причин она опять начинала бесконтрольно трястись, — как сейчас. И достать бумажку я мог только по счастливой случайности. Приходилось нащупывать её правой: в лучшем случае это было неудобно, а в худшем — доходило до матов.

Всюду сновали медсёстры и врачи в белых халатах. Они непременно узнали бы имя врача, которого я искал и подсказали, где его найти, но тут была небольшая проблемка — они узнали бы и меня. Не хотелось, чтобы потом по закромам разносились слухи: Майкл Джей Фокс замечен в одной из лучших неврологических клиник Северной Америки, специализирующейся на лечении болезни Паркинсона.

Прошло пару недель с установления диагноза, вне семьи о нём знали всего несколько человек. Я не хотел, чтобы о болезни знал кто-то ещё, кроме тех, кого она непосредственно касалась. А искал я врача по прозвищу «Биг Макети Мак» — уже третьего, и надеялся последнего специалиста, который должен был высказать своё мнение по моему вопросу. После ещё нескольких минут блужданий по коридорам, я наконец-то нашёл неврологическое отделение, а там уже и сам кабинет врача. Я удивился: в его приёмной никого не было. Я стоял всего в нескольких шагах от его рабочего места, где начинает действовать врачебная тайна.

Сестра-помощник, сидящая за столом, провела меня в осмотровую. Сказала, доктор подойдёт через пару минут. Когда я снял кепку и пиджак, она заметила дрожь в моей левой руке.

— Всё в порядке, не стоит так нервничать.

На секунду я задумался, потом до меня дошло, что она говорит о треморе.

— Ах, это, — ответил я. — Поэтому я сюда и пришёл. В смысле, к неврологу.

После обоюдного смущения она ушла и закрыла за собой дверь. Через минуту дверь снова открылась и вошёл врач собственной персоной. Выглядел он так, как мне его описали — поджарый, грозный, с места в карьер.

— Говорят у вас диагностировали болезнь Паркинсона, — пробурчал он с некоторым недовольством. — Сколько вам лет?

Тридцать, ответил я. Он покачал головой, будто был раздражён тем, что ему приходится тратить на меня время.

— Что я могу сказать… Сомневаюсь, что у вас БП. Возможно эссенциальный тремор[52]или что-то ещё. Вряд ли человек вашего возраста может иметь болезнь Паркинсона. Но раз уж вы здесь — давайте я взгляну.

В благодарность я обнял бы его, если бы он тут же не приказал снять брюки и вскочить на кушетку. Он собирался провести целую батарею тестов, которые я уже знал так хорошо, что сам мог бы их провести. Я был полон надежд. Наконец мы разберёмся в этом. Этот человек знает, о чём говорит. Весь этот трёп о Паркинсоне — несусветная чушью.

В эмоциональном плане — это был неожиданный диагноз. Было невыносимо мучительно рассказывать о нём Трейси, маме, семье; рассказы эти сопровождались слезами и объятиями. И после этого, как я сам должен был реагировать на него? Если это правда, и что если я в неё поверю? (два больших «если»). Пока что я решил притвориться больным и завалиться в кровать, будто найденное название этим физическим нарушениям, которые я испытывал уже больше года, внезапно сделало их в десять раз хуже и теперь к ним требовался совершенно новый подход. Но это было неправильно. По правде говоря — даже глупо.

Как гонец, которого собирались пристрелить после дурной вести, я сопротивлялся походам к неврологу после того случая, когда, не подумав, как следует, психанул от того, что у врача хватило смелости предположить, будто у меня БП. Иначе сходил бы проверился ещё раз, и если бы этот фарс не прекратился — то и третий.

А пока что решил провести собственное исследование. Но не для того, чтобы собрать информацию о болезни Паркинсона, которая у меня могла быть: больше, чтобы найти причины, по которым у меня её — быть не может. Первым подручным средством была, конечно же, «Энциклопедия здоровья Колумбийского Медицинского Колледжа». БП была втиснута между инсультом и эпилепсией. Вот первый абзац:

«Болезнь Паркинсона, иногда называемая дрожательным параличом, обычно возникает в возрасте от 50-ти до 65-ти лет. Основные симптомы: мышечная ригидность, гипокинезия и тремор. На ранней стадии могут проявляться и другие симптомы: редкое мигание, снижение активности лицевых мышц, фиксированная осанка, затруднения в смене позы (если нужно встать или сесть), склонность оставаться в одной позиции необычно долгое время. Но обычно пациенты обращаются к врачу только после появления тремора рук».

Из всего перечисленного я возлагал надежды только на: «обычно возникает в возрасте от 50-ти до 65-ти лет». Мои симптомы, если они всё-таки относились к БП, проявились в конце третьего десятка. Каким образом у меня могло быть старческое заболевание?

За дни, недели после первого диагноза, мне казалось я повстречал десятки людей с симптомами Паркинсона и все они были пожилыми. Удивительно, что я не замечал этого раньше. Уверен, мою невнимательность можно отнести к тому, что я называю «эффект ребёнка». До женитьбы дети для меня, можно сказать, были невидимыми. Потом Трейси забеременела и внезапно я стал везде видеть беременных, кормящих мамочек, толкающих коляски, сажающих малышей в ходунки. Сейчас случилось то же самое, только бесконечно удручающее. Те пожилые люди, одетые в кардиганы, которых я видел еле волочащими ноги в Сентрал Парк Вест в сопровождении медсестёр, — волочили ноги именно из-за болезни Паркинсона. Будучи учтивым, я всегда пропускал пожилых людей первыми в лифт, но никогда не предполагал, что те долгие минуты, которые уходят у некоторых из них чтобы зайти внутрь, найти и нажать нужную кнопку, — это последствия изнурительного воздействия БП.

Полагаю, это можно списать на высокомерие молодости. Можно обратить внимание, если это случилось с вашими дедушками и бабушками, но остальные — не моё дело. Я молод, я здоров, у меня и без вас хватает забот.

Как объяснил невролог, у молодых (до сорока лет) Паркинсон случается довольно редко — меньше десяти процентов от общего числа больных. Как я узнал позже, в таком затруднительном положении, находилось чуть больше ста тысяч североамериканцев. Но легче мне от этого не стало.

Я пытался вспомнить, видел ли кого-то из заболевших моложе семидесяти лет, и вспомнил только одного. Журналистку, возрастом около сорока пяти, которая брала у меня интервью в кофейне «Гринвич Вилладж». Беседа была довольно приятной, но помню, меня немного донимала рассеянность её движений: долгое шуршание пакетиком с сахаром в попытке открыть и высыпать содержимое в чашку, неравномерное помешивание лязгающей ложкой. Она не прилагала никаких усилий — просто держала чашку, а трясущиеся руки сами перемешивали в ней сахар и сливки. Как и помощница невролога, я подумал, что она просто нервничает. Помню, мне польстило, что я способен производить такой эффект. Потом я сообразил, что не в нервах было дело. Ничто не говорило о её взволнованности, наоборот — она была абсолютно в себе уверена и действовала профессионально. Вероятно, это было моё первое столкновение с болезнью Паркинсона с ранним началом.

Ладно, допустим, теоретически всё это вписывается в рамки возможного, но всё ещё остаётся «обычно» и «от 50-ти до 65-ти». Для этого должно быть объяснение. С каждым новым абзацем энциклопедия всё точнее и точнее описывала моё состояние: «Симптомы, включая мышечную ригидность, заторможенность, снижение двигательной активности и тремор». Все они определённо присутствовали, но преимущественно в левой половине тела. Снижение двигательной активности особенно напугало Трейси во время моей пробежки на Мартас-Винъярд — она заметила, что левая рука движется асинхронно с остальным телом. Также присутствовала ригидность мышц бедра, из-за которой я передвигал левую ногу при ходьбе с едва заметной задержкой. Иногда по утрам я просыпался с жёсткостью в шее, плече, запястье, а также в колене и лодыжке.

«На ранней стадии могут проявляться и другие симптомы…». Я покопался в памяти и, к сожалению, вспомнил пару таких симптомов. Например, соответствовавших этому: «редкие мигания, снижение активности лицевых мышц». В этом легко можно убедиться, если просмотреть все мои работы в хронологическом порядке. Сам я этого не делал — только мама в состоянии за раз выдержать такое количество меня, — но поверьте, так оно и будет. Я-то всегда думал, что редкие мигания и снижение активности лицевых мышц — это следствие растущей раскрепощённости перед камерой; меньше переигрывания и кривляния перед зрителями, как показатель личного роста актёра. «Нет», — говорила мне книга своей кучей слов: «лучше не будет — только хуже».

