Коннектикут, 26 декабря 1993.
Один раз я уже беседовал с мозгоправом — было это на съёмках пятого сезона «Семейных уз». А точнее часового эпизода «А — значит Алекс» за авторством Гэри Голдберга и продюсера Алана Югера. Лучший друг Алекса погибает в дорожно-транспортном происшествии, перевозя мебель. Алекс должен был ему помочь, но в последний момент увильнул. Борьба с синдромом выжившего усугубляется тем, что он выжил благодаря проявлению эгоизма. Алекс обращается за помощью к психотерапевту. Принятие такого вида помощи совершенно не в правилах Алекса Пи Китона. Ведь краеугольным камнем его характера исключительно одарённого парня-самородка, которым его видят окружающие, — является самоуверенность. Безостановочно он движется по прямому курсу к тому будущему, что сам для себя избрал.
Но смерть друга останавливает его, он начинает задаваться вопросами, на которые затрудняется ответить. Теперь он должен заново пройти свой путь от самого детства, чтобы примирить внутри себя страх и неуверенность в собственных силах с постоянно получаемыми от внешнего мира восхищением и похвалой. Эпизод был снят в театральном стиле «Нашего городка»[62]: терапевт ни разу не появился в кадре, а Алекс отвечал на закадровые вопросы глядя прямо в объектив.
За этот эпизод я получил «Эмми», но сейчас, погруженный в эту ужасную реальную версию моего страдающего альтер эго, как и Алекс, ищущий профессиональной помощи, единственной наградой, которую я искал — было облегчение. Во многих смыслах меня одолевало то же смятения, что и Алекса. Как и он, я никогда не думал, что придётся иметь дело с психологами или психотерапевтами. Я всегда был одним из тех, кто самолично со всем разбирался, но на этот раз я понятия не имел, с чего начать. Как и Алекс, я очень много ставил на то, что я победитель: так думал и я, и так думали окружающие. Но ощутив себя поверженным и уязвимым, закралась мысль, что каким-то образом я сотворил себе образ неудачника. Но проиграть — это одно, а всё бросить и уйти — это другое. К счастью что-то глубоко внутри не давало мне отступиться.
В отличие от бестелесного голоса из «А — значит Алекс», на другом конце провода был невыдуманный человек — нью-йоркский психоаналитик, чей номер я сохранил и в итоге позвонил после Рождества.
Джойс работала в Вест-Сайде, практиковала юнгианский анализ. Я спросил у неё о своём первом звонке, она сказала, что я звучал, как маленький мальчик, который скорее умрёт, чем признается, что напуган. Голос дрожал (Джойс сказала, меня было еле слышно), когда я говорил по телефону этому незнакомому человеку, что чувствую, будто моя жизнь в огне. Удивительно — никто из нас не запомнил никаких упоминаний о Паркинсоне в тот первый разговор, после которого были сотни других. Внутренне я чувствовал, что поступил правильно, обратившись за помощью, и хотел как можно скорее с ней встретиться. Джойс напомнила, что идут праздники, поэтому на этот период у неё не назначено никаких встреч. Она слушала и слышала не только то, что я говорил, но и то, что осталось не озвученным. Она быстро поняла, что я в кризисе и нам нужно поскорее встретиться. Будучи человеком, не верящим в совпадения, она также не придала особого значения тому факту, что я позвонил как раз, когда она была на своём рабочем месте, хотя её вообще не должно было быть в городе в тот день.
— Могу встретиться с тобой сегодня в три часа, — предложила она и продиктовала адрес. Сегодня в три? Мы не планировали возвращаться в Нью-Йорк так рано: в гостях была мама, это был первый день после Рождества, да и я собирался поваляться пару часиков в ванной.
— Не уверен, что это подходящее для меня время, — сказал я.
На том конце провода она, должно быть, опешила. У меня тут жизнь горела, а я торговался из-за времени.
— Может быть, позже или вечером? — я ничего не мог с собой поделать. Переговоры превратились в рефлексию. Но Джойс была неумолима.
— В три часа. Сегодня.
26 декабря 1993 — весна 1994.
Моё отчаяние улетучивалось слишком вяло, а звонок Джойс предал ему напор: теперь поток готов был вырваться наружу. Я появился в её кабинете в 14:55, а секундой позже мы уже сидели друг против друга: она — с блокнотом на колене, я — обхватив голову ладонями. Вспоминая этот первый сеанс, Джойс говорит, я был беззащитным, будто с меня содрали кожу. Я начал рассказывать свою историю, поначалу сбивчиво, но потом она полилась словно по написанному. Ушёл я оттуда не раньше шести.
До этой первой встречи о психологии, психиатрии, психотерапии и/или психоанализе я знал только из книг, журналов, телевидения и кино — всех фильмов Вуди Аллена. Как-то раз меня позабавила картинка из «Нью-Йоркера»[63], где человек лежит на кушетке у психоаналитика со скрещенными на груди пальцами, а надпись над ним гласит: «У меня было видение — я добился результата». Я слышал. Фрейд называл психоанализ «говорящим лекарством». Джойс в своей работе опиралась на Карла Юнга. Неважно чей подход будет использован на мне, вскоре у меня будет и прорва разговоров, и куча видений, и результаты.
Как же это работало? Писатель Эй Би Уайт как-то сказал о юморе, о попытках разложить его по полочкам: «Это похоже на препарирование лягушки: интересно паре человек и вдобавок лягушка от этого умирает». Считаю, это же справедливо и для психоанализа. Обычно психоаналитик и его пациент должны долго друг к другу притираться, чтобы вышел толк. Мы с Джойс нашли общий язык мгновенно. После того, как на первом же сеансе я узнал много новых подробностей о своих невзгодах, на последующих сеансах мои защитные механизмы были уже отключены, и я полностью доверился ей. Я не чувствовал ни осуждения, ни критики, ни нравоучений. Позже узнал, что у Джойс имеется опыт работы в театре, поэтому не возникало никаких недопониманий, когда я заводил разговор о проблемах в карьере. Тем не менее мы не были друзьями — она ясно дала понять, что у меня не получится очаровать, заболтать или послать к херам моих демонов, или, как их называет Юнг, — теней.
Погрузившись в процесс, я отдался ему с головой, встречаясь с Джойс три раза в неделю. Тем не менее на это уходило не так уж много времени. Но эти три часа позволяли мне погрузиться в жизнь, реагировать на всё, с чем сталкивался, без лишней эмоциональной нагрузки, что накопилась внутри. Кабинет Джойс стал, по её словам, «хранилищем энергии», святилищем, где раз отперев дверь в моё подсознание и выпустив наружу страх и неопределённость, я мог оставлять их там, пока не вернусь, чтобы тщательнее исследовать. Мне больше не нужно было прятаться в ванной, переживая, что из меня могут вырваться неправильные слова. Теперь я мог говорить их хоть все пятьдесят минут, три раза в неделю. Это как принять душ: быстрое освежение вместо длительного купания — не просто экономия времени, но и признак нового мировоззрения.
Дым начал рассеиваться. Теперь моя жизнь не была полностью объята пламенем. Остались небольшие очаги, но вскоре с помощью Джойс и они должны были потухнуть. Старые устои летели к чёрту, иногда через силу. Через пару недель мой помощник позвонил и попросил перенести встречу. Джойс сказала ему, чтобы я сам ей позвонил. Когда я перезвонил, она укоризненно попросила, чтобы мой помощник удалил её номер из своего «Ролодекс». Если мне было что сказать, я сам должен был ей звонить. Также было, когда она вручила мне счёт на оплату, а я сказал ей обратиться с этим к моему бухгалтеру. «Нет, это только между нами. Ты пользуешься моими услугами — ты и расплачивайся». Таким образом Джойс ловко и решительно установила правила сотрудничества, чтобы противостоять проблемам, с которыми я сталкивался за пределами её кабинета. Ага, ясно — это «Курс базовой ответственности взрослого человека». Так живёт большинство людей. И — никаких пузырей.
Паркинсон был очагом, который мы не могли потушить, но работали над моим отрицанием. Первым шагом было подчинение себе диагноза, вместо того, чтобы быть подчинённым ему. Принятие не обошлось без вспышек злобы и боли, как физической, так и психологической. Если на сеансе левая рука начинала дрожать, Джойс просила, чтобы я бил по ней кулаком другой руки вплоть до синяков. Через несколько недель по просьбе Джойс я сходил к другому манхэттенскому терапевту — доктору Бернарду Крюгеру. Он посоветовал мне сходить к ведущему неврологу Бостона — доктору Алану Ропперу. Я договорился (самолично!) с ним о встрече, и в первую неделю февраля 1994 отправился самолётом в Бостон.
Алан Роппер был из тех врачей, от которых так и прёт авторитетом и уверенностью. Соавтор «Принципов неврологии», толстенного талмуда, считающегося неврологической библией. Много лет назад во время одной из наших встреч Алан пытался объяснить, почему мой организм определённым образом реагировал на тот или иной препарат. Он открыл эту гигантскую книгу и начал её листать, сказав без тени смущения: «Не помню, что я написал об этом».
Доктор Роппер провёл поверхностный осмотр, затем мы уселись в его кабинете для разговора. Он выписал мне несколько рецептов. У него было своё мнение о различных лекарствах и их титрировании[64], чтобы увеличить эффективность и сгладить транзицию[65].
Он объяснил происхождение многих одолеваемых меня симптомов, описав причины и способы проявления, об отношении которых к болезни я даже не подозревал. Например, моя склонность сводить кончики всех пальцев левой руки в одной точке, образовывая голову страуса, — явление, называемое «разбить палатку». Проявление симптомов только на левой половине тела тоже являлось характерной особенностью болезни. БП с ранним началом почти всегда ассиметричная или односторонняя: в проявлении симптомов в течении нескольких лет только с одной стороны нет ничего необычного (хотя со временем они неизбежно начинают затрагивать и вторую половину). Сам доктор Джеймс Паркинсон отметил это явление, когда впервые описал заболевание в 1817 году.
Вся эта новая информация помогла избавиться от неопределённости и чувства изоляции. Я и так был в курсе всех проявлений, потому что испытывал их на собственной шкуре, но доктор служил источником более обширных знаний. Он помог мне осознать болезнь, как таковую в отрыве от личного опыта. Это было не уникальное заболевание. Существовали и другие люди, у которых было то же самое. И хотя я не получил особого облегчения, но понял, что я не один такой.
К моему удивлению доктор Роппер тоже был мной доволен. Он не придал значения моей необразованности в теоретических знаниях, несмотря на длительный период с момента диагноза. Вместо этого похвалил за умение увидеть и описать симптомы. «То, что вы актёр, по сути вынуждает вас следить за собой. Методика, при помощи которой вы переживали и выражали свои ощущения, сильно отличается от методик других пациентов. Это даём вам преимущество в управлении». Как ни странно, разговор с доктором Роппером принёс мне успокоение. Немало времени прошло, с тех пор как я последний раз беседовал с неврологом или хотя бы просто с человеком, имеющим представление о болезни Паркинсона. Прежде всего потому, что он отмёл первый прогноз об оставшихся «десяти добрых лет» для работы, три из которых к тому моменту уже остались позади. А что насчёт дополнительного времени? Признаюсь, прошедшие три года были не такими уж и «добрыми». Доктор Роппер отклонил всякое понятие сроков, кроме того, что по всем признакам болезнь будет прогрессировать довольно медленно; на это, например, указывала мышечная ригидность, остававшаяся весьма незначительной по отношению к тремору. «Не думаю, что вообще можно определить отведённое кому-то время. Известно, что прогресс у молодых людей идёт медленней и менее предсказуемо. Единственное, что можно утверждать: как и старение, процесс неуклонно будет идти вперёд».
До Джойс, до Роппера у меня была необъяснимая вера в то, что, думая о Паркинсоне, я ускоряю его развитие. Будто у меня был выбор: остаться в прошлом, где нет БП, или пребывать в будущем, где я был бы ей поглощён. Жизнь превратилась в набор непреодолимых трудностей, событий и целей, за которыми я гонялся и наоборот от них убегал, или ещё хуже — когда они гонялись за мной. Это оборонительное раздвоенное отношение к жизни с Паркинсоном коснулось и карьеры, и наиважнейших личных отношений. Особенно с Трейси и Сэмом.