Что же касается: «фиксированная осанка, затруднения в смене позы (если нужно встать или сесть)» — подсказку дал прошлый опыт работы. Моя любимая сцена в первой части «Назад в будущее» — исполнение «Джонни Би Гуд» на танцевальном вечере «Волшебство на глубине морской». Как несостоявшийся музыкант, я ухватился за возможность, заучивая аккорды и гитарное соло. Работал с хореографом, чтобы лучше показать фирменные сценарные движения своих рок-н-рольных кумиров. Съёмка этой сцены заняла два дня, была потной и изнуряющей, но я был молод и в отличной форме (так казалось), поэтому не особо уставал.

Четыре года спустя для второй части «Назад в будущее» мне пришлось заново сыграть эту сцену с точностью до мелочей. Повторить движения оказалось не только физически намного труднее, но и в разы изнурительней. Через несколько недель я почувствовал себя больным. Да, я стал на четыре года старше, но этого явно было недостаточно, чтобы объяснить всю тяжесть повторения сцены.

Последняя часть предложения: «склонность оставаться в одной позиции необычно долгое время» — тоже имела место быть. Она заставила задуматься о Трейси, точнее о причинах её постоянных подшучиваний надо мной. Наряду с гиперактивностью, на меня порой наваливалась люмпеновская лень. В таких случаях Трейси говорила:

— Тебя можно ставить в словаре перед определением слова «инерция»: стоит тебе остановиться — почти невозможно снова завестись.

Как ни печально — это практически точное описание картины жизни с Паркинсоном.

Сейчас я очень хорошо понимаю только одно: причина, по которой симптомы проявлялись столь постепенным, и как бы я назвал, вероломным образом, — влияние болезни на работу центральной нервной системы. Область мозга, известная как чёрная субстанция, содержит группу клеток, вырабатывающих вещество дофамин, которое работает передатчиком сигналов мозгу. Когда по какой-либо причине клетки начинают умирать, выработка дофамина сокращается. К некоторым нервным клеткам мозга и нейронам, играющим большую роль в моторной функции, сигналы перестают поступать должным образом, либо вообще не поступают. В результате, владелец мозга (в данном случае — я) перестаёт контролировать своё тело. Как двигатель автомобиля без моторного масла, мозг без дофамина будет медленно, но верно разрушаться. Физические симптомы, которые я не смог распознать, горели красными огнями на приборной панели, но кто же знал, что нужно взглянуть на неё? Если подумать, я всегда игнорировал эти маленькие красные огоньки — к великому огорчению отца.

Вполне возможно Паркинсон у меня был уже за пять или даже за десять лет до того утра во Флориде, когда начал подёргиваться мизинец. Учёные считают, что к тому моменту, когда у людей появляется даже едва заметный тремор — красный огонёк, если угодно — мертво уже около восьмидесяти процентов клеток чёрной субстанции, они абсолютно утеряны без какой-либо возможности на восстановление. Что подводит меня к последнему предложению абзаца: «Но обычно пациенты обращаются к врачу только после появления тремора рук». Хреново, если у меня действительно это прогрессирующее дегенеративное заболевание мозга. Но неужели, чёрт возьми, из-за этого мне теперь нужно посвятить ему жизнь, пусть оно и занимает солидную её часть? Одной из вещей, которые я в том числе терял, — была свобода, но не в физическом плане, как следствие гибели тысячи крошечных клеток. Если диагноз был верен, если у меня была эта болезнь, тогда я навсегда становился заложником прогнозов, и значит терял самореализацию в творчестве. Меня бы отслеживали и изучали, сравнивая с такими же, как я. Результаты были бы тщательно исследованы, чтобы узнать отклонился ли я (и насколько) от нормы и насколько течение болезни отличается от прогнозов. Всё, на что я мог рассчитывать, — пошаговое прохождение процесса от «А» до «Я»: пять ступеней принятия смерти Элизабет Кюблер-Росс (отрицание, гнев, торг, депрессия и принятие); мой самый тяжёлый личный опыт сводился к общему «списку дел» какой-то швейцарской женщины, которую я и в глаза-то не видел.

Не высказать словами, чем эта перспектива быть неизменно предсказуемым являлась для моего ощущения индивидуальности. Если мой диагноз выплывет наружу, он будет не просто информацией для моих работодателей, а скорее всего, поводом изменить ко мне отношение. Или миссис Джонс, соседка по двору, начнёт сплетничать с другими родителями в карпулинге[53]. А если весь мир будет знать? После свадьбы и поминальной службы по отцу, я хорошо понимал, как таблоиды поработали бы с этой новостью: обладать ей — значит обладать намного большей частью меня, чем я хотел бы поделиться. Я не просто терял свой мозг, я терял право голоса.

Возвращаясь к началу: «Болезнь Паркинсона, иногда называемая дрожательным параличом, обычно возникает в возрасте от 50-ти до 65-ти лет». Я хватался за это предложение, как за спасательный плот, за единственную возможность на спасение. Как сказал тот врач — маловероятно, чтобы у кого-то моего возраста был Паркинсон.

В «Маунт Синай Хоспитал» заканчивая дотрагиваться каждым пальцем до кончика носа перед великим светилом в области изучения болезни Паркинсона, я понял, что с треском провалил все тесты. Поэтому для меня не стало сюрпризом его предложение присесть в кресло напротив его стола после того, как я оделся и вошёл в его кабинет.

— Мне очень жаль, — сказал он сочувственно. — Для меня совершенно ясно, вне всяких сомнений — у вас болезнь Паркинсона с ранним началом.

И что теперь?

ПОБЕГ АРТИСТА: ВОЗРОЖДЕНИЕ

Как только Макети Мак озвучил свой вердикт, у меня не осталось выбора, кроме как согласиться, что у меня ранняя стадия болезни Паркинсона с ранним началом. Придется пройди долгий путь к принятию, как сказала бы миссис Кюблен-Росс. В моём случае это означало пройти невероятно долгий путь. Головой я понимал, что все медицинские факты подтверждают наличие болезни. По крайней мере, придётся вести себя, будто она у меня есть: найти нужный способ лечения, строго соблюдать все предписания и так далее. Но пока что отрицание никуда не делось.

Я упрямо хватался за фантазии, продолжал надеяться, что мой диагноз окажется ошибочным. Или ещё лучше: не просто надеялся на ошибку, а воображал, что болезнь сама по себе исчезнет, как по волшебству. Допустим, выпала бы пара дней без симптомов, Трейси намекнула бы, что поменяла зубную пасту — заметил ли я разницу? Я хлопнул бы себя по лбу и сказал: «Боже правый, дорогая, — паста! Вот в чём дело! Ты излечила меня!» Знаю, звучит бредово, но, блин, вы же прочитали первую половину книги.

Поначалу раздражение, разочарование, страх были моими постоянными спутниками, но я никогда не прибегал к обвинениям. Кого было винить? Бога? Моё представление о духовности было иным, чем сейчас, но даже если бы я был фундаментален в своей вере, я бы предположил, что у Бога есть дела поважнее, чем просто так поражать меня дрожательным параличом. Не в этом заключается Его Работа.

Вина предполагает наличие причинности, а в этом плане Паркинсон остаётся тёмным пятном. Учёные пока что не определили конкретную причину возникновения БП. Большинство полагает, что это сочетание генетических и экологических факторов, но точку пока ставить рано. В моей семье не было случаев болезни Паркинсона, но это не значит, что генетическая предрасположенность не могла подвергнуться воздействию таких загрязнителей окружающей среды, как, например, пестициды.

Мне стало известно, что спустя много лет, минимум у трёх человек, работавших со мной в ванкуверских студиях «Си-Би-Си», где в середине 70-х мы снимали «Лео и я», был диагностирован Паркинсон с ранним началом. Неизвестно, было ли это совпадением или свидетельством экологической причины — синдромом больного здания[54]или химическим воздействием. Последнее, что я слышал, — исследования в этом направлении идут полным ходом, и, в силу очевидной причины, я рассчитываю на их результат. Не потому, что хочу кого-то обвинить — плохого парня, чтобы выпустить пар, закидав его исками на абсолютно законном основании. Настоящая причина моего интереса: если их исследования дадут ещё один ключик к загадке происхождения, то зная причину можно найти верный путь к лечению.

Доктора спрашивали меня, не имел ли я дело или не подвергался ли воздействию химикатов на базе тяжёлых металлов, не употребляли ли таких опиумсодержащих наркотиков, как героин и лауданум или соединений морфина: у некоторых героиновых наркоманов развивается особая форма Паркинсона вследствие употребления его синтетических аналогов, содержащих МФТП[55]. Ответом на все эти вопросы было «нет». Также существовала возможность последствий травмы головы: у меня было несколько сотрясений при игре в хоккей. Само-собой я не мог не думать о Мухаммеде Али, чей Паркинсон, как я полагал (возможно ошибочно), мог возникнуть от многочисленных сильных ударов, полученных на ринге. Но врачи в один голос отвергли травму головы, как причину возникновения болезни.

Если и были ситуации, когда я неосознанно подвергал себя риску, то сам был в этом виноват.

Вообще моя вина, как я её видел, заключалась в неспособности предвидеть надвигающуюся беду. Из-за всех трудностей, что я испытывал в отношении окончательного «нет» — этой надвигающейся катастрофы, которая могла стоить всех безмятежных лет, проведённых в «Доме веселья», — я никогда не готовил себя ни к чему настолько беспросветному, настолько абсолютно дерьмовому. Почему я? Почему не я? Искать объяснения — это часть человеческой природы. Я очень сильно хотел, чтобы моя болезнь оказалась метафорой (стремление, которое блестяще разобрано в книге Сьюзан Зонтаг «Болезнь как метафора»). Мой Паркинсон представлял собой падание второго ботинка. Это была расплата. Счёт, брошенный на грязный стол после шикарного банкета, сулящего расстройство желудка. После такого поворота у меня не было другого выбора, как принять честную игру.

Со злобой или без, моим единственным немедленным выходом было ужиться с болезнью, пока не нашёл бы способа от неё избавиться. В последующие несколько лет я редко ходил к неврологу, но самый первый врач, что поставил диагноз, дал мне рецепты на два разных препарата от БП: «Синемет» — коммерческая версия леводопы или L-дофы, и «Элдеприл» (в основном известный, как селегелин гидрохлорид). Каждое из них по-своему воздействовало на мозг, чтобы свести к минимуму проявление симптомов. Оба они были мизерной частью постоянно растущего числа общепринятых препаратов для лечения БП, таких как: «Комтан» (энтакапон), «Парлодел» (бромокриптин), «Рекоп» (ропинирол), «Пермакс» (перголид), «Мирапекс» (прамипексол дигидрохлорид), «Артейн» (тригексифенидрил), «Когентин» (бензотропин) и «Симметрел» (амантадин). Некоторые помогают лучше других, некоторые не помогают вообще — в зависимости от организма пациента, а также от особенностей и тяжести заболевания. С течением лет, в разное время и в разных сочетаниях я познакомился почти со всеми этими препаратами. Ни один из них не излечил меня. По крайней мере, на момент написания этих строк.

Врач хотел, чтобы я начал с «Элдеприла», который облегчает симптомы, продлевая процесс выработки дофамина клетками мозга. Я принимал его около недели — на усиливающийся тремор в левой руке он практически никак не влиял. Опять же, важно отметить, что у каждого больного симптомы проявляются в индивидуальном порядке, но не отклоняясь от общей картины паркинсонизма. Поэтому организм каждого больного по-разному реагирует на лечение. Важно чтобы он или она тесно сотрудничали с неврологом, дабы найти наиболее эффективный способ борьбы с болезнью. Также они должны найти оптимальный баланс между преимуществами и побочными эффектами различных препаратов. Если бы я последовал этому совету, мой опыт с «Элдеприлом» был бы более успешен, но я хотел немедленного результата. По сути, я хотел просто избавиться от симптомов, чтобы забыть об этом недоразумении на как можно долгий период, и, что более важно — отвести от себя любопытные взгляды.

Первым официально одобренным (в 1970 году) препаратом для лечения Паркинсона и до сих пор самым назначаемым является «Синемет» (леводопа). «Синемет» усваивается мозгом и превращается в дофамин — нейротрансмиттер, который у больных Паркинсоном перестаёт вырабатываться в достаточном количестве. У большинства больных «Синемет» улучшает подвижность, позволяя практически нормально функционировать. Однако, с развитием болезни, его эффективность зачастую начинает снижаться, вынуждая больного принимать бо̒льшие дозы, что в свою очередь повышает риск побочных эффектов, как, например, дискинезия[56]— непроизвольные движения и тики. Из-за этого некоторые врачи стараются как можно дольше отложить использование «Синемета». Общеизвестно: если «Синемет» облегчает симптомы — значит у вас стопроцентно болезнь Паркинсона. В первый день приёма у меня были смешанные чувства — через тридцать минут тремор исчез и не появлялся в течении пяти часов. Плохая новость была очевидна: я получил ещё одно подтверждение БП. Хорошая новость — теперь я мог её скрывать.

Учитывая то, чем я зарабатываю на жизнь, на первый взгляд, само понятие скрытности кажется нелепым — выражение «спрятаться на самом видном месте» доведено до крайности. Но я никогда не думал рассказать о диагнозе кому-то ещё, кроме близкого круга родственников, друзей и доверенных партнёров. Для этого не было абсолютно никаких причин. Не рассказывал и не считаю, что тем самым кого-то обманул. Это была моя проблема, и я сам должен был с ней разбираться. Если работодатели не замечали никакой разницы в работе — чего поначалу и не было — то у меня и не возникало угрызений совести, что я продаю им бракованный товар.

Поскольку я ещё не обзавёлся постоянным лечащим неврологом (в Нью-Йорке, где я жил большую часть времени, у меня не было даже постоянного терапевта), то всякий раз, когда кончались запасы «Синемета», за рецептами я обращался к врачу из Калифорнии. Я всегда таскал с собой таблетки, теряя пузырьки и ломая в карманах рубашек, джинсов, пальто, потихоньку расходуя до тех пор, пока они не приносили должного результата. Я был молод, с только что созданной семьёй, у меня была работа, поэтому я должен был делать вид, будто со мной ничего не происходит. Хотя теперь, зная, что у меня БП, вести прежнюю жизнь стало намного труднее.

После нежданного заявления о том, что у меня болезнь Паркинсона, тот первый невролог оптимистично продолжил:

— С надлежащим лечением, — пообещал он, — вы можете заниматься своей работой ещё добрых десять лет.

Десять лет? Мне только что исполнилось тридцать.

В том, чтобы уйти на пенсию в сорок была своя печальная ирония. Всем своим друзьям я в шутку заявлял, что в сорок лет собираюсь завязать с работой, переехать с семьёй на нашу ферму в Вермонте и заняться другими делами, не связанными с актёрством, — потом мы дружно начинали смеяться. Конечно же, это был пустой трёп, фантазия на тему подчинения себе капризов шоу-бизнеса, дескать, я могу всё бросить и начать жить по своим собственным правилам. Но теперь, столкнувшись с намного более серьёзным обстоятельством, чем переменчивая публика или мизерные кассовые сборы, возможный запасной план внезапно стал моей судьбой. Придется забыть о плане «Б», потому что всё перевернулось с ног на голову, и в панике я решил сорвать наволочки, забить их барахлом и сбежать, захватив с собой столько, сколько смогу унести.

Подходящего времени чтобы узнать, что ты болен просто не существует, но больнее всего мне было за ускользающую карьеру. После «Семейных уз» моё будущее в бизнесе базировалось на занятости в художественных фильмах, но вот-вот этот фундамент должен был дать трещину. В то время как «Доктор Голливуд» был небольшим, но хитом для «Уорнер Бразерз», «Напролом» для «Юнивёрсал» стал жутким провалом. При идеальных обстоятельствах я мог решить эту запинку в карьере двумя способами: отойти в сторону от предыдущих успехов, не дублируя их, и заново обретать себя, используя интересные возможности, выбирая низкобюджетные проекты, заточенные на артистизм, а не на прибыль. Или я мог просто повторить себя, надеясь, что молния ударит второй раз в то же место: начать гоняться по кругу за собственным хвостом, без рисков снимаясь в шаблонных романтических комедиях с прицелом на блокбастеры.

С творческой точки зрения предпочтительней был первый вариант, но мог ли я позволить себе тратить на него драгоценное время? Десять лет, сказал врач, на работу осталось десять лет. Десять лет для того, чтобы обеспечить финансовую независимость для жены, сына и будущих детей. Мог ли я позволить себе быть артистом?

Так что, когда «Юнивёрсал» обратилась ко мне после «Доктора Голливуда» с предложением сделать три фильма за пять лет и восьмизначной суммой гонорара, инстинкты взяли надо мной верх. Однако Трейси была категорически против.