Если я не могу ничего исправить, то не хотелось об этом даже говорить. Будучи личным испытанием, болезнь наносит серьёзный урон, но на браке она сказывается исключительно, как отрава. К сожалению, мне казалось, что я делаю Трейси одолжение: если она ничего не могла поделать с моим заболеванием, то зачем вообще было о нём упоминать? Но в такой сложной ситуации не обсуждать болезнь — означало не обсуждать ничего. Рискованно было затевать даже маленький разговор, потому что неизвестно к каким осложнениям он мог привести. Конечно, плохо, что я позволил болезни завладеть собой, оставляя за бортом жену и семью, но хуже всего было то, что болезнь и их сделала своими рабами. И тем не менее, насколько бы тяжёлым не было моё положение, у Трейси имелись причины для своих собственных переживаний. Но боже упаси её от того, чтобы прийти ко мне с её личными трудностями. Если ответы на её вопросы не были для меня очевидны, я воспринимал это не иначе, как способ указать мне на мою же бесполезность.
Если я не мог ничего исправить, то не хотелось об этом даже думать. Конечно же я знал, что это не остановит Трейси от размышлений о моей болезни. Я не выказывал этого напрямую, но мне просто до одури хотелось узнать её мнение. Сеанс за сеансом, проведённые в кабинете Джойс, в работе над моей проблемой, помогли понять, что я создаю для Трейси преграду, никогда не обращаясь к ней по теме, и моё самоизолирование, естественно, ничем тут помочь не могло. Чередой всплывали вопросы: тебя страшит моя болезнь? ты разочарована тем, что я больше не такой, как до свадьбы? ты переживаешь за будущее? любила бы ты меня, если бы знала, что во мне есть разочарование и страх, что я беспокоюсь за дальнейшее будущее? Все они остались невысказанными. Но это не мешало мне заполнить пробелы. Ответы Трейси, какими я их представлял, опустошили меня. Не справедливо было с моей стороны предполагать самое худшее — она же не бросила меня, как я мог не обращать на это внимание? — но в моей борьбе с БП первой потерей стало доверие. Никто не виноват в моей болезни, даже я сам, но она навязала ощущение предательства, и со временем я стал перекладывать его на всех вокруг, включая самых дорогих людей. Я начал понимать насколько это несправедливо. Пусть это было неправильно, думать за Трейси, не давая ей самой возможности согласиться или отвергнуть мои догадки, но её молчание говорило красноречивее всяких слов: она больше не упоминала о рождении ещё одного ребёнка. Иногда — достаточно молчания.
Кажется, это длинное, томящее безмолвие было наконец-то нарушено к концу весны. Тогда я понял, что работа с Джойс и мой прогресс, который я сделал на пути к принятию болезни, внесли обилие изменений в мою жизнь. Невозможно отнести этот прорыв к какому-то конкретному озарению, ведь это случилось не в одно мгновение. Не было это и результатом движения по нарастающей — просто повторное следование по пути самооткрытий. Как сказала бы Джойс, всё сводилось к тому, чтобы раскрыть передо мной жизнь и начать работать в этом направлении.
Вот как Трейси вспоминает те первые месяцы 1994 года, когда моё мировоззрение стало постепенно меняться: «К тебе снова вернулся оптимизм и чувство юмора. Снизился уровень напряжения. Ты перестал постоянно злиться. Это было похоже на падение стены, которую ты не спешил отстраивать заново».
Позже, в один весенний полдень, когда мы сидели на траве, наблюдая, как Сэм вёл младшего двоюродного брата ловить бабочек в кустах коннектикутского сада их бабушки, Трейси улыбнулась мне и сказала: «Сэму понравится быть старшим братом».
Манхэттен, март-апрель 1994.
До Паркинсона, когда большая часть моей личности была завязана на актёрской карьере, меня одолевал один навязчивый вопрос: как долго я смогу жить такой жизнью? Затем пришла БП с ещё более гнетущим вопросом: как долго я смогу жить хоть какой-нибудь нормальной жизнью? Ощущение того, что действительно важно, перевернулось с ног на голову. После периода саморефлексии я обрёл абсолютно новый взгляд на жизнь и работу.
В марте 1994 на экраны вышла «Жадность», комедия над которой я работал всё минувшее лето вместе с Кирком Дугласом, — вышла и осталась без малейшего внимания, как и было предсказано во время опроса зрителей. У меня и раньше были провалы в прокате, но этот отличался от них. Не потому, что в субботу утром не было звонка от Пита Бенедека, сообщающего мрачным голосом: «Мне очень жаль, чувак». Если бы он до сих пор был моим агентом, то всё равно сомневаюсь, что его звонок как-то поддержал бы меня. После всего, через что я прошёл, взлёты и падения шоу-бизнеса перестали быть настолько уж важными.
Мои новые агенты Брайан Лурд и Кевин Хавейн из «Агентства творческих артистов» столкнулись с парочкой серьёзных вызовов. Первым и наиболее очевидный, — найти способ вернуть мне прежний статус в киноиндустрии, особенно в свете последнего провала. Эти двое сделали себе имя на восстановлениях когда-то многообещающих карьер и заранее знали, что «Жадность» будет смыта в унитаз ещё до того, как начали со мной работать. Но более серьёзным вызовом было найти работу для того, кто не хочет работать.
Да, это было не так-то просто сделать. Как гласит знаменитое изречение Конфуция: «Выбери себе работу по душе и тебе не придётся работать ни одного дня в своей жизни». Я хотел найти работу, и чтобы она была той, которую я обожал. В последние годы необходимость работы в меньшей степени была связана с самой работой, чем с желанием отвлечься от серьёзных испытаний повседневной жизни. Теперь же я снова был на коне, пребывая в реальности и радуясь каждому дню, проведённому с Трейси и Сэмом, как никогда до этого. И не хотел, чтобы всё это снова от меня ускользнуло. Слова той старой песни Джеймса Тейлора, что Трейси поставила мне на парковке «Парамаунт», теперь были актуальны, как никогда: «Помни, твоя работа — не преступление. Просто старайся не позволять им отнимать у тебя время впустую».
— Перестань гоняться за хитами, забудь о деньгах, — много раз повторяла мне Трейси. — Если только действительно не считаешь, что мы до конца своей жизни должны жить, как Дональд Трамп. Занимайся только тем, к чему испытываешь страсть — ты заслужил на это право. Мы оба знали: я уже пытался так сделать и это не сработало. Слова Трейси всегда были наполнены смыслом, — теперь-то он, наконец, до меня дошёл. Но осталась ли у меня страсть к работе? Осталась ли любовь к актёрству?
Хотите верьте, хотите нет, но и после «Жадности» я не перестал получать предложения, хотя и не из верхушки списка: «высокохудожественная» комедию, основанная на популярной детской игрушке; пара сериалов, якобы вдохновлённых классическими ТВ-комедиями 50-х и 60-х, и других схожих продуктов голливудского конвейера. К подобным сценариям я не испытывал каких-то симпатий, быстро проходя мимо. К чести парней из «Агенства» — они тоже не сходили по ним с ума.
— Вот увидишь, — говорили они. — Вскоре обязательно должно подъехать что-то стоящее.
— Ага, я собственно, никуда не тороплюсь — зато могу побыть с семьёй. Но если вдруг позвонит Вуди Аллен, дайте мне знать.
Упоминание имени Вуди Аллена было своего рода посланием моим агентам: я больше не руководствуюсь выбором фильмов из финансовых соображений. Мне хотелось поработать в новой творческой обстановке с режиссерами, актёрами и сценаристами, которым наплевать на все, кроме желания рассказать интересную историю. Вуди Аллен был первым человеком, всплывшим в голове, сочетающим в себе три этих качества (или, возможно, после большого количества времени, затраченного на психоанализ, я просто хотел поработать с кем-то, кому эта сфера была близка). Всё же, каким бы не был следующий его проект, вряд имя Майкла Джей Фокса пришло бы ему на ум первым, вторым или даже сорок седьмым. Так что, должно быть, я просто тянул время, чтобы обдумать будущее.
А затем мне позвонил Вуди Аллен. Вряд ли по собственной инициативе: тут уместно будет сказать, что перед этим ему или его продюсерам позвонили Брайан и Кевин. Они прознали, что «Эй-Би-Си» наняла Аллена в качестве режиссёра, продюсера и актёра для фильма «Не пей воду». В сценарии было место для меня, за что и ухватились мои агенты.
Это была теле-адаптация Алленом его же собственной театральной комедии, где он отвёл для себя роль отвратительного главы семьи Холландеров, американских туристов, ошибочно принятых за шпионов во время посещения в 60-х годах вымышленной страны с Железным занавесом. Они находят пристанище в американском посольстве, которым временно управляет бездарный сын посла, Аксель Макги. Его-то роль мне и предложили. Съёмки должны были начаться в Нью-Йорке в начале апреля.
Я возвращался на ТВ-экраны впервые после «Семейных уз». Платили хреново (минимальная ставка) и даже не предложили отдельной гримёрки. Такая работа могла мне понравиться.
И понравилась. Съёмки так близко к дому (на 79-ой и 5-ой авеню, напротив нашей квартиры через парк) позволяли почти каждый день ходить на обед к Трейси и Сэму. Однажды после обеда я задержался в вестибюле нашего дома, одетый в костюм 60-х годов (в стиле Бобби Кеннеди — узкие лацканы, прямые брюки, воротник-таб у рубашки и узкий галстук). Ко мне подошёл швейцар:
— Круто выглядишь, Майк.
Я дотронулся до лацкана.
— Ты о костюме? И правда не плохо, а? Кажется, его никто не носил с 1963 года.
— Серьёзно? Всё равно классно в нём смотришься.
«Не пей воду», как и большинство фильмов Аллена в то время, был снят с подчёркнутым натурализмом. Длинные непрерывные сцены, заставляли оператора Карло Дипальма в ритме лавировать с ручной камерой между актёрами. Для некоторых зрителей эта чехарда с камерой — будто ты сам в центре событий — будет смотреться некомфортно, для актёра же — это необыкновенное, будоражащее переживание. Ни один следующий дубль не похож на предыдущий. От раза к разу меняется темп, интенсивность и даже диалоги. Для Вуди Аллена-сценариста это было в порядке вещей: он никогда не цеплялся за первоначальный сценарий. «Просто отбросьте сценарий в сторону, — говорил он нам. — Говорите то, что приходит на ум в данный момент». Менее опытные сценаристы настаивали, чтобы актёры относились к своей работе, как к Евангелию, а тут Вуди Аллен со своим «отбросьте сценарий». Я ценю твоё доверие Вуди, и твои слова меня вполне устраивают.
Однако Вуди-Аллен-актёр не оставил нам выбора, кроме как следовать тексту. Недооценённый как актёр, уморительно вплетающий по ходу действия черты своего характера в воплощаемый образ, Аллен является одарённым импровизатором. Поскольку невозможно было предугадать его следующее действие, то и бесполезно было заранее планировать свои. Он не использовал крупных планов, не использовал наездов камеры. Каждый раз актёры выкладывались по полной, ощущая прохладные дуновения от пролетающей мимо камеры Карло. Когда сцена выходила из-под контроля, никто не останавливался, потому что благодаря импровизации из хаоса часто рождалась комедия.
Было во всём этом что-то ещё, кроме незабываемого опыта. Может вы помните, что весной 1994 в личной жизни Вуди Аллена творилась неразбериха, и это широко освещалось прессой. Глядя на его игру, режиссуру, вы бы никогда не подумали, что только вот сегодня утром его лицо и беды мелькали на первых полосах нью-йоркских таблоидов. Я был поражён его умением полностью погрузить себя в работу. Его сосредоточенность на деле вдохновляла, хотя моя личная борьба никогда не выходила за пределы моей головы (и слава богу, до сих пор остаётся в дали от публики).