— Ты окажешься в ловушке, — предупредила она.

Я сказал, что это вовсе не так, поскольку контракт предусматривает участие в сторонних проектах. Она справедливо заметила, что большинство сценаристов, продюсеров и режиссёров, с которыми я хотел поработать, было связано обязательствами с другими студиями. Они не могли работать на «Юнивёрсал» и не могли ждать, когда я освобожусь для их фильмов. И мы оба понимали, что на уме у «Юнивёрсал» — штамповать «Секрет моего успеха» снова и снова, пока это приносит деньги.

— Ты не понимаешь, — эти слова показались мне странными ещё до того, как слетели с языка. Говорил ли я их когда-нибудь Трейси? — Я просто хочу воспользоваться шансом. Эта сделка даёт возможность зайти ни с чем с одной стороны туннеля и выйти с другой, сжимая что-нибудь в руках. Так что я в деле.

СКВОЗЬ МУТНОЕ СТЕКЛО

Лос-Анджелес — Нью-Йорк, весна-лето 1992.

В дни подготовки к «Ради любви или денег»[57], первому моему фильму для «Юнивёрсал» (подобию «Секрета моего успеха») я занялся другими делами, по личной части и по рабочей. Мы с Трейси и Сэмом полетели в Калифорнию (у нас до сих про есть там дом, на всякий случай), чтобы я мог заняться режиссурой эпизода «Бруклинского моста» для моего старого друга и наставника по «Семейным узам», Гэри Голдберга. С тех пор, как я снял эпизод «Баек из склепа», прошёл год, так что я мигом ухватился за предложение Гэри: режиссура переставала быть интересной подработкой, давая возможность для дальнейшей карьеры. В добавок к этой работе, в попытке отвлечься от проблем со здоровьем и небольшой потери в весе, я с маниакальной одержимостью занялся фитнесом.

Мало того, что мой инструктор-сержант каждый день в четыре утра стучался в дверь, чтобы вывести меня на пробежку вокруг кампуса Калифорнийского университета Лос-Анджелеса или вверх-вниз по ступенькам трибуны «Дрейк Стэйдиум» перед тем, как загнать мою задницу в гараж на изматывающую получасовую тренировку с железом — таков был его режим, так мне ещё приходилось питаться порциями, способными заморить и хомяка. Но это только пол беды: сокращение потребления алкоголя до одного раза в неделю — вот что было настоящей пыткой.

До того, не представляя, чем я вообще на хрен занимался, теперь я осознал, что начал входить в третью стадию модели Элизабет Кюблер-Росс по борьбе с утратой — после «отрицания» и «гнева» на горизонте замаячил «торг». Хотя я ещё не до конца осознавал, что Паркинсон захватил моё тело, сама жизнь и интуиция приказали жёстко начать устанавливать контроль во всех областях, в каких это ещё возможно. Если БП собиралась лишить меня возможности работать перед камерой в качестве актёра, значит надо застолбить для себя местечко позади неё в качестве режиссёра. И если нужно было взять гарантированный чек от «Юнивёрсал», чтобы покрыть возможные финансовые потери, то я готов был пойти на это даже ценой творческой свободы.

Что касается фитнеса, то я считал, что эта добровольно взятая на себя нагрузка укрепит мои позиции по двум фронтам. Я убедил себя, что закалка, выносливость и повышенная физическая стойкость должны каким-то образом послужить оплотом на пути неврологической эрозии. А ещё это нужно было для отвода глаз. Даже при дальнейшем развитии болезни, те, кто не знал о моём истинном положении, принимали бы мой улучшенный внешний вид, как доказательство того, что я был здоровее, чем есть на самом деле.

Для некоторых употребление алкоголя всего раз в неделю — не такое уж тяжёлое испытание, они, возможно, даже не задумываются об этом. У меня же возникли трудности с выполнением этой дисциплины. Как-то раз, попивая холодное пиво с моим агентом Питом Бенедеком, наблюдая как «Редскинс» громят «Биллс» на Супербоуле, я изложил ему суть этой проблемы, поймав себя на том, что говорю, как пьяница:

— Хорошо, что у меня нет проблем с алкоголем, — признался я. — А то сомневаюсь, что смог бы когда-нибудь бросить пить.

Вообще-то, чтобы преуспеть на алкогольной стезе, мне пришлось положить на это немало сил и упорства. По факту, пьянство никогда не было моей сильной стороной. Я был некрупным и очень быстро пьянел. Просто для поднятия бокалов всегда находилась причина. В конце 70-х это был юношеский бунт. Выпивка была противодействием самосознанию, поглощающему во мне эксцентричного подростка, пытающегося найти своё место в этом мире. Затем в 80-х, поскольку масштабы моих достижений превысили все самые дикие фантазии, алкоголь (весь бесплатный «Мусхед») стал неотъемлемой частью якобы победной вечеринки длинною в десять лет.

Я написал «якобы», потому что вполне возможно глубинной целью этих празднований было желание прогнать чувство страха и ощущение того, что я всего этого не достоин. Но внешне я этого не показывал, иначе чем бы обернулись для меня 80-е, если бы во главе всего стоял отказ? Я сидел, крепко вцепившись в сук на вершине высокого дуба с бутылкой шампанского и распевая «Мы чемпионы» вместе с сотней верных товарищей. И кроме редких дней, когда по утру в голове копошилась армия огненных муравьёв, — не было никаких других последствий. Все знали, кто я и как много я работаю — таков уж Майк, ему тоже нужно выпускать пар. Фраза «я был пьян» — стала дежурной на все случаи жизни.

Когда 80-е уступили место 90-м, моя брак с Трейси, относящейся к типу людей «бокал шардоне за ужином» (не помню, чтобы когда-нибудь видел её пьяной), привёл к добровольному отказу от спиртного. Я был готов принять более спокойную жизнь. Мои дни, регулярно проводимые за кулисами рок-концертов и в ВИП-ложах нью-йоркских ночных клубов, подошли к концу. Я рад был поменять попойки с корешами на время с женой, а позже — и с нашим малышом. Пусть мой новый образ жизни определённо стал менее социальным, но в нём всё-таки осталось место для выпивки.

Будучи и так опьянённым Трейси, я редко когда просто так выпивал бокал вина или пару бокалов за ужином. Будто подписываясь под её убеждением, что главная цель выпивки — сам процесс, а не опьянение. И всё равно по случаю позволял себе выпить, например, во время путешествий, и даже пойти в загул, если съёмки фильма проходили на выезде. Но в целом я был в завязке и не плохо себя при этом чувствовал… по крайней мере до тех пор, пока дверь бара оставалась чуть приоткрытой.

В 1991 с вынесением диагноза, произошёл очередной сдвиг в моих отношениях с алкоголем. С 80-х его количество всё ещё потихоньку уменьшалось, но его предназначение претерпело жуткие изменения. Где-то в глубине души я всегда знал, что вся роль алкоголя — заполнение пустот, маскируя необходимость быть чем-то большим, чем я уже был. Сейчас же без притворного празднования, без товарищества, служивших ширмой для злоупотребления, я жаждал алкоголя, как прямого средства побега от своего положения. Пил без удовольствия, в одиночестве, только, чтобы дистанцироваться как можно дальше. Теперь алкоголь стал лекарством для души и помогал уединиться.

* * *

Мы вернулись в Нью-Йорк в начале весны 1992. Трейси была занята в новом спектакле Нила Саймона «Женщины Джейка». Перед постановкой на Бродвее, несколько недель репетиции проходили на выезде в Северной Каролине. Примерно в то же время, в начале мая, должны были стартовать съёмки «Ради любви или денег».

Как только съёмки начались, я почувствовал себя несчастным. В разгар всего этого внутреннего смятения и психологического преодоления неудивительно было, что я согласился играть этого персонажа — хитрого, шустрого консьержа в одном из роскошных отелей Нью-Йорка. Консьерж, каким он изображён в фильме — был махинатором, готовым на всё для своих постояльцев, лишь бы выманить у них побольше чаевых. Он мечтает когда-нибудь стать владельцем собственного отеля, но из-за своей безудержности и боязни потерпеть крах в достижении своей цели не придумывает ничего лучше, чем плыть по течению — просто крутиться, как белка в колесе, надеясь, что кто-нибудь подкинет орешков. Для меня это было топтанием на месте.