Совершенно неожиданно я и ещё кое-что вынес из этого опыта. Как-то раз во время перерыва, ожидая подготовки к новой сцене, мы с ещё несколькими членами съёмочной группы решили сыграть в гипотетические ситуации. Возник такой вопрос: если бы вы могли выбрать, то в какой эпохе хотели бы жить? После того как все высказались, настала очередь Вуди, участвовавшего в беседе поверхностно. Он выдал:
— Я бы хотел жить в любое время с момента изобретения пенициллина, — все покатились со смеху. Это был идеальный и неожиданный ответ.
Всё, что Вуди Аллену пришлось пережить той весной, не так уж страшно по сравнению с неизлечимой болезнью. И тут меня осенило: эй, у меня неизлечимая болезнь, а я всё равно смеюсь. Должно быть, всё не так уж плохо.
Лос-Анджелес, октябрь 1994.
Вся пожёванная от повторных перечитываний во время перелёта из Нью-Йорка, в коричневых кругах от газировки моя копия сценария «Американского президента» была крепко зажата под мышкой, когда я вошёл в офис Роба Райнера. Может, не веря своей удаче, что такой потрясающий сценарий попал мне в руки, я хотел защитить его, не дать ему ускользнуть от меня.
— Это ещё не предложение, — сказал мне ранее Кевин. — Роб просто хочет, чтобы ты взглянул на сценарий и прилетел в Лос-Анджелес для встречи.
Что ж, я взглянул на него, и он мне понравился. Так что делай предложение Роб, но предупреждаю: я не соглашусь на это меньше, чем за бесплатно.
Конечно, вслух я этого не говорил, но и не скрывал, что сценарий был одним из лучших, что я читал. Автором был Аарон Соркин, также известный тогда по сценариям к фильму «Несколько хороших парней» и телефильму «Западное крыло». Для меня не имело значения, что роль, на которую я рассматривался, была не главной: ради Майкла Дугласа в роли президента и Аннет Бенинг в роли его любимой женщины из его окружения, я готов был и ко второплановой.
Мы с Робом Райнером говорили о фильмах, наших детях, но разговор оживился, когда мы перешли на политику. Ньют Грингрич и его «Контракт с Америкой» доминировали в заголовках национальных изданий, а демократов всего неделя отделяла от потери контроля над Палатой представителей[66]. Лицо режиссёра — настолько знакомое ещё по сериалу «Все в семье», что я чувствовал будто знаю его намного дольше, чем есть на самом деле, — отражало целую гамму эмоций, когда он страстно высказывал свои политические предпочтения, столь близкие к моим. Причины, по которым он хотел снимать этот фильм, были очевидны. Эта умная романтическая комедия была также своевременным высказыванием о том, как иногда в политике Вашингтона цинизм может заменять патриотизм. Поэтому я испытал восторг, когда он прямо в офисе предложил сыграть роль Льюиса — вымышленную версию хорошо известного помощника Била Клинтона.
Но пока что счастливый билет был не у меня в кармане. Несколько недель спустя после читки ролей в зале заседаний компании Роба Райнера «Касл Рок Продакшнс» случилось кое-что сильно меня напугавшее. Впервые за всё время я убедился, что Паркинсон может стоить мне работы. Когда актёры и производственный персонал встали после читки из-за столов, поднялся гул довольных голосов; утро прошло гладко, настроение — расслабленное, но мне нужно было срочно со всеми распрощаться, покинуть здание и добраться до машины. Занятый чтением, я забыл принять «Синемет»; начинался тремор, и я хотел быть подальше от чужих глаз, когда он разыграется по полной. Однако я не успел сбежать, так как производственный менеджер попросил у актёров всеобщего внимания.
— Мы хотим разобраться с вашими страховыми компаниями, — сказал он. — Так что, пожалуйста, соберитесь все в холле на медосмотр.
Я остолбенел. Никто не предупредил меня. Они и не обязаны были. Предпроизводственные медосмотры — обычное дело. Проводились они поверхностно врачами, работающими на студийную страховую компанию. Обычно они заглядывали только в рот и мерили кровяное давление. Медосмотр — это всего лишь способ избежать найма тех, кто мог слететь посреди съёмок и затормозить производство.
Левая рука начала бесконтрольно хлопать по бедру. Я засунул её в карман брюк, всухую проглотил пол таблетки «Синемета» и быстренько разработал план выхода из ситуации. Нужно было резко притормозить: если бы я оказался последним в очереди, глядишь, и синтетический дофамин успел бы подействовать, прежде чем я добрался бы до врача.
В борьбе с болезнью я добился больших успехов, но всё ещё не был уверен, как на неё отреагируют люди. Лучше было оставить её при себе. «Синемет» каждый раз срабатывал безотказно, и я достаточно хорошо знал, как контролировать симптомы, чтобы они не вмешивались в производственный график. Хотели бы они работать со мной, узнав о БП? Сейчас я знаю, что в наше время у большинства людей трудностей с этим не возникает, но тогда — мне не хотелось выяснять это на собственном опыте. Однажды я поделюсь с работодателем своим диагнозом, но не в этот раз.
«Майкл Фокс»
Моя очередь. Я достал руку из кармана — она была неподвижна, как скала. В этот раз я увернулся от удара.
Съёмки «Американского президента» продлились с декабря 1994 по март 1995. Я наслаждался каждой сценой, каждым из великолепных актёров, с которыми работал и проводил время на съёмочной площадке. Не очень-то меня радовали только дни, когда я не снимался. В Лос-Анджелесе я был один, вдали от семьи, оставшейся в Нью-Йорке (по причинам, которые я назову позже). Проводил часы напролёт, смотря телевизор, питаясь одной и той же гостиничной едой и пытаясь выловить Трейси и Сэма по телефону. В силу возраста Сэм был не очень-то словоохотлив. Приходилось повышать голос на пару октав и изображать из себя Микки Мауса, чтобы хоть что-то из него вытянуть.
Работать так далеко от дома было тяжело, но что ещё мне оставалось? Сделать круг интересных мне предложений ещё уже, ограничившись только интересными предложениями Нью-Йорка? А что насчёт только тех фильмов, которые снимались бы по графику, идеально сочетающемуся с ритмами моей семьи? В Нью-Йорке разрабатывалось множество проектов, но производственный график ни одного из них не был настолько — с 9-ти до 17-ти — предсказуемым. Так просто не бывает в кинобизнесе.
Но в телевидении… всё может быть.
Я подкинул эту идею моим агентам — они пришли от неё в ужас. Наконец-то запихнув меня в фильм категории «А» с маститым режиссёром и получив множество похвал от студии — не лучшей идеей, считали они, было возвращаться обратно на телеэкраны. К их огорчению, я гнул свою линию. Ну конечно, непреложная истина гласит: если ты после большого кино возвращаешься обратно на телевидение — это шаг назад в карьере. Если я что и понял за последние четыре года, так это: кто бы что не думал обо мне — мне это по боку.
Чтобы удовлетворить любопытство, я убедил их разнюхать обстановку в телевизионном мире. Мне донесли, что некоторые первоклассные сценаристы-продюсеры хотели бы видеть меня в новом ситкоме. Это значило, что я сам мог диктовать условия. О деньгах я не думал, а зацепило меня то, что никто не возражал делать шоу только в районе Нью-Йорка. И, кстати, если шоу окажется успешным, то будет и куча денег.
Я поговорил об этом с Трейси. Она колебалась: не хотела, чтобы я снова загнал себя в ловушку, отдал много времени тому, что может сделать меня несчастным. Но ей понравилась идея быть рядом в одном месте, имея более-менее регулярную семейную жизнь.
Но пока что это оставалось на уровне фантазии, потому ещё до «Американского президента» я подписался на ещё один фильм в апреле 1995 — третий и финальный проект по контракту с «Юнивёрсал» под названием «Страшилы», который полностью должен был сниматься в Новой Зеландии. Почему, спросите вы, в своём желании быть ближе к дому, я согласился делать фильм так далеко в другой стране, в другом полушарии, на другом краю света? Это долгая история. Скажу только, что жизнь не обязательно должна двигаться по прямой линии. Зато я знал, где хочу оказаться после окончания съёмок.
И вот я в Новой Зеландии. Живу в съёмном доме на окраине Веллингтона, часами просматривая видеокассеты, присланные из-за океана. На всех кассетах различные варианты ситкомов: «Сайнфелд», «Друзья», «Новостное радио», «Фрейзер». За шесть лет после «Семейных уз» я очень редко смотрел телевизор и удивился тому, сидя в этой заднице мире, насколько качественней стали американские ТВ-комедии. Теперь я знал, почему не мог найти хоть сколько-то смешной киносценарий: все комедийно одарённые сценаристы были заняты на телевидении.
Где-то на середине пребывания в Новой Зеландии я принял решение: когда попаду обратно в Штаты, домой в Нью-Йорк — тоже отправлюсь на телевидение.
На это решение повлияла и парочка других факторов. В этот раз я не буду ни на кого работать, ввязываясь в авантюру на правах полноправного партнёра. Кем бы не оказались мои партнёры, я расскажу им о своей болезни. Доктор Роппер сказал у отведённого мне времени нет чётких границ, но внутренне я чувствовал, что на работу у меня осталось не более шести-семи лет — как раз подходящий период для достижения успеха на телевидении. Из-за постоянной занятости, оказанного мне доверия, понимающих мою ситуацию партнёров, врачебной и семейной поддержки, сериал был наилучшим вариантом, чтобы в оставшееся время максимально насладиться своим ремеслом.
Было и ещё кое-что: пока я в одиночестве в съёмном доме на другом конце земли смотрел те кассеты, смеясь над изощрённостью комедии нового типа, слыша смех зрителей в зале, — я ощутил зависть к актёрам. Они были заняты тем, чем я сам раньше занимался, что мне нравилось делать, чего мне не терпелось сделать снова. Я буквально следовал завету Конфуция: выбрал работу по душе.
Нью-Йорк, 1994.
Сэм: Почему ты продолжаешь шевелить рукой?
Я: Это не я, она сама шевелится.
Сэм: С ней что-то не так?
Я: Ага… то есть не с ней, не с рукой. Понимаешь, каждый раз, когда тебе нужно побежать или прыгнуть, или кинуть камень — сначала ты говоришь об этом мозгу, а потом мозг говорит твоему телу.
Сэм: Твой мозг не хочет говорить руке, чтобы она перестала шевелиться?
Я: Точно. Часть мозга, которая разговаривает с рукой не очень хорошо работает.
Сэм: Она не всегда шевелится.
Я: Нет. Когда я ем таблетки, они временно чинят сломанную часть мозга. Но иногда, чтобы она остановилась, мне всего-то нужно её обмануть.
Сэм: Ты можешь обмануть свой мозг?
Я: И мозг и руку одновременно. Это секрет. Если я покажу, как это делается, ты будешь иногда мне в этом помогать?
Сэм: Да!
Тремор Паркинсона часто называют тремором покоя. То есть он возникает, когда часть тела находится в состоянии или положении покоя. Любопытно, что это не относится ко сну (кроме самых легких фаз), когда снижение активности мозга прерывает практически все сокращения мышц и тремор исчезает. Дрожь можно уменьшить или совсем подавить волевым движением, по крайней мере на мгновение, но она вновь появится при следующем движении. Вот почему, особенно на ранних этапах, я мог маскировать дрожь такими простыми движениями: поднять и опустить кофейную чашку, покрутить в руке карандаш или монетку. Я пользовался такими фокусами на работе или на людях — одно движение раз в пять-шесть секунд, но по несколько часов к ряду. Ловкость рук, которая невероятно изматывала. Работа в одиночку: неважно кто что думал, глядя на меня со стороны, никто из них не догадывался, что я занимаюсь совсем не тем, чем кажется. Эта маскировка в буквальном смысле доводила меня до белого каления.