В плане актёрства я чувствовал, что повторяюсь, но не смел жаловаться об этом Трейси. Боялся, что она скажет что-то вроде «я же тебе говорила». Может это было и неправильно было с моей стороны, но я ещё глубже уходил в изоляцию. В конце рабочего дня я мог выпить пару банок пива в своём трейлере, и ещё пару в машине по дороге домой. За ужином спросить Трейси, не хочет ли она вина. Если она соглашалась, я выбирал бутылку, наливал нам по бокалу и возвращался с бутылкой обратно на кухню якобы с намерением положить её в холодильник. Во второй руке я украдкой сжимал другой бокал. Оказавшись на кухне быстро приканчивал остатки вина, бутылку выбрасывал в мусорное ведро через кухонный лифт. Брал из винного шкафа такую же, открывал и отпивал до уровня предыдущей бутылки. Возвращаясь с кухни, делал вид, что все эти пять минут проверял жаркое. Потом допивал вино из бокала Трейси, если она больше не хотела, и в конце наливал ещё порцию в свой.

При всех стараниях, я понимал, что у меня не очень хорошо получается скрыть алкогольную зависимость. К концу ужина, голос становился неуместно громким, а слова превращались в кашу. Бывали ночи, когда я дожидался, пока Трейси заснёт и втихаря продолжал пить. В тех случаях, когда она застукивала меня, я начинал защищаться и огрызаться. Моё поведение отдаляло меня от моей семьи и это пугало, но страх затмевался другим более жутким — падением второго ботинка. Я оказался припёртым к стене и не знал, в какую сторону отпрыгнуть.

Что я мог сказать Трейси? Как объяснить ей? Для этого не было никакого объяснения. Ничто не имело смысла. Фраза «Ты не понимаешь» превратилась в мантру. Она не понимала. Никто не понимал. Даже я сам не понимал, что сделает со мной Паркинсон, как изменит жизнь. Но когда я был пьян — было немного легче всё это игнорировать.

Если бы этот полёт вниз по спирали продолжился чуть дольше, уверен кто-нибудь бы вмешался. Но в июне 1992, как раз перед окончанием съёмок «Ради любви или денег», меня поджидал последний виток, последнее утро, когда я проснулся в замешательстве, в страхе и жалости, не говоря уж об убийственном похмелье. И затем, в момент просветления, на меня снизошло нечто, что теперь я могу обозначить, как благоволение: я решил поставить финальную точку.

В то лето большую часть вечеров Трейси проводила на сцене Бродвея, а я находился на съёмочной площадке днём, так что мы виделись меньше, чем обычно. Ко второй неделе июля съёмки «Ради любви или денег» должны были закончиться, и как это обычно бывает в конце, график перешёл на ночные смены. Так уж случилось, что в пятницу 26 июня мы с Трейси должны были поехать на работу в одно и то же время: она — в театр, я — на съёмочную площадку. Я сказал, что ориентировочно буду занят до пяти утра. План был такой: в субботу я должен был отвезти Сэма в Коннектикут, а Трейси должна была присоединиться к нам в воскресенье — воскресенье и понедельник обычно бывают выходными в большинстве театров Нью-Йорка. Добравшись до работы, я узнал, что в расписании была допущена ошибка. Оказалось, мне не нужно было оставаться на ночь, я заканчивал примерно в 21:30–22:00 и был бы дома раньше Трейси.

При обычных обстоятельствах, в менее трудное время, меня приободрила бы перспектива вернуться домой пораньше, провести лишнее время вместе. Но дома меня ждала новая реальность — моя БП. Первая мысль была: я сказал, что не вернусь до утра, а теперь у меня появилось пять-шесть свободных часов — время генеральной пьянки.

Мне так сильно этого хотелось, будто я знал, что это будет мой последний раз. И тут же, когда я ещё стоял перед камерой — оставалось снять небольшую ночную сцену на углу Трайбека-стрит, — несколько моих приятелей из техкоманды начали доставать квартовую бутылку текилы, сумку лаймов и реквизитный блендер. Когда помощник режиссёра прокричал «конец», мы уже приступили к третьему раунду с «Маргаритами».

К десяти часам мы были в небольшом баре-ресторане в пригороде — его название и большинство подробностей того вечера осталось в тумане. Должно быть, местечко было русское — помню, как накатывал шоты с ледяной водкой. Переход от текилы к водке был смягчён небольшой пивной паузой. Не знаю, шли мы по назначенному курсу или импровизировали, а владелец просто не обращал на нас внимания, но после того, как мы одновременно закинули по шоту, стопки полетели в камин, где разлетелись на мелкие кусочки. Вакханалия отлично продолжилась и после закрытия бара, когда мы вернулись на Трайбека, чтобы ещё сверху шлифануть всё пивом из мини-холодильника.

До дома я добрался только после восхода и не помню, чтобы меня кто-то подвозил. Нет ничего шумней крадущегося пьяницы. Так что Трейси быстро выглянула из-за двери спальни.

— Майк, это ты?

— Да… только что вернулся с работы, — соврал я.

— Ладно. Ложись в кровать, — сказала она и закрыла дверь. Я знал, что уже через пару секунд она снова заснёт, стоит только залезть под одеяло.

Я направился прямиком к холодильнику и взял пиво. Поход из кухни до дивана в гостиной должно быть был ухабистый, потому что когда я потянул за ушко, пиво полезло наружу. Я втянул в себя пену, сделал большой глоток и рухнул на диван, закинув ноги в ботинках на мягкий подлокотник. Поставил банку на пол на расстоянии вытянутой руки да так и оставил её там. Во рту стоял вкус пива. Глоток водянистого «Курс» — что за жалкое завершение алкогольной карьеры.

ТРЕЗВ, КАК СУДЬЯ

— Проснись, папа… проснись… поехали в Конек-ти-кут.

Я лежал в верхней одежде, весь взмокший от пота. Диван стоял напротив большого панорамного окна нашей вест-сайдской квартиры с видом на Центральный парк. Пока я спал, тело жарилось под яркими лучами солнца, взошедшем над Ист-Сайдом. В голове медленно начала собираться общая картина.

Сэм, мой трёхлетний сын, мой малыш, которого я очень сильно любил, был в тот момент ничем иным, как большим назойливым комаром, ползающим по мне и жужжащим над ухом. Я хотел шлёпнуть его и спихнуть на пол. Но вместо этого я кое-как поднялся и усадил его на диван рядом с собой. Очень тяжело было открыть до конца глаза; в комнате было слишком ярко, миллионы люменов пронзали мозг острыми иглами. Мутным взглядом я посмотрел на банку, она была опрокинута — без сомнения слетевшей во сне с дивана рукой. Я сосредоточенно смотрел на неё, стараясь настроить фокус — по ковру растеклось влажное пивное пятно.

Затем я увидел ноги. Ноги Трейси. Обутые в кроссовки. Вот дерьмо. Который час? Возможно она собиралась в театр на дневной спектакль. Я проспал почти всё утро — точнее провалялся в отключке. Я перевёл взгляд с «найков» на её колени, потом на сумочку и выше. Она начала заводиться. Сейчас я буду разорван на миллион частей и отвертеться не получится.

Набравшись смелости, я посмотрел ей в лицо и не нашёл в нём гнева. Больше было похоже на беспокойство. Она приняла моё жалкое состояние со спокойствием, граничащим с безразличием.

— Я собираюсь пойти в театр, — спокойно произнесла она. — Ты сможешь отвезти Сэма?

— Да. Просто… просто дай мне пару секунд, чтобы… Слушай, прошлой ночью…

— Не хочу это слышать, — сказала Трейси до жути спокойным голосом.

Она повернулась к двери, а затем обернулась, сверля меня глазами.

— Это то, чего ты хочешь? — сказала она. — Это то, чем ты хочешь заниматься?

Это был не вопрос. Она повернулась и ушла. Руки начали дрожать, но не из-за этой сраной мозговой болезни. Никогда в жизни я не был так напуган.

Достичь дна — устойчивый термин в отношении алкоголиков. Означает состояние физического, эмоционального и духовного отчаяния, до которого они сами себя доводят в погоне за новой бутылкой; осознание того, что дальше уже падать некуда. В то утро на диване моя алкогольная карьера достигла самого дна.

Но всё же я был везунчиком. По сравнению с другими людьми, борющимися с алкоголем, моя борьба прошла довольно мягко. Уверен, многие сейчас подумали: «Твою мать… да я расплескал больше, чем ты выпил». Охотно в это верю. Все эти истории о финансовых крахах, разрушенных браках, упадках и позорах — не идут ни в какое сравнение с теми, что случались со мной. Но пока я пил, любая из этих участей могла стать моей.

Вначале я думал об алкоголе, как о союзнике в борьбе с Паркинсоном. Лежа на диване в то утро с Сэмом, ползающим по мне, я понимал, что это не так. Алкоголь стал ещё одним противником, грозящим отнять всё, что у меня было.

Я ничего не мог поделать с БП, но алкоголь — это другое. У меня хотя бы был выбор и в тот день я его сделал. И в первую очередь за помощь в этом выборе я должен быть благодарен Паркинсону. Часть «дара» болезни — совершенная определённость в отношении остальной жизни. Её беспрекословный контроль над всё большим числом жизненных областей заставляет ценить те, где у вас всё ещё сохранился суверенитет. БП проводит между ними границу, вынуждая защищать то, что ещё можно защитить. Значит, пришла пора сказать алкоголю «до свидания».

В полдень, двигаясь по Со-Милл-Паркуэй на северо-восток в сторону Коннектикута с Сэмом, дремавшим в своём сиденье, я пытался сочинить что-то подходящее. Но в том состоянии на ум приходили только избитые фразы оправданий, извинений, раскаяний. Первым делом по приезду нужно было позвонить Трейси, поэтому я хотел, чтобы в голове уже была какая-нибудь стоящая заготовка. Перебирая в уме mea culpas[58]из прошлых загулов, я понял, что моя мотивация всегда была направлена на успокоение её гнева разочарования. Но мне нечего было ответить на этот её взгляд. Трейси казалось совершенно устранилась от конфликтов, считая меня потерянным. Это то, чего ты хочешь? Это то, чем ты хочешь заниматься?

Мой звонок застал Трейси в перерыве между дневным спектаклем и вечерним шоу. Я начал с робкого «привет», она ответила неуверенным «здравствуй».

Последовала мёртвая пауза — всё из-за меня. А потом с языка слетело:

— Прости. Просто хочу сказать, что у меня проблемы с алкоголем, но я готов с ним покончить… может ты знаешь с кем можно это обсудить…

— Будь на связи, — быстро произнесла она и перед тем, как повесить трубку добавила, — Люблю тебя.

Через несколько минут телефон зазвонил.

— Привет, Майк, — произнёс женский голос, в котором я немедленно узнал голос нашего с Трейси общего хорошего друга. Внезапно я понял, что мы много раз обедали с этой женщиной, но ни разу не видел, чтобы она выпила даже бокал вина. Никогда не задавался вопросом почему — может потому что меня это не очень-то волновало.

— Трейси сказала, ты наконец-то решил — пора завязать?

— Да, — ответил я.

Последовала короткая беседа, она задала несколько вопросов, убедившись, что я нуждаюсь в помощи и готов её принять. Мы решили встретиться в понедельник. Она задала последний вопрос.

— Уверен, что продержишься до нашей встречи без выпивки?

Я немного помедлил с ответом. Что я собираюсь сделать? Неужели и правда готов начать жизнь без «анестезии»? Или это больше похоже на сделку? Что-то типа: «Господь Всемогущий, умоляю, проведи меня через это, и я никогда больше не выпью ни капли?» Ай, не всё ли равно. Мои пьяные дни остались в прошлом.

— Да, думаю смогу.

Та недопитая банка «Курса» стала последней. Десять лет прошло, и она по-прежнему остаётся последней, хотя я не сказал бы, что это достижение полностью опирается на мою силу воли. В понедельник мы встретились, и в последующие дни, месяцы и годы она, а также постоянно расширяющийся круг новых друзей, все они предпочитают оставаться неизвестными, показали мне, что это возможно — жить без алкоголя.

Возможно, вы подумали, отказ от спиртного мог стать новым витком вверх по спирали, но действительность была немного заковыристее. Где-то там, впереди, обязательно будет переломный момент, когда я приду к совершенно новому пониманию болезни и жизни, но до этого «впереди» было ещё несколько трудных лет. Алкоголь привёл меня на самое дно, но трезвость неизбежно вела ещё ниже. Хотя жизнь без алкогольного фильтра и давала возможность проанализировать каждый её аспект, но, чтобы начать понимать, что я вижу и как на это реагировать, принимая взвешенные решения, понадобилось некоторое время.

В первый год трезвости я был сосредоточен только на одном — оставаться трезвым. Вначале постоянно находил себе какие-то дела на целый день, героически делая их одно за другим. В нескольких первых общественных мероприятиях приходилось туговато, чувствовал себя некомфортно без выпивки. Свадьба сестры Келли, на которой я был тамадой. Потом первое трезвое Рождество, за которым последовало множество событий и мероприятий, сложностей и празднований, где в прошлом я обязательно приложился бы минимум к пиву. В течении двенадцати месяцев с последнего загула я закончил один фильм, начал и закончил другой и начал третий, не выпив и капли. И каждая из этих маленьких побед принесла своё небольшое удовлетворение.

Однако вскоре выяснилось, что уделение пристального внимания воздержанию стало почти таким же отвлекающим фактором, как опьянение. Отказ от выпивки несомненно имел свои плюсы, но в остальной жизни я всё ещё находился под действием того же страха, что был в первые дни после диагноза. В карьере я придерживался плана сделать как можно больше прибыльных комедий, предназначенных для широкой публики. После «Ради любви или денег» я использовал свою возможность контракта работать на стороне, но вместо того, чтобы найти вызов актёрским амбициям, принял предложение от «Дисней» сняться в «Жизнь с Майки»[59], милой доброй семейной комедии об оболтусе, бывшей детской звезде, чей карман в один прекрасный день был выбран молодой уличной карманницей с потенциалом звезды. Она становится его протеже, а он её агентом. Вот так — ещё раз на те же грабли.

Недовольство Трейси было очевидным, но я наотрез отказался это обсуждать: «Поверь, я знаю, что делаю». Но как она могла это сделать, если я сам себе не доверял? Пил или не пил, я всё ещё был изолирован от семьи, в голове стоял бардак, с которым я никак не мог совладать, но понимал, что кроме меня его никто не сможет разгрести. Пока я проводил зиму 1992 в Торонто на съёмках диснеевского фильма, Трейси продолжала работать, приезжая на съёмки телефильма в Лос-Анджелес вместе с Сэмом. Таким образом наша эмоциональная дистанция увеличивалась ещё и из-за дистанции географической.

’93 год стал «сухой» версией ’92-го. У меня было много времени поразмышлять, но только малая часть его ушла на обдумывание будущего с болезнью Паркинсона. Я занимался чем угодно, лишь бы не думать о ней. Не предпринял никаких усилий, чтобы найти невролога или разузнать побольше о болезни. Взялся за очередную комедию для «Юнивёрсал» — «Жадность», намеченную на производство в мае в Эл-Эй. С новым тренером снова начал заниматься на тренажёрах, набрал несколько фунтов мышечной массы и выглядел при этом здоровее, чем в последнее время, хотя проявления симптомов усиливались. Пока снималась «Жадность» на экраны вышел и провалился в прокате «Майки». Затем, когда осенью наконец-то до кинотеатров добрался «Ради любви и денег», он тоже не смог принести доход. Поэтому-то я уволил своего старого агента и начала работать с Питом Бенедеком, дабы придать разгон карьере. А теперь отпустил и Пита, подписав контракт с одним из трёх крупнейших агентств. Какая глупость, делать одно и то же снова и снова, рассчитывая получить другой результат. К концу года я начал понимать, почему люди в завязке называют такой подход к делу неким видом помешательства.

Проследить ход моих эмоций — тяжёлая и неблагодарная задача, ведь то было время, когда я ни черта не понимал, что вообще происходит. По сути я держал голову опущенной и шёл вперёд, напрягаясь от ожидания столкновения со стенами, но не имея ясности или здравого смысла, чтобы их увидеть. Это было не столько движение вперёд, сколько блуждание по необитаемому острову — гораздо более дезориентирующее, чем любой лабиринт с зеркалами, где я мог хотя бы разглядеть самого себя пусть и искажённого.

В то время я не понимал, что нуждаюсь в объективности: честном и тщательном определении своего места в жизни и как я там оказался. Только тогда я мог бы безопасно двигаться вперёд. Мне нужно было прекратить нарезать круги и инициировать процесс на подобие того, что юристы называют адвокатским запросом — собрать фрагменты разрозненной информации, пробежаться по временной линии, собрать документы, отметить случаи, чтобы разработать убедительную теорию мотивов и методов, действий и последствий. По завершении «запроса» нужно было долго сидеть неподвижно, будто в зале суда, просеивая обилие информации, соединяя точки, пока не всплыла бы сама суть. Собственно, точно так и случилось. Хотя я вовсе не собирался представать перед судом, кое-кто несомненно был бы счастлив видеть меня на скамье подсудимых.