Весной 1994, когда я нашёл в себе силы осознать и признать БП, как свершившийся факт, я понял и то, что всё это время обводил свою семью вокруг пальца. Моё нежелание позволить Трейси или Сэму увидеть меня хоть на чуточку отклонившимся от идеала, установило отчётливый разрыв между нами. Теперь это нежелание пропало. Я решил снять оборонительную завесу перед семьёй, выпустив свою болезнь наружу. Как же хорошо было для разнообразия расслабиться. Их ответная реакция стала приятным сюрпризом. Трейси, конечно, не увидела ничего нового, о чём ещё не знала. Просто меня успокоило и ободрило её вновь обретённое доверие. Для Сэма же открытость симптомов не стала источником беспокойства, как я предполагал, скорее вызвала в нём любопытство, желание побольше узнать. Набор откровенно прямых вопросов сына помог многое о нём узнать, а то, как я отвечал ему, делясь своей действительностью — помогло многое узнать о себе.
Вот как это происходило. Когда Сэму было неполных пять лет, я сказал ему, что нужно делать, если он увидит, что у меня шевелится рука: взять её за большой палец и слегка скрутить его — тогда она перестанет шевелиться.
— Затем считай до пяти и ещё раз сожми или крутани палец, — так ты сможешь остановить это.
Несколько минут он экспериментировал, сначала считая вслух, а затем про себя, глядя мне в глаза и кивая головой перед тем, как снова сжать палец. Я видел, с каким восторгом он каждый раз проводил отсчёт и опять крутил палец. В какой-то момент он понял, что дрожь постоянно возвращается. Кго лицо как бы говорило: ой, что же теперь делать?
— Понимаешь, Сэм, тебе не обязательно делать это каждый раз. Это же не какая-нибудь работа или обязанность. Делай это только, когда захочется, — Его лицо снова засияло.
— Ты сам можешь это делать, да?
— Да, — ответил я.
Сэм обдумал мой ответ и сказал:
— Но у меня это лучше получается.
— Определённо, — рассмеялся я. — А ещё мне просто нравится, когда ты держишь меня за руку.
Детское желание Сэма принять моё состояние без оглядки на все его проявления сильно на меня повлияло. Я убедил себя, что симптомы болезни — это признак утраты свободы и возможностей, а реакция Сэма убедила взглянуть на них с другой стороны. Его любопытство пробудило любопытство и во мне. Если моё состояние не станет помехой в доверительном и честном общении с сыном, то что ещё я мог пожелать? Ясно, что для Сэма я так и оставался папой, только теперь к этому добавилась трясущаяся рука. Может быть, существовала возможность и для меня оставаться самим собой — плюс Паркинсон?
Часто той весной я ощущал себя молодой версией самого себя — чилливакского себя, гоняющего на велике по заднему двору с болтающейся на руле змеёй, используя по полной возможности нового дня. Вчерашние потери и завтрашние испытания уже не были единственными полюсами моего существования. Я обрёл своё место в жизни — во многом благодаря Сэму. Поджимающее время, заставляющее в неопределённости хвататься за всё что попало, перестало давить на меня.
Никогда не играй на результат — гласит одно из золотых правил актёрства, возможно одной из самых «детских» профессий, в основе которой лежит притворство и изучение обстановки через игру. Для актёра игра на результат — это сосредоточенность на том, где окажется его персонаж к концу сцены, а не где он находится сейчас. Его мастерство и драматические возможности настоящего, когда будущее и путь актёра в нём, как и в жизни, неизвестны, оказываются временно ограничены. Как и в жизни, независимо от места, от изображаемой роли, он сосредоточен на выполнении серии последовательных действий, вытекающих одно из другого. И, само собой, ему приходится быть готовым к любым неожиданностям: оставленным реквизитам, напарнику, забывшему свои реплики и включившему импровизацию, или даже к падающим декорациям. Иначе можно сразу же тушить свет и опускать занавес.
Той весной я делал всякие странные и чудные вещи. Например, сидел за столом в обеденной с Сэмом на коленях, играющим с фигуркой динозавра, и одновременно изучал основные положения теоремы Пифагора вместе с приходящим учителем математики. Меня всегда брала гордость за то, что я добился так много в жизни, не окончив школу. Но по правде, вопрос об обучении всегда оставался открытым. После его обсуждения на сеансах у Джойс, я понял, что тогда я бросил школу не под давлением обстоятельств, а по своему собственному выбору. Отсутствие аттестата беспокоило меня и было совсем не к лицу, но теперь я мог это исправить. Таким образом, в свои годы, когда будущей осенью Сэм должен был идти в садик, я подал заявление на получение аттестата о среднем образовании.
Через пару недель занятий с репетитором (математика была единственным предметом, где я неуютно себя чувствовал — чёртовы абсолюты), я был готов. Сидя в школьной столовой в Нижнем Манхэттене с группой из двухсот человек разных возрастов, я сдал пятистраничный тест (и даже набрал шестьдесят баллов по математике), став одним из самых необычных выпускников 1994 года. И как для многих других, лето после получения аттестата было одним из лучших в моей жизни.
Вермонт, Мартас-Винъярд, лето 1994.
Июнь, июль и август мы провели на два наших самым любимых места: сначала на ферме в Вермонте, а затем на Мартас-Винъярд. Никогда в жизни я не был так счастлив, а то лето осталось в памяти драгоценным видением. На ферме возле пруда растут две старые ивы, настолько близко к воде, что её поверхность превращается в крапчатую картину в стиле импрессионизма. К высокой ветке была подвязана тарзанка. И мы с Сэмом, держащимся за мою шею и обвивающим худенькими ножками мою талию, летали на ней над водой, отталкиваясь от помоста возле стола для пикника. В момент достижения наивысшей точки, я отпускал руки, и мы летели вниз, разрушая зеркальную лиственную гладь. Выбираясь на берег, истерически хохотали, брызгая холодной водой на Трейси, загорающей на гранитном валуне, и с восторгом докладывали ей, что своим падением распугали всю форель.
У Трейси развилась страсть к велосипеду. Мы катались часами напролёт, исследуя каменистые тропы и грунтовые дороги в окрестностях фермы. Вермонтские холмы поддавались мне неохотно: больше по силам были ровные островные дороги, продуваемые океанскими бризами. Самым лучшим августовским удовольствием было любование Трейси. Я всегда обожал смотреть на неё в купальнике, но теперь моё внимание привлекала одна конкретная часть её тела — живот. Шла восьмая неделя беременности и об этом знали только я и она.
Манхеттен, октябрь 1994.