ДА ПОМОЖЕТ МНЕ БОГ…

Лос-Анджелеский Окружной Суд, ноябрь 1993.

Помните холостяцкую берлогу в Лорел Кэньон с бассейном на заднем дворе и джакузи в спальне? Вскоре после рождения Сэма, мы с Трейси решили продать этот дом и двинуть обратно на восток. После продажи у нового владельца появились жалобы, и он подал на меня в суд. Не буду сейчас вдаваться в подробности. Гражданский процесс — это весьма раздражительное, невыносимое и зачастую унылое мероприятие. Но, как вы увидите дальше, я многое из него вынес и не спешу ввязываться в нечто подобное второй раз.

Суть дела такова: покупатель утверждал, что имеют место дефекты как в доме, так и на прилегающем участке, которые я умышленно скрыл будучи в сговоре с риэлтерской фирмой, тем самым совершив мошенничество. Далее в иске говорилось, что результатом этого у покупателя стал физический и эмоциональный стресс. Он просил возмещения ущерба в размере нескольких миллионов долларов, что многократно превышало стоимость самого дома.

На фоне всех бед в начале 90-х — смерти отца, диагностирования БП, спада кинокарьеры и всего остального — я только краем глаза поглядывал на эту надвигающуюся бурю. Однако с течением времени определилась дата суда, я был вызван для дачи показаний, а также были вызваны некоторые бывшие рабочие, которые занимались перестройкой дома. Адвокаты страховой компании сказали, что легко отделаться не удастся. Они, так же как и я, были потрясены тем, что истец не только требовал многомиллионного возмещения, но и тем, что судья не отклонил иск в ту же секунду, как увидел.

Вот теперь я был зол. Я никого не обманывал и ни с кем с этой целью не сговаривался. Всё это было смешно и из досадной неурядицы превратилось в ночной кошмар. Адвокаты рассчитывали, что я улажу дело до суда, выписав чек, но я сказал им хрена с два, даже если придется тащиться в суд.

Человек, подавший иск, решил воспользоваться своей возможностью запросить суда присяжных. Это значило, что дело могло растянуться минимум на пару недель. Пусть так. Я решил присутствовать на процессе каждый день, каждую минуту, независимо от того, сколько бы это заняло времени. Процесс назначили на ноябрь 1993 в Лос-анджелеском окружном Суде. Так совпало, что в это время Трейси должна была находиться в Лос-Анджелесе на съёмках очередного телефильма, так что я очистил своё расписание, и мы поселились в «Вест Холливуд Хотел».

Процесс тянулся до второй недели января 1994. На один только подбор присяжных ушла почти неделя. Адвокат истца буквально мучал каждого потенциального кандидата такими вопросами, как: «Как вы думаете, Алекс Китон когда-нибудь врал?» Отрицательный ответ на подобный вопрос мог стать достаточным основанием потребовать у суда отведения этого кандидата. Если его утверждали, то за работу брался мой адвокат и с той же целью задавал серию своих вопросов. Иногда он соглашался с отведением, даже если то был наш потенциальный союзник. Однажды, когда адвокат поблагодарил за предоставленное время одну пожилую женщину, та перед тем, как выйти из зала суда, подошла к нашему столу и потрепала меня за щеку: «О-о-ох, как же я тебя обожаю».

Я повернулся к адвокату и прошептал: «Ну всё. Давайте уже покончим с этим. Сойдут любые двенадцать».

Как же это было смехотворно и глупо. Нам же предстоял не процесс по убийству, а обычный гражданский спор, но не было никаких сомнений в том, что именно присутствие знаменитости в зале суда создавало весь этот цирк.

Если правосудие не было полностью слепым, то подмигивать оно тоже не собиралось. Это была оборотная сторона славы, с которой я раньше не сталкивался. Пусть я был звездой, но никаких поблажек в отношении меня не предвиделось — просто более пристальное внимание. Обаяние тут роли не играло: наоборот было скорее помехой, чем дополнительным козырем, поскольку в этой ситуации могло быть истолковано, как уловка. Очевидность стратегии прокурора заключалась в том, чтобы расширить разрыв между этими честными рабочими людьми на скамье присяжных и мной, высокомерным принцем из Голливуда. Но эта стратегия не увенчалась успехом: жюри отклонило претензии истца по обоим ключевым пунктам — мошенничество и сговор, — хотя пришлось оплатить небольшой ремонт. Но в одном истец преуспел: я на собственной шкуре ощутил, что такое суд. День за днём я сидел в зале, наблюдая за тем, как ворошат мою жизнь.

Тема моей защиты, центральная линия, которая в конечном счёте убедила присяжных в отсутствии какого-либо сговора с моей стороны, была настолько же сильной, насколько жалким было моё положение. Я говорю о невежестве — отсутствии понимания собственной жизни. Каким образом я мог сговориться с целью провернуть сделку, в которой почти не участвовал? Я передал продажу дома другим людям и подписал договор купли-продажи, доставленный мне «ФедЭкс»[60], — на том моё участие закончилось. Я никогда не встречался и не разговаривал с покупателем; да чёрт возьми — до суда даже ни разу не виделся с риэлтором. Были ли проблемы с домом? Не думаю. Если и были, то я бы их исправил, но, видимо, они были настолько ничтожны, что в своём пребывании на вершине Олимпа я их попросту не замечал.

Чтобы доказать свою невиновность мне нужно было продемонстрировать совершенное отстранение от повседневной жизни, отсутствие персональной ответственности, что потрясло бы присяжных мужчин и женщин. Я предстал перед ними на свидетельском месте, сев на руки, чтобы они не приняли мой паркинсонный тремор за нервозность лжеца, и выложил им всю сложную схему, на которую я опирался, чтобы функционировать в этом мире. У меня были агенты, бухгалтеры, личные помощники, чтобы справиться с большинством насущных жизненных вопросов, потому что я был слишком занят (изображал жизнь, чтобы жить), чтобы хоть что-то для своей жизни сделать самому. В одном из важных показаний я вынужден был признать, что даже носки мне покупает кто-то другой. Вместо того, чтобы вообще давать показания, я мог поставить перед ними аудиомагнитофон и включить песню Джо Уолша «Жизнь щедра ко мне». Моя собственная жизнь ускользнула от меня — такова была моя «защита». Не удивительно, что я со всей серьёзностью не взялся за свой диагноз, не посмотрел на него холодным трезвым взглядом реальности. Почему Паркинсон должен был как-то выделяться из всей остальной жизни? Разве я не платил кому-то за то, чтобы он с ним разобрался?

Вскоре стало ясно, что суд не успеет завершиться до рождественских праздников, когда мы с Трейси и Сэмом собирались вернуться в Нью-Йорк. После праздников Трейси подписалась на новый проект. А значит на заключительную неделю процесса в январе мне предстояло вернуться в Лос-Анджелес одному. От такой перспективы становилось не по себе, потому что в глубине души я знал — они не будут по мне скучать.

Пожалуй, это был самый уничтожающий аспект всего этого испытания. Если я думал, что мир прекратит вращаться, когда я брошу всё, дабы оградить мою личную неприкосновенность, то сильно в этом ошибался. Моё отчуждение от семьи, от работы не могло создать видимой свободы, или она была ничтожной. Мне нечего было откладывать, не было никаких текущих проектов. Я собирался снять собственный фильм, но эта затея заглохла около года назад, и вообще я начал сомневаться, что она когда-нибудь воплотиться. Другой актёр мог бы назвать моё текущее положение «между двумя работами», но обычный человек называет это просто безработицей. Я же предпочитаю называть это британским словом «сокращение». Именно так я себя и чувствовал — лишним, ненужным.

Трейси молодец, она прошла через всё это и неплохо справилась. Я всегда радуюсь и горжусь ей, когда она получает возможность проявить свои таланты, хотя так случается только в плохие времена. Каждое утро, когда я проскальзывал через вход отеля по пути в деловой центр города, в эту грязную западню зала суда, чтобы расшаркиваться там в свою защиту: «Я не мошенник, просто недотёпа», — Трейси уже была на съёмочной площадке. Признаюсь, впервые в нашем браке я почувствовал ревность. Её партнёр по фильму Питер Хортон из популярного ТВ-сериала «Тридцать-с-чем-то» был красавчиком, и, насколько я знал, на него никто не подавал в суд. Это сводило меня с ума.

Трейси отлично понимала, что меня одолевало что-то очень ужасное. Однажды вечером, за несколько дней до возвращения в Коннектикут на Рождество, она пыталась разговорить меня о том, что меня тревожит. Я не знал, что ей сказать, поэтому так же как и она удивился своим словам.

— Я никогда в жизни не чувствовал себя таким жалким, — произнёс я чуть ли не со слезами на глазах.

— Милый, тебе нужно перестать заниматься самобичеванием. Думаю, тебе стоит встретиться со специалистом, — где-то у меня должен был сохраниться клочок бумаги, на котором она написала номер одного якобы отличного нью-йоркского терапевта.

Я помотал головой. Трейси и раньше предлагала помощь специалиста, но я пропускал это мимо ушей. Точно так же она на протяжении последних двух лет просила сходить к неврологу: в ответ я лишь пожимал плечами. До того, как стать трезвенником, я иногда назначал встречу с психологом, но поход к нему всегда срывался из-за маленькой хитрой уловки-22, которую я разработал специально для этого. В то время любой нормальный терапевт, вероятно, сказал бы мне, что первым делом нужно решить проблему с алкоголем, чего я конечно же делать не хотел. С другой стороны, лекарь души, который провёл со мной больше часа и не предложил бросить пить не стоил того, чтобы тратить на него время. Отсюда следует: терапевт мне не помощник.

— Нет, я сам справлюсь, — сказал я Трейси. Но было видно, что она сильно в этом сомневается. — Просто не спеши ставить на мне крест, — прошептал я, не совсем понимая, что эти последние слова я сказал самому себе.

СЧАСТЛИВОГО РОЖДЕСТВА (ВОЙНА ЗАКОНЧИЛАСЬ)[61]

Лос-Анджелес, декабрь 1993.

Я с трудом мог узнать себя в том человеке, который каждый день в суде разъяснял продуманную систему защиты, чтобы убедить судью и присяжных в том, что у него не было намерений кого-либо обманывать. Речь шла о моей жизни, но мне казалось, что в действительности она мне не принадлежит. Из-за этого осознания было чрезвычайно трудно каждый вечер выходить из зала суда и притворяться, будто это не так.

К декабрю 1993 я достиг второго дна: зима моего полного отруба. Вернувшись в отель, я обнял Сэма, но был слишком растерян, чтобы поиграть с ним. С Трейси постарался быть вежливым, но кратким. Внутри зарождалась злость на суд, на самого себя (и без сомнения на Паркинсон). Из-за этой злости я мог привести в свою защиту как сильные, так и нелепые аргументы. Моя самооценка была настолько незначительной, что даже когда я пытался быть милым и романтичным, казалось, будто на ней лежит печать страданий. Аппетит почти пропал, я воспользовался этой отмазкой, чтобы не присутствовать на семейном ужине — жалкая потуга прийти в своё нормальное состояние.

Вместо ужина мне захотелось принять ванную. Скидывая с себя респектабельный набор рубашка-пиджак-галстук, в котором был в тот день в суде, я старался не смотреть в зеркало, чтобы ненароком не увидеть своё отражение. Когда ванная набралась, а пар затуманил зеркало, я выключил свет и скользнул в горячую воду; я был голым, как и в зале суда, но теперь чувствовал себя в безопасности. Ванная стала моим прибежищем, моим укрытием.

Тело болело. На протяжении недель в суде я подвергал его самым неудобным позициям, чтобы замаскировать тики и тремор. Я был достаточно натренирован в этом деле, но на съёмочной площадке у меня были перерывы: минуты или часы, которые я мог провести в своём трейлере, позволив симптомам разойтись на всю катушку. Когда меня звали обратно на площадку, я закидывался таблетками и не подавал виду. Но сидя на деревянном стуле перед судьёй у меня такого перерыва не было. Извиваясь и ёрзая в этом зале суда, где я и так уже много всего выложил о себе, я не собирался позволять судье, истцу, присяжным или адвокатам увидеть ещё и мои физические дефекты. На поверхности тёплой воды дрожала рука — я слышал её приглушённые всплески; чувствовал, как крутит левую половину тела, но с выключенным светом ничего этого не видел.

Вот к чему меня привёл многолетний поиск места для укрытия: водяной коробке в тёмной комнате без окон размером девять на шестнадцать футов. Мне было страшно покинуть эту искусственную утробу и выйти наружу, где я мог только нарваться на неприятности, разочаровать семью и самого себя. Лучше, подумал я, оставаться здесь, где я не смогу ничего просрать. Оставаться день за днём, и иногда в выходные по три-четыре раза на часок-другой опуская голову под воду.

Коннектикут, канун Рождества 1993.

В ночь перед Рождеством я составлял список. Все кроме меня спали: Трейси, Сэм и моя мама, которая приехал из Ванкувера провести праздники с нами. Я был на взводе, но не так, как это было в канун Рождества в детские годы, мечась и изводясь в ожидании самого большого праздника в календаре ребёнка. Не в силах справиться с одолевшей тело дискинезией, я осторожно поднялся с кровати, стараясь не побеспокоить жену, и выскользнул из спальни. Первым делом хотел забраться в ванную, но дом был настолько мал, а сантехника настолько древней, что открытие крана грозило всех разбудить, а я, чёрт, возьми был абсолютно уверен, что компания мне ни к чему. Так я оказался в гостиной с авторучкой в руке, сгорбившись над кучей смятых листов бумаги, разложенных на кофейном столике. Единственным источником тусклого мягкого света был торшер, который я пододвинул поближе к своему импровизированному рабочему месту.

То, что я неистово писал, только с натяжкой можно было назвать списком: это было похоже на то, что мои анонимные непьющие приятели назвали бы долгожданным четвёртым шагом — переписью всей моей жизни до текущего момента. Но даже это определение не совсем здесь подходит. Больше всего это было похоже на хор хриплых голосов, болтающих в моей голове, как злобные обезьяны. Может быть, выложив всё на бумагу, прочитав и разобрав по частям, я смог бы понять, куда дальше двигаться. Через несколько плодотворных часов появился удивительный, волнующий текст — невнятный, порой бессвязный анализ, список ошибок и неудач, обид и взаимных обвинений. Слова, вывалившиеся на бумагу, представляли не только описание нынешней ситуации, но и ссылались на прошлое: будучи маленького роста я постоянно должен был как-то самоутверждаться, проявлять себя, преодолевая обстоятельства, которые не мог контролировать; чего достиг и что потерял. Написал об отце, о его несправедливых сомнениях, что я смогу добиться большего, чем уже имел. Было там и о том, что я его люблю и мне очень его не хватает. Упомянул, как в то время мне было невероятно сложно общаться с мамой. Её вера в меня была настолько слепой, что я сомневался, сможет ли она увидеть ту сильную боль, что я испытываю. Но хотел оградить её от этой боли — нелепый порыв, учитывая, что я сам не мог с ней справиться. Что же касается Трейси, то я продолжал писать и писать «Она всё ещё любит меня?» и, если да, то «Как это возможно?» Снова и снова я заявлял о своей любви к ней, надеясь, что смогу заслужить её доверие. Раньше в наших разговорах постоянно возникала тема детей: не стоит ли завести ещё? — теперь я с горечью замечал, что она перестала поднимать эту тему. Каким отцом я мог стать в будущем? А каким отцом я был сейчас? Я принёс свои извинения Сэму. Я понимал, что четырёхлетнему ребёнку совсем нелегко приходится от моего общения, да что там, нелегко было даже взрослым.

Насколько бы мрачной не получалась моя исповедь, были в ней и моменты, которые заставили посмеяться. Всю дорогу я стараюсь быть более амбициозным — более надёжным и независимым. Это слово появлялось на страницах три-четыре раза. После последнего, я написал в круглых скобках: «и это, по-твоему, амбиции?»

Потом в какой-то момент я перестал писать: то ли заела судорога в руке, то ли просто выдохся, чтобы продолжать дальше. Перечитав всю писанину, я заплакал. Она стала последней каплей перед капитуляцией. На следующий день я отыскал номер того мозгоправа, что дала Трейси. Позвонил ей, несмотря на то, что был предновогодний день. Просто не мог дольше справляться в одиночку.

Перечитывая свой манифест сейчас, удивительнее всего в нём то, чего в нём нет — болезни Паркинсона, а ведь она никогда не исчезнет из моей жизни.



Загрузка...