Больничная кушетка была расположена таким образом, чтобы и Трейси, и акушер могли видеть изображение на мониторе, когда та водила датчиком по её округлому животу. Ну или так должно было быть, если бы я перед ней не маячил.
— Майк, ты загораживаешь экран.
— Прости, милая.
Я забыл свои очки и приходилось тыкаться в экран носом. Мы впервые видели нашего второго ребёнка, поэтому я был немного дёрганым (кое-что другое тут было ни при чём). Мы оба знали, что ребёнок не мог унаследовать мою болезнь. Врачи также заверили (ещё до того, как мы сами об этом задумались), что мои лекарства никак не могли на него повлиять. Я нервничал, потому что, чёрт возьми, все папы нервничают в такие моменты.
Разобраться в сонограмме было не сложней, чем в спутниковой метеорологической карте, с одно только разницей: вместо береговой линии нулевая точка находилась на позвоночнике. И все дела. Вот так. Хотя, погодите-ка, тут что-то не то. Начиная от середины, позвоночник разделялся надвое, становясь похожим на ножницы? Какого хрена?
— Взгляните на это, — сказал я взволнованно. — Неужели это…? — в этот момент я услышал смех Трейси.
— Близнецы, — сказал акушер.
Я обернулся и посмотрел на Трейси, лицо расплылось в улыбке.
— Их там двое.
Позже в том же месяце мы с Сэмом отправились в путешествие, только мы мальчики. Я понимал, что после рождения близнецов (Сэм пока что не подозревал, как сильно изменится его мир), нам ещё не скоро представится возможность побыть наедине от остальных. (Через два года мы проведём вместе шестнадцать дней во время поездки по Америке от Манхеттена до Малибу, но это уже другая история.)
— Если бы ты мог поехать на выходные в любое место, то что бы ты выбрал? — спросил я своего пятилетнего сына. Я был готов даже к тому, чтобы зафрахтовать самолёт до Онтарио, но Сэм, как часто бывало, удивил меня своим выбором.
— В пещеры, — ответил он.
Так что мы полетели в Вашингтон, взяли там машину на прокат и поехали в Вирджинию в долину Шенандоа, где судя по путеводителю, есть пещерные экскурсии на любой самый изысканный вкус, которые вы запомните на всю жизнь. Сказано-сделано. (Сэму больше всего понравились Лурейские пещеры, известные своим «единственным в мире сталактитовым органом».)
Но прежде чем покинуть округ Колумбия, мы наведались в Белый дом, повидаться с Джорджем Стефанопулосом, лучшим другом Трейси в то время. Джордж предложил нам встретиться с президентом Клинтоном. Пока мы в Овальном кабинете ожидали прибытия Верховного Главнокомандующего, Сэм упрекнул меня за то, что я в такой особенный случай одет в футболку и кепку.
— Не думаю, что нынешнего президента это как-то смутит, — уверил я Сэма, и тут же мои слова нашли подтверждение, когда тот появился собственной персоной, бодрый, а может и не очень, после игры в футбол на Грейт Лон со своими друзьями по колледжу. На нём была одета футболка и кепка, а также плотно прилегающие нейлоновые шорты. Сэм большой любитель собирать всякие безделушки и сувениры, называя их моджо; у него уже была коллекция разных старинных монет, наконечников индейский стрел и тому подобного. У президента тоже была собрана впечатляющая коллекция пылесборников, разложенных на его столе. Он принялся рассказывать о них Сэму.
Помню, что был впечатлён, наблюдая как Джордж Стефанопулос выполняет свою работу, ненавязчиво в ходе нашего визита информируя президента о предстоящих делах на субботнее утро. Например, в какой-то момент, во время размышлений президента надевать или нет галстук на поспешно организованную пресс-конференцию по поводу последнего нарушения Саддамом Хусейном границы территории, закрытой для перелётов, — предложил боссу не только надеть галстук, но и что-нибудь патриотическое. Это своего рода вуайеризм, которым и живёт актёр. Всего лишь пару недель назад Роб Райнер предложил мне шанс сыграть Джорджа, по крайней мере его киноверсию в «Американском президенте», — вот, что значит хорошая карма и нужный случай, которые то и дело сопутствовали мне в тот период жизни.
Февраль 1995.
В конце второй недели февраля после ухода со съёмочной площадки в Калифорнии, я сел на самолёт до Нью-Йорка. Малыши не должны были появиться на свет раньше марта, но акушер Трейси сказал нам: «Легче поставить в гараж два „Фольксвагена“, чем два „Бьюика“», предложив провести роды на месяц раньше. Мы все ещё оставались в неведении по поводу пола детей, но амниотест показал, что он у них одинаковый. Так что, будь то мальчики или девочки — их будет пара.
15 февраля 1995 года родились наши дочки-близняшки. Первая из них появилась на свет худенькой и бледной, как побелка, а вторая — восемью минутами позже — была на фунт тяжелее и с насыщенным пурпурным цветом кожи. Это называется синдромом фето-фетальной трансфузии, когда при общей кровеносной системе одному из плодов достаётся больший приток крови, чем другому. К счастью, через несколько недель после рождения они обе стали одинаково здоровы.
Старшую девочку назвали Аквинна — индейское название племени вампаноаги города на Мартас-Винъярд, где мы много раз проводили лето. Мы хотели дать красочное имя этому маленькому бледному созданию, и Аквинна, согласно одному из переводов, — означает красивые приморские краски. Младшую девочку мы назвали датским именем Скайлер, которое переводится, как преподаватель или учитель.
За тот год чудес я узнал нечто важное о жизни, и рождение близняшек помогло усвоить это знание. Во время долгого мучительного периода после диагноза, когда Трейси, по очевидным сейчас причинам, с неохотой рассматривала пополнение нашей семьи, я был озлоблен от отчаяния. Но то время осталось позади, сказал я себе, пришла пора завести ещё одного ребёнка.
И теперь судьба подарила нам целых две малышки-дочурки.
Вот какой урок я из всего это вынес: некогда сожалеть об утратах и потерянном времени, нужно ценить каждый новый день, двигаться вперёд и верить, что впереди ожидает нечто судьбоносное со своим собственным представлением о времени и балансе сил.